Вы здесь

Первые Романовы. ПЕРВАЯ ЧАСТЬ. ОБРАЗОВАНИЕ ГОСУДАРСТВА (К. Ф. Валишевский)

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

ОБРАЗОВАНИЕ ГОСУДАРСТВА

Глава первая

Основатель династии. Михаил Феодорович

I. Первый Романов

Восшествие на трон первого Романова, положившее конец Смутному времени, послужило блестящим опровержением народной пословицы, по которой для приготовления заячьего рагу необходим заяц. История, кажется, не знает другого примера образования политического влияния при подобных условиях. Перед нами дворянская фамилия, хотя популярная, но не очень древняя, и пережившая целый ряд испытаний; отец нового государя находился несколько лет в опале и испытал ряд самых удивительных приключений. Он был пострижен в монахи в монастыре, превращенном в тюрьму. Он был, наконец, заложником в руках поляков. Перед нами и его мать, также вынужденная принять схиму, вместе со своим сыном жертва всех бедствий внешней и гражданской войны, гонимая с места на место и думающая только о том, чтобы ее и сына оставили в покое…

И из всего этого на заре семнадцатого века в московском государстве, доведенном до крайней нищеты, и создались национальная династия и сильная власть.

Дело походило на безумное пари. Я уже указал в одном из предыдущих сочинений,[1] вследствие какого стечения обстоятельств оно состоялось. Теперь я постараюсь показать, как оно было выиграно.

Один голландец, живший в то время в Москве, выражал уверенность, что у Михаила было одно средство, чтобы удержаться на троне, а именно: подражать Грозному и «купаться в крови по горло». Однако он ошибался.

Первый Романов напротив был мягким и безобидным правителем.

Он, впрочем, и не думал вовсе быть государем. Сначала он положился на своих окружающих, т. е. на родственников своей матери, Салтыковых, и на саму царицу Марфу. Первые представляли собой пособников очень сомнительного качества. Способные только на интриги, заботясь лишь о захвате мест и богатства, они чуть ли не с первых шагов вносили в дело смуту и опасность. Мать уже по одному тому, что была матерью, оказалась более полезной.

Она положительно вырвала своего ребенка у авантюристов-избирателей, желавших «упокоить его на ложе трех недавно убитых царей»; с такою же энергией она потом защищала его против принятия на себя риска управления. Судя по дошедшему до нас портрету, ее суровые очи под густыми бровями, большой властный орлиный нос и тонкие губы указывали на наличность своевольного характера. Изгнание, монастырская жизнь, долгие лишения, беспрестанные заботы и жестокие обиды еще более закалили и ожесточили ее темперамент. Она начала с того, что смело положила свою руку на сокровищницу прежних цариц. Она воспользовалась этой добычей, чтобы окружить себя людьми, послушными ее словам, всегда бдительными шпионами и преданными воинами. Так, во всеоружии, пошла она навстречу событиям.

Все это еще не было правительством, как и установление новой династии. Собор, т. е. учредительный и избирательный сейм, соединил на время в своих руках всю власть за отсутствием другого органа. Ее и не отнимали у него. В 1615 году по неизвестным нам причинам лишь изменился состав Собора, посредством новых выборов. Потом был распущен в свою очередь и этот второй Собор, были созваны другие в промежутки, до сих пор еще точно не определенные, но по-видимому почти не нарушавшие в первые годы нового царствования фактической беспрерывности участия Собора в управлении.[2]

Практика парламентского режима не выработала здесь никакого точно определенного принципа, и хотя условия, принятые Михаилом, и расширяли в некоторой степени компетенции «избранников народа», однако по своей неопределенности допускали всякие компромиссы.

Восстановленный совет бояр, Дума, функционировала наряду с собором, играя в эту минуту слишком неблагодарную роль, чтобы стать предметом вожделений.

Естественный порядок деятельности здесь часто нарушался. Так, в 1614 году Дума, орган скорей административный, передала выполнение выработанных в отношении к казакам мер Собору, органу уже законодательному, который не участвовал в выработке решения! Немного позже англичане, обратившись к Думе за разрешением некоторых коммерческих привилегий, получили, однако, ответ, что такие вопросы не могут быть впредь разрешены «без представителей всего Государства».

Нам неизвестны точно условия конституционного договора с Михаилом. Однако более чем сомнительно, чтобы этот документ содержал в себе оговорки подобного рода.

……………………………………………………………………………………………..

Следуя традиции, преемник Михаила, Алексей еще продолжал созывать Соборы и даже поручал им выполнение текущих дел, но уже при Михаиле, в 1642 году, когда собрание высказалось в громадном большинстве за окончательное присоединение Азова, захваченного казаками у татар, царь принял в конце концов противоположное решение.[3]

Здесь были необходимы выдающиеся государственные люди для того, чтобы разобраться в сложных фактах, явившихся последствием крайне сложного кризиса. А приближенные Михаила были, напротив, люди грубые, невежественные, в корне деморализованные, необузданные и спорщики. Между ними постоянно разгорались споры и раздоры, даже в присутствии государя, и после взаимных оскорблений они обыкновенно переходили к драке. Государь не принимал однако никаких мер для смягчения этих варварских нравов. В присутствии всего двора из-за какого-то ложного обвинения против князя Гагарина по приказанию царя простой секретарь (дьяк) Думы дал пощечину дворянину Леонтьеву. За проступок подобного же рода другой дворянин, Чихачев, получил ряд палочных ударов.

Такие люди не были созданы для того, чтобы направить свое отечество по новому пути. Удивительно, что Марфа, ее сын и те, что служили при них правительством, могли при подобной обстановке справиться с трудностями момента.

Они были ужасны.

II. Наследие Смутного времени

Преодоленный лишь наполовину, долгий кризис поверг страну в состояние анархии и ужасающей нищеты. Разграбленные деревни, разрушенные города, социальные классы в полном разложении; всюду хаос и запустение. В течение десяти лет крестьяне и горожане не переставали убегать из своих разрушенных жилищ, оставляя поля необработанными, и великое переселение все еще продолжалось. Хотя неприятельские войска и были отброшены, но вся страна подвергалась еще нападениям отдельных шаек, польских партизан, казаков и мародеров.

Марина и Заруцкий еще держались, и я уже указывал на то, как они продолжали еще преследовать свои несбыточные мечты и свою безумную авантюру до июня 1614 года.[4]

Даже после захвата этой парочки и после смерти сына Марины нельзя еще было сказать, что смута подавлена и что ослушники всякого рода, восставшие против всякого проявления политического или социального порядка уничтожены. Они продолжали бороться под предводительством других популярных и смелых начальников: Захария Заруцкого, Янко Баловня и др. Изгнанные из центральной области, они хозяйничали в северных областях, от Холмогор до Архангельска, от Ваги до Каргополя, совершая там самые ужасные грабежи, увеличивая число самых гнусных эксцессов. Так, они набивали порохом рот и уши своих жертв и подкладывали туда огонь. И истощив все усилия, Собор в сентябре 1614 года не придумал другого средства, как послать для увещания этих разбойников нескольких священников! Баловень исполнился новой смелости, отступил к югу и угрожал некоторое время Москве.

Не было войска; то, которое изгнало поляков, представляло собой лишь милицию, всегда готовую разбежаться на следующий день после победы. Из нее уже не оставалось ни одного человека. Не было денег для улучшения военной организации, уже слишком архаической, находившейся в полном разложении. Любопытно следующее, и в этом обнаруживается, насколько сильны некоторые традиции даже там, где их менее всего можно было ожидать: чтобы пополнить недостачу в государственном казначействе, Собор и Дума не нашли ничего лучшего, как испросить прибавления в области доходов потреблении спиртных напитков. Было увеличено число кабаков, и государственный фиск ревниво оберегал там право своей монополии.

Но для того чтобы пить водку, расточаемую даже официальными Ганимедами, необходимо было иметь, чем за нее платить. И когда выяснилось, что этот род промышленности не даст достаточно много прибыли, в 1615 и 1616 годах Собор учредил чрезвычайную подать, носящую название «пятины». Это был налог на доход в размере 20 %. Еще добавили подать в 120 рублей за соху, представляющую собою земледельческую и податную единицу, размер которой очень трудно учесть. Мы к ней еще вернемся. Одна фамилия, Строгановы, крупные торговцы и не менее крупные собственники, должна была уплатить 56 000 рублей, громадную сумму по тому времени. Впрочем, они были единственными богачами в целом государстве.

Не одни только Заруцкий и Баловень угрожали Москве. Поляки были уже выгнаны из Московского государства, но Владислав оставался еще избранным царем Москвы и не отказывался от своих прав. С другой стороны, шведы обосновались уже в Новгороде, и брат Густава-Адольфа, принц Филипп, заставил себя признать там государем, высказывая при этом явное намерение присоединить все остальное к этой части распавшегося государства. Наконец, отец Михаила оставался еще в плену.

Первою заботою новых правителей явилось заключение мира с Польшею и освобождение Филарета. Однако достигнуть этого было далеко не легко. Денис Аладьин, посланный с этою двойною целью 10 марта 1613 года в Варшаву, очутился в затруднительном положении, не зная, с кем и от имени кого ему действовать. Король Польский признавал царем лишь своего собственного сына. Сам Михаил даже присягал этому государю! Для того чтобы освободить Филарета, Аладьин предложил обмен пленными, но в московских тюрьмах не оказалось ни одного поляка, так как почти все были задушены!

Сигизмунд даже не соблаговолил отвечать на эти предложения. Польский сенат оказался более сговорчивым. Ему также было над чем призадуматься в финансовом вопросе: польским войскам очень мало или почти ничего не платили, и они потому занимались добыванием себе жалованья на собственных же землях, с помощью грабежа и хищения.

Но у короля оставались еще личные средства, на которые возможно было нанять наемников, и благодаря этому враждебные действия приняли, когда возобновились, благоприятный оборот для московского государства. Здесь особенно сильно чувствовалось полное истощение, а плохое состояние военного дела усугублялось еще плохим подбором командовавших лиц.

Главную оборону страны составляли укрепленные города, но они оставались почти без всякой защиты. Летописи Углича, например, говорят о сломанных мостах, пробитых башнях, засыпанных рвах; из числа гарнизона шесть артиллеристов умерло от голода; ни пороха, ни хлеба, и почти полное отсутствие жителей.

Командование передавалось, кому попало: два князя, Андрей Хованский и Иван Хворостинин, спорили о местничестве при распределении обязанностей, и из-за споров забыли о неприятеле.

В июле 1613 года неприятель подошел к Можайску и Калуге, где герой войны за независимость, знаменитый князь Димитрий Пожарский заболел от истощения, померявшись силами со знаменитым Лисовским. Переходя с места на место с фантастическою быстротою, делая до 150 верст в день, проходя, как тень, между Можайском и Вязьмою, потом между Владимиром и Муромом, и тотчас же между Тулою и Серпуховом, неуловимый со своею горстью неутомимых кентавров, этот партизан передал потом свое имя банде, прославившейся на германских полях во время тридцатилетней войны.

Враждебные действия и с той и с другой стороны не привели ни к какому решительному результату, – тогда перешли к переговорам. В Варшаве появились новые московские посланники с доверительными грамотами от Собора, причем в них подпись Михаила красовалась на четырнадцатом месте наряду с именами бояр. Дошли даже до этого! Если бы посланные рискнули произнести имя царствующего государя, против этого протестовал бы сам Филарет: не он ли был сам уполномочен Собором для того, чтобы добиться согласия Сигизмунда на царствование его сына? Посланные апеллировали к воле Бога, решившего дело иначе.

– Ну, вот еще! – возразили им поляки, – это донские казаки задумали создать себе государя из вашего поповича!

– А что за царь был бы ваш Владислав? – заметили москвичи. – Он думал управлять нами посредством кожевника, Федьки Андронова.

– А вы решили его заменить мясником Мининым.

Напрасно посланник императора, Эразм Ганделиус, старался взять на себя посредничество. Император сам не решался признать соперника Владислава и, когда другие московские посланники заявились в Вене, их отослали обратно с письмом, обращенным к одним только боярам. В нем имя Михаила даже не упоминалось.

Эти посланники во время их миссии наводили ужас и были предметом насмешек всей Германии: в Гамбурге они покушались на невинность одной англичанки из хорошего общества; в Гааге, в гостях у казначея, они пытались растлить его дочь. В Вене император, оскорбленный другими выходками подобного же рода, приказал отобрать от них дарованные им золотые ожерелья, украшенные его портретом.[5] В июне 1616 г., после новых многочисленных попыток, предпринятых во всех европейских дворах, щедрая раздача соболей, частью которых милостиво согласились воспользоваться советники Матфея, доставила даже самому ловкому из московских дипломатов, Лукьяну Мясному, лишь словесные обещания: Император не будет помогать Польше и предложит ей даже заключить мир.

Лишь Голландия, только что окончившая войну, оказала надоедливым ходатаям гостеприимство, за которое те отплатили, как мы видели, только одними гнусными поступками. Англия обещала свою поддержку против Швеции, но ставила взамен этого довольно неопределенные условия: свободное плавание по Волге для торговли с Персией, по Оби, для поисков пути в Индию и Китай, право свободной эксплуатации Новой Земли и позволение заниматься горным промыслом в бассейне Сухоны… Не захотела и Турция напустить татар против поляков, так как она была занята походом на Персию, а татары ей жаловались, что донские казаки получают из Москвы подмогу провиантом и деньгами для постоянных набегов на Азов. Только одна Персия, желая добиться прощения за ее недавние связи с Мариной и Заруцким, вняла призыву и торжественно раскрыла свою сокровищницу в распоряжение «Белого Царя». Но из ее серебряных слитков удалось лишь получить 7 000 рублей.

Этого было недостаточно для продолжения войны на два фронта. Здравый инстинкт советников Михаила побудил их сначала покончить с самым страшным из обоих противников, с которым приходилось сражаться.

III. Мир со Швецией

Густав Адольф, подходя к положению с той же верностью взгляда, не колебался по поводу той пользы, какую он мог извлечь из положения. До избрания Михаила он делал вид, что поддерживает притязания брата. После этого события, продолжая военные действия, даже лично предводительствуя при взятии Гдова (в сентябре 1614 г.) и подготавливая осаду Пскова, он тем не менее дал своим уполномоченным приказание заключить договор с новым царем: он решил удовольствоваться одною Балтийскою империей. В июле 1615 года, лишившись под стенами Пскова лучшего из своих генералов, Еверта Горна, он ускорил переговоры, окончательно состоявшиеся в Дедерине под Хвостовым, причем посредниками явились английский агент Джон Мерик с голландскими послами.

Один из последних, Антоний Гетеерис, оставил нам мрачное описание состояния страны: в пустынной равнине кучи пепла указывали места сожженных деревень, кое-где лишь попадались полуразрушенный монастырь или изба, вход в которую был закрыт целою кучею мертвых тел…

Как и всегда, при встречах подобного рода, между московитами и западными людьми соглашению предшествовал ряд праздных разговоров и оскорбительных речей. Опираясь на трактат, передававший Швеции Карелию в обмен на отряд вспомогательного войска, отданный царю Шуйскому, шведы требовали возвращения этой области.

– Но ваши солдаты изменили нам!

– Вы им не платили!

– Молчи, Яков Делагарди, ты получил деньги, но ты положил их в карман.

Эти и без того затруднительные переговоры, прерванные после подписания простого перемирия, затем продолжавшиеся при помощи переписки и вновь возобновленные в Столбове, осложнились еще притязаниями Москвы на военную помощь со стороны Швеции против Польши. Наконец, 27 февраля 1617 г. был подписан вечный мир. Добившись вместо желанного союза восстановления Новгорода и отказа Филиппа от наследия Рюрика, московиты дешево отделались от большой неприятности. Они уступили только свои весьма сомнительные права на Ливонию и Ингрию и несколько местностей: Ивангород, Ямбург, Орешек, Нотебург, Кексгольм (Шлиссельбург). Но зато, как это указал Густав-Адольф в своем торжествующем письме к матери, эти места представляли собою ключи к Балтийскому морю, те самые пункты, для захвата которых, одним веком позже, должен был напрочь свои усилия Петр Великий.[6]

Основываясь на праве взаимной торговли, шведы, кроме того, снова открыли свои старые конторы в Новгороде, Пскове и Москве, уступив в свою очередь те же привилегии московитам в Ревеле и распространив их на Выборг и Стокгольм.

В этот союз вошел таким образом Новгород, отказавшись, без большего труда, от своей мечты об автономии, в которую сумели внести некоторое разочарование шведы. Всеобщая амнистия, дарованная городу, и торжественное перенесение в его стены чудотворной иконы Божией Матери, взятой из соседнего монастыря в Тихвине, освятили восстановление прежнего порядка.


Англия совершила неудачный торг в таком договоре. Когда Джон Мерик потребовал уплаты за свои добрые услуги, ему указали, что дорога в Персию по Волге несколько ненадежна из-за разбойников, что путь в Индию и Китай по Оби недоступен из-за льдов, загораживающих почти постоянно эту реку, и что кроме того Китай небольшая и небогатая страна.[7]

И этот честный посредник должен был удовольствоваться золотым ожерельем, из которого не был вынут царский портрет, и мехами, среди которых, наряду с очень редкими соболями, было обидное количество сибирских белок.

Но еще меньше мог поздравить себя с таким событием другой противник Москвы.

IV. Перемирие с Польшею

Польша между тем упустила драгоценное время. В ноябре 1616 года одному из ее лучших полководцев, Александру Госевскому, удалось снять блокаду со Смоленска, заставив при этом быстро отступить московских воевод Михаила Бутурлина и Исаака Ногожева, но вотированная сеймом отправка большой армии в поход оставалась лишь в проекте ввиду отсутствия достаточных средств. В апреле 1617 года Владислав, рискнув выступить по дороге в Москву с каким-нибудь десятком тысяч войска, должен был вернуться в Варшаву для получения подкрепления, и только в сентябре появился снова под стенами Дорогобужа. Среди его приближенных находилось несколько выдающихся москвитян, – Михаил Шеин, князь Георгий Трубецкой, – и присутствие их, без сомнения, побудило местного воеводу, Ивана Ададурова, сдать город и присоединиться к польскому царю со всею местною знатью.

В свою очередь и Вязьма открыла ему ворота, и Владислав тотчас же послал в Москву манифест о своем скором прибытии, вместе с патриархом Игнатием – поставленным первым Лжедмитрием (плохая рекомендация!), который должен был благословить его на коронование.

Посылая такого рода заявление, Владислав не принял во внимание двух препятствий, которые могли встать на его пути: зимы, которая вскоре должна была прекратить военные действия, и недостатка денег, не позволявшего возобновить их ранее июня следующего года. Можайск и Борисов были эвакуированы к тому времени приказом из Москвы. Там царила страшная паника, и доступ в столицу, казалось, был открыт. Но у Владислава было слишком мало людей с собою; он хотел подождать прибытия 20 тысяч казаков, которых вел к нему малорусский гетман Конашевич, испытанный вояка. Взяв приступом переход через Оку и расстроив попытку московского гарнизона помешать его соединению с поляками, храбрый солдат совершил все, что мог, но в это время первые холода суровой зимы дали снова себя почувствовать.

Владислав не потерялся, и Москва уже думала, что возобновляются страшные дни Тушина. Польский король расположился лагерем в том самом месте, где разбил свою палатку второй Лжедмитрий. Но положение не было таким же. Поляки могли тогда войти в Кремль без выстрела, они казались все же лучше Тушинского Вора. Владислав же видел необходимость осады, и полная неспособность находящихся под его командою воинов к этому виду операций обнаружилась. Неудачные наступления, суровое время года и неповиновение войск быстро пробили дорогу к новым переговорам.

Когда поляки, желая всячески отклонить затруднение, вызываемое титулами, стали называть Михаила: «кого вы называете теперь вашим царем», соглашение быстро состоялось. Москве был большой расчет пойти на соглашение.

Столица твердо держалась, но члены сейма в Польше были расположены к голосованию за выделение больших субсидий. Конашевич и его запорожские казаки протестовали против мира, донские высказывали желание их поддержать, наконец, повешенный вместе со своею матерью сын Марины, как рассказывали, вышел из могилы, после чудесного спасения, и получил приют у Киевских монахов.

Правда, 15 февраля 1619 года в деревне Деулине, по соседству с Троицей, не могло состояться соглашение по поводу условий прочного мира, – было лишь заключено перемирие на четырнадцать с половиною лет. Могло показаться, что Москва заплатила за него очень дорого; со Смоленском, Белым, Дорогобужем и доброй дюжиной других местечек она отдавала всю линию своей защиты на западной границе. И такою ценою она даже не добыла отречения Владислава от титула, оспариваемого им у Михаила. Но на деле Польша потеряла значительно больше: для нее была потеряна последняя возможность использовать спор, тянувшийся с шестнадцатого века с ее соседкою, за гегемонию в славянском мире.

Теперь уже становилось ясным, что раз Владислав отступил из Москвы, не добившись наследия Рюрика, Варшава станет однажды добычею других претендентов, которых он оказался не в силах отразить.

Это отдаленное последствие ускользало от предвидения деятелей этой эпохи, потому что они не замечали настоящей причины странных поворотов счастья, постоянно мешавших в этом трагическом поединке одной из соперничавших держав собрать плоды самых решительных удач, а с другой стороны дававших возможность ее конкуренту оправиться после самых тяжких поражений.

Они никак не могли учесть значения сил, пущенных в данном случае в ход: с одной стороны молодой народ, плохо еще установившийся, но в полном росте, в полном соку, и, как по темпераменту, так и по привычкам, прошедший самую суровую дисциплину и принесший самые тяжелые жертвы; с другой стороны нация преждевременно состарившаяся и как бы зачахшая в удушливой атмосфере политической борьбы, где вся ее энергия и все способности совершенно односторонне гипертрофировались, и вместе с мужественной решимостью исчезло и сознание долга.

1 июля на маленькой речке Поляновке закончился обмен пленными, воротивший Польше лишь несколько калек и отдавший Москве отца ее государя. 14 того же месяца, идя пешком впереди праздничного экипажа, – саней, на которых, несмотря на время года (таково требование этикета), восседал Филарет, – Михаил вернул торжественно в столицу освобожденного «заложника».

Что делать с этим священнослужителем? История не дает прецедента такого отца, в клобуке, и коронованного сына. К счастью, после смерти Гермогена, которого поляки будто бы уморили голодом, патриарший престол оставался свободным: Игнатий не принимался в расчет. И Филарет сделался патриархом. Он не получил никакого религиозного воспитания, и вкусы его были довольно светскими. Но даже на Западе в эту эпоху не считались в подобных случаях с такими препятствиями, и Филарет мог идти по стопам Ришелье, хотя и не обладая тем же гением, но вдохновляемый тем же честолюбием. Церковь и государство одинаково нуждались в главе, и последнее не менее первой выиграло от этого события.

Глава вторая

Реставрация

I. Двуглавое правительство

Двуглавый орел, принятый Московскими царями после брака Ивана III с последнею из Палеологов, получил в этот момент совершенно другое, непредвиденное, символическое значение. Имея одного лишь царя, государство тем не менее управлялось двумя государями, и отношения, установившиеся с первого же часа между отцом и сыном, поддерживались очень мирно к общему их благополучию.

Семейный принцип, так сильно развитый в этой среде и представлявший, несмотря на некоторые эксцессы, особенно ценную моральную связь, устранял всякий конфликт. У Филарета было то, чего недоставало Михаилу, чтобы фигурировать с некоторым достоинством в роли управителя, или даже пытаться фигурировать в качестве такового: честолюбие, любовь к власти, жизненная опытность, определенное уменье схватывать вещи благодаря той же опытности и чувство авторитета. Бразды правления совершенно естественно перешли в те руки, которые были всего более способны их держать.

Необходимо решительно отбросить возникшую по этому поводу гипотезу о государственном перевороте.[8] Свидетельства эпохи положительно противоречат этому.[9] Тут даже не существовало никакой возможности узурпации власти. Начиная со смерти «Грозного», благодаря неизбежным ограничениям, которые самый способ восшествия на престол доставил его преемникам, прогрессивное ослабление самодержавия клонилось чуть не к полному от него отречению. Этой фикции абсолютного самодержавия совершенно парадоксально противополагалась такая же фикция свободных учреждений, возникших в эпоху смуты.

И последняя фикция создала между ними пропасть, которую не были в состоянии восполнить ни Собор, ни Дума. В самом деле, необходимо было вновь создать правительство, и так как Михаил и не думал взять на себя подобную задачу, за нее взялся Филарет, подготовив почву для своего внука.

Отношения сына к отцу, отличавшиеся большою нежностью и принявшие характер почтительного уважения, были особенно кстати в данном случае.[10] Они позволяли им даже официально сообща управлять. Отец участвовал в большинстве решений. Если какое-либо из них не встречало его предварительного согласия, оно или отменялось, или исправлялось.[11] Когда Филарет отсутствовал, Михаил сначала всегда спрашивал его мнения, постоянно сообщая ему обо всех текущих делах. «Как ты об этом думаешь?» писал тогда патриарх, «по-моему»… И данное им указание исполнялось.

