Вы здесь

Первая любовь. Петухи (Дмитрий Верещагин)

Петухи

1

Вот вспоминаю. Дрались у нас петухи на проулке. Дрались так, что даже я плакал. Все, все петуха нашего били. И я – плакал. Но не потому я плакал, что было его жалко. Нет, я плакал потому, что его били – все, особенно – Фетюшин петух.

Он был как генерал. Ноги толстые, в перьях. Гребешок у него широкий, красный. Он и сам был красный – весь, сиял как радуга после дождя. Сталин. Это у него кличка была такая. А наш петух был тощой, ноги сухие, долгие. Гребешок у него узенький, всегда побитый, бывало, глядя на такого петуха, выразиться даже хочется – Гитлер. И мы так его и прозвали.

– Он, мам, даже Рузвельта боится!

– И Рузвельта боится?

– Ой, мама! Он его как увидит – вот так голову пригнет! – И с проулка бегом на двор удирает.

– Ну это уж никуда не годиться! Если на своем проулке петух не хозяин, его надо заколоть.

Мы его хотели заколоть. Но мама сказала:

– Погодите! Несите его в избу.

Мы его принесли в избу. А мама достала, как сейчас помню, темную бутылку из залавка. В ней был самогон. И она налила его в ложку, говоря нам:

– Открывайте ему рот пошире.

Брат Волька держал его. А я ему рот открыл, – клюв точнее, – и мама влила туда ложку самогона, говоря нам:

– Вот теперь несите и бросьте его на дворе.

Мы отнесли на двор – и бросили его на землю. А как раз по двору расхаживал Сталин, Фетюшин петух. Наш к нему подскочил и, недолго думая, запрыгнул на него. И по башке, по башке ему!

Мы с братом прыгали от радости. Мы кричали:

– До мозга! Продолби ему голову до мозга!

И наш – молодец какой! – продолбил ему голову до мозга. Сталин – глядим – перевернулся на спину. И ноги свои он толстые, в перьях, поднял над головою своей.

– Ой, какой молодец! – сказала мама. – А хотели мы его зарубить.

Эх, – сосед подал голос со своего двора, – обрадовалась! Ты зачем напоила его, своего замухрышку?

– Я – а? Нет, я его не поила!

– Не поила. А почему ж он такой?

– Какой?

– Он стал, негодяй, как Гитлер!

– А он такой у нас, – говорит мама, чуть не плача от смеха.

А сосед ей говорит, тоже чуть не плача – от досады, что его такого «генерала» побил наш «ефрейтор».

Да он, впрочем, стал у нас хороший, даже и внешне стал он хороший – такой петух почему – то вызывает к себе уважение, так что даже ему хочется насыпать и зерна, и пшена, и горошку с орехами!

– Дядь, дай нам пшенца, – попросил Волька.

– Ну да, – отвечал он слезно. – Я стану кормить его, такого негодяя! – А пшено у него было, потому что он телеги делал дома, на дворе. Ему платили зерном за это, а нам всем, остальным колхозникам, ничего не платили; все тогда в колхозе работали мы бесплатно – за «палочки». Впрочем, и нельзя сказать чтобы уж совсем бесплатно: я всегда носил штаны и рубашку из мешковины, конечно, мама ее выкрасит, но не потому чтобы стал я красивее, нет, это потому, знаете, чтобы скрыть: мешки – то колхозные! И мы таскали: к примеру, когда наши матеря в пойме конопли молотят, мы таскали домой семя, а с бахчей – огурцы, помидоры, арбузы, дыни. Этого да того немножко, оно и выходило, что не совсем мы бесплатно. Мы, как бы сказать, натурой получали – а деньгами: нет, нам долго не платили, если мне не изменяет память, уже только при Хрущеве стали, наконец, платить колхозникам деньгами.

И как, спрашивается, заповедь «не кради» соблюдать было тогда нам, колхозникам?!

Ничего. Мы нашли: и зерна, и пшенца, и горошку. Всего мы нашли. Мы его так стали кормить, нашего «замухрышку», что он выправился. И уж теперь он с родного проулка не убегает от Блясова петуха. Нет, он его догонит и начинает внушение делать – показывает территорию, за шею его схватит и водит его по проулку, как бы говоря:

– Ты вот тут, сосед, не ходи! Это моя территория! Понял?

