…Они все еще не хотят признать, что место художника – в Доме дураков. Им кажется, что они колеблют мировые струны, участвуют в жизни и вообще рулят процессом. Ничего подобного. Наше место – в дурдоме, уже по одному тому, что мы снимаем, чмиаем, пишем и занимаемся прочими бессмысленными вещами…
Часть первая. Здесь
1. Жизнь напротив тюрьмы
Булат Окуджава – гений. Если сокращенно, по первым буквам, получается – «БОГ»! От этой внезапной догадки не смог ехать, остановил машину, резко затормозив. Пребывал некоторое время в шоке – как по-другому назвать это восторженно-возбужденное состояние, даже озноб пробежал по спине. Давно не испытываемое ощущение, ни с чем не сравнимое, мощный выброс адреналина. Разве что – с первым шагом из кулис на сцену в переполненный зал – такой же будоражащий холодок снизу вверх по позвоночнику. Когда-то, в молодые годы, он знаменовал высшую степень эйфории и восхищения. Потом, с течением лет, это чувство посещало реже и реже, пока, наконец, не исчезло, не выветрилось, не испарилось, совсем не отошло. «И глядим назад, следов не видя там…». Удивился, что, несмотря на все передряги, в которых побывал, потери, разочарования, оказывается, еще способен на постижение вечных истин. И как когда-то воскликнуть: «Спасибо, Булат!». Загадка, над которой размышлял полжизни, на самом деле проста, как сама жизнь. Тот, которого ты боготворил, в действительности и есть гений. Мог бы и раньше догадаться.
Не Бог – гений. Все же разница есть и существенная. Бог – тот, которого нам не дано увидеть. Гений – тот, которого нам не дано распознать. Где-то, уже точно не помню, доводилось слышать или читать: живет рядом с вами, например, на одном курсе или в конторе, некто Вася. Он так же пьет пиво, зубоскалит, ждет обеда, иногда в карты или домино «дуется», просит у вас ключ, чтоб уединиться с девушкой. И, конечно, тебе никогда в голову не придет, что рядом – гений, а ты с ним закусываешь в одной компании и травишь анекдоты. Более того, ты не очень высоко его ставишь, в чем-то считаешь себя талантливей и сильнее, и начальство, кстати, такого же мнения. Но вот прошли какие-то годы, и выясняется, что он – натуральный и признанный гений, а ты, как был, так и остался на той же ступени, ну, выше немного поднялся, отделом заведуешь, к примеру. Но все равно: не оправдал ожиданий – ни своих, ни других, кто в тебя верил. Это про меня. Когда-то ведь мне казалось, что мои вирши не уступают, скажем, песням Кукина или Берковского. Представляете? Я про Булата Шалвовича не говорю. Какая наглость и неадекватность! Общего только то, что выступали со сцены, но – кто они, и кто – я…
Лет тридцать назад, когда пошатнувшийся сталинизм начинал восстанавливаться в правах и гайки завинчивались все туже, неизвестно каким образом на экраны просочился документальный фильм о судьбе бардовской песни, в очередной раз пребывавшей под официальным запретом, в загоне, как тогда говорили. Коротенькую двухчастевку крутили вместо журнала, третьим экраном, в самых дальних кинотеатрах на тогдашних киевских окраинах. В жуткую холодрыгу, прогуливая уроки, голодные, в захудалых пальтишках тащились в отмороженном трамвае с застывшими узорами на окнах куда-то на Максима Кривоноса, на Чоколовку. Несчастные, озябшие, дующие в прохудившиеся дырявые перчатки, с десятью копейками в кармане, чтобы в десятый-двадцатый раз увидеть кинуху про бардов. В фильме пели их кумиры, песни которых они слушали на бобинах длинного, неуклюжего, как шкаф, магнитофона «Днепр» – неслыханной роскоши по тем временам. Слушали, но самих никогда не видели, не представляя себе, какие они – Ада Якушева, Юрий Визбор (говорили: Визборн, потому что нигде фамилию в печатном виде не встречали), Юрий Кукин, Володя (тогда для всех еще – Володя) Высоцкий. И – о, чудо! – сам Булат Шалвович (думали: Шарлович) Окуджава (ситали: Акуджава). Да, все воспринималось на слух, телевидение только проклюнулось, но их-то и после никогда не показывали.
Сами купили в складчину семиструнку за шесть рублей тридцать копеек – цена трех футбольных ниппельных мячей. А мяч был тогда один на три улицы. Только-только освоили семиструнки, крутили «восьмерки» неумелыми, не гнущимися пальцами, уединялись за помойками – отовсюду гнали. В кино отогревались, ловили каждое слово, сидели с открытыми ртами. Журнал быстро кончался, чтобы не выходить на холод, оставались на весь фильм, дремали полтора часа в тепле, прятались за шторами в темном зале. Пока уборщицы шустрили вениками, «канали» на следующий сеанс, иногда и на третий, «для закрепления», хотя знали наизусть не то, что каждую песню – каждое слово, жест, аккорд. И слова диктора за кадром, и тексты песен.
Образ Булата из той кинохроники врезался на всю жизнь – высокий, худой, с залысинами и «грузинскими» усиками, в расстегнутой белой рубахе, с пристальным взглядом внимательных глаз, «и пять морщинок на челе – от празднеств и обид». Таким я его и представлял по песням. Голос – густой, интонации – вариативные, не допускающие диктата, монополии на истину. Внимательно выслушивает вопрос корреспондента, деликатность и интеллигентность в каждом слове, каждом жесте. Не стал становиться ни на одну сторону – противников и сторонников авторской песни. Сказал только: «А все это – на нашу мельницу, мельницу искусств…» Оказывается, песни давно не пишет.
– Когда почувствовал, что все это – на потребу, в таком-то месте зритель зааплодирует, в другом – засмеется, получается, что угождаю как-то, иду на поводу, – решил отказаться. И вот вдруг – проклюнулось! Сначала, как всегда, – стихи (хоть и их давно не сочинял, все – прозу, исторические романы и повести), а позже – и мелодия снизошла…
И он показывает новую песню, что сразу же поселилась в сердце: «Надежды маленькой оркестрик…». Стихи, как и все, что он печатал, знал по «Юности», где раз в год высочайшим повелением допускалась его подборка. Мелодия очаровывала – неожиданная, сложная, щемящая. «Песенка о ночной Москве» – как точно, как тонко! В мире засасывающих болот, надоедливых мошек и попискивающих комаров, обыденности, подлости и лжи, Москва, причем ночная, оставалась маленьким оркестриком надежды для каждого, под управлением нашей любви. С убийственной силой звучал речитатив последнего куплета:
В года разлук, года сражений, когда свинцовые дожди
Лупили так по нашим спинам, что снисхождения не жди,
И командиры все охрипли, тогда командывал людьми
Надежды маленький оркестрик под управлением любви.
Нет, не случайно Булат Шалвович обращался к теме военных времен – сам участник! Как позже убедились – именно помпезное празднование 25-летия Победы стало своеобразным рубежом, переступив который страна оказалась ввергнутой в глухой застой, а культ личности «любимого Леонида Ильича» едва не закончился цитатаниками из «Малой Земли» и присвоением «бровеносцу всех времен и народов» звания Генералиссимуса. Вопрос: почему все, что ни строят в России, заканчивается Сталиным?
Долго не понимал – и тогда, и сейчас: как Булат смог все так гениально предвидеть? Особенно после того, как несколько раз выбирался в Москву, встречался там с нормальными людьми – ни диссидентами даже и не фрондирующими с властью, с обычными, как сам, с фигой в кармане. То, о чем здесь говорили походя, в Киеве лучшему другу не доверишь. И то сказать: периферийный Киев всегда был на задворках по части общественной активности и живой мысли. Размышляя над причинами, заметил такую закономерность: когда в Москве закручивали гайки или только намекали на это, у нас рубили головы без разбору. Как только в Москве начинались послабления, появлялось что-нибудь из общего ряда выходящее, в Киеве грозно предупреждали: нечего на Москву смотреть, не с нее нам пример брать! Не удивительно, что со временем мы стали глухой и беспросветной провинцией, куда святее, чем сам папа римский.
Помню, приехал однажды – вся Москва гудит по поводу процесса над Синявским и Даниэлем, в Киеве-то никто о них не слышал даже. Спросить – неудобняк как-то, пришлось только головой кивать да репликами ничего не значащими отделываться, «приобщаться» к общему мнению. И так – во всем. Зато у нас толпами спешили ставить свою подпись под подметным письмом на Параджанова или Некрасова, с энтузиазмом, «все как один», выходили на стотысячный митинг за свободу какой-нибудь Анджелы Дэвис, забывая о собственной судьбе и свободе.