Даже в официальном протоколе удваивалась верховная власть и титул «великого государя» – соответствующий «Его Величеству» – одинаково прилагался и к отцу и к сыну. Иностранные посланники представляли им обоим свои вверительные грамоты и свои подарки на основании церемониала, установленного еще Борисом Годуновым в эпоху его власти. А между тем Ришелье так и не смог добиться этого от своего равнодушного государя. Несмотря на изоляцию, в которой обреталась в эту эпоху Москва, нет никакого сомнения, что пример всемогущего кардинала отчасти способствовал установлению этих отношений. Моральная непроницаемость народов, даже наименее поддающихся внешним влияниям, никогда не бывает безусловной.

А вдовствующая царица! После нового появления на сцену ее мужа, которого она уже потеряла и не была в состоянии снова заполучить, роль ее оказалась сыгранной. Если бы они не были по жестокой игре судьбы, перевернувшей все их существование, монахом и монахиней, Филарет отправил бы ее в терем. Став теперь патриархом, он послал ее в монастырь. А вместе с ней пали и ее докучливые родственники, которых она выдвинула вперед, хотя они и более старались защищать завоеванные места свои. Немилость, постигшая Салтыковых, была ускорена скандальною интригою, которой они лишили Михаила невесты, выбранной им. Оказывается, сын даже не мог жениться без вмешательства отца.

II. Брак Михаила

Этот эпизод рисует собою интересную картину нравов этой эпохи. В 1616 году молодой царь остановил свой выбор на Марьи Ивановне Хлоповой. Семья этой избранницы принадлежала к ряду приверженцев Романовых. Уже было отпраздновано обручение, и по господствующему тогда обычаю будущая царица переменила свое имя на имя Анастасии, напоминавшее жителям московского государства дорогую им память о первой жене Грозного, как вдруг указом об изгнании несчастную молодую отправили в Тобольск вместе с некоторыми ее родственниками.

В чем была ее вина? Она вдруг заболела, сделалась, по свидетельству придворных врачей, неспособной «служить радостям государя», т. е. виновной, раз Провидение считало ее достойной подобной немилости. По тогдашним воззрениям, болезнь считалась Божиим наказанием.

Таково было положение вещей, когда Филарету, вернувшемуся в Москву, вздумалось самому взять на себя разбор дела. Подвергли допросу духовника невесты, и он засвидетельствовал ее полную невинность; другие же указания дали повод патриарху заподозрить неправильность диагноза, по которому осудили царицу. Впрочем, он удовлетворился лишь полуреабилитацией. Хлопову перевели из Сибири, где ей пришлось подвергнуться самым суровым лишениям, в Верхотурье, где она получала на прокормление по десяти копеек в день, а потом отправили в Нижний Новгород.

У отца были другие виды на женитьбу сына. Начиная с 1621 и по 1623 год, он возобновил в Копенгагене и в Стокгольме попытки, в которых в прошлом не было ровно ничего утешительного, и только ряд неудач в этом направлении заставил его вновь заняться этим браком, заключенным и расторгнутым в его отсутствие. Розыск показал, что Салтыковы воспользовались простым расстройством желудка, причиненным невесте царя обильно принятой пищей. Один из них, Михаил Михайлович, только что поссорился с одним из дядей молодой девушки. Как он, так и его братья, подверглись в свою очередь конфискации имущества и ссылке. Но и Хлопова не осталась в Нижнем Новгороде, благодаря настоянию царицы Марфы, употребившей всю свою энергию и влияние для защиты своих родственников против худшего наказания, которым для них было бы торжество их жертвы. Таким образом, семейная идея властно восторжествовала над всеми прочими расчетами.

В сентябре 1624 г. Михаил женился на княжне Марии Долгорукой, но потерял и эту подругу спустя несколько месяцев и повел на следующий год к алтарю дочь одного дворянина темного происхождения, Евдокию Стрешневу.[12] Она вскоре подарила ему сына Алексея. Таким образом, право наследства было упрочено за новою династией. Но само наследие все еще являлось ненадежным. Правда, от поляков временно избавились, но зато передали им ключи от дома, и у этих соседей, ставших еще более грозными, уже намечалась очень опасная для Москвы перемена царствования. Обуреваемый религиозными сомнениями и чувством ревности, Сигизмунд очень слабо поддерживал предприятия своего сына. Он постарел, и его здоровье быстро клонилось к упадку. Не было никакого сомнения в том, что, наследуя своему отцу, Владислав, как человек воинственный и честолюбивый, страстно любящий ремесло солдата, которому он предавался еще с ранней поры, и очень мало религиозный, не преминет отплатить за свои прошлые неудачи. Стараясь женить Михаила в Швеции или в Дании, Филарет, планировавший непрочную еще судьбу молодой династии, мечтал не только повысить ее престиж, но и заручиться опорой против нового врага. Он совершенно справедливо полагал, что московское государство, оставшись одиноким, не может противопоставить ему достаточных сил. Потерпев неудачу в области подобных брачных комбинаций, он все же не оставлял надежды хоть на политический союз, и вполне основательно мог льстить себя надеждой, что встретит в этом отношении меньше препятствий. И в этом споре, ополчавшем друг на друга обе половины славянского мира, сама судьба наталкивала противников на призыв иностранца, и этот иностранец, через сто пятьдесят лет, в самую решительную минуту в самом деле вмешался в их спор – чтобы неправильно его решить.

III. Дипломатическая кампания

И чужеземец был далеко не прочь вмешаться в такое дело. Борясь в Польше и Германии против католической коалиции, Густав-Адольф дважды, в 1626 и 1629 г., не брезговал явиться в Москве умиротворителем. Если он и не думал о русской армии, то все же хотел по крайней мере присоединить к своим знаменам некоторое количество казаков для борьбы с бандою Лисовского, оказывавшего большие услуги имперцам. Посланники шведского короля сильно торопились с заключением союза. Но Москва, отказавшись принять участие в борьбе, раздиравшей всю Европу, сама отказалась от счастья. Как только она отказалась нарушить перемирие с Польшею и открыто вмешаться в военные действия, Ришелье сейчас же создал образец «скрытой войны», вмещавшей в себе массу удобств и выгод.

У московского Ришелье, пытавшегося идти подобным же путем, не хватало для этого смелости и решительности. Увильнув сначала от этих предложений, он в 1631 году был склонен принять их, однако Густав-Адольф тогда уже заключил договор с Польшею. Тем не менее переговоры продолжались. Швеция уполномочивала для них поочередно случайного дипломата, московита Александра Рубеца или Рубцова, попавшего к ней на службу после одиннадцатилетнего плена в Польше; потом одного немца, Иоганна Мюллера, который был первым ее постоянным резидентом в Кремле. Отказываясь до сих пор от предлагаемого союза, здесь однако не теряли времени: деятельно готовились к войне и уже говорили о том, что ее необходимо объявить Польше немедленно. Мюллер ответил на это предложением двух шведских полков и просил изволения набрать несколько других среди днепровских казаков. В свою очередь Густав-Адольф рад был воевать под сурдинку. Однако было уже слишком так распоряжаться чужим добром. Днепровские казаки зависели от Польши, которая едва могла держать в руках это буйное братство, все же удерживая его от покушений на измену. Шведские и московские вербовщики были выпровожены, рискуя своею жизнью в подобных попытках, а немного спустя смерть победителя при Люцене положила конец всему предприятию.[13]

Но и стучась при этом в другие двери, московская дипломатия не была удачливее. Еще до Деулинского перемирия она вытянула из Англии заем в 100 000 рублей, превратившийся в 20 000 благодаря мошенничествам посредников. А в 1623 году она хвастливо заявляла, что вовлечет своих кредиторов в обширную антипольскую коалицию, в которой должны были участвовать вместе со Швецией и Данией также Нидерланды, но добилась в результате лишь града унизительных насмешек.

Эта дипломатия шла еще ощупью и легко сбиваясь с плохо проторенных путей. Так, в 1615 году, посылая во Францию Ивана Кондырева, она думала снискать помощь правительства Кончини против Польши и Швеции. Но ни маршал Анкрский, ни его преемники даже не подумали отвечать на подобное предложение; сам Ришелье нисколько не торопился, и только в 1623 году первый француз, предназначенный для вручения слов Всехристианнейшего короля отдаленному северному двору, получил верительные грамоты. То был барон Людовик Де-Курменен из Гааги, сын губернатора Монтаржи. Будучи сначала пажем, потом метрдотелем Людовика XIII, начиная с 1621 года посылаемый для различных поручений в Данию, Германию, Пруссию, этот молодой дипломат – ему было в это время всего тридцать семь лет – кончил плачевно. Страстно честолюбивый он мечтал о месте шведского посланника, которого не получил, ударился в интриги, близкие к государственной измене, и кончил на эшафоте. В Москве он сыграл довольно жалкую роль. Ришелье был не прочь соединить против Польши, союзницы императора, с враждебным им лагерем и московское государство. Но французский посланник неловко ввязался в детский спор об этикете и сделал еще более неудачный шаг, показав, что ему диктовало предложения духовное лицо. Казалось, он исключительно имел в виду организовать исповедание католического культа в столице православия. У него было на уме нечто совершенно другое, но, оскорбляя с одной стороны весьма законную обидчивость, он с другой стороны натолкнулся на стену предрассудков, рутины и частных интересов, обрекавших его миссии на неизбежное крушение.

Ришелье шел всячески навстречу союзникам, которых надеялся заполучить к себе против австрийского дома. Взамен оборонительного и наступательного союза, он требовал лишь экономических сделок, одинаково выгодных обеим сторонам. С одной стороны, Франции улыбалась дорога в Персию, зато московское государство получит возможность непосредственно пользоваться французскими товарами, в которых оно начало понимать толк, тогда как посредники английские, голландские или брабантские наживали на их цене значительные куртажи.

К несчастию, московские купцы все держались за свою персидскую монополию, от которой впрочем не имели большой выгоды, а с другой стороны, коммерческие соперники Франции, вступив в отчаянную борьбу, все соединились против общего врага для защиты приобретенного ими положения. Нидерланды предупредительно согласились бойкотировать польский порт Данциг, они были готовы торговать преимущественно с Архангельском, и польский король потеряет в год до 100 000 экю. Против этой комбинации поднялась английская монополия, но Курменена тем не менее не выпроводили.

Одно время, за неимением лучшего, был уже на пути к осуществлению союз с Данией, и оба правительства уже готовы были обменяться грамотами, как в дело опять вмешался этикет. Ссылаясь на привилегию, приобретенную его шведским соседом острием меча, датский король требовал, чтобы и его имя было написано в трактате прежде имени царя. Это затруднение окончательно сгубило союз, уже наполовину заключенный, и царь, гордясь своим величием и не желая уступить такому ничтожному государю, остался лицом к лицу с «венгерским королем», т. е. сделался жертвою простой мистификации. Этим «венгерским королем» был Бетлен Габор. В Москве не имели точных сведений о путаных спорах этого претендента с австрийским домом, как и о том, выйдет ли он победителем из борьбы, и потому оказали пышный прием обоим его посланникам, случайно бывшим французами: Шарлю де Талейрану, маркизу Асседевильскому, и Жаку Русселлю. Но, постоянно ссорясь друг с другом и обвиняя один другого, они сами дискредитировали свое дело. Маркиза водворили в Костроме, где Габор не мог уже оказать ему никакой помощи, так как скоро умер. Ришелье, казалось, остался равнодушен к авантюре, которой он, быть может, и был чужд, граф Суассонский, желая выручить пленника из этого скверного положения, не был в состоянии в 1632 году придумать другого средства, как просить вмешательства Карла I и Генриха Нассаусского, но и старания последних при посредстве другого француза, Гастона Шаронского, тоже остались без всякого результата. Только в 1635 году добилось лучшего успеха посольство Людовика ХII.

Но Москва все еще не имела союзника в борьбе, которую она должна была считать близкой и неминуемой. Даже от Турции она не могла ничего ожидать. Осман II предложил ей в 1621 г. действовать сообща против Польши, но Филарет не считал себя достаточно подготовленным. Страна после перенесенных страшных испытаний была еще настолько слабой, что даже крымские татары разоряли безнаказанно мелкими отрядами юго-восточные области. Тогда Осман сам предпринял уже один неудачную кампанию. На возвратном пути он был убит своими же янычарами, и Порта, погрузившись в омут внутренних беспорядков, некоторое время оставалось бессильной.

Из Европы московское государство таким образом еще раз было отброшено в Азию. Но и в Персии Аббасу приходилось по временам жаловаться на обращение с его послами. Хотя в Кремле и считали нужным терпеть некоторых иностранцев, их всегда считали или шпионами, или заложниками. На этот счет ни принимались никакие обоюдные отношения. В 1620 году совершенно случайно, посланник царя в Тегеран, Тюхин, услышал в своем присутствии оскорбительные отзывы о своем государе. И ему по возвращении дали за это семьдесят ударов кнутом, жгли его тело раскаленными щипцами, и он должен был считать себя счастливым уже тем, что на всю жизнь был брошен в сибирскую тюрьму.[14]

Тем не менее царь и шах оставались добрыми друзьями, и в 1625 году посланник Аббаса, Руссан-бек, вызвал в Москве целую бурю радости, привезя с собою если не средства победить Польшу, то по крайней мере залог такой победы: хитон Господень, найденный в Грузии! Так как подлинность реликвии была доказана происшедшими вокруг нее чудесами, то в Москве надеялись получить от щедрого дарителя более существенную помощь. Но увы! вместо нее князь Григорий Тюфякин привез с собою лишь – прекрасную персиянку, спрятав ее в чемодане.

Тогда в Москве окончательно убедились, что в предстоящей борьбе придется рассчитывать лишь на свои собственные силы, и потому там ясно сознали полную необходимость основательной реорганизации всего военного дела.

IV. Опыт военной реформы

Архаическая как по способу набору рекрутов, так и по своему снаряжению, масса польской армии, состоявшая исключительно из конницы «посполитного рушения», все же заимствовала более выработанные способы боя, взятые из иностранных образцов, или выработанные на месте.

Еще начиная с Батория, придумавшего тактику, доказавшую свое превосходство даже в борьбе со шведами, эту кавалерию сверх того подкрепляла пехота, набранная по большей части в Германии или Венгрии, обученная и вооруженная по европейски и все более и более многочисленная. К чести царствования первого Романова нужно отнести и то, что он вдохновился этим примером и взял на себя инициативу в создании новой русской армии с 1626 по 1632 г.

В то самое время, как им были посланы вербовщики на запад для найма 5000 человек пехоты, для приглашения на царскую службу литейщиков пушек и для закупки оружия, московские солдаты методически обучались иностранными инструкторами. В этом новоиспеченном войске уже фигурировали в первый раз местные всадники, вооруженные по германскому образцу, и местные стрелки, обученные по способу, практикуемому в полках наемной шотландской пехоты.[15]

Известно, что во Франции первый опыт организации постоянной армии относится к эпохе Карла VII и уже в XII в. замечается тенденция на западе не брать к себе иностранных наемников. Вступив на путь прогресса, Москва все же, как видно, отстала и, как и во Франции, ее попытка натолкнулась на большие денежные затруднения. Так, в один год от сентября 1632 года до сентября 1633 г. иностранные наемники поглотили 430606 рублей, тогда как для контингента почти в двадцать раз большего из туземной милиции издержки равнялись лишь пятой части этой суммы.[16]

Усилия делались чрезвычайные, хотя они и не были немедленно же вознаграждены. Народ, от которого их требовали, казалось, был создан для бесплодных жертв и долготерпения. В том то и состоит заслуга Михаила и его преемников, что они не отошли от раз принятого пути, несмотря на самые расхолаживающие неудачи. Настойчивость среди превратностей судьбы составляла половину гения Петра Великого: его дед, хотя и более скромный, тоже не поддался неудачам, способным обескуражить самых сильных людей.

Впрочем ни он, ни Филарет, не были в состоянии учесть истинную цену произведенного им нового военного улучшения. Новизна его заставила их ошибиться насчет его значения.

Сначала боясь помериться с Польшею, они теперь стали страстно желать войны с нею и, несмотря на целый ряд одновременных дипломатических неудач, шесть лет от 1626 до 1632 для них были наполнены каким то лихорадочным ожиданием стечения благоприятных обстоятельств для объявления задуманной войны.

По какому-то странному настроению, обличающему как слабость мысли обоих правителей, так и силу их иллюзий, событие, доставившее им этот благоприятный случай, именно первоначально и наполнило их душу страхом. В апреле 1632 года умер Сигизмунд, и хотя Владислав и имел полную возможность неоспоримо наследовать ему, но призрак выборов, предписанных конституционным уложением страны, неизбежное установление междуцарствия, рост сопровождающей его обыкновенно анархии – все, казалось, обеспечивало успех неожиданному нападению. Быстро был созван собор. Он тоже был убежден в необходимости войны и новую армии призвали немедленно доказать свою пригодность.

Но и в самом Московском государстве было немало непорядков. Призванные исполнять главное начальство над армией, князья Димитрий Черкасский и Борис Лыков поступили так же, как это сделали восемнадцать лет тому назад Хованский и Хворостинин. В Москве потеряли ровно два месяца, чтобы уладить их ссору, но не достигнув ничего, стали искать им преемников и остановили свой выбор только в августе на Михаиле Шеине и на Артемии Измайлове. Шеин уже прославился защитою Смоленска против поляков,[17] и был поэтому назначен занять снова это место. В войске, находившемся под его начальством, было 32970 человек и сто пятьдесят восемь пушек, 3667 человек германской или шотландской пехоты и 3330 человек московской пехоты, снаряженной по германскому образцу.[18] К нему должно было подойти значительное подкрепление из милиции, сконцентрированной в Можайске и в других местах.

V. Смоленская катастрофа

Кампания началась блестяще. Захватив последовательно Серпейск, Дорогобуж, Стародуб и другие места, Шеин и Измайлов осадили в декабре Смоленск.

Однако польский комендант не уступал по мужеству и по упорству своему московскому предшественнику и так долго выдерживал осаду, что Владислав успел за это время добиться избрания, употребить на быстрое вооружение сбережения, оставленная его отцом, вообще отличавшимся бережливостью, и явиться с 23000 армией на помощь осажденным, продержавшимся уже восемь месяцев.

Шеин был храбрым солдатом, но весьма посредственным генералом. Когда польская армия стала маневрировать с целью выбить его из занятой им удобной позиции, он не был в состоянии противопоставить ей никакой оборонительной тактики. В первые дни сентября он допустил ее захватить высоты и господствовать над ним, а в конце месяца она взяла в тылу московского войска Дорогобуж, где у Шеина был обоз. Через еще несколько дней Шеин был уже окружен и остался без провианта и фуража, в то время как польская артиллерия обстреливала его лагерь метким навесным огнем. Это был настоящей прообраз будущих событий при Ульме и Седане.

Развязка впрочем наступила не быстро: восточная медлительность затягивала дело и с той, и с другой стороны. Но в то время как поляки, подражая эпическим военным хитростям Илиады, употребляли переряженных посланцев для сообщения с осажденными, москвитянам стала давать себя знать плохая дисциплина их чужеземных наемников. Шотландец Лесли убил перед всем советом офицеров из пистолета другого полковника, англичанина Сандерсона. Новая военная организация на опыте обнаруживала серьезные недостатки.

В середине января 1634 г. Шеин вступил в переговоры с поляками и капитулировал 19 февраля на условиях, предложенных ему его противниками. Они были суровы и унизительны, но совершенно соответствовали обычаям эпохи, не представляя ровно ничего бесчестного для страны, где существует пословица: «стыд не дым, глаза не выест» и где власти, подчиняя своих подданных унизительному обращению, совсем не развивали у них особенной чуткости в этом отношении. Побежденные оставили врагу весь свой боевой материал вместе со знаменами и торжественно повергли его к стопам победителей.

Филарет уже не был свидетелем поражения, хотя болезнь, обуревавшая его еще до смерти, случившейся 1 октября 1633 года, несомненно находилась в связи с разочарованием, в которое его повергло крушение его смелых планов. Напрасно Шеин ждал обещанного ему подкрепления из Москвы, а Михаил выказал непомерную строгость к старому генералу. Не считаясь с его старыми заслугами, он приказал его схватить и осудить на смерть вместе с Измайловым, а его подчиненных щедро угостить ударами кнута и подвергнуть изгнанию.

Эти репрессии были совсем не справедливы уже, потому, что как ни плачевна была катастрофа, она не имела тех последствий, которых боялись. Еще один раз Польша выказала то радикальное бессилие, в которое ее повергло разложение ее политического организма, бессилие, мешавшее ей собирать плоды побед, доставляемых ей пережитками ее военных доблестей. Победители утомились раньше побежденных, и Владислав, вместо того чтобы идти на Москву, принялся за переговоры.

Договор был заключен в Поляновке, как раз в том месте, где раньше был освобожден Филарет; 17 мая 1634 года согласились на этот раз на условиях вечного мира и в вознаграждение за одну из самых решительных удач, известных в военных анналах истории, Владислав удовольствовался лишь третьестепенным местечком Трубчевском, которое было прибавлено к его прежним приобретениям.

Так как Турция обнаруживала в это время агрессивные стремления, он почитал уже за счастье, что ему таким образом удастся направить на нее все свои силы, а так как финансы его истощились, то ему было в высшей степени приятно получить 20 000 рублей из московской казны. Эта сумма не была упомянута в трактате и король, постоянно нуждавшийся в деньгах, мог употребить их на свои личные издержки. Эти условия содержали вместе с тем его отказ от притязаний на московский трон, после целого ряда тщетных просьб о том, чтобы Михаил сам перестал приписывать себе титул «государя всея России». Пусть он ставит, «своей России», говорили совершенно справедливо поляки, так как, присоединив к Белоруссии также Красноруссию, и Малороссию, они наследовали почти целиком вотчину Ярослава и Владимира. Не добившись этого, они довольно бесчестно отказались от возращения оригинала другого трактата, по которому в 1610 году Жолкевский добыл Владиславу корону, носимую теперь Михаилом. Бумага эта пропала, уверяли они. Таким образом ядро новых близких конфликтов продолжало быть налицо.

В данную минуту в Москве склонялись однако к тому, чтобы избегать всяких конфликтов в области внешней политики, где она пользовалась такою ничтожною удачею. В этой стране уже хорошо освоились с политикой сосредоточивания своих сил. Обострялись отношения с Турцией, благодаря казакам и татарам, сторожевым псам, которых трудно было держать на привязи.

С той и другой стороны сваливали ответственность друг на друга и одинаково плохо верили один другому. К этим иррегулярным войскам относились как к разбойникам, засыпая их однако субсидиями и поощрениями. Донские «бандиты» очень плохо понимали подобную дипломатию и в июне 1637 года, когда для улажения дела условились пригласить представителей обеих стран, они быстро положили конец переговорам, умертвив турецкого посланника, Фому Кантакузена, и захватив Азов после отчаянной рукопашной битвы.

Занятый в это время войною в Персии, султан Мурад принялся тем не менее мстить за это оскорбление, науськав, в свою очередь, крымских «бандитов», которые, начиная с сентября этого года, предавали огню и мечу всю московскую Украйну. В мае 1641 года преемник султана, Ибрагим, явился под Азовом с огромною армией, но позорно отступил после двадцати четырех штурмов, отбитых горстью казаков, которым помогали их жены. Тогда опять произошла та же комедия; геройские защитники получили из Москвы поздравления и подарки, но как было упомянуто выше, несмотря на единогласное решение Собора, было постановлено в Кремле эвакуировать это место. Это и было исполнено.

На это решение повлияли известия из Польши. Они заставляли опасаться, что, хотя диадема Рюрика и защищалась, несмотря на катастрофу в Смоленске, с успехом против Владислава, все же она сидит не особенно крепко на голове Романовых.


VI. Появление новых претендентов


Уже в 1619 году поляки упоминали с задней мыслью о сыне Марины, спасенном от смерти. Посланный в Варшаву в 1643 году, под предлогом урегулирования границ, князь Алексей Львов получил поручение собрать об этом сведения и разоблачить субъекта, который, пробыв долго у днепровских казаков под именем Димитрия, пробрался потом в Польшу, выдавая себя за сына царя Василия Шуйского. В Москве ходили слухи, что другая такая же загадочная личность уже пятнадцать лет держится в запасе поляками в качестве предполагаемого претендента и живет в иезуитском монастыре в Бресте.

