23. Prelude and Fugue No.23 in B major, BWV.868
«Не всякая шкура подходит для изготовления перчаток. Тем более-рукавиц. Да, если они, к тому же, ещё и ежовые»
Саймон Гловер «Искусство перчаточника»
Ещё одной жертвой моей пиромании стала обыкновенная синяя пластмассовая чашка. Ей черпали дождевую воду для полива огорода в вёдра и лейки из тяжеленой металлической бочки, стоящей под потоком. Впрочем, чашка пострадала не так, чтобы уж очень сильно, и даже годилась для использования по прямому назначению. Всего лишь бок оплавился после того, как я, закрывшись однажды в дровянике, разжёг там небольшой костерок из щепок, а когда сосед Женя, увидев дым, шедший из щелей постройки, начал с матерком ломиться в дверь, накрыл пламя, жадно пожиравшее одну щепку за другой, этой самой пластмассовой чашкой. Костерок потух, но чашка приняла с тех пор нетоварный вид, и мне пришлось её на время припрятать. Женя, когда я ему открыл дверь, возопил:
– А-а-а-а-пять ка-а-а-а-стры жгёшь, дрянь м-м-м-алая?! А н-н-ну бегом а-а-а-атсюда!
Женя, когда-то служил в армии, на космодроме, как он сам говорил: «д-д-да я на к-к-к-асмадроме ракеты н-н-нюхал», и вернулся со службы вот с таким вот диким заиканием. Редкое слово он мог произнести сразу, с разбегу, не поперхнувшись им. Было ему тогда уже около сороковника, но жил он с матерью в небольшой комнатушке, рядом с нами, получая пенсию по инвалидности, неделями бухая, и устраивая скандалы. Частенько из-за стенки неслось:
– У-у-убью, сука! Д-д-ай денег, п-п-падла!
Мать его, низенькая старушка, с тихим голоском, длинными седыми грязными космами, напоминавшая мне Наину из сказки «Руслан и Людмила», тоже редко бывавшая трезвой, в таких случаях начинала дико визжать. За стеной слышался грохот, звук опрокинутого на пол стула или посуды, топот ног в коридоре, хлопанье входной двери и, на некоторое время всё стихало. До тех пор, пока под вечер парочка не начинала пьяными голосами выводить какую-нибудь заунывную песню вроде «Одинокой гармони» или «Шумелка мышь» Меня эта песенка про маленькую серенькую мышку-шумелку в то время очень забавляла, но я никак не мог понять, почему взрослые люди поют детскую песню. На следующий день привычная история могла повториться. Когда становилось невмоготу слушать их концертные выступления, прерываемые неповторимым нецензурным конферансом, мама вызывала милиция, приходил участковый и беседовал с Женей, после чего тот на некоторое время затихал и делал вид, что старается устроиться на работу. Получалось это у него редко, т.к. на новом месте работал он до первой получки, и, получив деньги уходил в запой.
То ли от какой-то армейской травмы, то ли от постоянной пьянки, лицо Жени, при сильном волнении, особенно правая его сторона, начинало дёргаться, он краснел и лишь мычал, не в состоянии произнести ни слова. После похорон матери у него стали случаться эпилептические припадки. Иногда к ним в гости приезжал из города старший брат, Сашка. Толстый, среднего роста мужик, с одышкой и больным сердцем. Он больше пропадал на реке с удочкой, чем пил с братцем, но и Сашка, бывало, закладывал за воротник.
Когда Женя уехал жить на Украину, нам стало как-то скучновато без его шуток, прибауток и коронного номера, называемого им самим «переворот лаптя в воздухе» Исполнялся он следующим образом: Женя разбегался, наклонялся вперёд, вставал на руки, делал так несколько шагов и, опрокинувшись назад, снова опускался на ноги. Не всегда переворот лаптя заканчивался благополучно, иногда сосед, особенно, если уже успевал поддать, не удержав равновесия, с кряканьем падал на спину.
К нам, соседским пацанам, он относился доброжелательно. Чувствовалось, что ему не хватало нормальной семьи, жены, детей. Пару раз мы с братом бывали в его полутёмной комнатке с грязными занавесками, пылью на шкафу и, каким-то специфическим запахом смеси дешёвого ядрёного курева, немытой посуды и водки, въевшимся в стены. Женя показывал старые фото, где он был заснят в военной форме, со сверкающими пуговицами, с лычками на погонах и с сияющей белозубой улыбкой. Давая нам смотреть эти фотографии, он кривился и старался поскорее убрать их снова в комод, словно, они напоминали ему о чём-то таком, что хотелось скорее забыть, да всё никак не получалось.