Что ж ты сам не уехал в Москву из этого затхлого Киева? Кишка тонка оказалась? Ну почему? Я и здесь, мне тогда казалось, не то, чтобы протестовал – вредил потихоньку, как мог. Песню «Если Ворон в вышине, дело, стало быть, к войне», в которой Булат явно намекал на вторжение в Афган и предлагал, «чтобы Ворона убить, надо ружья зарядить», имея в виду, конечно же, «дорого Леонида Ильича», Когда Булат написал песню про Ворона – «Если Ворон в вышине, дело, стало быть, к войне», я сам исполнял при каждом удобном случае. Да только киевская публика ее не воспринимала, не прочитывала второй смысл – что этих неподготовленных людей возьмешь, киевские мещане – страшная сила! Или – что еще хуже – делают вид, будто не понимают. Считали – песня про то, что вороны всю природу загадили, экологическая, сказали бы сейчас, тематика. Пришлось такой финт ушами сделать: собрал три песенки – «Черный кот», который ловит нас на честном слове, на кусочке колбасы (Хрущев), «Гордый Гусак», в смысле событий 68-го года в Чехии (предательство Густава Гусака), и эту, про Ворона. Но уж слишком явно получилось – перегнул палку, как говорят. Не удивительно, что на концерте в Доме кино по случаю какого-то профессионального праздника меня буквально стащили со сцены, свет выключили и звук вырубили. У нас всегда с искусством борются с помощью рубильника. Вырубил – и никаких проблем! Дебелая, как гренадер, тетка – секретарь горкома партии (бюст никак не меньше шестого размера, воронье гнездо на голове, ни дать ни взять – Зыкина районного масштаба, и голос, как у мужика) – вскочила, как ошпаренная:
– Товарищи! Да что же это делается? Антисоветчина – с нашей сцены! Что же мы сидим? Долой, пошел вон, говорю! А вы все, чего молчите?!
Кстати, рассказывали, что Булат однажды приезжал в Киев. Году в 1960-м пел в фойе тогдашней оперной студии, что в консерватории. Подпольно, конечно. Кто бы разрешил? Остановился у Вики Некрасова, в Пассаже. С утра Виктор Платонович показывал Булату свой Киев. – Андреевский спуск, замок Ричарда, домик Булгакова, Подол, Петровскую аллею, на «Слонике» немного посидели, в «Кукушке». А часа в три «посвященные» незаметно стали проскальзывать через «черные двери», с улицы Карла Маркса, вход с Крещатика был закрыт. Сексоты тоже не дремали, составили список, кто присутствовал, потом тягали, как водится, на Владимирскую. Уезжая, Окуджава сказал на вокзале:
– Знаешь, Вика, а я хотел бы жить в Киеве.
– Да? Почему, интересно?
– Киев – сплошной Арбат… Вот, кстати, и строка для песни.
Да, точно, в те годы Киев походил на тогдашний Арбат. Так же, наверное, как и сейчас современный Киев похож на нынешний Арбат – с милицией, охраной, спекулянтами и матрешками. Суровый московский кич – в камне, скользкой плитке, где слоняются на сквозняках случайные приезжие да темные личности. Нет того, нашего Арбата, и Киева – того, что дорог сердцу, тоже нет. Живут только в памяти нашего поколения, как и сам Булат. Да и поколение-то скоро уйдет, уже уходит, так что страшно поварачиваться, оглядываться, искать какие-то метки и следы.
Что ж, дело обычное. Но только есть одно отличие. Сейчас нас ничего не сближает, не роднит, не объединяет. Тогда же нашелся человек, которому хватило духу, когда все молчали в тряпочку, говорить то, как есть, идти, не оглядываясь, не обращая внимания на официальную пропаганду. Теперь ясно: фактически он собрал вокруг себя несколько поколений. Племя фанатов Окуджавы. И я – член этого племени, этой его партии. Кто-то, кажется, Фазиль Искандер, сформулировал: всю жизнь мы чувствовали себя одинокими, выброшенными в море пловцами, потерпевшими кораблекрушение, и хватались, как за спасательный круг, за его песни, сплываясь в дружественную компанию.
Кто помнит, в курсе, – так и было. Стоило провести по струнам: «Когда мне невмочь пересилить беду», «Во дворе, где каждый вечер все играла радиола», «Девочка плачет, шарик улетел», «Я дежурный по апрелю», «Ах, Арбат, мой Арбат», «Из окон корочкой» – любую выбирай. И с первых аккордов – у всех, посвященных в эту религию, загорались глаза, светлели и прояснялись лица. И это согревало в самые холодные и опасные времена, помогало их пережить, перебежать, дарило надежду на лучшее, на то, что все переменется и станет полегче. А без его песен, без веры и надежды и жить не стоило.
Многие, не зная автора, на полном серьезе считали, что это – народные песни, безымянные. Маршал Жуков доказывал, что песню «По смоленской дороге», которую Булат написал в начале 60-х, на самом деле он запомнил со времен войны. Когда же ему вежливо указывали имя автора и дату написания, маршал не соглашался, утверждал, что лично слышал ее в 41-м, пробиваясь к осажденной Москве. Про Булата – как и про каждого художника, «закрытого», вычеркнутого цензурой, ходило немало баек, его имя окружено флером загадочности, таинственности. Например, рассказывали, будто бы перед самой кончиной «железный» Андропов просил почитать ему «Свидание с Бонапартом».
Он – первый поэт, кто взял в руки гитару, не подозревая, наверное, что тем самым открывает «магнитофонную гласность», «пленочный самиздат». Все получилось почти случайно: читал в узком кругу друзьям свои стихи, о них отзывались неплохо, но все же чувствовалось, что чего-то не хватает. Однажды спел то же самое стихотворение под нехитрые три или пять аккордов. Эффект оказался неожиданным, не раз и не два пришлось повторять, просили еще и еще. «Вот чего твоим стихам не хватало – мелодии!».
Так началось путешествие его «песенок» – от одной компании друзей к другой. Кто-то где-то раздобыл магнитофон, собирались по вечерам, кассета – тогда называлась бобиной – часто рвалась, ее подрезали ножницами и склеивали ацетоном. Острый характерный запах сейчас слышится каждый раз, когда женщины «снимают» лак с ногтей. Тогда этот запах был связан с неожиданным чудом, которое несли песни Булата.
Я поначалу и слов-то самих не разбирал. Низкий тревожный, как заклинанье, непохожий ни на чей, голос, доверительные интонации, завораживающая мелодия поражали, оглушали. Слова доходили не сразу. Их надо было повторять про себя три-четыре раза, пока не прояснялся смысл. Но, как оказывалось, снимался и становился доступным только первый, верхний слой. И чем больше вдумывался и повторял простые, казалось бы, слова, тем глубже постигал истинный смысл, который, будто нарочно, надежно спрятан и зашифрован, открываясь только посвященным. И какое удовольствие, радость испытывал, когда постигал сущность каждой новой вещи! Один из сборников Булата называется «Посвящается Вам», то есть тем, кто понимает.
Этими песнями я бредил, они снились и во сне пелись. Их секрет, тайна – как загадки на картинах старинных мастеров: сколько не бейся, не разгадать, как эта известная всем линия горизонта отодвигается, когда подходишь к ней ближе. Много позже стало казаться, что те, кто посвящен в тайну, носят с собой у самого сердца, некий специальный приборчик, типа приемника с невидимой антенной, которая настроена на волну Булата. И все вокруг делилятся этим прибором на «свой-чужой». Так и сбивались в те смутные годы компании однодумцев, их согревал лучик надежды, веры и любви, высвечивавшийся тоненькой струйкой из всех его песен. Ими тогда спасались, они держали в жизни, не давали скурвиться окончательно, продаваться, спиться, не позволяли тебя затянуть на самое дно. Благодаря нехитрым песенкам Булата, многие выплыли, выжили, отделались минимальными потерями на самой страшной той войне…
Власти, конечно, не могли простить ему вольнодумства. Шельмовали в прессе, прорабатывали на партсобраниях, не пускали за границу, наконец, исключили из партии и союза писателей. Но ни слова раскаяния, сожаления и, тем более, покаяния от Булата не услышали. Позже, став на какое-то не очень продолжительное время предметом провинциальных киевских разборок – нелепых и пустых, как и вся показушная суета в этой «столице», испытав на собственной шкуре гнев записных продажных борзописцев, кагэбешников и всей партийно-комсомольской шушеры, я понял, каково было Булату каждый день и всю жизнь.
Разве можно сравнивать? Кто – я и кто – он? Заштатный поэт-неудачник, русскоязычный бард на Украине и – всемирно известный Мастер. Когда Булат тяжело заболел – в Америке вдруг остановилось сердце, то во всем мире за несколько часов собрали пятьдесят тысяч долларов. Собирали все и везде, кроме России! В смысле – тогдашнего Союза. Хотя его тогда, кажется, и не было, Союза. Но – власти не упустили шанс отомстить – утаили, проволынили, не донесли информацию до рядовых армии Булата! Как всегда, подленько скрыли, замотали. Рассказывали, в Донецке или Ростове ушлые ребята самостоятельно организовали сбор средств – и смылись с пожертвованными деньгами.
Ну, а в Киеве – вечном мещанском и дремучем городе, по обыкновению, все узнали последними. Так во все времена здесь было, наверное, и так будет, какая бы власть не приходила – и, вправду, дышать нечем. Однажды закончил свое выступление песней Булата «Возьмемся за руки, друзья!». Прямо со сцены некий Иван Иванович, вежливый такой, в сером неприметном костюмчике и сам такой же серый, как моль, спровадил меня прямиком на Владимирскую, 33, – бывшее гестапо, нынешний КГБ. И это после того, как песня несколько раз звучала и по радио, и с экранов! «Какой-такой-сякой Акуджав? Пишите объяснительную!»…
Мой старенький «гольфик», явно не ожидавший от хозяина такой подлянки, когда я ударил его по тормозам что было силы, дернулся и застыл, как вкопанный, посреди улицы Пархоменко, аккурат напротив бывшего танкового училища. Сквозь решетку забора виднелось заброшенное, почти «дикое», футбольное поле с осиротело стоящими в снегу воротами без сетки. Здесь, давным-давно, в другой жизни, резались до темноты в футбол с молодыми курсантами, и часто все заканчивалось, как сейчас принято говорить, массовыми беспорядками. Проще – драками с применением солдатских грубых ремней и острых пряжек, намотанных для верности на руку. Вот и не верь в совпадения после этого! Широкая и длинная улица Пархоменко, которую я исходил не один год и где меня каждая бродячая собака знала, всегда напоминала Смоленскую дорогу, по которой «столбы, столбы, столбы».