Объяснения, данные на этот счет Львову, были мало успокоительны. Предполагаемый сын Василия, говорили ему, втерся в дом государственного казначея, Яна Даниловича, велевшего его после опроса избить кнутом и выгнать, причем было неизвестно, что сталось с этим авантюристом. Ученик же брестских иезуитов был простым крестьянином, которого ради простой шутки прозвали царевичем, и он совсем и не думал воспользоваться этим титулом. Продолжая настаивать, посланец получил сведения, что этого крестьянина некоторое время величали сыном Марины. Затем он узнал еще более, обратившись к первому воспитателю мнимого царевича, игумену монастыря в Пинске, Афанасию Филипповичу, будущему ревнителю православия, приявшему потом за него венец мученичества. Воспитанника, отнятого у него иезуитами, по его словам, звали Яном Лубою. Его отец, подляхский дворянин, умер в Москве, во время польской оккупации и, приведенный в Польшу, был принять лиговским канцлером, Львом Сапегою. Мальчик был очень красив и в самом деле предназначен играть роль претендента.

Дело становилось серьезным, и Львов стал энергично настаивать, чтобы мнимый царевич или был выдан ему, или немедленно казнен в Польше. После целого года утомительных переговоров он должен был удовлетвориться выходом, призванным дать повод к новым осложнениям: Лубу прикомандировали к польскому посольству, которое должно было ехать в Москву, и Львов был убежден, что самозванцу уже оттуда не удастся вырваться.

Он не принял в расчет энергии посланника Гавриила Стемпковского, который, ссылаясь на очевидную невинность своего протеже, человека ограниченного и совсем несклонного к приключениям, был готов защищать его в случае необходимости, даже с оружием в руках. Михаил и его советники совсем не думали доводить дело до подобной крайности, так как их втянули в новую и очень неприятную распрю, а вмешательство Польши только увеличило бы смуту. Они снова необдуманно увлеклись химерой семейных связей на западе, которая, начиная с Бориса Годунова,[19] являлась источником стольких неприятностей. Даже память о них вызывала неприятные чувства. Принужденный сам удовольствоваться для себя более скромными связями, сын Филарета задумал найти более блестящую партию для своей старшей дочери, Ирины, и снова обратил свое внимание на Данию.

VII. Обручение царевны

В 1641 году Михаил принимал датское посольство, во главе которого стоял сын короля Христиана IV. То был принц лишь полуцарственного происхождения, происшедший от морганатического брака этого государя с графинею Монк. Тем не менее к нему в Москве отнеслись как к сыну королевской крови, решив, что он подходящая партия для Ирины. Принц Вальдемар даже и не мечтал жениться в московском государстве. Он преследовал лишь интересы коммерческого характера, но его искания в этом отношении были отклонены ввиду неудачи, испытанной недавно при аналогичной сделке. Настоятельная нужда в финансах заставила Михаила заключить договор с одной голштинской компанией, которая, за ежегодный взнос 600 000 экю, получила ту привилегию торговли с Персией, которой так тщетно добивалось столько других соискателей. Но она обанкротилась и прекратила платежи. Вальдемар воротился домой ни с чем, но следом за ним были посланы самые искусные дипломаты, которых только можно было найти в Кремле, чтобы добиться согласия Христиана на брак принца с царевной.

Ввиду рисовавшейся блестящей перспективы, король мог считать себя только польщенным подобным ходатайством, но условия предлагаемого брачного союза показались ему неприемлемыми. Вальдемару предлагали переменить веру и по тому приему, который им был сделан, посланники могли понять, как глубоко они оскорбили чувства этого принца, преданного протестантизму. У послов был приказ отказать ему показать «личность», т. е. портрет Ирины. Известно, что в московском государстве этой эпохи, как и теперь еще водится на востоке, супруг может видеть супругу в первый раз, только переступив порог брачной спальни. Московиты этой эпохи вообще не соглашались позволять рисовать или раскрашивать свои изображения из опасения колдовства. Однако в данном случае никто и не поинтересовался «личностью» царевны.

Михаил заупрямился и при посредстве маклера, жившего несколько лет в московском государстве в качестве коммерческого агента Дании, Петра Марселиса, пошел на уступки: Вальдемару обещали в приданое Суздальское и Ярославское княжества и свободу в деле религии. Христиан, желая устроить сына, польстился на приманку, но на этот раз заупрямился уже сам молодой принц. Все, виденное им в Москве, совсем не прельщало его вернуться туда, а тем более устроить себе в этой стране постоянное местопребывание. Марселис убеждал его изо всех сил, говоря, что все обойдется благополучно. Он, мол, отвечает своею головою.

– На что мне твоя голова? – возразил ему Вальдемар.

Однако он должен был уступить отцовской воле и, получив самые формальные уверения в уважении к его вере, также как и обещание соорудить храм, в котором он мог бы свободно исполнять предписания протестантизма, он в декабре 1643 года явился на границе своего нового отечества со свитою в триста человек. Он мог лишь похвалиться оказанным ему приемом; только на одной станции любители экзотической роскоши похитили украшения с его кареты. Не успел он водвориться в Кремле, как патриарх Иосиф (преемник Филарета после Иоасафа) поднес ему еще более неприятный сюрприз, просто-напросто пригласив его приготовиться войти в лоно «истинной церкви». Вальдемар указал на условия, заключенные в Копенгагене. Пришлось вмешаться Михаилу. Правда, уговор гласил, что принц сохранит на этот счет полную свободу действий, но отец последнего уже успел написать, чтобы сын его подчинился воле будущего тестя. А воля последнего и заключалась в том, чтобы жених Ирины перешел в православие.

Вальдемар тем менее был склонен последовать такому аргументу, что ему был на руку всякий предлог порвать ненавистный для него союз. Тщетно ему расхваливали прелести царевны. Он мог убедиться в этом только, став ее мужем, и должен был верить на слово, что невеста отменно прекрасна и по своему образованию совсем не походит на других русских девушек. Никогда она не упивается допьяна. Скромная и разумная во всем, всю жизнь она ни разу не была пьяна!

Несмотря на все эти лестные перспективы, мятежный жених боролся пять месяцев, желая добиться отставки. Потеряв, наконец, терпение, он в мае пытался бежать, пробивая себе дорогу со шпагой в руке, но был только избит, убив одного стрельца. Христиан IV снарядил после этого два последовательных посольства, чтобы или добиться совершения брака соответственно уговору, или возвращения принца, но и они не имели лучшего успеха. В дело вмешалась и Польша, боясь распри с Данией, сблизившей бы Москву со Швецией, тщетно также, и Вальдемар пошел на уступки. Он согласился на то, чтобы его дети сделались православными, и обещал соблюдать православные посты настолько, «насколько ему позволит его здоровье». Михаил не хотел ничего слушать и до самой смерти так и не уладил этого дела.

12 июля 1645 года Михаил скончался от разрыва сердца. Единственному, оставленному им сыну, Алексею, было шестнадцать лет.

Царствование первого Романова нельзя причислить к блестящим эпохам истории русской нации, и его личность не фигурирует в ней с особенным блеском. Тем не менее это царствование, благодаря главным образом Филарету, оберегавшему страну от непоправимых катастроф и ведшему ее по пути лучшего будущего, знаменует собою период возрождения, значение которого не оценено достаточно и до сих пор. Оно было во всех отношениях эпохою реставрации.

VIII. Реставрация

Такое определение не преувеличено. Правление Михаила или скорее Филарета, так как и после смерти отца сын лишь шел по его стопам, обозначает прежде всего решительный возврат к традиции в вопросе о верховной власти. Впрочем, аристократия уже была не в состоянии разделять с царем власть по старой официальной формуле, уже достаточно поколебленной Грозным. После опричнины,[20] Смутное время довело боярство до полного упадка. Среди фамилий, которые могли еще предъявлять свои права на соучастие в правлении, Романовы не имели соперников, Годуновы находились в ссылке, Шуйские и Мстиславские исчезли путем истребления, самые энергичные среди Голицыных только что погибли. Кроме того, события конца шестнадцатого и начала семнадцатого века только ускорили эволюцию, которую можно было предвидеть в этой сфере с самых древних времен. А в середине пятнадцатого века она уже ясно вырисовывалась в недрах образующегося московского государства. Рядом с первыми «собирателями земли русской», их некогда свободные сотоварищи, князья и бояре, не имели уже средств для восстановления прав, постепенно утраченных вместе с их самостоятельностью и состоянием. Последнее уменьшалось благодаря раздроблению наследий, а первую они не могли стойко защитить. Их вотчины, постоянно становились все меньше, вассальные клиенты, когда-то составлявшие их силу, оставляли обедневших сеньоров. За отсутствием майоратов, великий князь московский стал скоро один владеть значительным количеством земель и, распределяя их между своими слугами (служилыми) в виде пожизненных владений чего-то вроде уделов (поместий), один он располагал средствами заставить признать свой авторитет, стараясь, естественно, чтобы у него не было никакого соперника.

Для этих служилых людей вопрос о поместьи, забота добыть и сохранить за собою благоволение их распределителя, царили надо всяким другим интересом. В самый разгар недавнего кризиса обедневшие князья и бояре старались поправить свое положение, навязав хартию Шуйскому. Но, запершись в Москве благодаря восстанию низов, лишенные власти поляками и, наконец, окончательно побитые казаками, они уже были не в состоянии бороться. Честь изгнания поляков и подавления народного бунта выпала на долю хозяев поместий и жителей городов.

Выдвинутые таким образом вперед, оба эти класса могли бы в свою очередь противопоставить всемогуществу государя страшный противовес. Но не говоря уже о том, что кризис, разоряя их, обессилил их временно, они были разъединены, даже враждовали друг с другом. Городскому населению приходилось всегда жаловаться на воевод и старост, теснивших их и ужасно эксплуатировавших. Они могли находить защиту от них лишь у царя, а эти угнетатели выходили как раз из служилых людей.

Благодаря всем этим причинам, молодая династия Романовых, несмотря на свое происхождение и шаткое видимое положение, могла не только поддержать, восстановив вполне, незыблемость самодержавного принципа, но еще и усилить его. Не будучи в состоянии противостоять против растущего превосходства Романовых, старая аристократия могла лишь утешаться ревнивым и угрюмым обереганием единственной оставшейся ей привилегии, брошенной ей как кость голодной собаке – а именно, считаться друг с другом из-за старшинства и первенства. Поэтому, как раз накануне своей отмены, местничество[21] достигло необыкновенного развития.

Мы уже видели, как во время конфликта с Польшею, претензии на право главноначальствующего в двух случаях повредили военным действиям. В присутствии государя, вышедшего из второстепенной фамилии, они были причиною постоянно дерзких, но и постоянно бесплодных споров. И такой характер и остался за ними.

Так однажды на придворном обеде один из Романовых, дядя правящего царя, уступил первое место Мстиславскому, а второе место у него уже оспаривал Лыков.

На другое утро, когда государь принимал одного иностранного посланника, рынды, обязанные стоять с топорами у трона, отсутствовали из-за подобного же спора, и метрдотель скорее бы согласился дать отрубить себе руку, чем фигурировать в процессии вместе с камер-лакеем, которого он считал недостойным подобного ранга.[22]

Чтобы прекратить такие выходки, даже кроткий Михаил не колебался сам прибегать к кнуту, но, соблюдая фамильные интересы, бояре охотно предпочитали смерть оскорблению подобного рода, в силу царящих принципов распространявшегося на все их родство.

Привыкшие к ударам кнута, они боялись гораздо более другого наказания, считавшегося самым строгим из числа употребляемых обыкновенно государем. Виноватый в нарушении правила местничества выдавался сопернику «с головою». То была совершенно детская церемония: обидчик должен был в сопровождении провожатого отправиться к обиженному. Приведенный к нему, он отвешивал глубокий поклон, и уезжал, не имея права сойти с коня или сесть в колымагу во дворе посещаемого им дома, причем вся эта процедура сопровождалась самою грубою бранью.

На деле государи поощряли эти наглые выходки. В них их естественные противники употребляли в дело все то, что им оставалось от прежней силы и престижа. Тяжелое положение Михаила заключалось в другом. Аристократия разлагалась, да и в целой стране было положительно нечем жить. Споря о местах, князья и бояре делали упущения в командовании армиями и в начальстве над крепостями, порученными им, а случалось и так, что не над кем им было командовать. В области Новгорода в 1626 году было еще 2 752 человека способных носить оружие, но в Ладоге их оставалось едва 289, в Порхове всего только 75 и 70 в Старой Русе.

Не было ни солдат, ни денег. Для производства набора и сбора податей, наложенных Собором, были посланы во все стороны бояре с писцами и контролерами или дозорщиками. Они были уполномочены переписать подданных годных для службы и расследовать положение плательщиков податей, упорядочивая распределение поместий и установляя правильную раскладку налогов. Увы! всеобщий беспорядок, подкупность, приставленных к этому делу чиновников и истощение страны обратили в ничто эти попытки, сделали недействительными расчеты и самые суровые репрессивные меры. Так, один сборщик, посланный в Белозерскую область, оправдывался следующим образом: побивая кнутом чуть не до смерти упорных должников, он некоторое время держал их начеку, но уже ничего не мог поделать, когда появились поляки, даже кнут не давал уже ровно никаких результатов.[23]

Почти в таком же положении находилась Франция после религиозных войн.

До приезда Филарета правительство Михаила было бессильно бороться с такими трудностями. Но в этот момент, к счастью, почувствовался импульс, более энергичный и более искусный, в области внутренней политики.

IX. Реорганизация администрации

Уже в июне 1619 года Собор должен был принять ряд важных решений: установление нового инвентаря земель, обремененных налогами, чтобы собрать более или менее оправдываемые опустошениями войны недоимки; меры для возвращения бежавших плательщиков (тяглых), преследование за злоупотребления властью, совершенные «служилыми людьми» в качестве чиновников всякого рода. Создание специального департамента прошений (буквально, жалоб против сильных людей, «приказа, что на сильных людей челом бьют») – кажется явилось результатом этой инициативы.

В то же самое время сознали необходимость установить правильную государственную роспись доходов и расходов, и Москва таким образом получила свой первый бюджет.

По поводу же злоупотреблений чиновников было приказано сделать розыск в связи с одновременно выплывшей задачей фундаментальной реорганизации всей провинциальной администрации. Слабость контроля свыше и отсутствии внизу сильных местных коллективов отдавали беззащитных, ими управляемых, людей полному произволу представителей центральной власти, изощрявшихся в невероятных выходках насилия. Как впрочем и во Франции, да и в других странах Европы, несмотря на уже ярко выраженную централизацию, административная организация не отвечала никакому однообразному типу. Чтобы уменьшить злоупотребления, Иван IV дал полномочие иным обществам самим избирать себе правителей.[24]

Но этот зародыш самоуправления не имел общего применения. В силу ли своей беспечности, или по недоверию, общины местами сами уклонялись от этой своей пользы и, отдав среди кризиса главенство военной диктатуре воевод, избранные власти почти отсутствовали, особенно пострадала их уголовная юрисдикция, выполняемая губными старостами.

Отсюда усилились беспорядки и лихоимство, особенно в отдаленных местах. Так, в Мангазее в Сибири двое воевод, Андрей Палицын и Григорий Кокорев, запятнали себя целым рядом гнусностей, причем один из них отличался тем, что прикарманивал подати, собираемые под аккомпанемент палочных ударов, а другой заставлял своих подчиненных пьянствовать ежедневно в его собственном кабаке. В 1621 году был послан общинам циркуляр, запрещавший вымогать магарычи и неправильную барщину, но результат можно было заранее предвидеть, и в 1627 году поворот в сторону политики «Грозного» усилил власть губных старост, так что в их руках теперь сосредоточилось постепенно все местное управление.

К несчастию помощь со стороны заинтересованного населения отсутствовала еще. Некоторые области и города, как и раньше, мешкали приступить к подобной организации, другие гнушались ее, утверждая, как это было с Дмитровом и Кашином в 1644 году, что администрация воевод лучше. На деле, собственно говоря, свободный выбор властей был почти фиктивным в большинстве случаев, отчасти потому, что центральная власть вмешивалась и нарушала принцип этого института, отчасти потому, что сами избиратели были неспособны им воспользоваться. Такое явление имело место и в более близкую от нас эпоху, и в конце концов воеводы одержали победу. Во всех странах, где пустил корни деспотизм, он достигает наибольшей силы и прочности существования, отнимая у подчиненных вкус к свободным нравам, как и необходимое умение воспользоваться последними.

Центральная администрация не могла похвастаться последовательностью в этом отношении. Ей самой было необходимо реорганизоваться, и хотя Михаил и Филарет во многих отношениях столкнулись с совершенно новым положением дел, они тем не менее не замышляли сыграть в этой сфере роль новаторов. Обычною их заботою являлось привести все в порядок, и им казалось наиболее отвечающим этой цели приложение старых формул даже там, где они видели развитие в политической, экономической и социальной жизни страны. Они совсем не коснулись Приказов, удовольствовавшись лишь умножением числа этих учреждений путем их расчленения и специализации их в каждом отдельном департаменте той или другой группы дел. Эта мера увеличила кадр чиновников, уже установленный ранее.

Таким образом, впрочем, и в наши дни еще, в других странах, зарождаются новые министерства.

Но какова бы ни была административная организация Московского государства, местная или центральная, она, сохраняя как организация фискальная классовый характер, породила и другие затруднения. Классы чувствовали на себе общее расстройство. С этой стороны задача разрешения кризиса сводилась к двум различным целям; к правильному распределению территориальных назначений между «служилыми людьми» и к установлению правильных отношений между этими владельцами земли и работниками на этой земле – крестьянами. Большое число служилых не имело с момента кризиса никакого надела; большое число надельных земель было обращено в пустыню, что для их владельцев было равносильно их отсутствию; наконец большое число казенных земель и других, подчиненных цензу, «черных земель», произвольно были обращены в свободное владение.

Вот на этот-то последний пункт, особенно, конечно, чувствительный с точки зрения интересов государства, и были главным образом обращены усилия Филарета. Известно, как в Швеции, почти в ту же эпоху и при почти тождественных обстоятельствах, «редукция», внезапно произведенная Карлом XI, привела в борьбе, разгоревшейся по этому поводу между государем и дворянством, к временно полному триумфу абсолютизма. Не приняв такой насильственной формы, труды московской ревизии, произведенной от 1629 по 1636 г. и кончившейся изданием постепенно принятых мер (Поместное Уложение), однако имели аналогичную цель.

X. Социальная и экономическая эволюция

Результаты получились не совсем удовлетворительные. Еще в 1633 году дворяне московской области заявили, что не в состоянии «служить» против поляков, – одни, потому что не имели земель, другие, хотя и владели землями, но не находили в достаточном количестве крестьян для их обработки. Но каково должно было быть их достаточное количество? На этот счет получалась огромная разница благодаря противоречивым оценкам. Пятнадцать на долю среднего размера, объявлял Собор в 1633 году; пятьдесят! возражали им заинтересованные лица на собрании в 1664 г. В ожидании, когда спор будет окончен, был издан закон 1642 года, по которому возобновился кодекс 1550 года, направленный против служилых людей, которые, желая освободиться от своих обязательств, добровольно обращали себя в крепостных!

Обусловливая существеннейшим образом его экономическое положение, вопрос о рабочих руках имел для этого класса огромную важность, но в этом было заинтересовано не менее того и государство, так как оно не могло быть обслужено, если его слугам нечего было есть. Безжалостный закон о рабстве, крепостное право, был результатом этой дилеммы.[25]

Некоторые крестьяне, кажется, с этой поры потеряли право добровольно покидать земли, на которых они были водворены, сделавшись таким образом glebae adscripti, рабами на деле, если не по названию. Другие продолжали продавать свой труд собственникам по собственному выбору, хотя невозможно определять с юридической стороны, основания этого различия. Как и в предыдущем веке,[26] этот факт создался целым рядом сложных причин, среди которых – главное место занимали денежные отношения действующих сторон. До Бориса Годунова крестьянин, оставивший землю, обработанную им для другого, уже мог быть приведен к нему силою, если до того, как уехать, он не позаботился уплатить авансы или другие долги собственнику. Во время же смуты, благодаря нищете, произведенной ею, эти случаи стали умножаться и в то же время участились захваты крестьян одного собственника другим. Часто, желая укрыться от ответственности, земледельцы, побуждаемые жаждой перемены мест, давали себя похищать. Совершенно естественно, что обиженные собственники имели право требовать назад то, что они считали своим имуществом, и вначале неограниченное, потом урезанное в 1597 г., снова расширенное в 1615 г. и в 1637 г. к выгоде определенных категорий заинтересованных лиц, это право, таким образом признанное законом, было обобщено в 1641 г., но ограничено периодом в пятнадцать лет.

Было ли это то крепостное право, какое мы знаем? Безусловно нет, как и то, что Борис не закрепил его путем изданного им указа 1597 г., который, хотя и служил объектом особенной ненависти, но преследовал совершенно иные цели. Остались крестьяне, свободно располагавшие своим трудом по истечении срока временно ими заключенного контракта или за отсутствием контракта, вписанного в Писцовые Книги. Но постепенно собственники взяли себе привычку отказываться подписывать контракты, если они не были заключены на вечные времена, и ввиду общей нужды эта привычка обратилась в правило.

Оброчные крестьяне «черных земель» временно избавились от этой западни, но вскоре громадное количество всевозможных податей разредило этот элемент, и круговая ответственность общин, та круговая порука, которая еще в наше время возбуждает столь справедливые нарекания, привело к тому, что вызвала среди них общее движение под знаком «спасайся, кто может». Но куда можно было спастись? Удавалось лишь убежать к соседнему собственнику, всегда готовому поймать перебежчиков в петлю рабства по контракту.

В то же время увеличивались случаи уступки и продажи безземельных крестьян. Закон не легализировал эти акты, но он разрешал собственнику земли, на которой крестьянин был убит другим владельцем, требовать возмещения натурою, голову за голову, и можно себе представить, каким произвольным толкованиям подвергался этот узаконенный компромисс, сначала в обычаях, потом в законодательстве страны, где, смешиваясь с интересами государства, выгода охотников за рабочими руками требовала больших уступок.

Эти факты, вмести с их последствиями, не свойственны исключительно московскому государству, история этой страны от шестнадцатого до семнадцатого столетия воспроизводит по большей части те экономические и социальные явления, которые дали на западе, после вторжения варваров, аналогичные последствия. В этом отношении средние века просто лишь чрезвычайно долго продолжались в империи царей. И эта особенность представляет собой не единственное явление, возбуждающее удивление историка.

Наряду с таким положением крестьян, толкавшим последних к тяжелому будущему, в силу государственной необходимости, в нашем современном мире заменяющей древний фатум, – выросла также потребность обратить внимание реставрирующего правительства на условия жизни городского населения. Юридически, в первой половине семнадцатого столетия, сельчане и посадские кажутся смешанными до такой степени, что их было почти невозможно отличить одних от других: движение и тех и других из города в деревню и обратно, от торговли и промышленности к полевым работам или в другом направлении, было свободно, – и одно только распределение налогов устанавливало между ними чувствительное различие. Крестьянин платил за обрабатываемую им землю, а горожанин – за дом или за занимаемый им двор. Но во многих городах в эту эпоху не было посадских. В Алексине, например, в 1650 г. воевода мог указать лишь одного жителя такого рода, да и тот уже умер.

Еще ужаснее, чем деревни, города ощутили на себе влияние Смутного времени и, прибавляя к создавшемуся положению нищеты и ужаса свое разрушающее действие, последние усилия умирающей фискальной системы, умножающиеся злоупотребления жадной и продажной администрации, умножение монополий и привилегий, довели городское население, даже в самой Москве, до 33 %.

Продолжая еще несколько колебаться и испытывая некоторое раскаяние, Михаил и Филарет должны были все же остаться верными политике паллиативов, которые в обмен на очень проблематичные, как это указывает контракт, заключенный с Гольштинской компанией, выгоды, – отдавали страну на эксплуатацию иностранцам и тем ставили препятствие ее свободному развитию. В принципе обращение к этим экзотическим пособникам имело свое оправдание: они единственные в то время были способны оценить или даже открыть источники, которые были недоступны туземцам или даже не подозревались ими. Но в самом управлении протежируемых таким образом предприятий господствовали ничем не оправдываемые порядки. Одна оружейная фабрика, существовавшая в Туле с шестнадцатого века, уполномочила в 1632 г. голландца Винниуса, ставшего позже компаньоном Марселиса, устроить там отливку пушек и ядер. Оба эти иностранца тотчас же выписали из-за границы огромное количество литейщиков. В 1630 г. другой иностранец, Фирмбранд, фабрикант бархата, был уполномочен набрать на западе годных для этого рабочих. В 1631 году дали субсидии англичанину Франку Гловеру на устройство фабрики бриллиантовых и золотых вещей, где участвовал, случайно, один только русский, Иван Мартынов.