Ладно, – отвечал тот ему покорно. – Это территория не моя. Отныне она твоя, сосед!

А дядя Митя Блясов, увидавши такое, тоже как сошел с ума. Он – за сердце схватился, говоря:

– Господи! Что творится? Нашего петуха побили. И кто? Замухрышка! Нет, так не может быть. Видеть такое – это выше моих сил! – Но нам с братом, конечно, наблюдать такое – на родном проулке! – приятно, до того приятно, что и мне тоже хочется себя показать. И я показываю: так Нужду отдеру (шабра, то есть), что нас хоть фотографируй! Драка такая, что мы весь проулок залили кровью.

И дядя Митя, конечно, тоже своего петуха напоил. Не самогоном: он даже купил бутылку водки, говорит, специально для этого.

Тете Нюре он так говорил.

– Он его, своего Рузвельта, – белый у них петух, терял перья он из хвоста, я находил их по всему проулку, белые перья, и говорил маме, что Рузвельт ходит по нашему проулку, мам, как хозяин.

– Ну и что же! Тебе бы уж, и по проулку чтобы не ходил? Так, сынок, жить нельзя. Надо с людьми жить дружно, в мире.

– Давай еще раз…

– Чего?

– …напоим?

– Иль он бьет нашего?

– Нет пока, но – может!

– Вот когда, – говорит, – побьет… Тогда мы посмотрим!

А дядя Митя кормил своего, – я же все знаю, – отборным зерном, пшеном да с орехами. Разгрызет лесной орех и сам – то он не съест ядрышко, а – выплюнувши на ладонь – поманит своего он петуха, говоря:

– На, милый, на! Набирайся сил, Рузвельт! – Так он любил своего петуха.

И вот, однажды я забежал к ним в избу. И с восторгом сказываю:

– Дядя Митя, дерутся?!

– Но-о?

– Мить, – тетя Нюра ему говорит, – сходи за водой.

– Да погоди ты со своей водой, – отвечал он, надевая фуражку военную. А может пилотку, – у него и пилотка была, ее носили Шуня (Шурка) и Витя – сыновья, одного возраста с нами: Шуня – Волькин ровесник, и Витя – мой. – Там петухи дерутся! – объясняет дядя Митя жене, тете Нюре, потому, де, мне некогда. Пошли за водой Шуню.

– Он на Суре.

– А чего он там делает?

– Рыбу ловит капланом. Он – кормилец. А ты…

Но нам было некогда ее выслушивать, бабьи жалобы, – мы побежали на проулок. А там – там уже шла война, турецкое сражение, или – если хотите – Сталинградская битва. На траве уже, там и здесь – кровь. И наша мама говорит с обидой:

– Мить, это нечестно! Зачем ты его напоил?

– А ты напоила, – ей возразил дядя Фетюшин, – это честно? Так ему, негодяю! Так ему!

Рузвельт побеждать стал нашего. И вот, казалось бы, надо их разнять? Кровь же льется – трава уже стала красная. Но нет: это так не может быть, чтобы наш уступил Блясову. Не-эт.

– Петя, – говорю я нашему петуху, слезу смахивая с носа, – д-дай ему! Д-дай!

Рузвельт, будучи пьян, так отвалтузил нашего, что я, уткнувшись маме в колени, заревел:

– Ой, не могу! Умру, мамочка, если он не отомстит!

Мы его с братом, – когда он пришел с реки и принес пескарей – много, бидон трехлитровый наловил, бывало, обязательно наловит до верху, а мама их жарила на коровьем масле и со сметаной и непременно с яйцами, до того вкусно, что мы таких пескарей уплетали за обе щеки, – мы нашего петуха, «замухрышку», поймали и сделали ему внушение, говоря:

– Что ты нас позоришь? Тебя даже бьет Додонов – Черчиль!

Да его даже Додонов петух стал побеждать. Ой даже Черчиль! Уже его мы опять собрались заколоть. Потому что он, Додонов петух, залетит на сарай – и орет на всю Большую улицу:

– Эх, я и отодрал его, Митькиного петуха! Всю голову продолбил ему!

– Ладно, – сказала мама, несите в избу. Еще разочек напоим. И, если он уступит ему – Черчилю: все, голова твоя, петя, пойдет под топор!

Конец ознакомительного фрагмента.