Так как догадка о Боге сверкнула внезапно, как молния, оставалось только порадоваться, что сейчас, в пять утра, на трамвайных путях, которые я как раз пытался переехать, никого нет – «ни людей, ни машин, ни подруг». Так что, можно сказать, повезло. Потому как вечно дребезжащие, допотопные трамваи знаменитой когда-то чешской серии еще не выезжали из парка, который находился раньше здесь же, чуть дальше, за поворотом на улицу Коперника, у известного всей Лукьяновке здания в причудливом стиле «старокиевского барокко» – клуба трамвайщиков. Раньше, до революции 1917 года, в нем помещалось городское общество трезвенников. Подразумевалось, по-видимому, что работники трамвайного депо им. Красина не только развивают, но и приумножают славные традиции своих легендарных предшественников. Ну-ну. В мою бытность здесь устраивали шумные свадьбы, а по будням вовсю торговали подозрительными шмотками не первой носки.
Как бы то ни было, но с трамвайной колеи пришлось потихонечку съехать, «гольфик» обиженно зафыркал, обиделся, понятное дело. Ничего, отдохнешь сейчас. У самой тюрьмы причалим. Вернее, у знаменитого следственного изолятора, вечные стены которого видели побег известного революционера Эрнеста Баума со товарищи. Того самого, которого мое поколение помнит по шедевральной книжке «Грач – птица весенняя», входившей в программу внеклассного чтения. Да один адрес изолятора чего стоит: «Ул. Пархоменко, 13»! Любого, даже самого законопослушного гражданина самостийной Украины, и того в дрожь бросит!
Аккурат напротив, в доме номер восемь, прошел самый счастливый и беззаботный период моей жизни. При полном и хроническом отсутствии денег, еды и выпивки, без которых теперь никто и жизни себе не представляет. «У тебя – сколько?» – «Ни копья! А у тебя?» – «И у меня – ни копья!». С дырявых карманов по нескольку раз в день вытряхивалась вся мелочь вперемежку с табачными крошками – то на кофе, то на сигареты, а большей частью – на дешевое вино, «чернило», которое мы тогда употребляли в немыслимых дозах, по нескольку литров в день.
Первая женитьба, первая квартира, каждый встречный на улице – твой брат, а каждый третий – друг до гроба! Писать не умели, тыкались, как слепые котята, не знали, как это делается, безбожно подражали, имитировали, ничего путного и стоящего не получалось. Зато амбиций – что ты! И столько же нахрапа, гонору, бесшабашной уверенности, ни на чем, собственно, не основанной! Как в дворовых драках, пытались взять «на Одессу». Под напором дурной силы и молодости, девушки уступали, только стихи не рифмовались и жизнь легче не становилась. Недавно перебирал архивы – все такое наивное, неумелое, трухлявое – не за что зацепиться. А, между тем, дело к «тридцатнику» продвигалось. Милые мои, до роковой цифры – «тридцать семь» – оставалось совсем немного. Булат и Высоцкий звучали со всех распахнутых окон. А мы им даже подыграть без фальши не могли, не умели, не получалось. Высоцкий – задорно, хрипло и громко из каждого окна, Окуджава – как заклинание на тесной кухоньке, неторопливо, в ползвука, в печальных раздумьях.
Сколько раз мечтал – напишу что-нибудь стоящее, поеду к нему в Москву знакомиться, прикоснусь к святому лику Мастера. Сначала – мысленно стучал в дверь его арбатской квартиры, потом – Безбожного переулка, куда он переехал («Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант, в Безбожном переулке хиреет мой талант»). Так и не собрался. Поздно.
Может, и к лучшему, что не собрался. Позориться только. Что показал бы? Несчастные десять, от силы двадцать, своих песенок, да и то – не столько своих, эпигонских. Смешно сказать, на них ушла жизнь! На что ты ее потратил? Жалеешь? А то! Это только в советских романах герои говорили: если бы пришлось прожить еще раз, начать сначала, поступил бы точно также, сделал бы все то же самое, что в первый раз. Понял, блин, какие умные люди жили на земле, жуть! «Спроси его: тебе не страшно, и он прицелится в тебя!». Нет, если бы мне такая возможность, – я бы все по-другому выстроил, иначе, не так, как в первый раз. И, глядишь, все бы у меня срослось.
Например: был период, пусть недолгий, но все же, когда ветер вдруг подул в мои паруса – казалось, выпал, наконец, счастливый билет. Песенки зазвучали, неплохо стали расходиться, диск выпустил, по ящику показали, фото в газетах, автографы, приглашения на тусовки всякие-разные… Нет, сейчас бы, задним умом, на это бы не повелся так легко, не растаял, не прогулял бы бездумно, не транжирил драгоценное время. Считал тогда: подумаешь, делов-то! Теперь всегда так будет, и даже лучше, сколько еще напишу, популярность по восходящей пойдет! И нежился в лучах сомнительного успеха, принимая полупьяные поцелуи, рукопожатия и приглашения направо и налево.
Нет! Теперь бы бросил, обрубил, обрезал все эти полупьяные поцелуи, романы мимолетные, бесчисленные постели и забегаловки, собрался, а лучше – в чем был, с одной зубной щеткой, – на поезд билет купил – и в Москву бы с ходу! Ищи-свищи! И не только потому, что в ней – и Булат, и Володя, и все-все-все. Вернее, не только потому. Там, именно там, и нигде в другом месте, пенилась и кипела, разлеталась в стороны блестящими искрами, била по голове ключом настоящая жизнь. Туда все подгребали и тянулись, кучковались, прибивались и поднимались вверх, прорывались! Здесь же – только выпадали в осадок.
Там – море разливанное демократии и свободы, здесь, в Киеве, – сплошное болото. Оно-то меня и засосало, в конечном итоге. Ни одной живой души. Ни одной свежей мысли, индивидуальности, оригинальной идеи, ни одного стоящего куплета! Когда в Москву вырывались, дух захватывало! Вспомни, как писалось в поезде, на обратном пути, казалось, крылья за спиной повырастали! А проходило два-три дня, все остывало, затягивалось тиной болотной, испарялось, черт его знает куда! И на третий день: глядь – кругом одни и те же рожи, сплетни, интриги. И ты, понятное дело, идешь в гастроном, берешь бутылку водки и медленно заливаешь остатки того, что недавно горело, полыхало, а сейчас – гарь и копоть, и попахивает едким дымом, как на пепелище. И то, что написал, от чего душа вчера трепыхалась в Москве и в поезде, оказалось пустым и никому здесь не нужным. Да, бежать, рвать когти нужно было! А ты в кабаках концертировал, червонцы мятые сшибал, лабух несчастный. Да, вот именно, постепенно все больше и больше превращаясь в полупьяного ресторанного лабуха! Кукушка быстро тебе прокуковала. Почему же не хватило духу все бросить, вырваться? Ведь понимал прекрасно, что русскоязычный бард здесь, на этой «меншовартисной», незначительной, малороссийской Украине, окраине духа и профессионализма, с ее идеологическим вонючим сортиром, где в такой чести нечистоты и испражнения, – ловить нечего, особенно после 1991 года!
И если в советской Украине как-то цеплялся, косил под украинского поэта, пишущего на русском языке, существовала некая квота для тех, кто пишет на языках народов СССР, небольшая, но все же. Стоило попасть в обойму – пожалуйста: для тебя существовали литфондовские льготы, оплачивался больничный, выделялись бесплатные путевки, а главное – издавали за счет государства. Так что худо-бедно, но раз в два года, а, если повезет, то и в год, выходила книжка. Причем, распространялась по линии книготорга, а не силами автора и за его же счет, как сейчас. Дожили! Последний сборник сам носил по раскладкам, книжные магазины в Киеве все приватизированы в одночасье и проданы под прибыльные бутики. Кто вспомнит, что на одном только Крещатике когда-то функционировало пять больших книжных магазинов? Да и дело-то не в лавках, в конечном итоге. Поэзия кончилась, отошла «рудиментом в нынешних веках», никому не нужна – ни в России, ни на Украине, или, как сейчас говорят, «в Украине». Какие «барды»? Разве для какого-нибудь «камеди клаба» частушка понадобится, тогда могут позвонить. Новая субкультура, как бульдозером, подмяла все под себя. Видики-шмидики, долби-DVD прямо на дому, мрачные, полупустые сараи-«алладины», поп-корн с пивом, зажимающиеся малолетки с неестественным блеском в глазах и мягкими игрушками, привязанные к тощим рюкзачкам.