Таким образом покровительством пользовались военные мастерские и мастерские по приготовлению предметов роскоши, а после смерти Филарета, соблюдавшего на этот счет некоторую предусмотрительность, широко и нерасчетливо открылись двери вторжению западничества, больше эксплуататорского, чем на самом деле продуктивного или полезного. Михаил окружает себя врачами, аптекарями, окулистами, алхимиками, фабрикантами музыкальных инструментов чуть не всех стран. Одному голландскому мастеру, Мельхарту, он заплатил 2 676 рублей за музыкальный инструмент, «заставляющий петь птиц». И хотя швед Кристлер принялся строить каменный мост через Москву реку, а его соотечественник Коэт заслужил одобрение устройством стеклянного завода, как и Фирмбранд, устроивший дубильню шкур, хотя даже русский Христофор Головьев занимался с некоторым успехом работами по гидравлике – все же официальное предпочтение отдавалось рабочим по металлу и искателям драгоценных минералов. Тщетно англичанин Картрайт делал изыскания в окрестностях Москвы; в 1642 году германские изыскатели также потерпели фиаско в окрестностях Твери, и хотя участие в этом принял русский, Борис Репин, но ничего не было сделано для того, чтобы эти экзотические предприятия имели значение.

Города оставались почти чужды развивавшемуся таким образом промышленному или торговому движению, и правительство, не пытаясь их приобщить к нему, совсем не заботилось о том, чтобы дать прочное существование неустановившимся элементам, составлявшим их население. Когда в Москве основалась довольно многочисленная иностранная колония и стала процветать, ее промышленная и коммерческая монополия подвергалась лишь самой слабой конкуренции со стороны свободных деревень (слобод), очень увеличившихся в числе, благодаря ничем не оправдываемым привилегиям, на земле монастырей.

Эти последние были вторым убежищем, которым отдавали даже предпочтение ушедшие из податных обществ; часто и сами склонные к подобным занятиям, последние очень страдали от этих побегов. Произошло то, что деревни, свободные от податей, «белые», как их тогда называли, прямо способствовали уничтожению податных или «черных» деревень и городов, подпавших под ценз. Купив себе двор «черной» деревни и поселившись там, обитатель «белой» деревни вносил в это новое местопребывание свой личный статут и «обелял» приобретенное им жилище. С него тогда снималась та часть налога, которой он подлежал, и переносилась на основании круговой поруки на другие дворы общества.

А вот еще черта, ярко рисующая печальное положение общества, вынужденного прибегать к таким мерам.

Читатели, следившие за автором исследования, уже знакомы с телесным наказанием, носившим название правежа и практиковавшимся в этой стране по отношение к должникам: так назывались удары палками по голеням, производимые по несколько часов в день и в течение нескольких недель перед зданием суда. И вот неоднократно бывали случаи, когда даже состоятельные должники предпочитали скорее подчиниться подобному наказанию, чем исполнить свои обязательства. В 1628 году в дело вмешался закон, ограничивавший одним месяцем употребление правежа, причем вознаграждение кредитора уже производилось теперь из имущества задолжавших ему лиц.

Правительству Михаила и Филарета пришлось заняться мелочами хозяйственной жизни страны, вплоть до проверки, в 1626 г., веса и качества калачей, назначенных к потреблению. Но с этой эпохи московская политика стала слишком экстенсивной для того чтобы удовлетворять даже элементарным потребностям интенсивной культуры в постоянно расширяемых границах слишком обширной территории. В то самое время, когда она уступала Польше некоторые из своих наиболее населенных областей, которыми она владела, империя царей взамен этого аннексировала в Азии 140 000 квадратных лье пустырей, причем казаки заходили все дальше, достигая границ Китая в своих смелых набегах. Отброшенная с запада сопротивлением более высокой цивилизации, Москва распространила на восток свою колонизаторскую силу, но, как и должно было ожидать, элементы культуры, заносимой ею в сибирские тундры, были очень сомнительного качества, и колонии, созданные на окраинах империи, сделались заодно, как аренами смелых предприятий, так и школою самых прискорбных пороков.

Грубые и полудикие колонизаторы этой эпохи, в суровой борьбе, в которой они ежедневно ставили на карту свое существование, находясь в постоянном опьянении неограниченной властью, проводили в жизнь некоторые обычаи, которые до сих пор еще тяготеют над судьбами их страны.

Путешествуя два раза по московскому государству, в 1634 и в 1636 гг., Адам Ельшлегер (Олеарий) вынес впечатление, что побывал в совершенно дикой стране. Он был поражен дешевизною продуктов; курица в России стоила две копейки, десяток яиц копейку. Приехав в столицу на Пасхе, он был свидетелем благочестивых и милостивых деяний государя, который до заутрени посетил тюрьмы и раздавал заключенным крашеные яйца и бараньи тулупы. Но в то же время он видел кабаки, переполненные пьяными посетителями, мужчинами и женщинами, светскими и духовными, предававшимися разгулу и разврату. На улицах валялись пьяные, и каждое утро на них подбирали множество трупов. Пожары происходили чуть не каждую минуту и их даже не тушили, разбивая лишь топорами соседние дома, чтобы огонь не мог дальше распространиться. Таким образом разрушались целые кварталы. Было, правда, нетрудно отстроить их вновь, так как на особом рынке продавали уже готовые дома, которые можно было поставить на место в течение нескольких дней.

Эти дома представляли собой просто лачуги, и в окружавших их старых садах Олеарий не видел следа заботливой культуры, ни цветов, ни овощей. У одного только царя было несколько футов земли с посаженными на них розами, привезенными из Готторпа, и Голландцы только что успели ввести в употребление салат и спаржу. Жители московского государства ели все, что попало, не заботясь о комфорте или об изяществе. Грубость нравов, как и распущенность и противоестественные пороки, считались среди них заурядным явлением.

Не оставляет ли эта мрачная картина некоторых просветов? Ученый немецкий наблюдатель, как кажется, не открыл ни одного. А между тем уже одно его присутствие в Москве, куда он был приглашен в качестве посланника европейской культуры, должно было служить ему доказательством и убедить его в том, что варварство, печальные стороны которого он отмечал не без некоторого преувеличения, являлось лишь пережитком отдаленного прошлого.

XI. Прогресс

Почти вслед за Ельшлегером занимался в Москве в 1637 году переводом одной большой латинской космографии, другой иностранец, Иоганн Дорн при помощи одного туземца, Богдана Лыкова.

Сам Филарет присутствовал в Чудовом монастыре при открытии греко-латинской школы, порученной известному исправителю священных книг, Арсению Глухому. И в то время уже, под влиянием свойственного этому народу постоянного перехода к крайностям, первые проблески культуры создали у тех, кто пользовался ее плодами, необдуманное и ничем неоправданное презрение ко всему, что составляло национальное наследие страны. Таков был известный Иван Хворостинин, неясный силуэт которого я имел уже случай нарисовать.[27] Если можно было извинить этого либерала семнадцатого века за то, что он смешал доброго и кроткого Михаила с деспотом, – раз Филарет держал бразды правления, такая ошибка была возможна, – но слишком сильное презрение этого человека к людям и порядкам его страны делает его гораздо менее симпатичным.

Призванный ко двору после нескольких лет заключения в монастыре св. Кирилла, он мог увидеть по своему собственному примеру, что времена, когда Грозный совершал свои лютые кары, отошли в далекое прошлое.

Прошлое безусловно еще упорно держалось, вызывая реакцию совершенно противоположного характера. В 1627 г. скромный пионер цивилизации, Лаврений Тустановский, по прозвищу Зизаний, вызвал против себя нападки за то, что толковал в своих книгах такие явления, как затмение солнца, землетрясения и кометы, стараясь дать им естественное объяснение. За элементарные объяснения законов движения созвездий, почерпнутые им из книг, он был обвинен в ереси, так как всякий добрый христианин должен был знать, что ангелы управляют движением созвездий. Национальная литература не обогатилась еще, однако, другими произведениями, чем эти наивные и грубые опыты политической полемики и религиозной догматики, в которых черпали свое вдохновение князь Курбский и его современники.

У большинства их последователей, в изучаемую нами эпоху, грубость стиля соответствовала бедности мысли. Самый плодовитый из них, князь Семен Шаховской, являлся как в прозе, так и в стихах лишь невозможно напыщенным декламатором. Стремясь исключительно подыскивать звучные фразы, совершенно лишенные смысла, он в то же время обнаруживает свою неспособность привести какой-либо ценный довод в своем письме к шаху Аббасу, чтобы побудить его принять крещение, или дать полезные сведения в оставленных им мемуарах. Ничего более ценного в литературном и историческом отношениях не представляет собой и официальная хроника «Смутного времени», начатая в царствование Михаила и известная под названием «Рукописи патриарха Филарета». Более интересны описания путешествий в Палестину и Персию московских купцов Гогары и Котова. Гогара был мало образован и очень наивен; поднеся свою бороду к восковой свече, зажженной от чудесного огня Иерусалимского храма, он трижды убедился в том, что не испытывает от того никакого ущерба. Из Иерусалима этот наивный паломник пробрался в Египет, где был сильно поражен видом пирамид. Восторженное отношение к его рассказам доказывает уже само по себе то любопытство, которое родилось в среди его окружавшей, и которого не были уже в состоянии сдержать умственные рамки старого московского государства.

На некоторое время еще страна эта должна была остаться заключенною морально в узкую сферу религиозных идей и интересов. Самыми крупными учеными этой эпохи являлись исправители священных книг. Но из усилия, направленного в эту сторону, среди другого грозного кризиса, должен был пробудиться национальный дух, благодаря эмансипаторской мощи, которая бессознательно была внесена этой работой, пробудив в среде преданий и рутины сознание необходимости и значения критики, этого великого орудия всех побед современного мира.

Первые проявления этой эволюции были несчастливы. Задача исправления священных книг находилась здесь в связи с темным началом в Москве книгопечатания. Единственная московская типография, разрушенная во время польской оккупации и восстановленная Михаилом, совершенно естественно была использована вначале для печатания трудов по литургии и обучению вере. Во время этой работы приходилось исправлять многочисленные ошибки, внесенные в тексты невежественными или небрежными переписчиками. Чтобы направлять работы этой ревизии, Михаил назначил в 1616 году знаменитого архимандрита Сергия-Троицы, Дионисия, еще недавно сыгравшего роль героя и снискавшего благодаря этому престиж и безграничный авторитет.[28] Но народное непостоянство, являясь беспощадным разрушителем самых великолепных апофеозов, коснулось и знаменитого монастыря и его благородных героев. Очень святой человек, Дионисий был по-видимому очень посредственным администратором и на другой день после великих испытаний, где восторжествовала его доблесть, ежедневные запросы жизни обнаружили его слабость. Он не умел заставить себе повиноваться. Привыкнув не считаться с его приказаниями, под предлогом того, что он сопровождал их неизменно словом «пожалуйста», его подчиненные дошли до того, что стали публично оскорблять его и, не зная удержу, использовали приобретенную им популярность для самых гнусных издевательств. Монахи этого монастыря занимались захватом чужого имущества, лихоимством и всякого рода насилиями. Служители святого места занимались вооруженным грабежом.

От этого должна была пострадать репутация архимандрита, обвиненного вскоре в ереси при выполнении своих новых функций, и, осужденный к уплате 500 рублей, которых он не был в состоянии заплатить, выставленный на правеж, брошенный в темницу с цепью на шее, он испытал все горести незаслуженной немилости. Особенно его обвиняли в том, что в стихе «Гряди Господи и благослови воду Духом Святым и огнем» – в молитве о благословении воды – он уничтожил два последних слова. Ремесленники, употреблявшие огонь в своем ремесле, упрекали его, что он хочет отнять у них кусок хлеба, и в то время как во дворе патриаршего дворца временный управитель престола, Иона, Крутицкий митрополит, бражничал со священниками, несчастного архимандрита били кнутом, а взбунтовавшиеся кузнецы швыряли в него камнями.

Все это происходило до возвращения Филарета. Так как с появлением будущего патриарха совпало присутствие в Москве иерусалимского патриарха, Феофана, в этом деле наступил поворот. Узнав об этом инциденте, восточный первосвященник подтвердил, что спорные слова не находятся в греческих текстах. Положение тотчас же меняется, следует созвание Собора и полная реабилитация Дионисия.[29] Но исправление священных книг должно было вызвать позже еще большую бурю; поднявшиеся таким образом споры не исчерпаны и до сих пор; здесь отдаленное начало того религиозного конфликта, который занимал и еще до сих пор занимает такое значительное место в истории России.

Глава третья

Отец Петра Великого

I. Восшествие на престол Алексея

По числу и по обширности трудов, реализованных или близких к реализации, по проблемам, если не разрешенным, то поставленным по крайней мере на очередь, по созданным или ускоренным движениям в сфере политических, социальных и религиозных отношений, – это царствование является одним из самых памятных в истории России. Оно стушевывалось в глазах непосредственного потомства пред ярким блеском того, что следовало за ним, но в наши дни более внимательное рассмотрение фактов дало возможность установить более правильный исторический взгляд на них, и признать, что по отношению к массе элементов, приготовленных заранее к плодотворной жизни, дело Петра Великого, чрезмерно ускоряя роды, явилось во многих отношениях лишь болезненным и вредным абортом, последствия которого чувствует современная Россия и до сих пор.

С середины семнадцатого столетия необходимость обновляющих мер, проявляясь во все более и более многочисленных и настойчивых требованиях и все усиливающихся бунтах, вызвала здесь значительную законодательную деятельность. Наряду с проблемами экономического и юридического характера были поставлены и другие, нравственного или религиозного характера, давшие сильный толчок предпринятому исправление святых книг и реформе ритуала. Связанный с вопросом о национальном единстве, как и с не менее щекотливым вопросом об отношениях церкви к государству, раскол ввел в эту сферу совершенно новый порядок. И в то же самое время восстание польских казаков увеличило всеобщее тяготение украинского населения к московской орбите и прельстило Москву мыслью восстановить древнее русское наследие.

Лицо, игравшее главную роль в этих событиях, и эпоха, в которую они происходили, заслуживают несомненно внимания.

По своей доброте, кротости, способности сильно привязываться к своим приближенным Алексей походил на своего отца. Но у него был более живой характер, более крепкий темперамент, и он получил воспитание, более соответствующее его положению. Воспитанием его руководил с тринадцати лет боярин Борис Иванович Морозов.

Потеряв свою мать вскоре после смерти отца, молодой царь оказывал полное доверие своему воспитателю, и ему он был обязан во многих отношениях. Морозов был человек интеллигентный, ловкий, достаточно образованный для того времени, но не умевший, к сожалению, ни подняться над ролью фаворита, ни сдержаться, чтобы не злоупотреблять своим положением. После Морозова самым влиятельным лицом из приближенных нового государя был думский дьяк, Назар Чистый, бывший до того ярославским торговцем, оба они подчинялись влиянию голландского купца, Винниуса. То был первый иностранец, влиявший на дела страны.

Находясь в такой компании, Алексей не рисковал сойти с пути, по которому Михаил, увлекаемый неудержимыми течениями, уже сделал несколько робких шагов.

По свидетельству одного современника,[30] восшествию на престол Алексея предшествовал созыв избирательного Собора. Это указание трудно согласовать с известным фактом принесения присяги подданными нового царя тотчас после смерти его предшественника.[31] Может быть речь идет о фиктивном избрании, для которого недавние события послужили необходимостью, доставив даже его формулу.

Алексей, или скорее его воспитатель, начал свое управление прекращением дела принца Вальдемара и несчастного Лубы. Первый получил возможность уже в 1645 году отправиться в Копенгаген, а польские послы получили разрешение увезти с собою другого, обещав только заключить его на всю жизнь в крепость.

Этим однако не было еще покончено ни с претендентами, ни с поляками. Посланный в Москву Владиславом, в 1646 году, красноречивый и уступчивый киевский кастелян, Адам Кисель, напрасно сравнивал Москву и Польшу с двумя ливанскими кедрами, вышедшими из одного и того же ствола. Замаскировывая более глубокий антагонизм, в котором было поставлено позже на карту будущее обеих стран, спорный вопрос о титулах поддерживал между ними глубокую вражду. И в то же время еще более страшная для Польши, чем для Москвы, опасность конфликта с Портою препятствовала единственному пункту соглашения, который мог бы их соединить против общего врага: против татар.

Вскоре, между тем, Москва была снова поглощена внутренними неурядицами. Русские купцы все более и более протестовали против иностранных конкурентов, которые, пользуясь общим разложением, подкупили влиятельного дьяка, Петра Третьякова, переманили на свою сторону даже Морозова, и захватили в свои руки всю оптовую и розничную торговлю страны. Ментор Алексея показал вид, что признает законными эти требования, и обложил двойною пошлиною захватчиков, но этим добился лишь соответствующего повышения цен предметов потребления. Пытаясь, с другой стороны, уврачевать бедствие сельских или городских обществ, он возбудил новое недовольство. Чтобы облегчить тяготевшие над ними налоги, он не нашел другого средства, как установить новый налог на табак и увеличить налог на соль, после чего, по его словам, в ближайшем будущем последует уменьшение других податей.

Курители и нюхатели табаку, которым еще недавно отрубали носы, могли теперь свободно позволять себе это удовольствие, заплатив за него очень дорого, но налог на соль вызвал тотчас же большое недовольство. Соленая рыба была главною пищею как у низших, так и у высших классов местного населения. И в 1648 году пришлось отменить эту меру.

В начале 1647 года Алексей решил жениться, и по этому случаю Морозов снова вооружил против себя общественное мнение. Сначала как будто произошло повторение дела Хлоповой. Двести молодых красавиц были по обычаю собраны из всех мест империи и представлены на выбор государя. Он остановился на дочери бедного дворянина, Евфимии Всеволожской. К несчастью испытанная ею радость вызвала у нее обморок. У нее заподозрили падучую болезнь и сослали в Сибирь со всеми родными. Говорили, что Борис Иванович был не чужд этому событию. Будучи вдовым и проектируя для себя второй брак с дочерью Ильи Милославского, он мечтал стать зятем своего государя, назначив ему в жены вторую дочь этой темной и малоизвестной личности. Он довел интригу до благополучного конца, но вызвал всеобщее неодобрение.

Происходя из фамилии литовских перебежчиков, Илья Данилович был выдвинут дьяком департамента иностранных дел, Иваном Грамотиным, у которого он был слугою; его дочери, если верить Коллинсу, продавали на базаре грибы, собранные в лесу. Будучи бедняком, Милославский думал лишь воспользоваться своим новым положением для быстрого обогащения, разделяя доходы со своими самыми близкими родственниками, – судьею Областного департамента (Земского приказа), Леонтием Плещеевым, и управителем артиллерийского департамента, Петром Траханиотовым. Это послужило толчком для народного волнения, несколько напоминавшего собою начало мятежей, в которые была вовлечена Франция около того же времени.

II. Московская Фронда

Буря разыгралась совершенно некстати. Польша испытала в это время страшные поражения в своих стычках с казаками, и вмешательство Москвы сделалось необходимым. Но оно было замедлено внутренним кризисом, причем совпадение это возможно не было случайным.[32]

Так как многочисленные жалобы против Плещеева оставались безрезультатными, то 29 июня 1648 года недовольные воспользовались процессией, в которой царь сопровождал патриарха, чтобы непосредственно обратиться к нему со своей жалобой. Прогнанные, они бросились в Кремль, куда быстро вошел Алексей, который вдруг увидел себя окруженным толпою. Среди черни, купцов, ремесленников в этой толпе были и «служилые люди». Августейшие телохранители, состоявшие из стрельцов, полусолдат, полумещан, почти не получавших жалованья, не выказали большей стойкости перед этим наступлением, чем на другом конце континента гражданская гвардия перед баррикадами, которыми почти в то же время покрылся Париж.[33]

Как и в Париже, и в Москве бунтовщики не нападали еще на государя; но, бросившись к дворцу Морозова, они его разграбили или скорее совсем разрушили. Бросаясь на драгоценные вещи, они их не брали себе, но ломали на куски, топтали ногами или бросали в окна с криками: – вот наша кровь! Когда, окончив эту первую процедуру, они бросились разрушать самый дом, Алексей велел объявить им, что здание принадлежит ему. Тогда они удалились, умертвив трех слуг всемогущего фаворита, скрывшегося в покоях своего зятя.

Менее удачливый Чистый не ускользнул от их возраставшего гнева. «Вот тебе за соль!» – кричали они, награждая его ударами, потом, бросив на кучу навоза, покончили с ним. Плещееву и Траханиотову удалось найти себе убежище, но опьяненная толпа, разграбив их жилища, явилась на следующий день перед царским дворцом, требуя выдачи как их, так и Морозова.

Бунт, видимо, разрастался, столица горела со всех четырех сторон, и эти пожары грозили ей полным уничтожением.

Оставшись без защиты, Алексей должен был войти в переговоры со своими взбунтовавшимися подданными. Он обещал сослать своего зятя, выдал толпе сначала Плещеева, тотчас же разорванного на куски, потом Траханиотова, которому отрубили голову. Наконец и сам царь стал просить со слезами пощады, обязуясь клятвою уничтожить монополии, улучшить финансовое управление и дать стране «справедливое правительство». Раздача денег и милостей стрельцам, как кажется, более существенно помогла восстановлению порядка, но эти бунты, переносясь в провинцию, поддерживали еще некоторое время тревожное настроение.[34]

Положение второго представителя династии Романовых среди всех этих испытаний вызвал спор, который еще и теперь далеко не исчерпан. Платонов думал, что ему удалось разрешить его посредством документа, найденного в рукописях С.-Петербургской Публичной библиотеки, но это лишь свидетельство современника, может быть хорошо осведомленного о событии, но заметно причастного к делу бунтовщиков.[35] По этой версии Алексей просил у «мира» помилования Морозова. Мир или русская коммуна, имеющая очень смутные границы и очень изменчивый вид, очень легко подвергается произвольным толкованиям относительно своих исторических функций. Но во всяком случае его очень трудно отождествить с толпою поджигателей и убийц. Молодой царь капитулировал перед бунтующей толпою и, конечно, сильно уронил этим свой авторитет, но все-таки спас самое существенное, хотя и ценою плачевных уступок. Это кажется вне сомнения. Что же касается деталей, то благодаря скудости и путаницы в источниках, даже самая дата событий еще не установлена, но наиболее вероятным началом мятежей является 2-е июня.[36]

Следует также упомянуть объяснение Олеария, говорившего, что жители московского государства, привыкшие к тирании, могут многое вытерпеть; но если насилие превосходит всякую меру, они возмущаются и делаются тогда страшными, пренебрегая всякою опасностью и становясь способными к самым гнусным насилиям и к самой ужасной жестокости.

Это замечание еще и теперь не потеряло своего значения.

Сосланный в монастырь св. Кирилла, Морозов даже в этом отдаленном изгнании, все еще некоторое время пользовался довольно значительным влиянием, но вскоре должен был отойти на задний план благодаря появлению на сцене другого фаворита, призванного сыграть в жизни Алексея и в истории его царствования гораздо более значительную роль. Начиная с 1646 г. молодой царь подпал под влияние одного старого монаха, которому он в это время поручил митрополию в Новгороде. Наступил канун великой церковной реформы и великого религиозного кризиса семнадцатого столетия.

III. Церковный реформатор Никон

Родившись в «страшный год», 1605-ый видевший триумфальный въезд в Москву Лжедмитрия со своею польскою свитою, будущий патриарх происходил от бедных финских крестьян деревни Вельдеманово Нижне-Новгородской волости. В соседней деревушке, Григорове, вскоре родился и самый страшный противник, вставший позже на пути Никона: то был поп Аввакум, представляющий собой самую оригинальную и самую мощную фигуру этой эпохи.

При крещении Никон получил имя Никиты. Его отца звали Миною. У него рано оказалась мачеха, Ксения, кажется, самая злая из всех мачех. Одно время даже сама жизнь несчастного ребенка висела на волоске.[37] Однако он научился, неизвестно каким образом, читать и писать, и это преимущество дало ему убежище в монастыре св. Макария на Желтых Водах. Но когда ему минуло двадцать лет, его родители заставили его жениться и доставили ему приход, откуда быстро распространился слух о его знаниях и энергии, и он был переведен в Москву. Тоскуя по монастырю или обуреваемый честолюбием и неспособный примириться с узостью горизонта; он решается бросить карьеру, закрывавшую, как известно, для белого духовенства православной церкви доступ к высшим церковным должностям. Будучи уже отцом троих детей, он соглашается со своею женою расстаться дружелюбно, и в то время как она приняла схиму в монастыре св. Алексея в самой Москве, он надел рясу и принял имя Никона, ища себе место аскетического убежища на берегах Белого моря.

В 1643 году мы его находим уже игуменом Кожезерского монастыря (Новгородской епархии, Каргопольского уезда), а в 1646 году, отправившись в Москву по делам своей общины, он обратил на себя внимание Алексея. Оставленный царем, он становится архимандритом монастыря св. Спасителя, где находились могилы фамилии Романовых, и каждую пятницу имел счастье служить заутреню в часовне государя, с которым долго потом разговаривал.

