Вы здесь

Перекрёстки детства, или Жук в лабиринте. 19. Prelude and Fugue No.19 in A major, BWV.864 (Альберт Светлов)

19. Prelude and Fugue No.19 in A major, BWV.864

«Скорость-понятие субъективное и не всем доступное»

Клерфэ.

В день похорон отца потеплело. С низкого, однообразно серого неба, валил, таявший через некоторое время, снег, много снега. Отца, в обитом красной материей гробу, накануне днём привезли в родной дом, где он и пробыл последнюю ночь. Гроб разместили в большой комнате на трёх табуретах, обложив его еловыми лапами. Мёртвую голову отца в верхней части перевязали широкой повязкой, скрывающей страшную рану, но, всё равно, с правой стороны из-под повязки, у виска, виднелся чёрно-синий след ожога.

На покойнике был недавно купленный костюм табачного цвета, в полоску, который он использовал всего два или три раза, руки сложены на груди и закрыты простынёй, доходившей до подбородка. Пока отец находился дома, я всего несколько раз с содроганием подходил к мёртвому его телу, испытывая при этом такую жуткую тоску, что если б мог, то, наверное, завыл бы по-собачьи. В этом же состоянии грусти, уныния и всё подавляющего ужаса я и ездил на кладбище, куда нас возили в холодной и пропахшей бензином, еле тащившейся вслед за толпой, служебной машине, сослуживцы отца. Мама, в чёрном платке, натянутом почти на глаза, постоянно плакала, то снимая, то вновь цепляя на нос очки, без которых, и так-то растерянная и несчастная, казалась ещё более убитой горем. Она всё мяла в руках мокрый от слёз носовой платок в синий горошек, и её с трудом удалось успокоить и увести от могилы к опостылевшей нам, за эти часы, служебной легковушке, отвезшей нас, после того, как гроб опустили в могилу, и на крышку его были брошены, шедшими по кругу людьми, горсти рассыпающейся влажноватой глинистой земли, чуть припорошённой мягким снегом, ещё не успевшим растаять, в столовую, на поминки. Могильщики, закончив свою работу, прикрыли, выросший холмик, венками.

Дед с бабушкой, конечно, тоже находились здесь, но мне больше запомнилась реакция мамы, а не их, ведь я постоянно стоял рядом с нею, иногда держась за рукав её тоненького зелёного пальто. Кажется, дед первым бросил горсть земли на опущенный в яму гроб, левой рукой комкая ушанку и, вытирая ею глаза. А вот, что бабушка, что же делала она? Нет, не помню… Не она ли, когда крышка гроба уже закрыла лицо лежавшего в нём мёртвого человека, и молотки, вбив гвозди, погрузили его в вечную, отныне, темноту, бросилась с громкими криками на красную обивку? Не помню…

Попрощаться, несмотря на сырую холодную погоду, пришло много самого разного народа. Больше всего было людей в серых форменных шинелях, что объяснимо. Подавляющую часть пришедших я не знал и никогда ранее не видел, не представлял, кто все эти люди и почему они вдруг захотели попрощаться с мёртвым, если не бывали у живого. Не знаю точно, сколько всего присутствовало, т.к. считать я ещё почти не умел, но помню, что прощающиеся долго обходили у гроба, стоящего в комнате, снимая шапки, ступая по голым половицам снежными ботинками, поскрипывающими сапогами, неприятно пахнущими сырыми пимами, и глядя куда-то в пол, а не на покойника, будто чего-то стыдились, словно чувствовали они за собой какую-то вину, которой, на самом-то деле, наверное, и не существовало вовсе, вину за то, что, вот, он, молодой и красивый, оставивший после себя сиротами двух малолетних детей, вдову, лежит тут перед ними мёртвый, а они старше, опытней стоят у его, подготовленного к погребению, тела, и не в состоянии ничего исправить.

