Глава 4,
В которой Люша и Марыся говорят о будущем и немного о прошлом, и продают собачку Феличиту.
Под нарами в тряпках – даже уютно. Деду Корнею солдатка-хозяйка дала в кредит полстакана сивухи – он и уснул. Атя с Ботей тоже, повозившись и поворковав над новой игрушкой, заснули, положив дареную куклу промеж собой. Насупротив других ночлежных детей, они вообще жили мирно – никогда не дрались ни из-за еды, ни из-за игрушек. Всегда делились. Это оттого, – говорил дед Корней, любивший пофилософствовать. – Что в утробе матери своей из общего корешка произросли и потому единая разделенная сущность езмь. Разве правая нога с левой поссориться может?
Люша с Марысей не спят. Люша в лицах рассказывает, как кидали бомбы, как рабочие печатали воззвания, как правили суд. Всплескивает руками, взбрыкивает ногами, мечется, круглит глаза, вцепляется руками в непролазную шевелюру. Марыся утишает подругу, чтоб не слишком шумела, но то и дело сама ахает и охает, закрывая рот ладошкой.
– Шпионов сразу к стенке и в расход! Хлоп и нету!
– А вдруг – ошибка?! – ахает Марыся. – Да и живая ж душа…
– Когда сходятся в решительной схватке класс эксплуататоров и класс эксплуатируемых – тут не до сантиментов! – с чужого голоса говорит Люша и добавляет от себя. – Так ведь и тех, рабочих, гвардейцы после постреляли – ужас сколько. Все по-честному.
– Люшка, а мы с тобой – какой же теперь класс?
– Ты, Марыська, – наемная работница, судомойка, самый что ни на есть пролетариат, – четко отвечает Люша. – А я – сирота-побродяжка, деклассированный элемент.
– Это почему это? – подозрительно спрашивает Марыся. В различных определениях их классовой принадлежности ей чуется какая-то обида.
– Феличита где? – не отвечая, спрашивает в свою очередь Люша.
– Бегает где-то. Третьего дня вроде видала, Ботька ее за хвост таскал, она его за палец кусила. Как ты уйдешь, так и она тоже пропадает. И чего ей с тебя? – с досадой добавила Марыся. – Кормлю-то ее я, да и у тебя особой к ней любви что-то незаметно…
– Я собачье слово знаю, – равнодушно ответила Люша. – У меня дома, в Синей Птице знаешь сколько псов было? Я их сама сосчитать не могла. И все Феличитке не чета – здоровые, мохнатые, зубастые… Значит так. Завтра с утра я побегу смотреть, как солдаты станут баррикады растаскивать. Может, из пушки еще стрельнут? Интересно. И разузнать, как там все – кто живой остался, кого убили и вообще. А на тот день – воскресенье… Пойдем на «Трубу» Феличиту продавать. Значит, сегодня вечером будем ее мыть. Как явится, привяжи ее и малым накажи, чтоб не отпускали. Мыло я у студента украла, а ты из трактира таз возьми и гребень приготовь…
– Вот еще – хорошее мыло на собаку тратить! – фыркнула Марыся. – Да я лучше завтра сама с ним в Сандуны схожу, меня ж студенты в корыте не купали! А для Феличитки у солдатки на копейку возьму.
– А вот и дура! – огрызнулась Люша. – Барыне в собачке что? – первым делом на руки и нос в шерсть суют. Им главное – чтоб пахло приятно! А чем она после солдаткиного мыла пахнуть будет, а? Если обмылок останется – тогда твое, а так – не обессудь.
Марыся тяжело вздохнула, признавая правоту подруги.
– А почему ты всегда дом свой Синей Птицей зовешь? Что за блажь?
– Отчего ж блажь? – удивилась Люша. – Испокон ведется. Дома людей, небось, не хужее. И жизнь у них часто длиннее человеческой. Как же без имени? Вот и у нас на Хитровке все дома по именам – дом Малкиеля, дом Шипова, и даже трактиры по именам – «Каторга», «Пересыльный».
– Так причина ж тому есть. Дома – как владельца зовут или звали. А «Каторга» – потому что, как с каторги бегут, так там и ошиваются. А у тебя чего?
