12. Prelude and Fugue No.12 in f minor, BWV.857
«Мёртвым не всё равно, если речь идёт о той памяти, что они о себе оставляют. Каждому хочется, чтобы после смерти его запомнили не таким, какой он был, а таким, каким хотел бы быть»
Доктор Франкенштейн.
Справа от библиотеки, если стоять к ней лицом, располагался кабинет математики. И тут сразу следует внести ясность, сказав, что алгебра и геометрия являлись для меня едва ли не самыми ненавистными предметами. Я их тупо не понимал и боялся, как высоты. Великие математики, начиная от Пифагора, и заканчивая Лобачевским, строго взирали с портретов, развешанных на стенах, глядя на мои мучения, но поделать ничего не могли. Свою роль, само собой, сыграло то, что в силу прогрессирующей близорукости я не видел всего, что учительница писала на доске, объясняя новый материал, хотя и сидел на первой парте. Поэтому, не понимал в полном объёме, о чём шла речь. Даже задания контрольных работ, и те мне приходилось шёпотом выпытывать у соседа сбоку или сзади, на что уходили драгоценные минуты. Оставалось часто списывать у Панчо, а это, было, ох, как не просто. Благо, он сидел за партой позади меня, а иногда даже рядом, и разбирался, дай Бог каждому, во всех подобных вычислениях, молях, тангенсах, котангенсах и прочем тёмном для меня лесе. Зрение у Панчо не настолько сильно испортилось от беспрерывного чтения книг, как у меня, однако ему тоже были выписаны очки, носимые им дома.
Пару лет спустя после окончания школы мне попалось в руки пособие для поступающих в вузы, «Алгебра и начала анализа», семидесятых годов выпуска, уже с пожелтелыми страницами и потрёпанной обложкой, и тут я решил, от нечего делать, позаниматься по нему самостоятельно. Каково же было моё удивление, когда я обнаружил, что не только понимаю материал, излагаемый в книге, но и могу решать те задачи, что контролировали усвоение формул.
Очки мне выписали ещё в начальной школе. Несколько раз мы с мамой ездили по направлению от нашего деревенского врача в город, в детскую клинику, на приём к офтальмологу. Деревенский доктор не знала толком, что со мною делать дальше, сомневалась, почему-то, в своём диагнозе и хотела его подтверждения. В результате одной январской поездки, меня поставили на учёт и стали даже поговаривать о необходимости операции. И, само собой, выдали рецепт на очки, сразу же нами и заказанные. Ясно помню, как руководитель нашего 3-го класса, первая учительница, Наина Феоктистовна, отправляла меня с урока домой, за футляром с очками, если я их забывал или не брал с собою вполне осознанно, и мне под её нажимом приходилось использовать их на уроках. Упрямился я этому изо всех сил, как только мог, и там, где было возможно, старался обойтись без очков. Для подобного моего поведения имелось несколько причин, самые очевидные-застенчивость, робость, нежелание выделяться и казаться ущербным.