После выноса гроба из комнаты вокруг табуретов осталась, мокрая от снега и растаявшей земли, тёмная круговая дорожка, и бабушка Аня задержалась, чтобы вымыть полы и прибраться. Улица встретила нас ожидающим грузовиком, он должен был вести отца к месту его последнего пристанища; музыкантами, неспешно шествовавшими за ним, сверкавшими своими медными тарелками и трубами, и осторожно, словно опасаясь, что потревожат покойника, игравшими похоронный марш Шопена; еловыми ветками, набросанными на дорогу с автомобиля, и втаптываемыми в снег людьми, пришедшими проводить отца. На кладбище нас с матерью протолкнули поближе к покойному, чтобы мы могли проститься с ним и, как положено, обойти вокруг гроба, меся таявший снег и глину.

Похороны оказались двойными, ведь одновременно с отцом хоронили и застреленного в спину Степанцева, также оставившего молодую жену и сына.

До того самого времени, когда Рюрик стал распространяться об истинных обстоятельствах смерти отца и его напарника, супруга Степанцева, встречая мать по дороге на работу, едва ли не плевала ей в лицо, кидая:

– Ну как, не скребут кошки на сердце? Оставили ребёнка без отца… Рады, да?

Рассказ Рюрика, дошедший и до неё, привёл к тому, что Степанцева прекратила бросать в лицо матери обвинения. Теперь она просто отворачивалась, проходя мимо.

А ещё через некоторое время, как-то, после родительского собрания в школе, она догнала маму в коридоре и, пряча глаза, скороговоркой произнесла:

– Зоя, ты извини, что я так на Васю… Кто же знал, как на самом деле всё случилось…

И, не дожидаясь ответа опешившей собеседницы, развернулась и поспешила уйти прочь.

Схоронили папу рядом со старшей его сестрой-Лидией, умершей примерно за десять лет до этого. Через девятнадцать лет рядом с ним в холодеющую сентябрьскую глинистую землю лёг и их отец, мой дед.

А человек, совершивший убийство, продолжал работать в милиции, через несколько лет вышел на пенсию и частенько заскакивал, вместе с женой, в гости к бабушке, иногда и с сыновьями. При этом я замечал, что дед держится с ним довольно прохладно, а мы с братом, мало чего зная в то время о произошедшем и, ещё меньше понимая, сторонились его инстинктивно, он пугал своей чрезмерной наглостью, бахвальством, и тем, что смотрел на нас со зловещей ухмылкой, скаля золотые зубы. Рост он имел средний, на круглом, опухшем от запоев лице сидели близко посаженые, хитровато бегающие, мутные серые глазки. Багровый, с синими прожилками нос свидетельствовал о том, что его обладатель любит искать утешение и радость в вине, впрочем, как и его жена, Галя, после смерти мужа лечившаяся, некоторое время, от алкоголизма. Сам Равёнок мог пить неделями, приходя и занимая у бабушки денег, нагло разваливаясь на стуле, за столом у окна, и дымя вонючей «Примой» Подобный образ жизни на протяжении многих лет не мог пройти даром и спустя некоторое время после выхода на пенсию, Ваня Равёнок загнулся от рака. Не спасли его и самые лучшие московские доктора, к которым обращался старший сын, занимавший тогда уже немаленькую должность в столичной милиции. Перед смертью Равёнок распух, как будто то зло, что когда-то поселилось в нём и смогло причинить людям столько горя, теперь грызло изнутри его самого, пытаясь вырваться наружу. Уколы обезболивающего почти не действовали, и порой он кричал от боли целыми сутками, сводя с ума жену и младшего сына. Узнав эти подробности, я безо всякого злорадства подумал, что жернова Господа мелют пусть медленно, но зато верно.

Через несколько лет после смерти Ивана мама рассказывала, что, когда жить ему уже оставалось всего около недели, она заходила его проведать, в надежде, что тот раскается, попросит у неё прощения, или, хотя бы, намекнёт на признание своей вины. Однако, даже на смертном одре он ни словом не обмолвился о том, что совершил, и, по-видимому, ни о чём не сожалел, по крайней мере, не дал никакого намёка на это. Что он сам думал обо всём случившемся давным-давно, заходясь в крике от раздирающей его боли, и понимая, что скоро жизнь для него, прожитая таким образом, закончится, мне неведомо.

И, наверное, никому.