– А у меня вот чего… – Люша вытянулась, закинула за голову руки (узкие локти треугольничками торчали вверх) и прикрыла глаза. – У нас главная гостиная, где балы давали, называлась «голубой зал» и была двухсветной. Нижние окна обычные, французские, в выходом на террасу, а в верхних окнах витражи в три цвета – голубой, синий и фиолетовый. По бокам-то все цветы, цветы и волны какие-то. А вот в центральном окне – синяя птица с распростертыми крыльями. Летит она над миром… полями, лесами, океанами…
– Красиво… – протянула Марыся. – Скучаешь за домом-то?
– Так нет же его больше. По чему скучать? По головешкам? Пустое дело…
– Обидно. Как отец помер, это ж твое было бы, если не врешь все, конечно. Богатая была бы. А теперь…
– Ничего, – сквозь зубы пробормотала Люша. – Я как в возраст войду, за все поквитаюсь. За нянюшкину смерть. И за свою здешнюю жизнь. Я ждать умею.
– С кем же квитаться? – удивилась Марыся. – Ты ж сказала: крестьяне усадьбу пожгли. Разве всей деревне мстить станешь?
– Деревня пускай. Отец их разозлил, плату за землю поднял, агитаторы с толку сбили, сеяться нечем, вот и пустили красного петуха… Это прошлое. Но нянюшку сожгли, и меня чуть-чуть не прикончили – это отдельный разговор, об отдельном человеке, и ему срока нету…
– Кто ж этот злыдень, что девчонке и старухе смерти пожелал? – ахнула Марыся. – И какая ему в вашей смерти выгода?
– Много будешь знать, состаришься скоро.
Помолчали.
– А я, Люшка, вот чего… – мечтательно сказала наконец Марыся. – Когда в силу войду, заведу свой трактир. Назову «У Марыси».
– Вона как… – Люша приподнялась на локте, попыталась в потемках заглянуть в лицо подруге. – А я полагала, тебе уж трактиры обрыдли… Думала, ты замуж пойдешь. За мещанина, или, если повезет, купеческого сынка окрутишь… А чего? Ты же, в отличие от меня, на лицо пригожая и фигура вся при тебе…
– Не, я свое дело хочу. Замуж – оно конечно, это я не прочь, если человек добрый найдется и руки не станет распускать. А все равно… Я уж все придумала, послушай, как оно будет: значит, по обеим сторонам печи с изразцами, чтоб зимой греться можно, и рядом длинные столы из сосновых обязательно досок (от них дух лучше идет) – это для черной публики, чтобы щец похлебать с хлебом, или пирожков там с требухой… А наверху такой как будто балкон и лестница туда ведет с красной дорожкой и с одной стороны половой стоит во всем белом, а с другой стороны – пальма… – Люша усмехнулась Марысиным прожектам, но ничего не сказала. Усмешка перешла в зевок. – Спереди – окна такие большие, как у Филиппова, может даже с витражами, как у тебя в доме, только чтобы не синь-синяя, а веселенькое что-нибудь – красное с зелененьким, к примеру. А там наверху столики на четверых, со скатертями чистыми в красную и белую клетку. А по бокам красные бархатные диваны, и фисгармония, или еще лучше – евреи чувствительно на скрипочках играют. Или певица – в парике, с пудрой и в длинном платье. И на каждом столике свечечка, а наверху – лампы, а по углам пальмы, и цветы живые цветут, а на стенах картины висят, и клетки с канарейками и ящики стеклянные, забыла как называется, а в них рыбы плавают, и еще всякие гады…
– Аквариум, – Люша снова зевнула. – Марыська, может тебе лучше сразу зверинец завести и оранжерею, а? Зачем тебе трактир?
– Ничего ты, дурочка, не понимаешь в мечтаниях честной девушки! – официально обиделась Марыся.
– А откель же мне в них понимать-то? – искренне удивилась Люша. – Если я честных девушек и не видала никогда… Давай лучше спать, Марыська, я ж, как рассветет, побегу уже…
Еще с Неглинного проезда несется собачий лай и птичий гомон.
Ружейные охотники, любители птиц и просто зеваки толкутся на Трубной площади, где по случаю воскресенья раскинулся рынок. На специальных подставках висят клетки – щеглы, канарейки, соловьи, скворцы, пеночки. Голуби всех пород – от обычных сизарей до изысканных, как японская хризантема, турманов. Справа в корзинах – индюки, гуси, утки и как упавшая на брусчатку радуга – петухи. В отдельном углу – рыболовные принадлежности, корм для птиц и рыб, лески и в специальных сосудах лягушки – предсказательницы погоды.