На последний творческий вечер в Дом офицеров пришли только знакомые и родственники. На телевидении – цензуры вроде нет, зато полнейший неформат, шлагбаум. Всюду клипы с блядовитыми и безголосыми девицами, что поразительно – идут на «ура»! Какие-то темнокожие перцы, полуголые, натертые скипидаром жопы во весь экран: ах ты мой тазик! И был бы какой-то смысл – куда там, да и зачем? И так они далеко ускакали, с таким гиканьем обогнали, не посмотрев даже, не удостоив отставших, оттесняя на обочину, выбрасывая, как сгоревшую спичку, чтобы не мешал, не путался. Сначала хоть что-то капало по линии ВААПа, процент за исполнение песен в концертах, ресторанах, но через год-другой пересох и этот хилый ручеек.
Надо на работу устраиваться, а куда? Диплома-то нет – журналист недоучившийся, практик-самоучка. Со второго курса как турнули – все по самодеятельностям – там текстик сварганить, здесь сценарий подработать, а как сборник первый вышел, в соавторстве, правда, – в союз писателей приняли. Так что можно и не работать – членский билет творческого союза в те годы служил индульгенцией, спасал от обвинения в тунеядстве. Сейчас – всем, а властям в первую очередь, – по барабану, чем ты занимаешься. Никто не спросит, если в милицию не попадешь.
Пока постигал нелегкое писательское ремесло – и то сказать, нашел, чем заниматься! – ушлые ребята, вчерашние комсомольцы, вокруг активно так шустрили, из воздуха делали деньги, и пока ты корячился, они уже на иномарки пересели. Когда же, наконец, прорвало, то оказалось, что со своими, клянусь, не самыми плохими стихами, снова опоздал. Только уразумел, как именно необходимо, освоил, вошел, можно сказать, в профессию – поздно и никому не нужно!
И личная жизнь дала трещину. Квартиру на Пархоменко, в которую они с Валентиной вложили душу, после развода пришлось разменять. Сейчас бы тысяч триста за нее можно выторговать – в пяти минутах от метро, которого тогда, правда, не существовало. Да и не до того было – ходил смурной, на людей натыкаясь, сплошной февраль кругом. Все бим-бом. Сменяли на две однокомнатные с доплатой – одна здесь же, в этом районе, на Якира, в комсомольском доме, другая – на Березняках, что по тем временам считалось – у черта на куличках.
Валентина почти сразу замуж выскочила за крутелика какого-то по фармацевтической части, лекарства из Польши возил. Сейчас двое взрослых детей, живут в престижном коттеджном городке на Оболони, с видом на Днепр, с другой стороны – озеро, гольф-клуб, конно-спортивная школа. Говорила – передавали общие знакомые: «Ой, девочки, я будто на свет народилась! Как кандалы с себя сбросила!». И как сейчас ее увидел: в халатике на голое тело, на кухне что-то делает, одну ножку удобно на табуретку поставила, задорно блестят и зубы, и глаза, весело так, радостно, с ним нередко такой была, они ведь неплохо жили: «Ой, девочки!..». Аж кольнуло что-то внутри. Сколько лет прошло, а все занозой сидит первая любовь.
Ты же, как был один, как перст, так и остался. Ни кола, ни двора, ни жены, ни детей, ни дома теперь нет. Бомж по всем статьям. Все за свободу свою боялся, чтоб не потерять. «Есть высшая свобода, и мы идем за ней!».
Да, было когда-то такое. Этим четверостишием Булата они с Виталиком Сестроецким снабдили первый номер своего детища – любительского альманаха, который выпускался для студенческих строительных отрядов при штабе ССО. Даже не на краю света – за краем, на другой планете, в Кустанае, до которого добираться трое суток поездом. Был такой газетный штамп: «голубая планета Целина». Они изобразили ее в темном цвете. Так к обойме обвинений в их адрес чиновниками из штаба – кондовыми карьеристами и душителями творчества, могильщиками свободы – какими их с Виталиком считали – прибавилось одно: «Почему планета у нас голубая, а у вас – карта черная?».
Попали они в эту студенческую редакцию чисто случайно, как нередко бывает в молодые годы: кто-то отказался, не смог поехать, вышли на Виталика, тот согласился, на другую вакансию Виталик и предложил его кандидатуру. Сестроецкий – на два года старше, столкнулись в редакции студенческой многотиражки, друг друга толком не знали, потом пиво пили в одной компании в кафе на бульваре Шевченко, место тогда популярное, курили на лавочках у памятника Ленину. «Хоешь, поехали с нами?» Почему же не поехать, свои, можно сказать, ребята!
Главным у них – Вася Заяц, Василий Иванович, выпускник высшей партийной школы, которому светила солидная республиканская газета – то ли «Правда Украины», то ли «Радянка». Но ему сказали: вот тебе партийное поручение – студенческая газета, возглавь, докажи! Эх, если бы Вася знал тогда, чем все кончится, бежал бы со всех ног в противоположном направлении! И не подсказал никто… Сам-то по характеру – ужасный тугодум, нерешительный, кулема-кулемой. Всех этих Марксов-Лениных знает. Мы с Виталием тоже их проходили, да сразу после зачетов и экзаменов выбросили из головы. Вася после наших фокусов долго мыкался без работы. И ведь ночами просиживал над материалами, вчитываясь в каждое слово, на просвет вглядывался в каждый снимок и заголовок. Мы по ночам вино дудлили с девушками из местного кооперативного техникума, а он, бедняга, вычеркивал глупости из наших статей. Как-то осторожно спускались по лестнице, выпивки не хватило, а у него в кабинете свет горит. «Тихо ты! – Виталик закрыл мне рот рукой! – Не видишь, Чапай думает!»
Тот первый номер, со снимком на всю обложку уплывающего вдаль поезда в туманной дымке и строками Булата: «Есть высшая свобода, и мы идем за ней!», стал бомбой. Песни Окуджавы тогда регулярно крутили вражеские «голоса», хотя и делали оговорку, что звучат они без согласия автора, Булата исключили из партии, изгнали из союза писателей. Его с самого начала власти упорно затирали, не признавали, клеили ярлыки типа: «Вертинский для неуспевающих студентов», «сочинитель белогвардейских мелодий», «мещанские стихи и никакой музыки» и т. д. Тогда же, в начале семидесятых, когда популярность Окуджавы вышла за пределы Союза, за него взялись по-настоящему.
И здесь – они со своим журнальчиком, выпуск которого после первого номера был экстренно приостановлен, а редактор Вася Заяц истребован на ковер сначала в Киев, а потом, страшно подумать, в саму Москву! Мы с Сестроецким предложили бокал шампанского «на дорожку» и попросили захватить с собой, опустив в первый же московский почтовый ящик, небольшой пакет: «Москва, Союз писателей, Окуджаве Б.Ш.» Выполнил ли Вася нашу просьбу, дошли ли те несколько экземпляров нашего расхристанного альманаха до адресата, неизвестно. С Васей Зайцем, он же Василь Иваныч Чапаев, он же Чапай, никогда в жизни больше не виделись. С поста редактора его сняли, так что возвращаться обратно в Кустанай ему никакого смысла не было. Удивительно другое: куда он мог сгинуть? Никто из знакомых, в том числе и журналистов, у которых я интересовался, не слышал о нем никогда. И в прессе, и в жизни он больше так и не всплыл. Ну, не удивительно ли!
Дошла и до нас очередь. Поначалу все выглядело не так уж и безнадежно, тем более, как мы старались успокоить всех проверяющих, речь-то идет о досадном недоразумении. Как могли, объясняли нашему начальству из штаба студоторядов, что Окуджава – великий поэт. И очень удивлялись, что они этого не хотят понять. Мы же по молодости и наивности, на сто процентов уверенные в своей правоте, явно, как бы сейчас сказали, неадекватно оценивали ситуацию. Считали, что полемизируем с комсомольцами из штаба. На самом деле, они только озвучивали то, что им вкладывали в уста люди, всегда остающиеся за кадром. Потом в жизни мы часто спотыкались об эти же грабли, повторяли одну и ту же ошибку. И каждый раз эти люди нас обставляли, действовали скрытно, подло исподтишка, не выходя из тени на всеобщее обозрение. Мы же воевали с подставными лицами.
Собрав объяснительные, разрешили выпускать альманах дальше, правда, все материалы пришлось носить на визу комиссару (была такая должность в штабе ССО). Когда же вернулись в Киев, в деканате на доске объявлений висел приказ о нашем исключении. Меня – со второго курса, Виталия – с четвертого. Вот так погуляли просторами целинных степей! Пошли с горя на «Кукушку», любимое «злачное» место студентов, – открытое кафе на Петровской аллее. «Целинных» денег хватило на «отвальную».
– Давай и Васю Чапая помянем, – сказал Виталий. – Не самый подлый, человек. В общем-то, пострадал ни за что, можно сказать.
…Вышел из машины, поднял голову и сразу уперся в наши окна. С ума сойти и не жить! Балкон, как был застеклен самодельными лагами – тесть покойный с ее братом, то есть, моим шурином, на «Ленкузнице» работали, оттуда и материалы таскали через забор, – так и стоит по сей день. Надо же! Сколько лет прошло? Не лет – жизней! И вот сегодня – когда ни конторы, ни семьи, ни людей многих на свете нет, а те, советских времен алюминиевые стропила, вынесенные за две поллитры с территории завода, тоже, кстати, давно почившего в бозе, возвышаются до сих пор на нашем – бывшем – балконе! Там и столик должен быть, раскладной, из такого же металла, по вечерам с друзьями пиво пили, крутили гибкие пластинки под рюмашку.