Таким образом между этими двумя людьми завязались отношения, из которых позже должна была создаться единственная по своей оригинальности глава национальной истории. И Алексей сначала поручил тому, кого он уже начал называть «своим особенным другом», должность, позволившую в предшествовавшем веке сделать карьеру фавориту Ивана IV, Адашеву: прием прошений. Потом, когда и Новгород стал в свою очередь волноваться народным движением, царь послал Никона в этот город.

Будучи митрополитом и облеченный к тому же очень обширною властью, Никон оправдал доверие государя. Он развил замечательную деятельность. Когда наступил голод, он стал раздавать в архиепископском дворце пищу и деньги; создал богадельни, улучшил режим в тюрьмах. Не упуская из-за этого управления своей епархией, он принялся за ритуальную реформу: ввел в соборе св. Софии греческое пение, набрав для него певчих в Киеве. Нововведение снискало себе такую славу, что сам царь захотел послушать это пение и, восхищенный им, по совету своего духовника, Бонифатьева, приказал столичному клиру последовать этому примеру.

Патриарх Иосиф сильно сопротивлялся новшеству, и все осталось на время в прежнем положении, но то была лишь отсрочка. Административная и юридическая реформа, обещанные бунтовщикам 1648 года, приняла более благоприятный оборот.

IV. Новое Уложение

По соглашению с клиром, боярами и членами Думы почти на другой день после событий, обагривших кровью столицу, Алексей приказал пересмотреть и сызнова исправить существующие законы.

То была почти повсюду главная задача века. Москва опередила в этом отношении Францию Людовика XIV и Кольбера, где лишь в 1663 году приступили к «составлению французского права».

Программа проектируемой работы была следующая: выбрать из апостольских правил и отцов церкви, как и из законов, обнародованных греческими императорами, т. е. Номоканона, статьи, «пригодные для царского правосудия», сверить указы прежних государей и решения бояр с постановлениями древних уложений; составить для непредвиденных всеми этими текстами случаев новые постановления, применимые ко всем подданным империи без различия положения.

Выполнение этой задачи было поручено комиссии из пяти членов. Работа ее должна была быть поданной на одобрение Собора. Разумное и в то же время либеральное это дело могло бы служить примером в России, как и в других местах, для законодателей более близких к нам. Это была во всяком случае почти та же программа, которая была принята позже Людовиком XIV, против воли Кольбера, желавшего умалить значение парламента.[38]

Комиссия под председательством князя Никиты Одоевского принялась за работу 10 июля 1648 года, а 1 сентября следующего года в свою очередь собрался Собор и заседал без перерыва семь месяцев. Этот Собор, кажется, был разделен на две палаты: верхнюю, в которой участвовали под председательством государя патриарх, духовный собор и Дума, и нижнюю, где заседали уполномоченные низшего класса «служилых людей», а также низшего клира и московской буржуазии. Точное число депутатов остается неизвестным, но, составляя представительство по крайней мере ста двадцати городов с их уездами, оно, кажется, превышало цифру триста тридцати шести, подписавших принятый проект. Не умевших при этом писать было больше половины: последних заменяли при этой формальности их коллеги.[39]

В противоположность тому, что наблюдалось в большей части собраний того времени, «служилые люди» не занимали в нем господствующего положения, а третье сословие составило до восьмидесяти девяти выборщиков, хотя некоторые важные города, как например Кострома, Серпухов, Нижний Новгород и Рязань, даже не доставили полного представительства на Собор.[40]

Участие Собора в выполнении этой работы дало повод к спору; некоторые историки даже доходят до полного отрицания его.[41] Вот как по-видимому происходило дело в действительности: так как редакционная работа оставалась в руках одних только членов комиссии, то представители вмешивались в нее, сначала обсуждая статьи, представленные на их рассмотрение, потом представляя по поводу их записки, с которыми комиссия не могла не считаться. Действительно, из сорока статей XIX главы нового уложения семнадцать представляют собой слово в слово почти текст этих замечаний. Некоторые из них, а именно сорок вторая XVII главы даже указывают на этот источник. Наконец несколько членов Собора были приняты в состав комиссии и приняли таким образом прямое участие в ее работе.[42]

Это сотрудничество продолжалось до апреля 1649 года. Обнародованное в мае того же года Уложение было переведено на различные языки, в том числе на французский в 1688 г. Текст был найден в 1767 году во время созвания знаменитой «Законодательной Комиссии» Екатерины. Он хранится в московской Оружейной Палате. Наружный вид этой рукописи чрезвычайно оригинален: она представляет собой свиток толщиною от 22 до 26 сантиметров и, развернутая представляет собой ленту в 30 метров длиною, состоящую из 959 листов пергамента, приклеенных один к другому.

По своей основе эта работа не имеет ничего общего с судебниками (сводами судебного производства пятнадцатого и восемнадцатого веков), ни даже с гражданскими и уголовными «Ordonnances», в которых исчерпывалось творчество французских законодателей этой эпохи и которое представляет собой опять-таки только кодексы судебного производства. Заключая в себе почти тысячу статей, Уложение 1648–1649 годов содержит в себе полное изложение законодательства того времени в области политического, гражданского и уголовного права. Оно пользуется прежде всего и очень широко древними русскими законами, юриспруденцией, установленной решениями бояр в приказах (указные статьи) и обычным правом. Уложение дополняет эти данные многочисленными заимствованиями из византийского права и литовского статута 1588 года. Оно подвергает наконец все это органической переработки путем введения значительного числа новых законов, из которых некоторые имеют характер огромных социальных реформ.

Византийское и литовское право особенно отразилось на уголовной части кодекса, сообщив ему большую суровость. Смертная казнь в Уложении предусмотрена не менее шестидесяти раз, и эта тенденция, развиваясь в течение этого века, должна была вызвать такое положение, когда каждое государственное преступление должно было наказываться таким именно образом. В дальнейшем мера эта применялась в случае запоздания в исполнении полученного приказания, за взятку и наконец за ошибки аптекарей в отпуске доз медикаментов!

Вмешательство Собора и особенно «служилых людей» закрепляется двенадцатью статьями XI главы, по которой отменен пятнадцатилетний срок (урочные лета) для розыска беглых крестьян, т. е. всякое ограничение действующего на этот счет законодательства.

Работа эта имеет еще до сих пор ценность не только историческую, так как и до сих пор еще действуют некоторые из этих положений, войдя в свод законов 1833 года. Тем не менее это далеко не кодекс в том смысле, как мы его понимаем теперь. Как в основе, так и по форме она грешит недостаточной систематизацией. С другой стороны, несмотря на свои реформаторские тенденции, она не создала ни новых принципов, ни даже новых юридических отношений. Уложение это имело главным образом своею целью консолидацию и координацию; но принятые им классификации страдают часто отсутствием точности, и с этой точки зрения современный ему французский кодекс стоит неизмеримо выше, подтверждая мнение Лависса о «способности французского ума создавать законы».

Кладя в основу своего труда окончательное прикрепление крестьян к земле, как следствие вышеприведенной меры; запрещение клиру приобретать вотчины, как прибавление к целому ряду запрещений, издававшихся начиная с 1580 года; установление «монастырского приказа», т. e. уничтожение юридической автономии, приобретенной раньше церковью, и целый ряд мер, предназначенных обособить и фиксировать городское население, как класс строго определенный, – русские законодатели 1648–1649 гг. следовали современному движению умов, не без некоторого пристрастия к наиболее протежируемому в это время классу, каким было меньшинство в Соборе. Служа главной пружиной политической системы того времени, «служилые люди» сумели использовать свое положение.

Как и во всем образовании московского законодательства, обычай играет в этом Уложении главную роль. Большое число с виду новых распоряжений представляло собою лишь освящение принципов, уже давно проводимых на практике, как это имело например место с жестоким наказанием фальшивых монетчиков. В течение ста лет преступников этого рода наказывали, вливая им в глотку расплавленный свинец. Обычай даже брал верх над писанным законом. Так, запрещение, специально направленное против обычая подачи жалоб детьми на родителей, даже после 1649 года оставалось мертвою буквою. И значительно позже, мы все еще встречаем контракты, заключенные между собственниками и свободными крестьянами.

И однако эта страна, столь богатая парадоксальными странностями, не обнаруживает и следа уважения, царящего в других странах, к обычному праву. Анкеты per turbas по поводу местных обычаев, столь часто встречающиеся в древней Франции, здесь совершенно неизвестны. Правительство здесь терпит и покровительствует обычаю постольку, поскольку он соответствует его интересам; в противном случае оно не колеблется противопоставить ему меры по своему выбору. Тем не менее оно старается прислушиваться в законодательной эволюции к голосу своих подданных, выраженному путем прошений, и равновесие таким образом восстановляется, так как окончательно принятые решения стоят по большей части на границе между обычным правом и правом в собственном смысле этого слова.

Не со вчерашнего только дня было испробовано в России примирение абсолютной власти с участием народа в деле законодательства.

Еще с другой точки зрения Уложение 1648–1649 гг. показывает общую тенденцию семнадцатого века регулировать во всем национальную жизнь, подчинить все ее функции определенному регламенту, чину, по местному выражению. Одна из самых существенных реформ нового кодекса явилась результатом этой задачи, соединившись при этом с соображениями фискального характера. Это отмена закладничества (глава XIX, статья 13). Так назывался способ, посредством которого, отдавая себя в залог (в заклад) члену неподатного сословия, отдавая предварительно свою свободу в его пользу, люди, подлежавшие цензу, ускользали в большом количестве от своих обязанностей по отношению к фиску. Собственники, крестьяне, купцы, ремесленники заменяли одно обложение другим, губя в то же самое время других незаконной конкуренцией. Запрещение этого было ответом на давно уже выраженные жалобы; но оно же вызвало волнения, с которыми пришлось столкнуться Алексею, и которые увеличивают число странных аномалий, которые приходится отметить в прошлом этой страны. В других местах бунты производились обычно под знаменем свободы. А тут участники боролись за право сделаться снова рабами. Такой парадокс объясняется однако тем, что приходилось выбирать между двумя видами рабства, из которых выбирался наименее тяжкий.

Вдобавок, та же тенденция выразилась в законодательстве путем обнародования уголовного и коммерческого уставов, в центральной администрации посредством более правильного распределения дел между различными приказами, в провинциальной администрации посредством урегулирования отношений между воеводами и автономными должностными лицами; в финансовой области установлением списков (писцовых и переписных книг); в церковной жизни посредством исправления книг, подчинения монастырей епархиальному начальству и разграничения епархий. Но уже Уложение 1648–1649 гг. старается установить точную классификацию социальных элементов посредством определения штрафов за оскорбление чести, колеблющихся, смотря по классам, от 1 до 50 рублей. Это был странный тариф, где крупные собственники, крупные промышленники, а особенно поставщики серебра для империи, Строгановы, составляли особенную, протежируемую группу; за их оскорбление приходилось платить 100 рублей.

Соответствовал ли новый кодекс, таким образом составленный, той задаче, которая официально была ему поставлена? Увы, подчиненный, как и все другие труды этого царствования, принципу, которым вдохновлялась вся его политика, государственной необходимости и объединяющим и централизирующим тенденциям, этот идеал более высокой справедливости привел во многих отношениях к совершенно противоположному результату: уложение окончательно разрушило все прежние опыты административной или юридической автономии, и как в гражданской, так и в церковной области, создало благоприятную почву для московской «волокиты».

Это было, правда, в то время, когда и во Франции Кольбер высчитал, что волокита кормит семьдесят тысяч офицеров!

Страна несомненно прогрессировала, но в смысле того особенного прогресса, по которому она пошла в век Петра Великого и Екатерины Великой, и в котором руководящим началом служило всепоглощающее могущество государства и его деспотическая власть.

Народные массы по-видимому вполне сознавали подобный факт, так как новое законодательство встречено было без всякого энтузиазма. В течение тех же 1648–1649 гг. не исчезли симптомы народного недовольства. Закладчики вызывали своим сопротивлением карательные меры, и бунты участились в разных пунктах русской территории. В Сольвычегодске едва не убили сборщика податей, в Устюге бросили в реку воеводу, Михаила Милославского, родственника самого царя. Всюду грабежи и убийства, следствие и виселицы.

В самой Москве Морозов, возвращенный из изгнания, вызвал новые обвинения. Царь, утверждали, лишь наружно заменил его Ильей Милославским, да и тот не лучше. Были жалобы и на нового камергера при личности государя, Феодора Ртищева. Его упрекали в исключительном пристрастии к чужеземной науке и в основании школы, где киевские монахи своим преподаванием насаждали одну лишь ересь.

Нужно было как-нибудь умудриться, чтобы успокоить бурю и удовлетворить столичных купцов, так как они особенно сильно волновались. Кстати последовавшая в январе 1649 года смерть Карла I дала повод к мере, разрушавшей торговлю англичан лишь в одном Архангельском порту за то, что они дерзнули на жизнь своего государя. Привилегия английской компании приходила к концу. Сильные репрессии успокоили Москву. Зато на шведской границе бунт обратился в настоящее восстание.

V. Бунты в Пскове и Новгороде

Столбовский трактат налагал на заключивших его взаимное обязательство выдавать перебежчиков той и другой стороны, если они находились за вновь установленными границами. Москвитяне, жившие в областях, уступленных Швеции, должны были тотчас же оставить их массами. Статья о выдачи нашла тут самое бесчеловечное приложение, и Алексей согласился в 1650 г. освободиться от нее за 20 000 рублей и за 14 000 четвертей ржи, который должны были быть взяты из казенных магазинов в Пскове. К несчастию, магазины оказались пустыми, и коммерческий агент, Феодор Емельянов, должен был прибегнуть к быстрым закупкам, которые, внезапно подняв цену на хлеб, заставили кричать о перекупной системе. Этого было достаточно для того, чтобы взбунтовать население, еще совершенно не привыкшее к московской дисциплине и все еще сохранявшее воспоминание о старых свободах. И вот, когда в феврале 1650 года явился шведский агент, Нумменс, для получения денег и обещанного хлеба, на него напали, ограбили его, грозили, что бросят в реку, в прорубь, потом посадили в тюрьму и окружили стражею, готовою ежеминутно пустить в дело кнут. В то же время была послана депутация в Москву, так как всюду царило убеждение, что царь не был причастен к действиям Емельянова. Он, говорили, действует лишь по приказу Милославского, замышлявшего отдать страну во власть немцев. Вместе с этой ненавистной семьею сделалась также предметом самых оскорбительных обвинений царица Мария Ильинишна.

Под влиянием крайнего возбуждения, которое передавалось по соседству, Новгород пошатнулся в свою очередь. За отсутствием представителя от Швеции, взбунтовавшиеся жители принялись за датского посланника Краббе. С ним тоже обошлись не мягко, обвиняя его как вымогателя тех же 20 000 рублей, назначенных для подкупа иностранцев. Когда осмотр его имущества не дал ожидаемого результата, защитники угрожаемого отечества стали вознаграждать себя, вымещая свою досаду на некоторых из наиболее богатых своих сограждан, устроив им форменный грабеж. На другое утро в земской избе создалось революционное правительство, и воеводе, князю Феодору Хилкову, после некоторой попытки сопротивления, пришлось искать убежища во дворце митрополита, в Софийском дворе, который был взят.

Наши сведения по поводу этого эпизода темны и противоречивы. Митрополитом тогда был Никон. Он оставил нам рассказ об этой драме в письме к Алексею; но данные в нем сведения подозрительного свойства, так как, очевидно, автор желал в нем выставить лишь на вид свою личность и свою роль. Документ тем не менее довольно любопытен; он указывает на то, что будущий патриарх страдал галлюцинациями, быть может в действительности, но умел он их использовать очень ловко; он рассказывал, что в соборе Св. Софии ему являлись видения, предсказавшие ему сбывшиеся позже события. Изображение Христа, вдруг оживившись, ниспустило на его голову корону мученика. Вторжение толпы в жилище патриарха было по-видимому вызвано худо рассчитанною суровостью энергичного митрополита. Вступившись за пристава нового правительства, который был арестован и побит кнутом, толпа кинулась во внутренность дворца, и Никон, избитый в свою очередь, закиданный каменьями, должен был слечь в постель, харкая кровью, если верить его словам, и ожидая смерти. Очень сильный, он недолго чувствовал последствия такого обращения, а с другой стороны бунтовщики, по соглашению с Псковом, поспешили послать в свою очередь в Москву послов для оправдания своего поведения.

Алексей применил в этом случае политику, воспоминания о которой должны бы были сохранить самые его отдаленные преемники: он воздержался от крутых мер и проявления непримиримости. Лично приняв посланцев взбунтовавшегося города, он удостоил их длинным ответом, в котором, как казалось, лишь защищался. В то же время он направил в Новгород не отряд войска для подавления восстания, а простого парламентера с небольшой охраной. Он вошел даже в переговоры с одним из вожаков бунта, Федькою Негодяевым, и по его настоянию послал Никону строгое послание, в котором упрекал последнего в нововведениях по литургии, которые вызвали озлобление населения.

Такой ход увенчался полным успехом. Федьке удалось ввести в город небольшой отряд князя Ивана Хованского, и тотчас же царь переменил тон, приказав наказать различными карами некоторых из бунтовщиков. Они были применены так быстро, что некий Фома Меркурьев был осужден за участие в восстании как раз в то время, когда выслушивал с другой стороны благодарность за защиту воеводы и митрополита.

Оставалось еще покончить и с Псковом, архиепископ которого разделил участь Никона, в то время как несчастного Нумменса подвергли пытке, а в представителей царя, Хованского, а вслед за ним и в Волконского, стреляли из пушек. Тут положение оказалось сложнее. Жители города вскружили себе головы разными фантастическими выдумками; один из них, побывав на шведской территории в Нейгаузене, говорил, что видел над входными воротами в городе изображение царя на коленях перед королевою Христиною; другой привез из Польши новость, будто бы Алексей убежал в сопровождении лишь трех преданных ему лиц, спасаясь от бояр, восставших против его власти, но он собирается вернуться с целою армией казаков, чтобы обратить в бегство Хованского.

В этом городе, некогда республиканском, и еще сохранившем симпатии к идеалу, взлелеянному на лоне соседней великой республики, – эти басни так соответствовали направленно умов, что однажды инсургенты чуть не написали Владиславу IV, прося его вмешательства. Одумавшись, они все же упорно держались против Хованского до самого июля, когда, после угрозы двинуть большое войско, Москва направила в Псков новое посольство из священников и монахов под начальством коломенского епископа Рафаила. Открыв ворота Хованскому и выдав зачинщиков, мятежники получат полное прощение, так обещали им.

Они еще не делали попытки в этом направлении, а Собор, собравшийся в столице, уже высказался за смягчение мер: достаточно будет, если город заявит о своем повиновении, тогда Хованский с солдатами удалится немедленно. В августе заключили договор в этом смысле и епископ Коломны, объявив всеобщую амнистию, предоставил крупным горожанам города, более всего пострадавшим при бунте, отомстить за себя собственными средствами. Позже только Алексей просил королеву Христину прислать своих делегатов присутствовать при казни нескольких лиц, на которых особенно жаловался Нумменс. И таким образом в Пскове воцарился порядок.

Одно время поколебленный, во время кризиса, авторитет новгородского митрополита вышел победителем, и подготовил для церкви один из наиболее прекрасных триумфов, одержанных ею в ее вековой борьбе со светскою властью.

VI. Апофеоз московского патриархата

Алексей стал себя упрекать за то, что не подчинился авторитету и осуждал поведение человека, которому само небо ниспослало благость пророческих видений. Он призвал его в 1651 году в Москву и всецело покорился ему. Царь имел страсть к религиозным церемониям, где находили себе полное удовлетворение его мистические наклонности и его любовь к искусству, которые Никон сумел удивительно использовать. Он привел государя в восторг двумя религиозными торжествами, по случаю перенесения в Успенский собор останков патриарха Гермогена и патриарха Иова, двух мучеников эпохи Смутного времени, погребенных – один в Чудовом монастыре, а другой в Старице. Затем пришла очередь мощам св. Филиппа. Манифестация еще более важная! Этот святой погиб в неравной борьбе с Грозным. То было публичное покаяние светской власти перед противником: в России последовали примеру императора Феодосия, собравшего с благоговением останки Иоанна Златоуста. Удивительная прелюдия к последовавшему затем извинению.

Алексей покорно подчинился этому плану: Феодосий написал извинительное письмо святому, оскорбленному его матерью; царь сделал то же самое, замаливая подобным же образом преступление своего прадеда по матери. Его переписка с новгородским митрополитом дает нам любопытное свидетельство того состояния подчинения и нравственной слабости, которые может вызвать путем религиозного влияния властный темперамент даже у личностей сильных и так высоко поставленных. В этот момент, казалось, молодой государь совершенно отказался от всякой воли и от всякой гордости. Он явился самым послушным учеником перед этим властным учителем и самым смиренным из кающихся перед этим священнослужителем. Он склоняется перед ним и простирается ниц до полного унижения. Он доходит до того, что объявляет вдруг, будто его грехи делают его недостойным числиться даже наряду с собаками!

Впрочем, его юность и крайняя впечатлительность объясняют это явление. Случившаяся в то же время смерть патриарха Иосифа произвела на него сильное впечатление.

Царю приписывали намерение сместить этого первосвященника, бывшего довольно жалкой личностью: жадный, скупой, он мало заботился о своих обязанностях. Алексей, быть может, думал об этом действительно и потому испытывал угрызения совести. Войдя в мертвецкую и найдя его тело покинутым даже теми, кто был назначен бодрствовать над ним, он был поражен таким ужасом, что чуть не упал в обморок. Он сам описал эту сцену: сдержав свое волнение, он принялся молиться у изголовья усопшего, как вдруг процесс разложения произвел совершенно естественный шум внутри трупа. Царь испугался, он хотел бежать. Но он все же сдержал себя и его практический ум внушил ему необходимость выполнить другую обязанность; у патриарха, вероятно, остались значительные богатства и, если царь не останется при них, от них не останется и половины. И вот государь собственною рукою принялся составлять подробную опись всему. Он нашел баснословное количество драгоценной посуды, тщательно завернутой по московскому обычаю в три или четыре бумаги. Собственноручно он стал их разворачивать. Некоторые предметы, признается он, соблазняли его: красноречивое указание на тогдашние нравы! Он устоял однако против искушения присвоить их себе. И, трудясь в этом направлении, он все оплакивал усопшего и дошел до того, что забыл все его недостатки. В то же время со всею силою своей умиленной души он бросился с еще большею стремительностью в объятия другого священнослужителя, поразившего его своей интеллигентностью и превосходством натуры, и он наметил его преемником умершего.

Никон находился в Соловках, откуда должен был привезти тело Св. Филиппа, и на своей весьма многочисленной свите он показал уже свою сильную руку деспота, которого нашли в нем позже церковь и государство. Бояре и высшие чины, сопровождавшие его в этом паломничестве, все единогласно жаловались не только на то, что были подчинены исключительным религиозным обрядам и постам, но еще кроме того подвергались самому грубому обращению. Несмотря на то, что это доставило ему некоторое огорчение, Алексей не осмелился однако упрекнуть за это избранника своего сердца. Он только ограничился робким советом, принять некоторые меры предусмотрительности и не рисковать перед особенно раздраженными лицами, среди которых играл первую роль очень популярный, гордившийся своими недавними, хотя и сомнительными успехами, и считавшийся чуть не великим полководцем, Иван Хованский.

Возвратясь вскоре после этого в Москву, Никон был избран патриархом, т. е. предложен для выбора Собору. Следуя обычаю, он отказался, заставил себя просить, даже заставил царя пасть перед ним ниц в Успенском соборе и присоединить и свои мольбы к мольбам присутствующих. Но и этого было еще недостаточно. Охотник до всяких театральных манифестаций, Никон предложил следующие условия боярам и народу: «Согласны они признать в нем пастыря и отца, которому должны повиноваться все? Уполномочат ли они его принять меры для восстановления порядка в церкви?» Утвердительный ответ не заставил себя ждать, и Никон одел себе на голову белую митру патриархов.

То было 22 июля 1652 года. В то же самое время, польско-московское соперничество, приведшее к резкому повороту благодаря восстанию польской Украйны, вошло совершенно в новую фазу. Я оставляю для другой части этого рассказа сообщение о событиях, которые, ценою кровавой тринадцатилетней войны, закрепили, начиная с этой эпохи, окончательный триумф наиболее сильного из двух противников. Являясь сначала победоносной для оружия Алексея, потом показав со всей жестокостью свою обратную сторону, борьба эта должна была потребовать исключительных жертв от слишком сильно истощенной страны и в 1662 году, в довершение всех бед, она вызвала новые внутренние беспорядки, которые становились серьезными и грозили уничтожить уже добытые успехи.

VII. Монетный кризис

Уже давно московская казна вынуждена была прибегать к самым неудобным средствам. За отсутствием драгоценного материала, который не удалось открыть иностранным изыскателям, прибегли, как это было и во Франции, да и в других странах, к переливке монеты по большей части иностранного происхождения. Из одного голландского экю, стоящего от 40 до 50 коп., чеканили 60 и более. Или решали, что эти экю сойдут по курсу за рубль. В конце концов прибегли к насильственному введению медной монеты.