Люша и Марыся идут рядом, но словно незнакомы между собой. Марыся вся такая приличная – в цветном полушалке поверх пальто, в маленькой шапочке набекрень и в ботиночках на пуговках. Люша – типичный хитровский мальчишка-оборвыш. Кудри спрятаны под мятым картузом, озябшие руки – в дырявых карманах. В руках у Марыси корзинка, накрытая синей тряпицей. Из-под тряпицы выглядывает любопытная собачья мордочка – черный нос, розовые блестящие кудряшки, глаза тоже черные, сверкают любопытно и отважно. Это – Феличита, собачонка, подобранная девочками в сточной канаве на Грачевке – живая средь прочих уже захлебнувшихся новорожденных щенков. Выкармливали ее сначала молоком из пипетки, потом жеваным хлебом, потом – чем придется. Подросши, собачонка оказалась ушлая, самая настоящая оторва с Грачевки родом. Знала, когда промолчать и под лавку спрятаться, когда схватить и бежать, а когда и облаять и даже кусить неприятеля за икру. Шерсть имела тонкую и длинную, на груди и лапах белую, на спине палево-рыжую. Обычно ходила вся в репьях да в колтунах, ровно грязно-серого цвета. Когда же бывала отмыта, высушена в тепле и расчесана, превращалась в симпатичнейшего зверька с дивной волнистой шерстью, умными глазками и розовым язычком. Не собачка, а экзотический цветок. Именно в таком виде, с розовым бантом на шее ее и продавали по воскресеньям на Трубной площади.
Собачий рынок обширен. Возле сеттеров, лягашей, борзых и гончих – солидные члены богатых охотничьих обществ. Возле дворняг – домовладельцы с окраин, желающие недорого прикупить цепного пса для охраны. Отдельный ряд – дрожащие левретки, кривоногие таксы, человекообразные щенки бульдогов за пазухой у владельцев…
– Девочка, какой породы твоя собачка?
– Лиссабонская болонка, сударыня, – почтительно приседает перед купчихой Марыся. – Привезена с берега Атлантического океана, из страны Португалии.
– А чего ж продаешь такую редкость?
– Барыня моя стара и нездорова очень, уезжает за границу на воды, вернется ли – бог весть. С собой берет только любимицу Алисию. А прочих двенадцать – велела раздать. По большей части среди знакомых разошлись – в знатные дома. Эта вот самая молодая – Феличита. Последняя. Барыня разрешила мне ее продать, себе сластей купить, а остальные деньги в храм пожертвовать – чтоб за здравие ее молились.
– Покажи собачку-то – здорова ли?
Марыся вынимает Феличиту из корзинки. Собачонка лупится глазками, часто дышит, поджимает хвостик под розовое брюшко.
– Чтой-то худая больно…
– Так они все у барыни в еде разборчивые, абы что – не едят.
– А в комнатах не гадит? Ее же, красулечку такую, небось в спальне держать надо… А то у меня золовка купила таксу, так та ей все постели зассала…
– Да что вы! Ни боже мой! Чистоплотна пуще кошки. Можно и на двор не водить. Приучена гадить в специальный лоточек, куда надобно опилки сыпать. Но можно и гулять водить на шлеечке. Вон в том ряду, в конце возможно у тетеньки купить, а можно и самим смастерить. Только должна вас предупредить, мадам: Феличита грязи не любит, если мокро – ни за что не пойдет.
– Ишь ты, барыня какая! – ухмыляется купчиха. – А сколько ж хочешь за нее?
– Пять рублей.
– Ну это уж ты сказала! Не смеши публику! Да я себе за такую цену вон там сенбернара куплю!
– Мадам, если вам в спальне нужен сенбернар, а не лиссабонская болонка… – начинает торг Маруся.
Но тут в разговор вмешивается маленький мальчик в башлыке и хорошем пальто с бобриковым воротником.
– Мама, мама – купи мне эту собачку! – кричит он, таща за собой молодую женщину с худым лицом. – Ты обещала, если маленькая и породистая – купишь. Гляди, какая она красивая! Я буду ее дрессировать – помнишь, как мы в цирке видели. И гулять водить…
– Лучше по травке, молодой господин, – елейным голосом говорит Марыся. – Ведь самое для нее наилучшее развлечение – это ловить бабочек на цветущем лугу…
Люша поодаль не выдерживает и сгибается пополам от беззвучного хохота, хотя вся биография Феличиты от начала и до конца придумана ею самой. При том обе девочки хорошо знают: любимое развлечение безродной собачонки – воровать гнилую требуху с задов охотнорядских мясных лавок.