Вдобавок ко всему прочему, в классе у нас была одна девочка, сидевшая на втором ряду, на которую я регулярно посматривал, стараясь обратить на себя её внимание. Но, впрочем, к ней я ещё вернусь в своём повествовании. Она невероятно мне нравилась, поэтому совсем не хотелось выглядеть перед ней слабеньким очкариком. В неё, в эту девочку с косичками, с чуть вздёрнутым носиком, с веснушками, носившую странную фамилию Мильсон, выросшую постепенно в первую красавицу класса и отличницу, я был влюблён со второго класса. Нет, я тогда не понимал, конечно, своих чувств; просто при виде её у меня сердце начинало биться быстрее, казалось, что я могу летать, а ещё мечталось, что вот, если бы мы с ней дружили, это было б замечательно… Размышления на эту подобную доводили иногда до слёз, тем более, что любимая не обращала не меня никакого абсолютно внимания. Со временем я стал понимать, что к чему, но легче не становилось, а попыток подойти, заговорить не предпринимал никаких из-за дурацкой робости и патологической скромности, приводивших к тому, что я начинал сильно заикаться и не мог произнести ни слова. По той же самой причине рассказывать у доски выученное стихотворение по литературе или отвечать урок по какому-нибудь другому предмету было сложно, я запинался почти на каждом предложении, вызывая в классе общее хихиканье. Всё, на что меня хватало, это писать записки с признаниями в любви, со стихами, и тайком вкладывать их в карман её пальто или куртки, для чего я старался на перемене прокрасться в раздевалку. А на следующий день, с замирающим от ужаса и надежды сердцем, ждать её реакции. Чего я ожидал, какой должна была быть её реакции, я сам не мог сказать. Однако, ничего не менялось, она по-прежнему не удостаивала меня и взглядом, а я всё мучился и изводил себя напрасными, ничем не подкреплёнными, ожиданиями. В последний раз мы виделись на выпускном, и у меня теплилась в тот день надежда, на то, что может произойти некое чудо. Нет, ничего волшебного так и не случилось.
С того дня мы более не встречались. Она не вышла замуж, хотя, всё же родила после сорока лет ребёнка, а я так и не смог её забыть. Время категорично развело нас, хотя, возможностей столкнуть меня с нею у него имелось немало. После института она работала в нашей деревенской больнице, куда я несколько раз обращался. И брат, однажды, на остановке автобуса, провожая меня в город, слегка присвистнув, произнёс:
– Смотри-ка! Вон твоя одноклассница.
И указал на стоящий через дорогу вишнёвый «жигуль» и сидевшую в нём женщину.
– Кто это? – переспросил я, подслеповато щурясь, видя лишь неясные расплывающиеся очертания.
– Мильсон! – с нажимом и упрёком ответил он, будучи в курсе того, с каким чувством я когда-то относился к этой даме за рулём «Жигулей» И, вздохнув, добавил:
– Эх ты!
Я промолчал.
Что ж, значит, не судьба. В ином случае, пути наши обязательно бы сошлись. Зато в моём шкафу, в синей папке, среди других фотографий того времени, лежит общая фотка нашего выпускного класса, вручённая после последнего звонка, та самая, где фотограф, изготовляя коллаж, расположил нас рядом.
Меня и Мильсон.
Хоть так рядом.
Тогда я считал сей факт неким знаком.
Глупо, конечно.
Вообще-то, я, видимо, несколько напутал, ибо последняя наша с нею встреча произошла, всё-таки, не на выпускном, а на следующий день. Мне запомнились её белые руки, пальцы без маникюра; она мыла под краном чайные, с сиреневым цветочком и позолоченным ободком, чашки. Вымыв несколько чашечек, Снежана заваривала в них кофе и подносила нам, своим, теперь уже бывшим, одноклассникам. Стройную фигуру подчёркивали плотно обтягивающие джинсики. Мы сидели в нашем кабинете, который, сейчас уже, являлся не совсем нашим, слушали классного руководителя, Ольгу Геннадьевну, в неформальной обстановке подводящую итоги вчерашнего вечера, говорившую напутственные слова, что именно, я совсем не запомнил, мелкими глотками отхлёбывали из чашечек горячий ароматный кофе и договаривались о том, куда пойдём пить вино и прощаться друг с другом. Меня мучила головная боль после вчерашнего торжества и бессонной ночи, внутри всё дрожало, хотелось пить и спать. Я уже не жалел о том, что теперь не увижу ту, которую любил все школьные годы, просто рассеянно, не отрываясь и не моргая, смотрел на её руки. Она, стряхивая в раковину капли воды с вымытых чашечек, разливала в них кипяток и добавляла туда по чайной ложечке растворимого кофе.