В 1647 году один иностранный путешественник напечатал следующую характерную заметку:

«Торговля шла плохо в Москве в прошлом году, благодаря последней войне, истощившей жителей двух пятин, и новым налогам, потому что им пришлось отдавать насильно свои товары за медные деньги, что заставило понизить их цену со ста на один… Это разорило многих частных собственников и повергло их в такое отчаянье, что одни из них повесились, а другие пропивали остаток своего имущества и умирали в пьянстве».

Из этого видно, что некоторые черты экономического и социального кризиса, при котором мы теперь присутствуем, имели свои прецеденты в прошлом.

То были лишь опыты, в которых однако зародилась уже идея, на которую должны были натолкнуть московских финансистов гибельные результаты польской войны. В 1656 году, если не раньше, по совету, как полагают, Федора Ртищева, в Москве вздумали чеканить рубли из меди и придать им официально ценность серебряного рубля. Так как отношение цен обоих металлов равнялось тогда 62,5:1, то ясно, какую громадную выгоду думала извлечь из этого предприятия казна. Как ни груба была эта иллюзия, она тождественна с той, которая привела в различные времена и в различных странах к выпуску бумажных денег. Медные рубли являлись в общем лишь ассигнациями, и предубеждение против тех, которые имели с ними дело, можно оправдать особенными условиями. С одной стороны на самом деле казна заявила, что только эта монета имеет законный курс и может отныне служить для обмена, а с другой стороны, применяя насильственный обмен ее на золотую и серебряную монету, она как бы представляло в виде гарантии все богатство государя, которое казалось тогда огромным, неисчерпаемым и значит представляла эквивалент металлическому обмену при выпуске денежных знаков нашими современными банками.

Между заинтересованными лицами многие были склонны этим удовлетвориться. Когда украинские казаки хотели сделать по этому поводу некоторые возражения, один из их полковников вскричал: «В чем дело? Если царю угодно платить жалованье бумажными лоскутьями, на которых будет красоваться его священное изображение, мы должны будем и это принимать с радостью». В лице этого человека Джон Лоу нашел бы себе адепта.

Система, таким образом введенная, должна была не раз повторяться в финансовой истории России. Круглые или четырехугольные, с виду похожие на серебряные монеты или большие бляхи, медные рубли появлялись здесь несколько раз: в 1725 году в царствование Екатерины I и в 1771 г. в царствование Екатерины II. Значительно позже в 1843 г. еще более смелая апелляция к общественному доверию побудила толпившихся у касс владельцев золотых и серебряных монет обменять их на те зеленые билеты, которые, как и прежние медные рубли, должны были одни быть в будущем в обращении.

В царствование Алексея московские купцы не видели вначале никакой трудности в переходе к предложенному им монетному обращению. Доверие было слишком прочное и, с равною ему смелостью, употребляя исключительно лишь новую медную монету, для всех платежей, казна отказалась принимать более трети при своих собственных сборах. Тем не менее наивность плательщиков этим не была поколеблена, и для того чтобы им открыть глаза, необходимо было, чтобы к этому прибавилось еще тяжелое злоупотребление. В течение пяти лет, по свидетельству Майерберга, выпуски меди достигли пяти миллионов рублей, т. е. в пять раз более годового бюджета. В то же время появился целый легион фальшивомонетчиков. Пример им подал сам Илья Милославский вместе с официальными монетчиками. И началась беда. Благодаря целому ряду грубых или наивных уловок цену рубля серебром с 108 копеек в 1659 году удалось поднять до 15 рублей, как это было констатировано в 1663 году. Это было полное разорение.

Правительство капитулировало в июне того же года перед ужасною нуждою обездоленного населения, лишенного возможности приобретать даже предметы первой необходимости; указ прекратил чеканку медной монеты и все соединенные с ней операции. Вся медная монета была тогда изъята из обращения, причем новый закон запрещал частным лицам сохранять хотя бы малейший запас ее, а казна принимала теперь при первой явке лишенные ценности монеты, но только и тут приходятся удивляться гениальности московского фиска, как и терпению его подданных, так как обмен делался по одному на сто!

Но это была уступка общественному мнению, которое начинало принимать крайне грозный характер.

Уже весною 1662 года Москва волновалась мрачными слухами. Умирая с голоду, население, чернь столицы, собиралось, говоря о необходимости показать Илье Мстиславскому, Ртищеву и некоторым из их клевретов, где раки зимуют. Кроме монетного кризиса, умы были возбуждены недавним введением 20-процентного подоходного налога, который явился последствием недавно свирепствовавшей чумы и продолжены войны, принявшей в эту пору дурной оборот.

В июне, в то время как царь находился в своем любимом селе Коломенском (в 7 верстах от Москвы) на одной из площадей столицы, на Лубянке, – был прибит плакат, объявлявший этих же людей отданными во власть народной мести. Когда Алексей приказал снять афишу, возмутившаяся толпа бросилась по дороге в Коломенское. В это время царь, празднуя день рождения одной из своих сестер, слушал обедню в дворцовой церкви. Узнав обо всем, он приказал Мстиславскому и Ртищеву спрятаться в покоях царицы, и спокойно продолжал молиться.

Православная служба продолжается очень долго, и бунтовщики успели захватить входы во дворец, прежде чем пропели последние молитвы. Алексей был вынужден оставить службу и появиться на крыльце, откуда он обратился с речью к своим нежданным гостям. Как только окончится служба, он обещал отправиться в Москву и приняться там за розыск. Но несколько смелых людей успели уже добраться до царя и, хватая его за полы и за пуговицы, требовали гарантии.

Застигнутый врасплох, не подумав даже позвать своих телохранителей, которые забыли охранить доступ во дворец, Алексей стал божиться, что произведет скорую и справедливую расправу, он протянул даже руку одному из восставших в знак гарантии своих обещаний, как это сделал в 1635 году в Париже маршал дела Форс, набирая солдат среди столичных воров, и гилевщики, как их здесь называли, отправились домой.

Между тем в церкви все продолжалась служба. Вернувшись туда, государь послал в Москву князя Хованского, ставшего еще больше популярным с тех пор, как он, хотя и безуспешно, сражался с поляками, и обещал, что скоро последует за ним. Но там временем другая группа мятежников разграбила дом богатого московского купца Василия Шорина, заподозренного в сношениях с фальшивомонетчиками и с Польшею, и эта группа в свою очередь направилась по дороге в Коломенское. На полпути обе партии встретились, соединились вместе и сообща решили новое наступление.

К бунту примкнуло и несколько солдат, одни из которых дезертировали из войска, а другие действовали по приказу офицеров, из которых один, капитан князь Кропоткин, предок знаменитого революционера, пытался увлечь с собою весь отряд. Развращенные прокламациями, распространяемыми массою в военных слободах, они составляли ядро этой маленькой армии, где было только несколько сотен настоящих бунтовщиков, причем толпа состояла главным образом из зевак, как обыкновенно бывает в подобных случаях. И действительно, как это и показали результаты предпринятого потом розыска, военный элемент управлял всем движением. В этом-то и заключалась серьезность положения, особенно в этот момент, когда от полной концентрации всех наличных сил страны зависел исход грозной войны.

Алексей сел на коня, чтобы выполнить обещание, когда мятежники явились перед ним таким образом подкрепленные. Он уже не был теперь без защиты. Были собраны два полка стрельцов; наемные полки, стоявшие в столице, прибыли им на подмогу. Нисколько не испугавшись такой силы, которую они могли считать неопасной после победоносных мятежей 1648 года, гилевщики говорили, как господа положения:

– Не проливай напрасно христианской крови, православный царь! Мы решили наложить руку на изменников, и если ты их не хочешь выдать, мы, как когда-то, возьмем их у тебя!

И, сопровождая эти слова угрожающими жестами, они подняли кверху дубины и сабли. Вот в каком положении очутился второй представитель династии Романовых!

Но он видал виды, он мог легко оценить силу противников, с которыми теперь встретился. Царь подал знак, и в несколько минут выходы ко двору были очищены. Сотня беглецов потонула в соседней реке; еще больше было убито стрельцами и тысячи были арестованы.

По времени и по месту последовавшие репрессии кажутся еще довольно мягкими. Капитан князь Кропоткин, присужденный к кнуту и к ссылке, мог считать, что хорошо отделался. Среди двенадцати приговоров к разным наказаниям и ста четырех приказов о ссылки, постигших по большей части военных, документы не указывают ни одной смертной казни.

Алексей испытал однако сильное потрясение, и царица более года чувствовала последствия этого события. Их ожидало еще более тяжкое испытание.

С согласия государя, Никон принялся выполнять программу своей патриаршей деятельности в том виде, как он ее определил, согласившись принять наследие Иосифа. С большим самообладанием он принялся выполнять обширный ряд реформ, вызывая при этом сильное сопротивление и даже возбуждая, или вернее ускоряя (так как причины его коренились в прошлом), – одно из самых страшных вероисповедных восстаний, которое когда-либо происходило на памяти истории, – это был раскол. История его происхождения и развития требует особенного внимания. Уже много лет, опираясь на своего августейшего друга, Никон высоко держал голову перед своими противниками, энергия которых равнялась его собственной. И это обоюдное согласие духовного и политического вождя империи, гарантированное взаимною привязанностью, закрепленное самыми торжественными обещаниями, казалось, обещало им верную победу, как вдруг оно оборвалось при обстоятельствах, придавших этому конфликту особую важность ввиду дальнейших отношений двух властей, здесь встретившихся.

Глава четвертая

Царь и патриарх

I. Никон

Помимо той реформаторской работы, с которой связано имя этого последнего из великих вождей московской школы, фигура его настолько интересна, драма, которой после долгих лет напряжения закончилась его блестящая карьера, его процесс и в результате изгнание, составляют такую любопытную страницу в истории нации, что мы должны остановиться на ней несколько подробнее.

Аввакум любил указывать на то, что отец Никона был черемис, а мать татарка.

Составляя в свое время предмет спора между противниками и защитниками реформатора, его финское происхождение не оставляет уже в настоящее время никакого сомнения. Но ни физически, ни нравственно эта личность не обнаруживает никаких черт, свойственных этой слабосильной и холодной расе. Никон представляет собой гиганта. Увидя его в первый раз в 1663 году, грек Паисий Лигарид был поражен его животным видом, огромным ростом, громадною величиною головы, черными, несмотря на его шестьдесят лет, волосами, низким, нахмуренным лбом, густыми бровями фавна, длинными ушами сатира и грубым голосом многоречивого спорщика.

Увлеченный пристрастием, этот свидетель мог, без сомнения, перенести свою недоброжелательность на обрисовку портрета, но общее сходство его с оригиналом во всяком случае подтверждается также другими источниками. Другой грек, которого можно менее подозревать во враждебном чувстве, Павел Алепский, рисует патриарха остающимся за столом от полудня до полуночи и служащим заутреню прямо после попойки, не обнаруживая при этом и тени усталости.

У Никона было больше темперамента, чем интеллигентности или знания и, едва отесанный довольно поверхностным религиозным воспитанием, очень мало просвещенный поспешным чтением, ум его оставался невежественным. Его властный и смелый характер, сильная любовь к деятельности и к борьбе, соединенные с некоторой ловкостью и с большим талантом рисовки, – вот что обеспечило ему прием в качестве драгоценного соратника в среду образованных и предприимчивых людей, где нашла себе очаг среди приближенных Алексея идея о религиозной реформе, которую он потом призван был осуществить. Рассматривая выполненную таким образом работу, мы увидим, что инициаторы ее ошиблись в выборе главного работника, так как это орудие гораздо менее послушное, чем они воображали, не замедлило ускользнуть из их рук, и реформа, законченная без них и помимо них, должна была повлечь за собою их гибель.

Руководя проведением этой реформы на практике, Никон овладел ею, сделал ее своею, и в том виде, в каком он, если не создал, то во всяком случае выполнил ее, она несомненно носит на себе отпечаток его личности. В общем реформа заслуживает, однако, одобрения. Даже кроме исправления книг или литургии, к моменту своего падения наследник Иосифа завел, по крайней мере частично, согласно заявленным им намерениям, в церкви тот порядок и дисциплину, которые в ней совершенно отсутствовали; он восстановил проповедь, от которой отвык уже клир этой страны, занялся созданием школ и введением в них классического образования, всячески поощряя переводы с греческого на славянский; собрав в основанном им Воскресенском монастыре элементы богатой библиотеки, он таким образом сделал попытку создать для блага своих соотечественников тот интеллектуальный очаг, которого ему недоставало в юности.

Никон оставил в качестве проповедника воспоминание о замечательном импровизаторе, обладавшем к тому же могучим и мелодичным голосом. Часто ему случалось вдохновиться каким-либо случаем, происшедшим в тот самый момент, когда он находился на кафедре и развивать на эту тему урок по религиозному воспитанию. Но ни одна из этих речей не дошла до нас, а некоторые из находящихся в нашем распоряжении письменных его приказов, даже его речи на Соборах 1654 и 1655 годов, грешат напротив, растянутостью, частыми повторениями и грубостью стиля, которые делают их иногда плохо понятными.

Никон умел, наконец, остановить раскол, и допустим, если не подтвержден тот факт, что, если бы не произошло его падение, разделение церквей могло бы быть задержано в самом начале.

Эти действительно реальные достоинства и заслуги помогли Никону добиться такого личного положения, при котором он стал выше всех своих непосредственных предшественников. А между тем Алексей очень преклонялся перед Иосифом и, узнав во время службы о смерти этого патриарха, он, как и все присутствующие, были, – как это утверждает он сам, – поражены таким «ужасом», что едва были в состоянии продолжать пение. А между тем это был лишь Иосиф или Иоасаф, совсем не владевший исключительными титулами Филарета и бывший, как и все представители московской церкви, лишь поставленным во главе иерархии чиновником государства, подчиненным во всех отношениях светской власти. Его инвеститура, как и назначение митрополитов, епископов и даже главных архимандритов, игуменов и протопопов, зависела исключительно от доброй воли государя.

Да иначе и быть не могло, так как в древней России епископы были не только пастырями душ, но также и агентами правительства с очень обширными полномочиями административного характера. Владея огромными поместьями, они выполняли там все функции власти и начальствовали иногда над войсками, представлявшими собой автономные военные единицы, но при этом они являлись всегда лишь делегатами своего государя, единственного источника всякой власти. Перевод московской митрополии в патриархат, исключительно дело светской власти, ничего не изменил в этом режиме. Первые представители этой должности: Иов, Игнатий, Гермоген явились пассивными жертвами Смутного времени, подвергаясь оскорблениям толпы, низложению со стороны эфемерных правительств, а клир не вмешивался, чтобы защитить их; после исключительной истории, в которой фигурировал Филарет, его преемники, Иоасаф и Иосиф, вступили на эту должность без всяких затруднений.

Был ли патриархат в Москве, как это допускают некоторые историки, институтом, противоположным демократическому духу религиозной коммуны? Рассуждение об этом завело бы нас слишком далеко. Во всяком случае такое явление не могло продолжаться долго. Общая тенденция верховного клира была направлена без всякого сомнения к освобождению от этой действительно унизительной зависимости; но его представители имели очень большую наклонность к чисто светским выгодам, далеко не апостольскую, и их вечные раздоры привели к тому, что государь сделался истинным главою церкви.

Идеи и чувства Алексея делали его особенно способным для выполнения подобной функции. Он сам являлся настолько проникнутым церковным духом, что вдохновлялся им даже при распоряжениях военного характера. Однажды он упрекал одного из своих генералов, разбитого поляками, за то, что он забыл не правила стратегии, но предписания Св. Писания, и рекомендовал другому в качестве средства для вящего успеха, пение в унисон во время похода.

Его видели занятым регламентацией постов, и он диктовал приказы по этому поводу; будучи инициатором самых важных соборов семнадцатого века, среди религиозного кризиса, который эти собрания пытались уничтожить, помимо их и даже вопреки их воле и воле патриарха, царь вмешивается в качестве посредника в споры по обсуждаемым вопросам и делает господствующим в них свои мнения.

При таком положении вещей патриархат Никона не внес ничего нового в принципе. По свидетельству некоторых очевидцев, преемник Иосифа добыл себе хартию о невмешательстве государя в церковные дела и обращении решений патриарха в обязательные, без всякого обсуждения и апелляции. Но подобное толкование условий, которые Никон поставил своим избирателям в театральной сцене в Успенском Соборе, кажется неправильным. Подписав в качестве простого архимандрита Уложение 1648—49 годов, Никон, даже сделавшись патриархом, не поднял ни разу протеста против статей этого кодекса, представлявших собой самое сильное покушение на независимость церкви.

Он принял установленный порядок, предоставив себе лишь право использовать путем личного влияния естественные последствия режима. Не желая пробивать бреши или критиковать светскую власть, он предпочитал использовать ее, чтобы закрепить свою личную власть.

Освободить епископов от светских насильственных мер с тем, чтоб усилить те, которым он подчинял их сам, избавить новгородскую митрополию, пока он был ее ответственным лицом, а потом патриаршую епархию, когда он стал заведовать ею, от юрисдикции монастырского приказа, присоединить к той или другой основанные им монастыри, хотя и расположенные вне их ведомства, – вот к чему сводилась его система.

По праву эта юридическая автономия, которую он присвоил себе, не исключала апелляции к государю; но когда один дьякон попытался в 1655 году воспользоваться ею, Алексей его выпроводил со следующими словами:

– Друг мой, если бы я вздумал изменять решения патриарха, он бы тотчас отдал мне свой посох со словами: управляй моими монахами и священниками вместо меня.

С течением времени Никон стремился связать таким образом полученные личные привилегии с общим принципом: он стал утверждать, что подписал Уложение лишь насильно; он приказал перепечатать в 1653 году Номоканон с тенденциозными прибавками в этом смысле, введя туда знаменитое Donatio, происходившее от времен императора Константина. Быть может, он не знал, что это апокриф, но он думал, по примеру римских пап, найти в нем опору своим притязаниям. Ему даже приписывают намерение присвоить себе титул папы, которым будто бы владели некогда восточные патриархи.

Между тем Никон всегда был обязан главным образом своим авторитетом чрезвычайному влиянию, которым он пользовался, на государя, и кроме того своей твердости и настойчивости, которые, даже по крайне благоприятному для него свидетельству Павла Алепского, обращали его в настоящего тирана. За мельчайшую провинность архимандритов и протопопов заключали в оковы и заставляли работать день и ночь в просвирне патриаршего дворца, или осуждали их на голодную смерть в подземных тюрьмах. Проезжая по деревням, стрельцы патриарха чинили в них строгие полицейские расправы и применяли жестокие репрессии.

За время своего пребывания в московском государстве греческий монах констатировал в нем фактическое разделение верховной власти между тремя главами: царем, патриархом и келарем Сергия-Троицы, настолько могущественным и блестящим, что при его разъездах свита его была еще более многочисленна, чем свита его соперников по власти. Тем не менее он был вскоре смещен Никоном и осужден на должность мельника в монастыре, где и окончил свои дни! Но этот очевидец мог, конечно, увлекаться своим восточным воображением и легковерием: он был, например, убежден, что большой крест на Благовещенском соборе вылит из массивного золота и стоит 100 миллионов.

Могущество патриарха опиралось также на его громадное богатство. Никон был большой кулак. К тем большим поместьям, которые составляли наследие его предшественников, вопреки Уложению, он не переставал прибавлять новые, так что число его крестьян с 10 000 дошло до 25 000. Почти от каждой земли, возвращаемой казне, патриарх урывал для себя какую-либо частицу.

В 1656 г. Никон произвольно уничтожил коломенскую епархию, присоединив ее к своей вместе со всеми получаемыми от нее доходами. В то же время он поднял инвеституру, платимую ежегодно патриарху за назначения на церковные должности, заставляя простых попов лично являться для этой цели в Москву, где их задерживали от трех до шести месяцев и заставляли, несмотря на большие холода, останавливаться во дворе дворца патриарха. От одних церквей в столице он получал ежегодно до 14 000 рублей и присвоил себе даже часть доходов Сергия-Троицы, так что его собственные доходы доходили, если верить Павлу Алепскому, до двадцати тысяч рублей в год.

В 1655 году Никон велел себе выстроить новый дворец, стоивши 50 000 рублей, хотя все материалы для него были доставлены царем, а рабочие руки составили крепостные патриарших поместий. В его доме царила пышность, жили на широкую ногу и много пили. Павел Алепский упоминает, что перед едой патриарх и его гости выпивали по три рюмки водки и после каждого блюда предлагались различные напитки. А блюд в эту эпоху подавалось часто с десяток. В будний день стол одного из преемников Никона имел их 29, не считая закусок.

Никон любил роскошь и пышность во всем. Некоторыми чертами он предвосхищает выходки в этом роде наиболее великолепного из любимцев Екатерины Великой: принимая Алексея в каком-нибудь монастыре, он с большими затратами собирал туда всех монахов из всех соседних монастырей. Патриарх, как петиметр, занимался своим туалетом, снабдив свои патриаршие украшения таким количеством жемчуга и драгоценных камней, что, несмотря на свои широкие плечи, не мог вынести их тяжести и должен был сменить одежду во время самой службы. Ряса и риза, которыми он был украшен, отливали всеми цветами радуги. Ему приписывали даже привычку смотреться в зеркало во время службы. Но в чем его только не обвиняли!

Никон, действительно, создал себе много врагов, которым было нетрудно его оклеветать и обвинить. Патриарх был во многом виноват, но трудно восстановить истину во всех этих обвинениях. Для раскольников, откуда совершенно понятно вышли его самые сильные и самые активные противники, главным его преступлением было ношение им в подражание римским первосвященникам изображения Христа или Святой Девы на своих туфлях. Но расходная книга патриарха показывает также ежедневную раздачу щедрой милостыни, и Павел Алепский, может быть, был не очень далек от истины, когда уверял, что, несмотря на свою суровость, Никон был так же дорог большинству русских, как папа католикам.

И действительно его популярность ярко выразилась в момент его падения, и Стенька Разин попытался еще впоследствии воспользоваться ею. Для того чтоб ее приобрести и сохранить за собою, Никон мог прибегать к средствам довольно сомнительного достоинства: Павел Алепский говорит, что к его пышному столу приглашался один из юродивых, к которым относились в Москве с благоговением; патриарх давал ему пить и проглатывал капли, оставшиеся в его чаше. Результаты такого поведения однако сказывались, способствуя во всей мере закреплению главенства патриарха.

Ограниченная во всяком случае пределами церкви, власть патриарха должна была рано или поздно испытать ряд многочисленных столкновений с авторитетом такого государя, как Алексей, который стремился осуществить его и в этой области. Запутанность взаимных отношений провоцировала их. Уже давно патриарх взял себе привычку отдавать приказания, издавать, даже для своих частных дел указы агентам светской власти. Так как Филарет совсем недавно подал пример подобной узурпации власти, Алексея вначале это совсем не трогало. Случилось даже, что, согласно прецеденту, созданному в совершенно других условиях, преемник Филарета унаследовал и титул Великого Государя, разделенный отцом первого Романова со своим сыном. Никон заявлял позже, что эта милость дана была ему во внимание к его заслугам, оказанным во время первой польской войны. В документах, которые имеются у нас на руках, ничего об этом не упоминается; но начиная с 1655 года этот титул неизменно появляется в переписке Алексея со своею семьею, государь никогда не упускает случая сделать комплимент по адресу великого государя, московского патриарха.

В мае 1654 года царь отсутствовал, был долго задержан на польской границе. Стало необходимо учредить регентство, и без всяких особых распоряжений на этот счет, просто благодаря установившимся отношениям между государем и его «особым другом», оно досталось Никону. Он стал, следовательно, управлять церковью и государством, как это делал Филарет; как и тот, он заменял собою отсутствующего царя при ратификации решений бояр; как и тот, он от имени царя, царевича или царицы, но иногда также и от своего собственного имени, составлял решения, издавал циркуляры, предпринимал по личной инициативе важные меры, как, например, упорядочения интендантской части или борьбы с чумою.

В следующем году, отправляясь в новый поход, Алексей утвердил сам такое положение вещей. Расставаясь с антиохийским патриархом, который жил тогда в Москве, он ему сказал, указывая на Никона: «Вот, мой заместитель, я вас доверяю ему». Во время обедни по поводу дарования Богом победы московскому оружию, патриарх начал говорить и, указывая на победу Моисея над Фараоном и Константина над Максентием, почти час держал царя перед собою на ногах, со сложенными руками. Этот факт ошеломляюще подействовал на Павла Алепского: один как будто был рабом, а другой его господином.

И когда Алексей уехал, Никон не преминул напустить на себя вид всемогущего государя, играя в царя до мельчайших подробностей этикета и обнаруживая большую требовательность, чем это было при том, которого он заменял, – принимал высшие чины, не предлагая им даже сесть, поворачивая к ним спину и делая вид, что не замечает их даже.