А Виталия Сестроецкого недавно встретил: преуспевает, возглавляет солидный украино-американский фонд или, как сам говорит «фундацию» под патронатом Сороса. На «Лексусе» с охраной человек ездит! Столкнулись лицом к лицу на базаре – на Печерском рынке. Там все козырные живут – и депутаты, и министры – элита, в общем. Я, честно говоря, заночевал у одной зазнобы, но не в высотных домах, откуда у меня такие знакомые? В пятиэтажке, «хрущевке», в доме, где в годы нашего детства был продуктовый магазин, сейчас автосалон «Пежо». Тогда со школы добирались сюда, на окраину, на стареньком трамвае «тридцатке», ходившей от Печерского моста до вокзала. Сейчас – престижный район, депутаты живут! Отошли в сторону, народу на этом рынке – тьма, к тому же, кажется, нерабочий день. Мне то – по барабану, каждый день – выходной.
Он обрадовался, дергает меня за куртку, кульками по ногам бьет, слюной брызжет во все стороны, орет, люди оглядываются. Терпеть не могу этих встреч со старыми друзьями, полузабытыми знакомыми из тех, прошлых жизней. Глупые вопросы: «Где ты сейчас?», «Женат?», «Дети есть? А внуки?», «А я, представляешь, дед уже!». После каждой такой встречи жить не хочется.
– Ты помнишь, Зуб, как мы в Кустанае хулиганили? Высокий класс, доложу тебе! Подшивка «Горизонта» осталась? Я часто на дОсуге листаю – представь себе, весьма, весьма… И, знаешь, что еще вспоминаю? Как однажды, уже после того, что с нами произошло, столкнулись случайно в Золотоворотском скверике. Ты говоришь: «Пластинку Окуджавы достал, поехали ко мне, на Пархоменко, послушаем!» И закатились на всю ночь, помнишь?
«Господи, да чего он так кричит! Едва на ногах стоишь, дышать на людей боишься, а он со своей дурней»…
– Что-то смутно. Да сколько таких ночей было!
– Ну, как же! На балкончике, напротив Деда Лукьяна, яйцами сырыми самогон запивали, «Батальное полотно» слушали раз семьдесят подряд! Соседи грозились милицию вызвать. «Заезжего музыканта»… Спорили, как правильно: «И новый плащ надену» или «И новый плащ одену»?
– «Надену» – правильно.
– Эх, ты! «Одену!», мы же выяснили тогда.
– Да, что-то такое определенно было…
– Вспомнил! Молоток! Ты где сейчас, кстати? Помощь, может, какая нужна?
– Да вот без работы который год. С хлеба на воду перебиваюсь…
– Ну да! Правда, что ли? То-то мне говорили. Так ты обращайся, не пропадай. Погоди, у меня где-то визитка должна быть… Эх, в другом пиджаке осталась! Жаль! Есть где записать?
– Да нет, не надо. Ты лучше мне на опохмел гривен десять ссудил бы?
– О чем ты говоришь, вопросов нет!
Я часто думаю, что исключение из университета нам пошло в масть. Виталька вон в люди выбился, а так – кто знает, левачил бы всю жизнь. Ведь как почти сплошь и рядом бывает: поступают, скажем, после школы в вуз, и преподаватели не нарадуются: какие оригинально мыслящие, непохожие, интересные, оригинальные ребята, а через пять лет – куда все только подевалось – скучные, будто под копирку одинаковые.
2. Зеркало заднего вида
… Восьмой этаж, с видом на тюрьму. Если ясная, хорошая погода, видно как заключенные прохаживаются во время прогулок, а сверху, по периметру каменного мешка, солдатики с автоматами их охраняют. Экзотика! Другие деньги платят, чтобы понаблюдать, здесь же – бесплатно смотри, хоть лопни! Расхожая шутка тех времен: раньше жил напротив тюрьмы, теперь – напротив своего дома. Тогда это казалось смешным? Не столько смешным – актуальным, что называется в жилу. Как раз пришел Андропов к власти (заметили, о нем всегда так говорят: не избрали, выдвинули, доверили, а именно пришел, то есть, самостоятельно взял власть). Активный такой товарищ, проверки начались по части дисциплины – в кинотеатрах, парикмахерских, магазинах, кто в рабочее время посещает. Показуха элементарная, чтобы народ гудеть начал. Уверен, никого и пальцем не тронули. Зато сколько разговоров: «Мою знакомую (женщину с нашей работы, товарища брата, соученика нашего Женьки и т. д.) в кинотеатре задержали – двое подошли: документы, почему не на работе, записали все данные, извелась вся, ждет, когда телега придет на работу». Это верхний слой, популизм, как сейчас говорят. Но, правда и то, что торгашей стали понемногу щипать. В Киеве начальник управления торговли застрелился, а один руководитель исполкома – повесился. Как специально, подгадал, аккурат в день тогдашней Конституции, тоже время нашел! Сначала власти не афишировали, да разве скроешь, молва разнесла, весь день по Киеву черные «Волги» туда-сюда носились!
– Андропов до всех доберется! И правильно, разворовали, довели страну! Трусов в магазине свободно не купишь – все по блату!
– Ничего не выйдет, перемелется, как было, так и останется.
– Систему надо менять, прогнила давно, а они – прокладку!
– Еще ни разу так не было, чтобы ничего не было. Как-то оно будет…
Такое не раз уже, кстати на моей памяти случалось, у некоторых граждан нервы не выдерживали, стрелялись, и зря, оказывается, ничего такого страшного не происходило. Могли бы жить себе, припеваючи.
Так вот, когда при Андропове «посадки» начались, один товарищ из нашего дома, на Пархоменко, оказался напротив, в изоляторе. Сердобольные бабушки, что просиживали все дни на ящиках из-под молока, каждый день бегали, передачи ему носили. Тогда-то и стала популярной фраза про тюрьму.
Так сколько же лет, Господи? Вселялись, кажется, в 81-м, на ноябрьские праздники. Тогда дома сдавали под первое мая, если не успевали – на 7 ноября, и, конечно, к Новому году. Точно, в тот день хоккей как раз был – «Сокол» – ЦСКА, киевляне сенсационно выиграли, Женька Шастин, кумир местной публики, две шайбы самому Третьяку шандарахнул! Судья, как ни подсуживал «конюшне», как не удалял наших, все равно выиграли!
Хоккей смотрел в новой квартире, сидел на ковре, уткнувшись в экран, пиво из бутылки дудлил. Во Дворец спорта не пошел, как раз мебель перевозили весь день. На обед теща трехлитровую банку самогона своего знаменитого выставила, по случаю новоселья. На мандариновых корочках, почти без запаха, двойной перегонки, чистый, как слеза! И крепость завидная – градусов под семьдесят. На голодный желудок «грузчиков» быстро сморило, Васька Селиванов в трамвае уснул, так и ездил всю ночь – от Красной площади до Шулявки, пока не сдали в вытрезвитель. Пришлось утром ехать в отделение милиции, на Хоревую, выкупать за пятнадцать рублей. По нынешним временам – тьфу, не деньги, говорить не о чем! А тогда чуть ли не у соседей занимать пришлось, все вокруг тянули на одну зарплату, копейка в копейку. Но главное, – чтобы на работу не сообщили, тогда с этим строго, могли и на улицу выставить запросто!
Сколько таких случаев сплошь и рядом. Удивительно, как всякая ерунда в память въедается, десятистепенная, нужна тебе, как прошлогодний снег, пепел истлевший. Вот загадка: зачем столько лет занозой в душе сидит?
И шурин жил здесь же, рядом, на Белорусской. Ходили друг к другу по выходным обедать, да и по вечерам в будни, после работы, заскакивали. Господи, да было ли это все? Сейчас невозможно представить: сидели все за одним за столом, как только помещались – шурин со своей Галкой, мы с Валентиной, тесть с тещей, родители. Дамы – винишко, мы – самогон, иногда водку, если водились деньги, закусывали, чем Бог послал. Хохмили, любили друг друга, казалось, так будет вечно.
Шурин – парень центровой, козырный. Весь Подол в друзьях, жил там на Игоревской, а переехал к супруге на Лукьяновку – и здесь первый человек. Вот кто умел с людьми обходиться, общий язык с любым мог в двадцать минут найти.
Продавщицы, подавальщицы в столовке, официантки души не чаяли. Тогда ведь как было: на бутылку сбрасывались вдвоем-втроем, шли в диетическую, брали капусточки какой за восемь копеек, винегрету, стаканы пустые, под столом разливали втихаря. В точках общепита шурин желанный гость. Не одна краля-судомойка, выдавая чистые стаканы, провожала полным надежд взглядом. Напрасно! «Рожденный пить, любить не может!» – говорил наставительно шурин, когда приставали слишком назойливо.