И не нашлось на том столе, за коим я сидел в позе мыслителя, подперев подбородок руками, ни одного яблока, которое можно было бы бросить той, что светила мне, как путеводная звёздочка, целых десять лет. Лишь покрасневшие огрызки в тарелке на подоконнике. Только вот, любимой не бросают огрызок. Жаль, что подарить ей целое яблоко на выпускном я так и не решился. Теперь же-поздно. Наше с ней время скукожилось до размера яблочного огрызка.
А потом, пользуясь хорошей погодой, наша компания отправилась в сторону пляжа; и у меня имелась припасённая бутылочка «Медвежьей крови», выцыганенная с боем у бабушки ещё накануне; одна единственная бутылка на всю ораву в 15 человек. Мильсон с нами не пошла и поэтому я вскоре заскучал. Миновав пляж и пройдя берегом Светловки около километра, мы расположились на опушке леса. По небу плыли тяжёлые серые облака, обещавшие дождь, изредка из-за них выглядывало солнце, словно хотевшее, но не успевавшее, т. к. очередное облако скрывало нас от него, сообщить нам всем что-то важное. Светловка несла к берегу тяжёлые свинцовые волны, рассыпавшиеся о прибрежные камни мелкими брызгами и превращающиеся в желтоватую пену. Стало прохладнее, от реки потянуло запахом водорослей, йода и сырого песка. Разведя костёр из сухих веток, собранных в прилеске и рассевшись прямо на траве, мы, пуская по кругу стакан с еле видимой трещиной у одной из граней, занялись бутылкой, вино в которой закончилось как-то уж очень быстро, буквально, после первого же глотка. Пятнадцать человек на одну бутылку, это надо видеть! Что-то говорили, давали друг другу зарок регулярно встречаться, не забывать школьные годы, искренне и наивно веря, что такое и в самом деле возможно, хотя, буквально на следующий день и думать забывали о всех своих словах, сгоряча данных обещаниях.
Танька Широва, невысокая худенькая девчонка с торчащими ключицами и пергидроленой чёлкой, в купальнике, лихо отплясывала под группу «Шахерезада», чьи песни неслись с магнитофона, кем-то прихваченного с собой. Танька кричала, в танце размахивая над головой белым платьишком с легкомысленными розовыми цветочками:
– Я хочу, чтобы меня запомнили такой!
Такой я её и запомнил. Танцующей на фоне жёлтого прибрежного песка, с оспинами мелких камушков, сочной зелёной травы и дыма от костра. Через 26 лет, в течение которых, мы лишь один раз случайно поговорили, Татьяны не стало. Инсульт. Мне сообщили о похоронах за день, и я не смог скорректировать свои планы на это время. Да и так ли я был там необходим? А все остальные бывшие одноклассники? Нет, я не понимаю, когда на похороны человека приходят те, кто не был его другом, не имел с ним хороших отношений. Совсем не хотелось бы, чтоб на кладбище меня провожал какой-нибудь малознакомый субъект. Я думаю, что не так много в этой жизни сделал людям добра, да и они, в свою очередь, также были ко мне не очень ласковы, поэтому и не стоит после смерти ворошить прошлое и звать на проводины тех, кто и при жизни-то не хотел иметь со мной ничего общего.
Раньше высшей похвалой мужчине звучали слова: «Я бы пошёл с тобой в разведку!» А сейчас? Ну, хоть, как-то, так, что-ли: «Друг, ты, если что, приходи на мои похороны…»
А у тебя есть те, на кого бы ты хотел взирать из гроба? Те, чей посмертный поцелуй ты бы хотел ощутить на своём восковом холодном лбу?
И много их?
Или, всё-таки, больше тех, на чьё приближение, ты, если, конечно, смог бы, хитро подмигнул им и тихонько так, дабы лишь они услышали, с лаской в голосе, вопросил: «Где ж, вы, падлы, последние-то 20 лет были?»
А самого тебя многие захотят увидеть среди тех, что пришли попрощаться?
Хотя….
Мёртвому безразлично…
Да?