В сущности, почести вскружили ему голову. Он отказался называть братьями даже иностранных епископов и митрополитов, совершенно вопреки обычаю, и, пригласив на обед антиохийского патриарха, ел один, за отдельным столом. Алексей, даже в своем присутствии поощрял эти тщеславные выходки, постоянно показывая вид, что уступает честь верховному патриарху, обедая с ним и даже у него, он требовал, чтобы за здоровье патриарха пили в первую очередь. Помимо власти, в которой держала его мощная фигура Никона или помимо энтузиазма и аффекта, которые долго внушал ему этот красноречивый священнослужитель, молодой царь вероятно руководился и другими соображениями, поступая так. В начале царствования, подвергшегося таким сильным потрясениям, состоя главою еще шаткой династии, государь без всякого сомнения был рад соединиться этою ценою с властным и уважаемым союзником, укреплявшим его собственный авторитет. Предоставленный самому себе, он, может быть, и продолжал бы еще несколько лет подобное разделение власти. Но приближенные к царю бояре относились к этому менее благосклонно.

Политика, которую они преследовали, клонилась к диаметрально противоположному, а именно все к более и более полному подчинению церкви государству. Главный редактор Уложения, князь Одоевский, хвалился, что совершил крупный шаг по пути осуществления этой программы установлением «монастырского приказа», а этот финский крестьянин испортил все дело!

Но то было еще не все. Всемогущий патриарх употребил всю свою власть для распространения идей, совершенно противоположных чувствам и наклонностям другой группы придворных, влиянию которых все больше подчинялся Алексей. Никон совсем не был врагом науки и прогресса, но он понимал их по-своему, как ожесточенный православный и непримиримый националист. Москвитяне же школы Морозова имели веру, менее затемненную, и менее узкие интеллектуальные предрассудки. Они были убежденными западниками. Никон обнаруживал недоброжелательство по отношению к иностранцам: он наблюдал затем, чтобы, если не в предместьях, то по крайней мере в центре столицы не было их учреждений, и увеличил касавшиеся их ограничения. Однажды он, говорят, даже принудил их носить их национальные костюмы, к великому горю щеголих немецкой слободы, вынужденных нарядиться в потертое и старомодное платье до прибытия заказов, сделанных на скорую руку в Париже и Лондоне. В другой раз он приказал отобрать у появившихся тогда любителей западного искусства картины и скульптуру более или менее далекие от византийского стиля, приказав их за это уничтожить. Или же, он вздумал запретить боярам часто ходить в баню, видя в этом подражание турецким обычаям.

Исходя от противников патриарха, эти обвинения подозрительны, но между тем приходится принять как нечто правдоподобное, если не верное, соединенное влияние двух партий, вооружившихся против патриарха, и это влияние привело к изменению настроения государя, который стал удаляться в 1657 году от своего alter ego. Вскоре оба «государя» ополчились друг против друга.

II. Разрыв

В октябре 1657 года Алексей был еще в гостях у Никона в Воскресенском монастыре. На Истре, в 47 верстах от столицы, в этой чудной местности, патриарх выстроил себе монастырь по модели Иерусалимского храма на гробе Господнем. Царь показал вид, что очень приятно поражен, а основатель его тотчас задумал дать ему несколько смелое название «Нового Иерусалима». Позже Никон подвергался за это сильным упрекам. В следующем месяце, ожидая посещения государя в другом, основанном им монастыре, Никон испытал первую неприятность: царь не сдержал своего слова. В марте и апреле 1658 года царь прибавил еще несколько земель к владениям патриарха, но встречи друзей становились все реже и реже. Очевидно, государь их избегал. По-видимому, у него еще не было мысли о разрыве, и откровенное объяснение могло бы, быть может, предотвратить еще на некоторое время катастрофу, но темперамент обоих этих людей заставлял их избегать его, – одному мешала робость, другому гордость, и враги Никона ликовали.

Павел Алепский упоминает о размолвке, происшедшей между царем и патриархом весною 1657 года, по случаю одной церемонии, которую Никон устроил против указаний его антиохийского коллеги, только что покинувшего Москву. Алексей вспылил и, по словам греческого хрониста, угостил своего, «особого друга», руганью: «мужик… животное!»

Никон указал на свое звание духовного отца, но царь возразил ему:

«Я тебя не признаю за такового! Таковым я считаю антиохийского патриарха, и я его прикажу вернуть немедленно».

Если эта сцена и не выдумана во всех подробностях, то во всяком случае воспроизведена с большими преувеличениями. Макарий был действительно призван в Москву, но, как утверждает и сам Павел Алепский, совсем по другим причинам, и в это время положение Никона еще далеко не пошатнулось. Полемисты раскола упоминают с другой стороны одну смелую выходку Никона, когда, ввиду нежелания помиловать одного убийцу, Алексей был отлучен от церкви своим исповедником, вмешавшимся вместе с патриархом в пользу виновного.

Разные трения и споры в таком роде могли возникнуть между вчерашними друзьями, которым суждено было сделаться завтра врагами, но ничто еще пока не оказало решительного влияния на готовившийся кризис. Я уже указывал на вероятные причины ссоры. Боярам не нравилось, что ими управлял священнослужитель, клир жаловался, будто бы он нашел в нем слишком требовательного господина, наконец царь, достигнув более зрелого возраста, чувствуя себя прочнее на троне, благодаря успехам против Польши, испытывал естественное желание самому расправить свои крылья, таким образом получилось, что один из «Государей» оказался теперь лишним в Московском государстве.

Никон не хотел понять этого; опьяненный своим всемогуществом, он дошел до того, что придал своей власти теоретическую концепцию, которую он вскоре должен был поддерживать с большею энергией, но которая отнюдь не соответствовала действительности. Он был убежден, что в «третьем Риме» патриарх играет роль папы, который может принять против другого Генриха IV позицию второго Григория VII. И он должен был скоро убедиться в своей ошибке.

6 июля 1658 года, когда был дань большой пир в честь грузинского царевича, царь не пригласил на него второго «великого государя». То был уже явный знак возраставшей немилости. Один из интендантов патриарха, князь Дмитрий Мещерский, толкавшийся в толпе, стоявшей у входа во дворец, был избит чиновником двора, Богданом Хитрово. В ответ на жалобу Никона, Алексей обещал произвести дознание по этому делу и объясниться по этому поводу лично с патриархом, но свидание так и не состоялось. В этом месяце религиозные церемонии требовали присутствия царя в Успенском Соборе, где служил Никон, но государь сообщил, что он туда не явится. Когда Никон выразил по этому поводу свое удивление, то было поручено князю Георгию Ромодановскому указать ему, что государь считает оскорбительным для себя титул «великого государя», который тот «узурпировал».

Но три года тому назад эта узурпация, если она и имела место, была, как мы видели, санкционирована самим Алексеем manu propria. Но обычно в таких случаях память бывает короткой.

В этот день, 10 июля Никон служил по обыкновению, но после причащения приказал запереть двери церкви, объявляя, что хочет говорить. Он говорил в довольно странных выражениях, спутанных и противоречивых, горячо протестуя против несправедливых и клеветнических обвинений, предметом которых он явился, но признавая себя, тем не менее, виновным в нерадении при исполнении своих обязанностей и кончил речь, уверяя, что не может продолжать возложенные на него функции.

«Я вам принес, – говорил он, – драгоценное знание, опиравшееся на авторитет всех отцов церкви, а вы с вашими окаменелыми сердцами хотели побить меня камнями. Так не лучше ли будет, если я перестану быть вашим пастырем?»

И он сделал вид, будто бы снимает знаки своего сана. По свидетельству некоторых очевидцев, он даже объявил, будто бы готов подвергнуться анафеме, если возьмет назад свое решение. Но этот пункт остается сомнительным, и дознание, предпринятое потом по поводу этого инцидента, не устанавливает даже наверняка, что Никон изъявил действительно о своем намерении оставить патриархат. Присутствующие во всяком случае таким образом истолковали его слова и, в то время как он снимал с себя пышные украшения, крики и рыдания наполняли церковь.

Притворяясь, что не обращает на это внимания, Никон велел принести мешок, в котором он приготовил простое монашеское платье, но в дело вмешались митрополит сербский и крутицкий и велели унести все это, а Никон вернулся в ризницу, надел простую епископскую рясу, заменил свою белую митру черным клобуком и написал по адресу царя письмо, в котором была такая фраза: «я ухожу, повинуясь слову Писания; дайте место гневу». После этого поставив демонстративно посох Митрополита Петра, первого главы московской церкви, он сделал вид, будто бы оставляет храм. Но толпа его удержала.

Он верно рассчитал. Вся эта сцена была необходима для того, чтобы заставить Алексея раскаяться. Когда последнему сообщат о происшедшем, он поспешит сам явиться, и с помощью взволнованной толпы Никону уже будет нетрудно добиться от царя лучших чувств. При первом известии об инциденте царь действительно был сильно взволнован, но его приближенные были настороже, и Никон увидел вместо того, кого ожидал, князя Алексея Трубецкого, одного из своих самых лютых врагов. Тот однако весьма почтительно просил у него объяснения по поводу произведенной им демонстрации, и о решении, которое она возвещала.

Никон сослался на письмо, отправленное им только что царю, с которым он желал объясниться непосредственно, прибавив при этом, что просит для себя лишь кельи, в которой он мог бы окончить свои дни. Когда Трубецкой ушел с этим ответом, бывший патриарх не мог уже сдержать своего крайнего возбуждения. Спускаясь по ступеням патриаршего трона, где он просидел некоторое время, и, направившись к дверям собора, где толпа продолжала еще загораживать ему проход, он все еще ожидал появления государя. Увы! Трубецкой вернулся один, стал спорить, вернулся снова, чтоб получить приказания от государя, и объявил окончательно от имени царя, что Никон, желая закончить свои дни в какой-либо келье, свободен выбрать себе ту, какая ему больше нравится, в одном из основанных им монастырей.

Такая развязка, вероятно, менее всего соответствовала планам смелого священнослужителя. Никон не спешил еще принять решение. Медленно он прошел пешком Красную площадь и соседние улицы, высматривая, не создастся ли какое-нибудь движение народное, которое энергичнее высказалось бы в его пользу. До следующего дня он прожил еще в своей столичной резиденции в Воскресенском монастыре, и, только истощив все средства и испытав повсюду разочарование, бывший патриарх печально направился обратно в Новый Иерусалим.

Через три дня к нему явился туда Трубецкой, но не с тем, чтобы предложить бывшему патриарху взять обратно свое решение, а с упреком, что он принял его, не известив предварительно государя, просившего у него тем не менее благословения для себя, царицы, своих детей и крутицкого митрополита, назначенного временно управлять оставленным престолом.

Видя, что решительные меры ему не удались, Никон попытался испробовать противоположные средства, притворившись очень ничтожным и очень смиренным; соглашаясь на все, он объяснил быстроту своего отъезда тем, что боялся, ввиду своей болезни, быть застигнутым врасплох смертью на посту, который он не хотел сохранить за собою. В письме, за подписью «бывшего патриарха Никона», он просил прощения у царя за свои «бесчисленные» ошибки и уверять, что имеет лишь одно желание, чтобы государь его забыл.

Вскоре ему показалось, что это новое поведение произвело как раз ожидаемый эффект: Алексей не торопился назначить ему преемника и в то же время посылал в «Новый Иерусалим» письма, в которых он, говоря о врагах Никона, с которыми ему приходилось бороться, выдавал свое смущение. Тогда бывший патриарх переменил тон; извещенный к тому же, что уже созвана комиссия для просмотра его бумаг, он составил горячий протест и предупредил царя, что кроме государственных тайн, которых он не должен обнаруживать перед нескромным взором, в этих бумагах заключалось и нечто такое, что не должен знать и сам царь.

«Я удивляюсь, писал он ему, откуда могла явиться у тебя подобная смелость! Раньше ты боялся составить свое суждение о простом церковнослужителе, а теперь ты вздумал судить того, кто был пастырем целого мира?»

Он подозревал, что заднею мыслью этого сыска является захват бумаг, в которых сам Алексей давал ему титул «великого государя», и выражался по этому поводу совершенно правильно:

«Я не знаю, каким образом со мною все это произошло, но думаю, что это от тебя самого. Всегда ты меня величал так, когда писал мне письма, и не можешь счесть мои слова ложью».

Но тут он узнал, что розыск касался и богатств, собранных им, и тотчас же напомнил, что сам царь использовал их неоднократно. Он жаловался также, что ему отказывали в должном ему уважении. Оставляя пост главы московской церкви, он тем не менее сохранил свой титул, и благодать Св. Духа его еще не оставила.

Он только что исцелил своими молитвами двух лиц, одержимых падучей! Впрочем, и функционировавшие епископы были по большей части назначены им и они должны оказывать ему уважение и повиновение. Даже и будущий патриарх не может получить свою инвеституру иначе, как от него. Он готов передать ему божественную милость, но «в качестве восковой свечи, сообщающей свое пламя другому, ничего не теряя от этого ни в тепле, ни в блеске». А пока он не допускает, чтобы кто-либо захватил его место. Он не хочет воротиться туда, «как собака возвращается к собственному извержению», но в то же время он запрещает Крутицкому митрополиту заменить себя в процессии в день вербной субботы. Словом Никон не был больше патриархом, но претендовал, чтобы с ним обращались, как если бы он им оставался, и вместе с почестями за ним сохранилась власть, связанная с этой функцией.

Таким образом создавшееся положение являлось очень затруднительным, так как оно, к несчастию, совпало с событиями, подорвавшими кредит, который нужен был Алексею, чтобы выйти с выгодой для себя из этой травли. На другой же день после отъезда Никона, измена Выговского, гетмана украинских казаков, примкнувших к Москве, сильно скомпрометировала дело этих новых заправил власти, и бывшему патриарху было как раз на руку дать понять, что он один мог бы предотвратить катастрофу. В июле 1659 года казаки, поляки и татары, соединившись вместе, нанесли самой лучшей части царской армии страшное поражение. Ждали, что они скоро появятся под стенами столицы. Никон воспользовался этим, как текстом для новых комментариев, и на этот раз ему удалось получить со своим прежним другом свидание, не приведшее впрочем к ожидаемым результатам.

В промежутке бывший патриарх слишком много писал и неловко надоедал своему августейшему корреспонденту. То взывая к воспоминаниям прошлого, он пытался его растрогать: «Я делил с тобою трапезу, а теперь живу один, как собака… Я не жалею о потерянном хлебе, но не могу жить без твоей милости и твоего расположения», говорил он. Но тотчас же у него брал верх его раздражительный темперамент и он припоминал все неприятные события момента, чтобы поразить своего друга в самое чувствительное место: «Ты рекомендуешь пост, но кто в настоящее время не постится? Во многих местах за недостатком хлеба постятся до самой смерти. И с самого начала твоего царствования не было жалости ни к кому. Всюду плач и рыдания, жалобы и вздохи, и нет существа, которое радовалось бы в эти дни печали».

После этого соглашение уже было трудно. Никон, кажется, попытался использовать свое пребывание в столице, чтобы поднять чернь. Он организовал народные обеды, на которых мыл ноги своим гостям, произнося соблазнительные речи. Тогда Алексей вышел из себя; он приказал смелому смутьяну оставить город, и в начале 1660 года созвал собор, который должен был положить конец такому тягостному положению вещей.

Это было объявление войны с обеих сторон. Она должна была продлиться семь лет.

III. Борьба

Никон едва ли мог рассчитывать на поддержку клира. Он мог сколько угодно отожествлять свое дело с делом церкви и изливаться в негодующих выражениях против огромных обязанностей, возложенных на нее благодаря войне, которой, казалось, не будет конца. Но клир не мог забыть той доли ответственности, которая лежала на бывшем патриархе, в осуждаемой им теперь политике. Его высокомерные призывы к главенству церковной власти, правда, пробудили отголосок симпатии между епископами и, когда Никон, стараясь определить их взаимное положение, сравнивал, как это мог бы сделать Григорий VII, – церковь с солнцем, а государство с луною, – многие из клира готовы были тайком ему аплодировать. Это «бледное изображение, опрокинутое, как в зеркале», по выражению одного современного русского писателя,[43] было тем не менее отражением великой борьбы, горевшей шесть веков тому назад между папством и империей. Но если клиру и было по душе самое дело, то они относились совершенно иначе к его борцу. Благодаря своим деспотическим выходкам и надменному обращению, Никон стал ненавистен большинству своих прежних подчиненных. С другой стороны и его управление не было безупречным. Незадолго до начала конфликта, низший клир обращался на него с жалобою к царю. Наконец среди другого спора, поднятого по поводу церковной реформы, апеллируя от патриарха к царю, представители зарождавшегося раскола стояли еще за главенство светской власти, с тем, чтобы потом изменить тактику, если государство обманет их надежды.

На деле Никон среди высшего клира имел лишь защитником черниговского епископа, Лазаря Барановича, преследовавшего в качестве малоросса совершенно особую политику, и коломенского, Мисаила, желавшего, чтобы дана была хотя бы некоторая пощада бывшему первосвященнику.

Сам Никон не задавался иллюзиями по поводу вердикта церковного собора, который должен был заняться этим делом, и позаботился заранее ослабить свой авторитет. Он охотно соглашался на судей, но образованных и честных, эти же не умели читать, и их неподкупность была чрезвычайно сомнительной. Когда астраханский архиепископ, Иосиф, явился к нему для предварительного допроса, Никон принял его со следующими словами:

– А тебе, по крайней мере, хорошо заплатили, нищий?

Приговор собора был именно таков, каким он его и ожидал, т. е. Никона лишили звания епископа, священнического сана и даже почестей. Царь утвердил решение собора после некоторого колебания, и дело уже казалось исчерпанным, как вдруг запоздавшее раскаяние одного из голосовавших вновь поставило над всем знак вопроса. Один из монахов, призванных из Киева Ртищевым, Епифаний Славеницкий, вдруг заметил, что он и его коллеги имели дело с текстами, которые нужно считать апокрифическими.

Это была временная победа Никона. Ученый богослов, не имевший себе в Москве соперника, Епифаний не мог быть отклонен в качестве судьи. Его слово считалось авторитетным, и все ведение дела оказалось безосновательным.

Бывший патриарх трубил о своей победе. Все еще заявляя, что он не хочет быть верховным первосвященником, но запрещая, чтобы ему назначали преемника без его ведома, выставляя себя мучеником, сравнивая себя со Св. Иоанном Златоустом и Св. Афанасием, Василием Великим и Св. Филиппом, он во многих отношениях стал невыносим. То, подозревая повсюду заговор, подвергавший его жизнь опасности, он требовал розыска и строгих репрессий, а то, по поводу земли, соседней с его монастырем, он заводил с высоким чином при дворе, окольничим Романом Боборыкиным, ничем не оправдываемый процесс, а, когда вмешался царь, то остановил его с неслыханною наглостью, призывая на него судьбу жителей Содома и «царя Навуходоносора»!

Несчастный Алексей не знал совсем, на что ему решиться. Но случайно сам Никон направил его на дорогу, наименее выгодную для патриарха. Увлекаясь греческой наукой, несмотря на то, что не знал ее элементарных основ, бывший патриарх старался выписать с Востока духовное лицо, пользовавшееся громкой репутациею. Это был Паисий Лигарид, называвший себя газским митрополитом. Как многие ему подобные в эту эпоху, этот доктор богословия был просто низким авантюристом, некогда учеником, а потом профессором в Collegio-Greco, устроенном в Риме иезуитами; он стал ярым ортодоксом спустя год после этого и газским митрополитом по милости иерусалимского патриарха; наконец он был смещен за частое лихоимство, но сохранил за собою пенсион из Ватикана.

Прибытие этого лица, долго задержанного перипетиями столь изменчивой карьеры, наполнило сначала душу Никона радостью. Бывший патриарх наивно верил, что найдет в Лигариде защитника. Пенсионер Ватикана быстро разубедил его: рассмотрев опытным взглядом, на чью сторону ему выгоднее будет стать, он 15 августа 1662 г. составил записку, в которой выставил виновным во всех отношениях Никона и побуждал Алексея обратиться за помощью против мятежника к восточным патриархам.

Так как в Москве совсем не знали биографии вновь прибывшего, то это предложение произвело сенсацию. Между тем 1662 год прошел, но царь не решился использовать его. Никон продолжал возмущаться в своем «новоиерусалимском» изгнании. Столица была взволнована слухом, будто бы бывший патриарх проклял государя с семьею. Розыск показал, что он просто обрушился на несчастного Боборыкина, но следователи, среди которых был и Паисий, были им очень грубо встречены. Разговор между бывшим патриархом и газским митрополитом, в частности, принял скандальную форму: спорщики обменялись в весьма прозрачной форме взаимными обвинениями по поводу одного постыдного порока, причем Никон закончил разговор целым потоком грубой ругани.

– Мужик, разбойник, язычник, пес смердящий!

По возвращении из Москвы, Паисий объявил, что он имел дело с «разъяренным волком», и для изображения этого чудовища он вызвал в памяти образ Терсита у Гомера и Юлиана Богоотступника у Григория Нисского. Но несмотря на то, что Алексей все больше и больше понимал необходимость избавиться от этого бесноватого, он тем не менее колебался, не зная, к каким прибегнуть средствам.

Нужно было, чтобы Никон, так долго господствовавший над робкой волей царя – и на этот раз также направил ее, апеллировав первый к «Вселенскому Собору», созыв которого был намечен уже Лигаридом. Все более и более отклоняясь от предмета, буйный священнослужитель вздумал в то же время потребовать вмешательства в это дело юрисдикции папы! Он основывался при этом на одном решении сардийского собора, касавшегося впрочем лишь епархий восточной Империи, всегда подчиненных Риму.

С другой стороны Никон постоянно кричал о своей бедности, жаловался, что умирает с голода, хотя очень часто у него было до двухсот собутыльников за столом, и он раздавал щедрые подарки тем редким духовным лицам, которые еще осмеливались его посещать.

Тогда Алексей, выведенный из себя, доведенный до крайности, решился действовать, но все же благодаря остаткам своей нерешительности или какой-то стыдливой сдержанности, он удовольствовался лишь, почти в конце 1663 года, тем, что отправил запрос к восточным патриархам с изложением дела, не называя по имени Никона. Ответ, привезенный одним греческим дьяконом от имени Мелетия, был прямо ошеломляющим для анонимного обвиняемого, объявляя его виновным по всем пунктам, достойным расстрижения и суда собора московских епископов, даже если они были рукоположены им лично.

Но и этот ответ должен был остаться без результата. Алексей сомневался в его подлинности! Третируемый Никоном как плут, Мелетий, кажется, оправдывал это название, а одно из лиц, подписавших документ, иерусалимский патриарх, Нектарий, письмо которого немного позже пришло к царю, советовал последнему опять возвести бывшего патриарха на трон, или по крайней мере покончить дело мирным путем.

Таким образом хоть отчасти оправдалась надежда Никона на восточную церковь. На последнюю несколько повлияла красноречивая защита в пользу Никона, посланная из самой Москвы некоторыми соотечественниками Паисия. Увлекаясь конфликтом со страстью, свойственной их южному темпераменту, и желая утвердить торжество человека, который всегда покровительствовал им, они объявляли Никона просто жертвой бояр, сговорившихся его погубить против воли государя, все еще лично привязанного к избраннику своего сердца, тайно сносившегося с ним и жалевшего его. В Константинополе, в Иерусалиме, в Антиохии всячески старались не вмешиваться в этот спор, так как исход его казался сомнительным, и в течение этого года явился следом за Мелетием в Москву племянник константинопольского патриарха, Афанасий, митрополит Никейский, утверждая, что он послан своим дядею и собором всех восточных епископов, для примирения Никона с царем.

Миссия его вызвала сомнения, за которыми последовало его собственное отречение, и тогда Алексей вынужден был остановиться на решении, к которому он должен был бы уже давно прибегнуть: «Вселенский Собор» был приглашен собраться в «третьем Риме».

Никон вначале совсем не был этим смущен. Только двое из восточных первосвященников, Макарий Антиохийский и Паисий Александрийский, ответили на приглашение. Их авторитет не был из наиболее веских, и «Вселенский Собор» оказался куцым. Никон не старался опровергнуть его авторитет. Он оспаривает, говорил он, лишь собор рукоположенных им же епископов, «так как даже иудеи не осмеливались подвергнуть Христа подобному судилищу». Он будет теперь судиться равными, но Алексей ожидал, что Никон явится перед ними не столько в качестве обвиняемого, сколько обвинителем. Во время даже самого сильного расположения Никон уже сообщал царю о своем желании оставить патриархат, и государь не мог забыть, в каких выражениях он ему отвечал на это. Об этом было написано письмо, сохранявшееся в надежном месте. К этой угрозе, искусно лавируя среди своих безумных выходок, бывший патриарх присоединял более умиротворяющие мотивы, выражая сожаление по поводу того, что лишен дружбы, которая была ему так дорога, как и возможности смутить гнусных обвинителей прямым обращением к государю. И благодаря слабости и чувствительности Алексея, эта уловка, казалось, произвела на него определенное впечатление.