Во всех питейных точках его знали, как облупленного. Стоит только появиться с ним где-нибудь, уже окликают: «Карен, Саня, привет! Иди к нам быстрей, третий нужен…» Фамилия – Корниенко, на микрорайоне все Кареном звали. Высокий, спортивный парень, смуглый, волосы темные вьются, очки темные, хамелеоны, по тем временам большая редкость. Не кичился, носом не крутил и не заносился. С последним алкашом, если пригласит, из горла бутылку термоядерного чернила – «Червоного Міцного», «Лиманского» или «Солнецедара» – не брезговал раздавить. Для друга, что называлось, последнюю рубашку готов снять. Сколько не залетали, в разные истории по пьяному делу попадали, такого, чтоб друзей бросил, не помог, не выручил – ни в жизнь! Бывало, всю мелочь, до копейки, отдаст, если кто не знакомый попросит.
Стояли как-то за маслом под Новый год, отпускали по двести граммов в одни руки, люди с шести утра очередь на улице занимали. Дубарь страшный, мороз – минус 18, с ветерком. А что делать – без масла Новый год не встретишь. Был там один магазинчик, продуктовый, на весь район дежурный – и молоко, и сахар, и колбаса, и спиртное – все в одном. Шурин так себя поставил, что им в непосредственно в подсобке наливали, по тем временам – неслыханное дело! Не очень, правда, чистые стаканы, после мукИ, на зубах песком трещала. По тем временам – немыслимый блат. К 1982 году не только масла не стало – все продукты, как корова языком слизала, голый вассер кругом. На сахар через ЖЭКи выдавали талоны, на каждого прописанного на данной жилплощади, по два кило в месяц. А за маслом – очереди несусветные, по километру. Стояли на улице, отбивали чечетку, в нейлоновых курточках, что делать – других-то и нет, откуда у бедных студентов соболя? Казалось, еще немного, и уши треснут от холода. Хорошо, подсобка рядом, по очереди, чтобы не так заметно, отлучались. Такса известная: рубль – стакан красненького. И за то спасибо, хоть и дорого, конечно!
– Что мы деньги выбрасываем? – предлагаю шурину. – У меня же – самогон, в такой зусман – получше будет, согреемся хоть. Да и дома никого. Пока Валентина моя на работе, из банки цедили по сто граммов. Раза три за очередь успевали. Махнул рюмку-другую – стоять намного веселее.
Шурин к тому времени свой бизнес открыл. Один его знакомый на работе имел доступ к множительному аппарату. Тогда слово «ксерокс» никто не знал. Оборудование строгой секретности считалось, режимное. За исключением некоторых закрытых учреждений, милиции, КГБ и горкома партии – нигде больше не устанавливалось. Даже в райкомах – не положено. Но и там, где они стояли, режим и дисциплина железные. Каждый размноженный документ фиксировался в специальном прошитом журнале, подписи – кто давал разрешение, кто – исполнитель, кто лично множил.
Шурин придумал талоны на сахар «тиражировать» и своим людям «сдавать» по «трехе». Кило сахару-песка тогда стоило семьдесят восемь копеек. Был еще, правда, за восемьдесят четыре, «кубинский», как его называли. Когда появился, народ поначалу роптал: хуже отечественного сахар, но на шесть копеек дороже. Дурят нашего брата! Потом, когда не стало вообще никакого, расхватывали за милую душу, и шести копеек не жалко, лишь бы только в продаже! Да скоро и кубинский исчез с прилавков, еще до того, как талоны ввели. И если, допустим, ты жил здесь, а прописан на Подоле, как шурин мой, – дуй туда, отстаивай очередь в жэке, в котором зажравшаяся шушера принимает два раза в неделю, в самое неудобное время.
Послав их куда подальше, шурин наладил сбыт талонов, чем, во-первых, решил свои личные финансовые проблемы, а, во-вторых, существенно пополнил семейный бюджет. Сахар-то всем нужен! Многие, кстати сказать, из него самогон гнали. Правда, дрожжи, без которых ничего не получится, исчезли еще раньше, года два назад.
Через месяц они с Галкой в очередь на стиральную машину «Малютка» записались. По тем временам – ужасный дефицит, роскошь недоступная. И потому, что четыреста рублей стоила, и, главное, – «достать» нет никакой возможности. Валентина считала, причем, на полном серьезе, что «стиралки» эти, по наивысшему распоряжению, мановению волшебной палочки, плавно спускаются с неба, предназначены только избранным, за их особые какие-то немыслимые, исключительные заслуги. И простому смертному о них и мечтать нечего. Впрочем, тогда все так «доставали» – и мебель, и книги, и одежду, и продукты.
Плохо, когда денег нет. Еще хуже, когда их, ни с того ни с сего, становится больше, чем тебе обычно требуется. У шурина как лишние завелись, так они с Галкой начали спиваться. И то сказать: все проблемы решены, что еще делать остается? Куда тратить, если вокруг – шаром покати. Зато водки – хоть утопись в ней, бери – не хочу, лишь бы деньги! «Бизнес» процветал, и жизнь постепенно превращалась в нескончаемый фестиваль: и за день не успевали, как следует, протрезветь, а уже новую рюмку подносят. Женский организм, как известно, на зелье более податливый, на примере Галки это хорошо было видно. Шурин сопротивлялся долго, организм имел, что меня, например, перепивал шутя. Когда я первый раз попал в больницу, он пришел с водкой, поил меня из чайной ложечки, организм иначе не принимал, а сам хлебал большими глотками из горла. Ворвался неожиданно врач – крик, шум, скандал, санитары прибежали, спустили с лестницы…
Галку его как-то встретил недавно, в одной маршрутке ехали, – не признал. Слышу, кто-то за рукав дергает:
– ВолодИнька (меня все так называют: ВолодИнька), ты что, совсем оборзел, своих не узнаешь?
Глянул – обомлел. Старая, седая, беззубая, лицо, сморщенное, пожмаканое, как жопа куриная, фиолетовая прядь нечесаная спадает. Вылитая Королева Шантеклера! В Минском исполкоме, оказывается, работает, уборщицей.
– Я теперь совсем в завязке! – кричит на весь автобус, люди оборачиваются.
– Я тоже!
– Правда? Совсем-совсем не бухаешь?!
О, Господи! Да чего же она так орет? Мало что и осталось от той, прежней Галки – хохотушки, запевалы в любой компании, добрейшей души. А плясала как! Одно время она мне нравилась, без балды! Всегда шурину завидовал…
– Ты на кладбище хоть к нему ходишь?
– А как же! На все праздники религиозные и так, просто… Я же теперь верующая, община у нас. За могилкой присматриваю, убираюсь…
С шурином последний раз виделись случайно – на Подоле, перед самой его кончиной. Что значит – виделись? Двое мужиков тащили его в зюзьку пьяного, не давали упасть с копыт. Он никого не видел и не слышал, матерился так, что было слышно на другой стороне Сагайдачного, бывшей Жданова, где я ловил машину, возвращаясь из поздних гостей. Сколько с ним исходили, здесь нас действительно каждая собака знает. Да что собака! Нет ни одного «генделика», где бы нам в долг не давали. Это потом уже закрывались, как только видели, что мы туда направляемся. Эх, шурин-шурин, добрейшей души человек!
Те двое тащили, он упирался, кричал благим матом:
– Девушка! Постойте! Как вас звать? Тома? Семьдесят вторая!
Когда-то любимая песня была.
Что ж получается – из всех наших только у Валентины моей судьба нормально сложилась, и то хорошо! Должно же хоть кому-то в этой жизни повезти, почему не ей? И хотя знал, что не такая у нее счастливая планида, и с детьми проблемы, и с муженьком ее, богатым Буратино, папиком, про которого говорили, что два гарема содержит – пусть! Все равно – лучше, чем у Галки, у меня, не говоря уже про ее брата, моего шурина, непутевого!
Сел в машину, провернул ключ зажигания и, не спеша, двинулся дальше вперед. Проехал и тюрьму, и наш бывший дом на Пархоменко, и клуб трамвайщиков, от которого сохранился только фасад, выехал, наконец, на Артема, со стороны бывшего кинотеатра «Киевская Русь». Сюда мы часто захаживали по выходным посмотреть какую-нибудь глупую киношку, но больше – в надежде выпить пивка в буфете. Здесь «Жигулевское», во-первых, без наценки, как и в магазине, по 37 коп. бутылка, а во-вторых, всегда, на удивление – свежее и холодное – по тем временам большая редкость.
Послезавтра, 25 марта 2001-го, – мой день рождения. Юбилей, пятьдесят лет, «полтинник». По всему выходит, буду встречать в одиночестве, вдали от родины и на чужбине. Дело добровольное – в смысле чужбины. Как-то давно, когда все складывалось более или менее благополучно, не хуже чем у других, загадал: стукнет «полста» – оторвусь, спрячусь куда-нибудь, в Испанию, на Кипр, да хоть в Болгарию – лишь бы с глаз долой. А все меня станут искать – поздравить же надо человека, куда это он запропастился? Наивный! Да кому ты, на фиг, нужен, чтобы тебя искали? Другое дело – должность занимаешь высокую, подчиненные от тебя зависят, их благосостояние, судьбы, вопрос решить можешь – тогда бы искали, лебезили, бежали поздравлять. А так – вряд ли кто и вспомнит. «Да-да, был такой, пропал куда-то, исчез с поля зрения, ничего не слышно…».