Женя учил нас делать дирижабли из четверти тетрадного листа, как-то по-особому, хитро, сворачивая его и, вырезая по краям отверстия, вследствие чего сия конструкция, запускаемая в воздух, плавно вращаясь, медленно опускалась на пол.
Бывало, он изготавливал нам с братом лук, для чего, мы вместе с ним, осенью, в октябре, когда земля уже начинала пристывать, спускались за огороды, к небольшой, протекающей там, заболоченной, речушке, и выбирали в топком ивняке подходящую ветку. Женя срубал её небольшим блестящим топориком, подаренным позднее мне, и спустя какое-то время благополучно мною потерянным, делал на концах надрезы и натягивал вместо тетивы толстую шёлковую нить, при этом осторожно, стараясь не сломать, сгибая деревяшку. Стрела для лука выстрагивалась из той же ивы, но из ветки потоньше. На неё насаживался наконечник, изготовленный из крышки консервной банки, вырезанный треугольником, и свёрнутый воронкой, так, что заострялся.
Летала подобная стрела не так чтобы далеко, и вонзалась, в большинстве случаев, в землю, а при попадании в дерево, наконечник, изготовленный из мягкого материала, попросту сгибался.
Мы с братом, однако, бывали в восторге от этой робингудской вещи и могли полдня пробегать в огороде, поочерёдно стреляя из лука в сторону забора. К сожалению, эта игрушка не отличалась прочностью, и высыхая, с хрустом ломалась, когда мы старались посильнее натянуть тетиву.
Через несколько лет после отъезда Женя навестил родные места, приехав на похороны брата, скончавшегося от инфаркта. Он бросив пить и так сильно изменился, что мы поначалу даже не смогли его узнать. Бывший сосед немного пополнел, был опрятно, хотя и скромно, одет и, почти совсем перестал заикаться. Просидев у нас перед отъездом минут тридцать, он в беседе с матерью несколько раз с гордостью повторил, что женился и новой жизнью теперь вполне доволен.
А вот у нас в деревне с женщинами ему не очень везло, он их периодически менял, блуждая в поисках своего идеала. Когда речь вдруг, ни с того, ни с сего, заходила о Жене, то припоминали, прежде всего, случай, как он однажды вдрызг поссорился с очередной своей пассией, скромной, невысокой тихушницей Машей, носившей серый платочек поверх седеющих волос, работавшей контролёром ОТК на мебельной фабрике и взиравшей на окружающий мир печальными серо-зелёными глазами. Как-то поругавшись с ней в очередной раз, Женя, поставив несчастной фингал, забрался на крышу её дома, и положил сверху на печную трубу кусок стекла, запечатав дымоход. Никто не мог понять, почему отсутствует тяга и дым не идёт куда ему положено, а выползает из камина, наполняя комнату удушливым, разъедающим глаза до слёз, туманом. И лишь подобравшись к самой трубе, обнаружили, что дымоход перекрыт. Пассия написала на Женю ещё одно заявление в милицию, и он, по совокупности с другими своими неприглядными выходками, отсидел за всё пятнадцать суток, выйдя из каталажки обросшим, похудевшим и злым.
Несколько дней после отсидки он пропадал на рыбалке, таская всякую мелочь, и скармливая её, собирающимся у нас с окрестных дворов и устраивающим гладиаторские бои, кошакам. Летом подобную пикоть он солил и развешивал, прикрывая её сверху от мух, порезанными поперёк газетными листочками, у своего дровяника, на леске, продетой сквозь рыбьи глаза. Высохшей, слегка беловатой от соли рыбой, он угощал и меня, но мне это жёсткое, очень солёное и костлявое лакомство, с которого вначале требовалось снять шкурку, а затем аккуратно отделить от хребта тонкий слой мяса, постаравшись заодно избавиться и от костей, что, впрочем, было нереально, тогда совсем не понравилось.
А в тот день, что он выгнал меня из дровяника, моей матери о художествах её сына Женя не сообщил ни слова.
Ни слова.