Принимая в монастыре Св. Саввы одного из посланцев бывшего патриарха, царь долго говорил с ним с глазу на глаз; он уверял его, что не питает никакого дурного чувства к своему старому другу и не чувствует к нему ровно никакой злобы. Никон, быстро умевший использовать малейшее благоприятное для него указание, должен был сделать смелые выводы из этой беседы. Он продолжал сноситься с одним из приближенных государю бояр, с Никитою Зюзиным, который прежде был одним из его приближенных и обладал со своей стороны влиятельными знакомствами. Среди его интимных друзей числились двое из самых влиятельных личностей при дворе, Артамон Матвеев и Афанасий Ордын-Нащокин. Оба, большие сторонники церковной реформы, выполненной Никоном, были за него, хотя и не осмеливались выступать открыто. Но в течение декабря 1664 года бывший патриарх получил от этого Зюзина три письма, в которых его с каждым разом все настойчивее просили отправиться в Москву, так как Алексей выразил желание его видеть.

Автор этого знаменательного сообщения внес в него такую точность, какую только можно было желать: в разговоре с Матвеевым и Нащокиным Алексей объявил, будто желает положить конец ссоре, продолжавшейся слишком долго; он сожалеет о разлуке, становившейся для него все более и более тягостной, сделав указание на обоюдные клятвы, которыми когда-то обменялись он и его «особый друг» никогда не оставлять друг друга; он говорил, что по крайней мере сам он хочет оставаться ей верным. Никон должен был ночью приехать в Москву и отправиться прямо в Успенский Собор, где царь, казалось, был расположен свидеться с ним. Зюзин назначал день, час и другие подробности этого таинственного свидания.

Такая таинственность заставила насторожиться бывшего патриарха. Два года тому назад, обманутый почти аналогичными сведениями, полученными от одного монаха, по имени Аарон, он уже раз появился внезапно у Успения, но получил немедленно категорический приказ от царя вернуться в монастырь, тем не менее двусмысленное поведение Алексея, постоянные отсрочки и полное несоответствие в идеях и чувствах царя с некоторыми людьми из окружающею его среды придавали некоторую вероятность этой интриге. Действовать окольными путями было особенно в обычае у этого государя. Не желал ли он этим способом заставить противников Никона считаться с совершившимся фактом? Но настойчивость Зюзина, повторявшего, что намерения царя были формальные, и что бывший патриарх иначе потеряет единственный случай снова вернуть себе милость, в конце концов совершенно разоружила недоверчивого изгнанника.

Ночью с 17 на 18 декабря 3664 года, в то время как ростовский митрополит Иона служил раннюю обедню в качестве недавно назначенного на патриарший престол, совершенно неожиданно появился Никон с многочисленною свитою в указанной церкви и занял патриарший трон. «Он вскочил на трон, как собака», говорит одна из его биографий, составленная раскольником. Властный голос, которого давно уже не было слышно, прервал чтение псалтыря, требуя заменить его молитвою «Тебе Бога хвалим» и другими подобающими песнопениями. Взяв крест Петра Целителя, Никон обошел храм, совершая обычное поклонение иконам и мощам, и потом согласно ритуалу предложил присутствующим принять его благословение. Никто не протестовал, и сам Иона склонился под протянутою рукою великого воскресшего.

Но Алексей не являлся. Не теряя еще своего обладания, Никон приказал предупредить государя. Последний слушал заутреню в церкви Св. Евдокии и, по сообщению разных очевидцев, в Кремле, где помещается эта церковь, как и Успенский собор, волнение было так сильно, что можно было подумать о нашествии татар на Москву.

Что же произошло на самом деле? Не боролся ли царь, как и шесть лет тому назад, между тайными симпатиями и противоположными наветами бояр? Кремль не выдал этой тайны. Трудно между тем допустить, чтобы Зюзин явился орудием простой мистификации, в которой, не имея видов на удачу, он рисковал бы своею головою. Мы знаем точно, что даже был созван поспешно совет из светских и духовных чинов и что на нем восторжествовало мнение Паисия Лигарида, смысл которого для нас совершенно ясен. Возможно также предположить, что оно даже было противоположно августейшей воле, которая и на этот раз не могла настоять на своем.

Во всяком случае, как и прежде, вместо столь ожидаемого «особого друга» появился опять к Никону его непримиримый враг, князь Никита Одоевский, с новым приказом о немедленном отъезде.

Бывший патриарх боролся отчаянно против этого крушения своих надежд. Он начал возражать, говоря, что вернулся, желая положить конец разрушительной войне, в которую был вовлечен царь, лишенный его советов; потом, прибегнув довольно глупо к той же уловке, которая удалась ему в Новгороде, он заявил, будто бы его поведение было вызвано чудесным видением. Он хотел сообщить о нем государю и требовал ответа на посланное им письмо. Это послание отправили по назначению, но ответ на него был таков, как он и мог предвидеть, т. е. простым повторением прежде отданного приказа. Бывший патриарх должен был повиноваться.

С посохом Петра Целителя в руках Никон направился к дверям церкви. Бояре его остановили.

– Оставь посох!

– Возьмите его у меня силою, если посмеете. И он вышел. Солнце еще не всходило. Комета, о которой упоминает Гевелий в своем Prodromus 1690 г., блистала на небе. Садясь в сани, бывший патриарх сделал жест, будто отряхает прах от своих ног.

– Мы выметем эту пыль, сказал стрелецкий полковник отряда, назначенного сопровождать бывшего патриарха.

– Бог скорее выметет вас этой метлою, сказал Никон, указывая на комету.

На дороге к нему подъехало два посланца от государя, князь Долгорукий и сам Артамон Матвеев, выполняя на этот раз поручение, поразившее его недоумением: Алексей просил благословения у того, с кем поступил так грубо, просил у него прощения. Зюзин мог несколько усилить смысл тайных бесед, и вероятно рассчитывал внезапным ударом победить нерешительность царя.

Но, без сомнения, он не выдумал всего. Другие знатные бояре последовали однако за первыми по дороге к «Новому Иерусалиму» и, проговорив с ними с пяти часов утра до одиннадцати вечера, Никон пытался довольно жалким путем спасти хоть что-либо от гибели: он соглашался условно на благословение, отдал требуемый посох и выдал даже несчастного Зюзина, предъявив его корреспонденцию. Взамен, теперь лучше осведомленный о том, чего ему можно было ожидать от «Вселенского Собора», Никон просил, чтоб его не созывали. Соглашаясь на окончательное назначение ему преемника, он просил, чтобы обращались с ним, как с равным, а не как с подчиненным, требовал назначения ему соответствующей пенсии и свободы наездов в Москву для паломничества и свиданий с царем.

Он ничего не добился, отдал Зюзина на долгую пытку, после которой последовало осуждение на смерть. По милости Алексея последнее было заменено ссылкою и бояре, одержав победу по всем пунктам, поторопились созвать суд, решения которого бывший патриарх стал не без основания бояться.

IV. Процесс патриарха

История, думается нам, не дает второго примера двух людей в аналогичном положении, появляющихся перед судом, противополагающих друг другу в лице своем два разных мира идей, чувств и интересов и самостоятельно себя защищающих, ибо Алексей готов был отвечать сам за себя. Предоставляя охотно решение другим, он любил самостоятельно наносить решающий удар и, раз уже нужно было вести дело, он отказался от всякого другого адвоката. Никону удалось при этом задеть его за живое: были перехвачены его послания, в которых он пытался расположить в свою пользу будущих судей, а царь был наделен крайне оскорбительными замечаниями. Алексей заполнил поля документа гневными примечаниями и приготовился к возражению.

Осенью 1666 года прибыли два восточных патриарха. Один из них только что был смещен в Александрии и Никон не преминул тотчас же этим воспользоваться, чтобы отвергнуть его компетенцию. «Вселенский собор» обращался таким образом в единоличный, так как бывший патриарх продолжал отвергать простых епископов «своих подчиненных», как он всегда говорил, и некоторых еретиков, так, например, Лазаря Барановича, который однако защищал его, но он вступил с ним в полемику догматического характера.

Опираясь на такие доводы, он не ответил на первый вызов, но не осмелился не повиноваться второму, составленному в более угрожающих выражениях. Но зато, несмотря на запрещение, он собрал вокруг себя многочисленную свиту: ему предшествовал дьякон с огромным крестом по обычаю верховных первосвященников во время их переездов. С таким конвоем и с соответствующим церемониалом, он явился 1 декабря на заседание суда, принудив таким образом всех присутствовавших и даже самого царя встать. После чего, определив таким образом позицию, которую думал занять, он склонился три раза перед государем, дважды перед восточными патриархами и выпрямился с вызывающим видом. Когда Алексей пригласил его сесть, указывая ему место на скамье епископов, он гордо покачал головою.

– Я не вижу здесь подходящего для меня сиденья, и так как я не принес его с собою, то останусь стоять, пока мне не скажут, почему меня призвали.

Алексей не дал возможности никому поднять перчатку. Раз решившись, и не без труда, на такое испытание, он поспешил этим воспользоваться и излить наконец свое сердце, весь гнев и отвращение, которые накопились в нем за семь лет невозможных и возмутительных дрязг. Оставив тотчас же свой трон и встав перед патриархами как обыкновенный истец, он говорил долго и с большим воодушевлением. Никон возражал с таким же жаром и так же подробно. Таким образом создались жаркие прения, раскрывавшие всю историю конфликта с самого его начала и касавшиеся самых его незначительных подробностей.

Это первое излияние красноречия не послужило на пользу бывшего патриарха. Желая документально оправдать факт уничтожения Коломенской епархии, в котором он дал ясное доказательство произвола, и, ссылаясь по этому поводу на документ, касающийся этого дела, Никон нарвался на замечание, что документ этот не существовал, так как эта мера была принята помимо всякой канонической процедуры.

На другой день во втором заседании споры приняли другой оборот. Неизвестно каким образом – официальные протоколы процесса ничего не говорят об этом, – прения были перенесены на почву, на которую Никон тщетно до сих пор хотел стать. Мы не слишком ошибемся, если предположим, что присутствие восточных прелатов и их очевидная враждебность к обвиняемому повлияли на эту перемену. Неожиданно личность Никона как-то стушевалась, и остался только священнослужитель, боровшийся со светской властью, причем последняя апеллировала к иностранцам, – к этим грекам, обыкновенно посещавшим Москву в качестве просителей, а теперь явившимся оказать поддержку боярам с целью задушить главу национальной церкви!

Испорченная мусульманским господством, восточная церковь склонялась к рабству и к унизительным услугам. По просьбе Алексея ему было передано из этого источника, при посредстве двусмысленного Мелетия, мнение, документально опиравшееся на шестой параграф великого Номоканона и решавшее спор в пользу главенства государства. Но «третий Рим» еще не дошел до этого и национальная гордость, смешанная с столь могучим в этой стране религиозным чувством, вызвала во всем собрали чувство возмущения и растерянности. Сбитые с толку бояре молчали. Даже самые активные из тех, которые до того работали в целях навлечь немилость на бывшего патриарха и которые подобно Семену Стрешневу совсем непочтительно учили своих собак подражать жестам патриарха, – ни один из них не пытался уже теперь дать показание против него. Все до того старались стушеваться, что вызвали даже со стороны Алексея крик отчаяния:

– Вы хотите, значит, предать меня этому человеку? Разве я вам надоел?

Епископы волновались, не решаясь еще заявить свое мнение, но не умея скрыть своего смущения. Наконец вынужденный объясниться вызванный судьями Лазарь Баранович обронил следующую фразу:

– Как бы я мог говорить против правды?

Тогда языки развязались. Крутицкий митрополит Павел первый осмелился поставить прямо вопрос о соперничестве двух властей и, поддержанный Рязанским архиепископом Илларионом, Вологодским епископом Симеоном, и еще другими, в первый и в последний в России раз до наших дней попытался дать этому спору полноту, которая требовалась интересами дела. Был даже момент, когда он мог себя льстить надеждой, что дал восторжествовать, по образному выражение Никона, тезису Церкви-солнца и Государства – его спутника, простого отражения его небесных лучей. Протоколы молчат по этому поводу, но ревностный защитник противоположного тезиса, Паисий Лигарид, дал нам по этому поводу красноречивые объяснения. Благодаря его старанию и особенно влиянию восточных патриархов, Павел и его сторонники были окончательно побиты, подверглись даже исключению из собрания и временному отлучению. Но бой был жаркий, и светской власти удалось одержать победу лишь наполовину путем принятия компромиссного решения, провозглашавшего равную независимость обеих властей в соответствующих им сферах, но она заплатила дорого за это преимущество; самый верный залог, которым владела эта власть для укрепления своего главенства, фактически ускользнул от нее: «монастырский приказ» было решено уничтожить, и московский клир торжественно доказал этим свою независимость, с каковой не могла сравниться независимость французских авторов декларации 1682 года.

То была на деле эфемерная победа, ибо стоило вскоре появиться Петру Великому, и он быстро уничтожил установленное таким образом равновесие, бросив на чашку весов всю тяжесть своего верховного абсолютизма. Требованиям, храбро поддержанным Никоном и его временными союзниками, не было однако суждено исчезнуть без следа и, они воскресли в более скромном виде в следующем веке в доктринах или в попытках Новгородского архиепископа, Феодосия, Арсения Мациевского или архимандрита Фотия.

Довольно еще слабое в 1666 году положение светской власти, представленное вторым Романовым, давало возможность тем более усилиться противной стороне, но Никон безнадежно скомпрометировал благоприятный для него исход спора всем тем, что он вкладывал личного в свои несправедливые нападки и отталкивающие мелочи. Он не мог победить, но для того чтобы сокрушить своего страшного противника Алексей должен был развить значительную силу и пережить жестокие волнения. Но свидетельству одного очевидца, измученный все более и более бурными спорами, раздраженный диспутом, в котором Никон удвоил свою наглость, государь однажды чуть не лишился чувств. Добравшись быстро до трона, он закрыл лицо руками. Но, тотчас же оправившись, он привел очень важное свидетельство: три письма, в которых Никон сам себя называл бывшим патриархом.

5 декабря был произнесен приговор, осуждавший обвиненного к лишению сана и к пожизненному заключению в монастыре. Спустя неделю два восточных первосвященника привели его в исполнение в церкви Чудова монастыря, действуя помимо Собора, который они старались избавить от подобного зрелища. Исполнение приговора состоялось почти тайно. Ввиду того, что Никон отказался исполнить это, Александрийский патриарх снял с него клобук, унизанный очень дорогим жемчугом и его не менее дорогую панагию.

– Берите, – закричал осужденный, – делите между собою мои пожитки, вы, турецкие рабы, принужденные всю жизнь мыкаться по свету нищими, в этот час вдалеке от Думы, народа и государя, вы грабите меня, как воры!

На Никона надели рясу, взятую у одного монаха, но из страха перед народом, по мнению одних, по требованию царя, как свидетельствуют другие, оставили ему епископскую мантию и посох. Местом его ссылки был избран Ферапонтовский монастырь на Белом озере, по соседству с Белым морем.

V. Изгнание

«Все это не случилось бы, если бы я задавал роскошные обеды и отказался бы защищать истину!»

Так ораторствовал громко Никон, проезжая под сильным конвоем московские улицы и пытаясь возбудить толпу, которая действительно казалась очень расположенной принять его сторону. Бывшего патриарха принудили молчать, но чернь протестовала. Произвели множество арестов; в конце концов пришлось еще спрятать осужденного, и для того чтобы отправить его в путь, выследить его многочисленных сторонников. Он отказал в благословении, которое и на этот раз царь просил у него, не принял даже денежного подарка и шубы, пожалованной ему государем на дорогу, и 21 декабря был уже в Ферапонтове.

Там он отдал без сопротивления епископский посох и мантию, которые у него потребовали, но с трудом согласился на строгие епитимьи, которые намеревались на него наложить. Отдан был приказ кормить его прилично и охранять от всякого оскорбления, но вместе с тем и запретить ему всякую переписку и «обеспечить ему покой» в келье, которая должна была отныне, по неосторожно высказанному кем-то желанию, служить ему тюрьмою.

Однако было нелегко применить такой режим к заключенному с таким темпераментом и при том престиже, который он сохранил во многих местах. Для некоторых, даже из тех, кто кричал против него в дни его всемогущества, теперь – лишенный сана и изгнанный бывший патриарх был мучеником.

Все более и более многочисленные паломники, мужчины и женщины, стали стекаться толпами в Ферапонтово, расточая перед «святым» знаки сочувствия и благоговения и относясь к нему так, как если б он был еще увенчан белою митрою. Но уже со следующего года новый смотритель, назначенный для наблюдения за патриархом, Наумов, был уполномочен усилить по своему усмотрению меры строгости и стал действовать не без некоторого излишнего усердия.

С другой стороны, Алексей, остыв после лихорадочной борьбы, вскоре был охвачен чувством страха, смешанного с раскаянием. Он не торопился заполнить вакансию патриаршего престола и, наконец решившись, остановил свой выбор на дряхлом и незначительном старике Иоасафе II. Без сомнения им руководил политический мотив, знаменательная прелюдия к будущему уничтожению института, создававшего светскому самодержавию слишком опасную конкуренцию. Рожденный мановением этой власти, патриархат был предназначен встать к ней в противоречие и пасть в борьбе, не имея времени пустить корни в жизни народа, слиться с нею органическою связью.

Воспитанный средой, которая только что начинала секуляризироваться, Алексей не отличался свободой мысли, облегчивший его сыну средство, на котором и остановился Петр.

Поразив мятежника, царь теперь был охвачен ужасом и страхом перед «помазанником Божиим», перед священнослужителем, которому когда-то он открывал свою душу.

Может быть также «личный друг» владел еще его сердцем. И вот почему снабжая толстыми железными прутьями окна своего пленника, Наумов должен был в то же время передать ему письмо государя; Алексей еще раз просил благословить его и простить. Ответ ясен.

«Как бы я мог тебя благословить?» писал Никон. «Осужденный вопреки всякой справедливости, я трижды проклял тебя, больше, чем Содом и Гоморру. Как бы я мог тебя простить? Изгнанный и заключенный в заточение, я обращаю на твою голову мою кровь и преступление всех твоих сообщников! Освободи меня, вороти меня из изгнания и ты получишь то, чего просишь».

В то же самое время, пользуясь этою корреспонденцией против своих стражей, обманывая игумена Ферапонтова, как и самого Наумова, и заставляя их называть себя патриархом и обращаться с ним, как подобает его сану, он забрал в свои руки управление тем монастырем, где хотели содержать его втайне. Он даже наложил свою руку на управление его поместьями. К добытым таким образом доходам он прибавил вскоре доход со своих прежних монастырей, откуда монахи и крестьяне приходили выслушивать его приказания и приносили ему провиант и деньги.

Иоасаф только что был назначен, новый глава Ферапонтова не волновался этим назначением, считая нового главу церкви лишь ложным патриархом, как и Александрийского с Антиохийским, сыгравших с ним комедию суда, и которых он мог бы купить за три тысячи рублей! Царь сознал свою ошибку, и все должно было скоро устроиться.

Между тем проходили дни и месяцы, и ничто не возвещало о подобном событии. Наумов начал беспокоиться. Очевидно государь имел самое большое желание исправить сделанное им зло, но прием, встретивший его попытки к сближению, не был из ободряющих. Лучше было бы выказать побольше мягкости. Никон последовал этому совету, и в сентябре отправил Алексею новое послание. Подписавшись на этот раз «смиренный инок Никон», он посылал свое благословение и прощение, прибавив однако, что он делает это только в надежде предстать скоро пред «ясные очи царя», после чего он в состоянии будет дать ему настоящее отпущение с помощью наложения рук, как того требуют Евангелие и апостолы.

Результат все же был не тот, какого он ожидал: последовало приказание вынуть железные прутья из окон бывшего патриарха, послать ему разные яства, вкусных рыб и хорошие вина, пожаловать 1000 рублей, но ничего более. Никаких признаков, указывавших на то, что Алексей по пути улучшения взаимных отношений намеревался пойти дальше этих любезностей. Получив благословение и прощение, он платил за них по установленному тарифу и успокоенный, хотел удовлетвориться этим.

Никон со своим обычным упрямством и совершенным отсутствием прозорливости, придя в раздражение, написал еще раз, без всякого стыда крича о своей бедности. Как когда-то в «Новом Иерусалиме» он жаловался, что был доведен до такой нищеты, что сам должен был собирать валежник для печей, и наконец не нашел ничего лучшего, как выдумать новый заговор, который на этот раз уже угрожал жизни царя и в котором, приписывая себе заслуги этого открытия, Никон старался обвинить самых лютых своих врагов.

Это значило играть в крайне опасную игру, так как донос влек за собою неизбежный сыск, последствия которого могли оказаться во всяком случае только крайне гибельными для самого доносчика. Он доказал прежде всего со всей очевидностью, что Никон совсем не рисковал умереть от голоду в Ферапонтове, так как садки, служившие для его кухни, изобиловали огромными стерлядями, и он мог пользоваться избранными блюдами в серебряной посуде с вензелем «патриарха милостью Божией», каковым не был Иоасаф. Такая надпись повторялась на множестве крестов, поставленных им в окрестностях монастыря.

Более того, следователи открыли след крайне подозрительных сношений, недавно завязанных между изгнанником и донскими казаками, поднявшимися в это время под начальством Стеньки Разина. На Никона собирался даже донести по этому поводу один монах, который однако в момент отъезда своего в Москву, выпив лишнее, бросился в чан с кипящею водою.

Бывший патриарх еще боролся, осужденный, в результате таких разоблачений, на более строгое заключение: он постепенно переходил от гордого высокомерия к униженным просьбам и только в 1671 году, попытавшись в последний раз запугать Алексея рассказом о чудесных видениях, которых он милостиво удостоился, Никон отправил в Москву акт о своей покорности и окончательном отступлении от всего. Тем не менее он не сумел обойтись без того, чтобы не примешать к этому некоторую экстравагантность и массу лжи. Желая оправдать во что бы то ни стало свое поведение, он утверждал, что желал сначала ожесточить сердце Алексея, чтобы принудить его снять с него слишком большую тяжесть потом, чтобы посодействовать ему забыть своего старого друга. Желая разжалобить царя, он сказался больным, почти умирающим и все еще настолько бедным, что не в состоянии был оставить свою келью, не имея чем прикрыть свою наготу.

Но в конце концов он сознавался в своих ошибках и в свою очередь просил прощения. И Алексей был тронут. Он не говорил о возвращении изгнанника; обходя молчанием его очевидно нелепые объяснения, он запрашивал его по поводу планировавшейся встречи со Стенькой Разиным, но эти слова уже были обращены к «святому и великому отцу», получавшему в то же время великолепные подарки, причем царь сопровождал все эти милости личными оправданиями: он не принимал участия в осуждении Никона; за него ответственны одни лишь восточные патриархи и Собор.

Благодаря этому «святой и великий отец» надеялся по крайней мере добиться перевода в Воскресенский монастырь. Он и тут жестоко ошибся, но зато положение Никона в Ферапонтове значительно улучшилось. Более чем когда-либо, он стал там разыгрывать роль хозяина, причем вскоре стал простирать свои притязания и на соседний монастырь св. Кирилла и принялся там за такое бессовестное вымогательство, что местные монахи писали Ферапонтовским: «Ваш батько нас прямо съедает»! Он не боялся даже надоедать государю своими постоянными требованиями и жалобами, отмечая, например, что при посылке яств, предназначенных для него, он не находил винограду или вишень в достаточном количестве.

Пользуясь значительными и частыми получками от царя по случаю столь многочисленных в православном календаре праздников, располагая шестью монастырскими владениями, назначенными для его поддержки, добывая из них ежегодно тридцать пять ведер лучшего вина, восемьдесят ведер меда, тридцать ведер уксуса, пятьдесят семг, двадцать белуг, семьдесят стерлядей, сто пятьдесят свежих щук, две тысячи двести пятьдесят штук другой рыбы, четыреста штук копченой, тридцать пудов икры, пятьдесят пудов свежего масла, пятьдесят ведер сливок, десять тысяч яиц, пряностей, лимонов, муки в значительном количестве, владея одиннадцатью лошадьми на конюшне, тридцатью шестью коровами в стойле и двадцатью двумя слугами, Никон все же не переставал плакаться.

Утомленный этими жалобами, Алексей решил обратить «поставку натурою» бывшему патриарху в деньги и дополнить эту сумму до полного удовлетворения всех его потребностей. Но «святой и великий» человек остался в Ферапонтове. Царь был озабочен в то время задачами более насущными.

Конец ознакомительного фрагмента.