Я, вообще-то, свои дни рождения не люблю, почти всегда смываюсь, чтобы не участвовать в коллективном обмане: ах, мы тебя так любим! Врут ведь все, и сами об этом знают. В молодости, с друзьями, в студенческом общежитии, когда никому ничего не надо, только выпить, попеть и потрахаться в свободной комнате – куда ни шло. И сегодня – какой смысл? Когда-то, помню, и по пятьдесят человек собиралось, а бывало, что никто не приходил. Сидели вдвоем-втроем весь вечер, дергались: да не может быть, чтобы не вспомнил кто, телефон проверяли: есть ли длинный гудок, вдруг отключили?
Всю жизнь мечтал в Италии в этот день оказаться, там отпраздновать день рождения. Бзык такой. Оторваться, поездить по стране. Верона, Венеция, Милан, Турин, Римини, Неаполь… Рим – само собой. И то сказать: если эмигрировать, то туда. Не в Болгарию же или на остров Кипр! Потому и купил в турагенстве, где одноклассница служит, путевку. «Классическая Италия» называется. Восемь городов за десять дней. Причем, – Милан, Верону и Венецию – для индивидуального путешествия, с персональным гидом. С группой встречаюсь в Венеции, в конце дня, у Дворца Дожей, чтобы дальше вместе со всеми путешествовать, в автобусе. До этого же – на электричке, самостоятельно. Такой себе подарок на пятидесятилетие оформил! А самое главное – оттуда в Киев не возвращаться. Правда, где жить в Италии – пока неизвестно, да и с бабками, если честно, не очень. Можно сказать, авантюра капитальная, в моем стиле. Но раз так решил, значит, – быть по сему! По жизни я очень упрямый, да и по гороскопу – Овен, баран, то есть, переубедить почти невозможно. Втемяшил в голову – и вперед! Вот и с заграницей так получилось. Билет в Милан (транзит через Прагу) – в кармане. Гуляем!
Другое дело – не думал, что один поеду. Так карта легла, что теперь делать? Впрочем, никогда не поздно сдать билет и отказаться. Подумаешь, Рима не видел с Миланом! Можно и в Киеве отгулять, в конце концов! Позвать кого-нибудь, мало ли любителей выпить-закусить на дармовщину! Но в том-то и дело: звать некого, вокруг – давно выжженная пустыня, вакуум. И мне, что характерно, никого видеть не хочется. То есть, совсем никого, ни единого человека! В обычные дни, будние, как-то можно проскочить на вороных и не мучиться, не думать о всякой ерунде, найти себе какое-нибудь занятие. По праздникам же – одиночество всегда острее, отмахнуться не получается. Потому и ненавижу все эти выходные-проходные по три-четыре дня подряд, когда не знаешь, куда приткнуться. И тянутся они медленно-медленно, бесконечно.
Как правильно поется в одной песенке Митяева: если один, то нет разницы уже. В смысле – с кем пить и где ночевать. Что-то в этом роде, дословно не помню. Как-то получилось, что к пятидесяти годам остался кругом один. Не шибко комфортное ощущение, надо сказать. И не понятно, куда все поспрыгивали? Привык на людях, обычно вокруг всегда толкалось много народу, раздражали – назойливые, шумные, бесцеремонные. Только и мечтал, чтобы отцепились, дали возможность побыть самому. Когда же остался один, – потянуло обратно, в толпу. Да вот незадача – нет никого. Ни жены, ни детей, ни друзей-приятелей и даже постоянных собутыльников – никого! Смешно сказать, последнее время, после того, как залетел и лечился в клинике от мужского насморка, любовницы – и той нет! Не слабо, да?
А нельзя ли думать о чем-то другом, более приятном? Договорился же, с собой по крайней мере, что не буду киснуть и заниматься самоистязанием. Да и чего ради? Подумаешь, один! Зато в Италию едешь! Завтра выйдешь с утра на Плаццо Дуомо в Милане, сядешь в дорогом кабаке, закажешь хорошего винца, беленького, рыбки, десерт с трюфелями, и поздравишь себя с «полтинником». Небрежно развернешь газету с последними результатами итальянского вальчо, закуришь с наслаждением. Может, Шева снова забил за свой «Милан», фото на всю полосу, улыбнется с газетного листа знакомой киевской улыбкой обычного парня с Оболони. «И мне углами губ с наклейки печально улыбнется Блок…». Да что – в газете! Можно на стадион запросто сходить, знаменитый «Сан-Сиро»! Господи, прошу тебя, пусть хоть Шеве повезет, будь к этому парню милостив!
И только одно лишь условие: вина не больше фужера! Чтобы не войти снова в штопор. Пить, как следует, так и не научился. Вот именно, в этом твоя беда, корень всех бед – никогда не знаешь, не хочешь знать меры ни в чем. Дорвался – не остановишь! Особенность славянской натуры: если пить – ведрами, любить – так королеву, гулять – значит, всю ночь. И вот результат: даже на собственное пятидесятилетие выпить нормально, по-настоящему, нельзя. Зачем тогда вообще дожил?
Сколько в завязке? С 1998-го, 16 сентября, всем назло вылил початую бутылку коньяку в раковину. Тогда никто не поверил, а скоро три года будет. Первое время чисто физически тяжело пришлось, организм никак не хотел мириться, не мог понять: что случилось с хозяином, лет тридцать подряд каждый день принимал лекарство, и вдруг, резко так, бац! – и оборвал! Что за эксперименты над собой? Знакомые и друзья несколько месяцев посмеивались, прикалывались, в любой компании – неизменный объект шуток и анекдотов. Пришлось пройти и через такое. Потом свыклись, круг друзей уменьшился, причем, существенно. «Что с него взять? Не пьет, не интересен, озлобился, того и гляди, в баптисты подастся!» Все реже приглашали в компании, на всякие дни рождения, застолья, да и сам избегал, не стремился, скукотище – сидишь, как дурик, водой без газа наливаешься, все на тебя с сочувствием и сожалением смотрят. Им весело, а ты думу думаешь.
С одной стороны – хорошо, голова по утрам не болит, не помираешь, как раньше, в ожидании поправки. Пиво, кстати, тоже исключено. И сигареты. Если рубить – все сразу и до конца! С другой – жизнь потускнела, как лампочка, что вот-вот перегорит, мигает прощально. И нет той мотивации, что раньше, былого азарта. Сейчас вспомнишь, как заваливались, например, в три часа ночи к кому-нибудь всей толпой, с гитарой, как просыпался в беспамятстве в чужой квартире, как выпадали из жизни недели и месяцы, когда наваливались те дни, когда маховик раскручивался все быстрее, быстрее, проклятая карусель захватывала, уносила. Так-то оно так, но, положа руку на сердце, что написать удалось с того времени, что в завязке? Ни одной стоящей вещи. Стихи пошли сухие, строгие, логичные, сам себя не узнавал. Не стало былого куража, размаха, непредсказуемости.
Чтобы художник мог развиваться, надо презреть и не бояться, нырять все глубже, за горизонт, где и воздуха нет, одна невесомость. Там один алкоголь не поможет, не только травку, но и марфушу с кофием привечать. И если хватит духу выбрать эту дорогу – не жалуйся и не просись назад. Это тебе не в шахматы, здесь ходы не возвращаются. Так что – без обид. Почему, собственно, не возвращаются? Вот сорву резьбу в Италии, перевернусь вверх тормашками, тогда и поглядим, вернется или нет. Подумаешь, исчез из «ящика», по тусовкам не шастаю. Да стоит засандалить как следует, поймать драйв – и снова ты в фаворе, и друзья набегут, и поклонники, и женщины будут возбужденно шептать: какой ты гениальный. Вопрос в том, стоит ли игра свеч, не слишком ли загибают они цену? Цену или сцену? И стоит ли вообще метать бисер? Вот именно!
… Семь утра, идем пока по графику. В аэропорту надо быть через полтора часа, а езды отсюда, с Артема, от силы час. Плохо только – дождь пошел. То снег кружил, когда выходил из дому, реденький, правда, слабый, какой и бывает обычно в конце марта, в канун дня рождения. Обычно хорошо запоминаешь погоду, которая бывает в твой день. Моя погода – дождь и туман. Значит, реальная угроза, что полоса может покрыться ледяной коркой. Еще чего не хватало!
Тормози, водила, приехали! Вот и та школа, и спортивная площадка, как раз напротив их редакции, где когда-то служил, занимая скромную должность учетчика писем. Здесь мы собирались, чтобы развеяться, перекурить, просто подышать после ускоренного ритма ежедневной газеты. Когда влился в коллектив, долго не мог привыкнуть: приходят люди утром на работу, пьют кофе, болтают, дымят в курилке, анекдоты, то-се. К вечеру же – свежая газета готова, конкретная продукция, каждый день. Все бы так работали! Сколько есть контор, где просто курят и шатаются по коридорам, годами в ус не дуя. Счастливые! В редакции – все расписано по минутам, его величество график выпуска!
Попал сюда почти случайно, сидел в Союзе писателей, «Совписе», отвечал на письма. Оплата сдельная, 30 копеек за ответ какому-нибудь графоману, приславшему свои гениальные стихи. В месяц рублей 90 набегало, не больше. И то, потому, что они с Владом Тихонькиным, его шефом, старшим учетчиком писем СП, разработали «гибкую технологию». Проще говоря – несколько вариантов ответов, шаблонов, которые, без зазрения совести, рассылали авторам. В заранее заготовленную «болванку» оставалось вписать фамилию графомана, расписаться и проставить дату. Главное, не перепутать заготовку – стихи, например, с прозой. Суть-то одна: «Уважаемый тов., Ваша рукопись получена и прочитана, видно, что Вы знаете (не знаете) предмет, о котором пишете. К сожалению, вынуждены констатировать…, оставляет лучшего и владение языком, знание орфографии и пунктуации, советуем Вам, уважаемый…, верим, что при надлежащем отношении…, читайте классиков! С уважением…».
Года через два Влад на этом погорел, а я, кстати, его предупреждал, когда уходил. Но он совсем обленился, стал под копирку направлять авторам вторые и даже третьи экземпляры, ленился перепечатывать, в результате – запутался. Сыну партийного начальника послал даже не копию – незаполненный шаблон. Понятно, поднялся жуткий скандал, Влада выгнали взашей, он спился с круга. Между прочим, подавал надежды, стихи неплохие сочинял, да и возможности печататься завидные – редакция «Литературки» на одном с ними этаже, ребята все свои, стакан вина выпил – и уже, считай, договорился!
Казус этот случился после того, как я ушел, по выражению Влада, в большую прессу. Хотя работа в редакции почти ничем не отличалась от прежней. Зато не только можно, даже нужно писать в газету. Главный редактор так и сказал, когда они с заведующим, опытным журналистским волком, Валентином Владимировичем Величко («В в кубе», «В-3»), ходили на «тезоименитство»:
– Чтобы закрепиться в коллективе, у тебя одна дорога – писать, писать и писать! Я сам когда-то в отделе писем начинал. Там – море тем! Думаю, и Валентин Владимирович поможет, не одному киевскому журналисту руку ставил…
– Слышал, что шеф сказал, – это «В-3» ему у себя в кабинете. – Мы полосу писем раз в две недели готовим. Так что с тебя, как новичка, обзор причитается. Писал когда-нибудь в газету?
– Только стихи…
– Ну, ничего, здесь быстро эту дурь выбьют…
Довольно легко вошел в коллектив, прижился. Пахать, правда, приходилось с утра до ночи. Рабочий день начинался в двенадцать дня, заканчивался официально в восемь. Когда дежурили на выпуске, могли задержаться и до двух утра и позже. Как повезет. Все зависело от поступления официоза. Его тогда, в 1978-м, шло море – и из Москвы, и из Киева. Другое дело, не читал никто ни велеричивых речей генсека, ни отчетов с пленумов ЦК, ни приветствий, ни прочей партийной жвачки. На приходивших по каналам ТАСС-РАТАУ лентах стоял гриф: «Литерная. Для обязательного опубликования». Старый наборщик Снигач Абрам Яковлевич, с которым они сошлись на почве любви к Пастернаку, рассказывал, что «литерные» ведут свою историю со времен Сталина. Сам в типографии с начала тридцатых. С пятнадцатилетним перерывом, с 37-го по 52-й. Тогда всю типографию с редакцией впридачу загребли в одну ночь как врагов народа и политических диверсантов.
Так что, как ни крути, ставить в номер всю эту дребедень надо обязательно. Вот и выходили газеты почти каждый день с одинаковыми материалами, похожими, как близнецы.
– Опять, кроме спорта и погоды, читать нечего, – говорили ребята-печатники, первыми разворачивая свежий, еще со следами черной, резко пахнущей, краски, завтрашний номер.
Как-то предложил заведующему вместо скучного и однообразного обзора писем – тот же перечень городских проблем, но в зарифмованном виде.
– Ты сначала напиши, потом поглядим. – Без особого энтузиазма согласился «В-3». – Ох, и беда с этими «позвоночными»! Но учти: переделывать, тем более писать за тебя обзор, я не буду! А докладную Семенычу подам сразу же, пусть с тобой разбирается!
Семеныч – ответственный секретарь, главное редакционное пугало, мог «капнуть» непосредственно главному, тогда неприятностей не оберешься. Кроме того, он ведал «разметкой» гонорара, так что при желании мог выписать за статью или заметку по минимуму, мог – и набавить «десятку» сверх нормы. А что такое лишние десять рублей, «червонец»? Три бутылки водки. Вот так!
«Блатными» или «позвоночными» в редакции называли людей, которые устроились сюда по блату. Их шеф – добрейшей души человек, почти никому не отказывал, особенно, если просьба исходила от начальства – из горкома, обкома, Совмина, Верховного Совета, какого-нибудь министерства, не говоря уже о самом ЦК партии. Так и получалось, что на каждую «рабочую лошадку» в конторе приходилось по одному, а то и по два «калеки», то есть тех, кого в редакции с легкой руки Вовки Репринцева («Принца») называли «позвоночными». Я тоже таким считался, за меня ведь просили, чтобы по переводу из Союза в редакцию взяли. Сидел всю ночь, черкал, рвал, ни фига не получилось. Так и уснул за столом, свалился под утро со стула. Умылся холодной водой – и снова за стол. Такого обзора, как планировал «В-3», все равно не получилось. Зато накропал фельетон по мотивам писем и жалоб трудящихся на работу киевского общепита.
– Неплохо, – буркнул Величко, когда я дал ему почитать. – Пойду к Семенычу, пусть он решает, дело-то новое, прецедентов не было в газете, пусть начальство решает. А ты, молодое дарование, блин, садись и пиши обзор! Его ведь с тебя никто не снимал, нет? Чтобы через два часа – готов, как штык. Сто восемьдесят строк, не больше, ни меньше! Фельетон, если пройдет, мы вместо фоторепортажа поставим, тот совсем слабый. Я этого Гундика прибью как-нибудь! Четверть первого, а его на работе нет! Вот классики, мать их!
Серега Гундик – мой коллега, корреспондент отдела писем, тоже «позвоночный калека». Пришел к нам из окружной армейской газеты, кто-то из генералитета за него замолвил. Хороший парень, но имел два, как сам говорил, «небольших недостатка»: никогда никуда вовремя не приходил и почти не умел писать в газету, хоть и закончил факультет журналистики, стационар. Зато – добрейшей души человек. В конторе его называли «пастухом» – в Сереге души не чаяли редакционные женщины, которые весь день шли к нему советоваться по своим сокровенным вопросам. Потому застать на рабочем месте его практически невозможно. Обычно, он располагался на последнем лестничном пролете, ведущем на заколоченный чердак, как они называли, «серой приемной».
Репринцев – первый, кто меня поздравил с удачным дебютом:
– Володька, Беззубов! Поздравляю! Твой фельетон в номер идет, дай глянуть! Я только что у Семеныча в кабинете был, по своим делам, они его с «Вэ-три» читали. Высочайшая оценка, старик! Я только концовку, к сожалению, застал. Будь другом…
– Да я с удовольствием. Только нет у меня, вот, разве что черновик, оригинал, от руки, если разберешь…
– Ты сам прочти. Подожди, дверь закрою!
Володька Репринцев – сирота, из детдомовских. Оттуда, наверное, эти искренность, непосредственность, радость чужой удаче, чувство товарищества. Я, признаться, поначалу более чем осторожно относился, все «второй смысл» выискивал, сомневался. В наши времена все реже встречается такое отношение.
Кроме того, Принц – признанный авторитет, дружит с «аксакалами» – «святой троицей», «держателями акций», без которых ни один вопрос в конторе не решается. Если бы кто специально выискивал более непохожих, разношерстных людей, чем эти трое – Павел Павлович, Исаак Абрамович и Иван Андреевич – не подобрал бы. Ветераны, пришли в контору, когда многие из нас не родились, начинали во времена оттепели, запросто называли Хрущева «Хрущем», «Микитой», помнили его со времен руководства киевским ЦК. Брежнева – исключительно Леней, считали его «молодым да ранним». Дослужились до заведующих отделами, членов редколлегии и зарабатывали пером больше всех в конторе, включая самого шефа, его заместителей и ответсека Семеныча, с которым вели беспощадную непрекращающуюся ни на день войну на выживание. Именно это скрытое противостояние их сплачивало, заставляло держаться вместе, несмотря на все различия и разночтения.
Павел Павлович, он же Падлович, возглавлял главный отдел – партийной жизни. Так как в те времена партия у нас была одна, коммунистическая, ее ведущее по самому определению положение не обсуждалось. Отделу, как его в конторе называли, ПэЖэ, принадлежало главенствующее место на полосе, он мог заявить сколько угодно места, его материалам всегда давали «зеленый свет», иногда соперничали даже с официозом. Два раза в неделю заведующий писал передовицы, каждая из которых оценивалась в сорок рублей гонорара. Он же готовил отчеты с пленумов и сессий горсовета, умело препарируя доклады первого секретаря горкома партии и председателя горисполкома. Больше Павлович себя не утруждал.
Зато «негры», как он их называл, пахали, как каторжные, заполняя «дырки», отведенные на второй полосе ведущему отделу – обобщали опыт первичных организаций, раскрывали формы и методы работы агитаторов-политинформаторов и прочих пропагандистов. Все это была, конечно, чушь собачья, которую они натужно высасывали из пальца, причем, ежедневно. Норма на каждого сотрудника отдела – триста строк в день (восемь страниц машинописи). Даже физически освоить такой объем – непросто. А ведь надо обеспечить содержание, найти, договориться, назвать конкретный адрес так называемого передового опыта. Плюс еженедельные дежурства по номеру, участие в различных редакционных проектах и т. д.
Конец ознакомительного фрагмента.