Женщина явно колеблется.
– Мы будем с ней вместе ловить бабочек на даче! – еще более воодушевляется мальчик. – А потом я буду насаживать их на булавку и сделаю себе коллекцию, как у Сережи!
Купчиха между тем взволновалась всем обширным телом, как пруд под ветром.
– Что ж ты, милая! – с упреком обращается она к Марысе. – Мы ж с тобой еще не поговорили толком, а ты уж и мальчонке готова отдать. Не по совести это…
– Мама, купи собачку! Скорее купи! Давай пять рублей!
– Мадам, я все помню, – с достоинством отвечает Марыся. – Вы первая подошли, но я решила, что вам цена не подходит. А коли теперь согласны – так ваше право.
– Ма-ама! Соба-ачку! Мне-е!
Купчиха, морщась от вопля мальчишки, достает кошель, отсчитывает пять целковых.
Маруся прячет деньги за пазуху, передает купчихе корзинку с Феличитой, предварительно сняв с собачонки розовый бант:
– Хоть это мне на память останется… – сокрушенно вздыхает она. – Такая уж ласковая собачка… Себе бы взяла, да не по чину нам…
– Ма-ама-а! – вопит мальчишка и бешено пинает ногами сугроб, подвернувшуюся коробку, подол матери.
– Может быть, я дам пять с полтиной? – наконец решается женщина.
– Торг закончен, – строго говорит Маруся и целует собачку в черный нос. – Прощай, Феличита.
– Погоди, погоди, девочка! – окликает купчиха. – Как порода-то зовется? Хозяину сказать…
– Лиссабонская болонка, – скороговоркой повторяет Марыся. – Страна – Португалия.
– Лиссабомская… Потругалия… – бормочет купчиха, удаляясь вместе с мальчиком, который несет ее покупки.
Феличиту она несет сама, прижимая корзинку к груди. Люша, сунув руки в карманы, идет следом за ними. Мальчишка падает на истоптанный снег и верещит, как будто его режут. У женщины измученное лицо. Известный всему Трубному рынку собачий вор Павка тут же предлагает ей купить у него лохматого кривоногого ублюдка, который ровно тоже самое, что у той барышни – лисбамонская болонка, только изволите ли видеть – кобелек-с…
– В Замоскворечье она живет, – тем же вечером докладывает Люша Марысе. – Возле Немецкого рынка. Собственный дом с садом, в доме – часы с боем и икон – видимо-невидимо…
– Все-то ты разглядела! – усмехается Марыся. – Что ж Феличитка?
– Да пусть поживет у купчихи денек-другой, поест сладко, поспит на подушечке шелковой… Знаем, где она, и ладно. А чего ты мальчишке-то не продала? Они больше давали, да и с квартиры сманить-сбежать легче, чем с купеческого-то двора…
– Да ты представь: если б ты ее сразу не сманила, этот противный мальчишка нашу Феличитку и за день так бы затискал-задергал, что – жизнь не мила… Пожалела я ее…
– Да ладно! – усмехнулась Люша. – Будто Атька с Ботькой ее за уши, за хвост не тягают…
– То – другое дело, – непонятно отговорилась Марыся. – Да и недосуг мне было дальше торговать – и так в трактире ругались, что надолго отлучилась… Вот, гляди лучше, какую я Ботьке шапчонку купила… и деду Корнею кацавейку… И то хорошо, что ходить никуда не надо – нашему портняжке как раз сегодня Семен-Кочерга отдал краденое перелицевать, я и выбрала…
– Деньги отдала?
– Два рубля за все. По-божески. Еще Атьке юбчонка из отрезанного края и мне косынка.
– Зря отдала. Для меня Гришка с Семеном договорился бы за так. Не могла подождать…
– А я знала?.. Люш… А чего у тебя с Гришкой-то? Я понять не могу: вроде ты его маруха, он так говорит, да и ты… а вот ночуешь-то ты завсегда здесь, с нами… когда по баррикадам и иным местам не скачешь, конечно… Как оно?
– Не твое это, Марыська, дело! – отрезала Люша. – О себе думай. А мы с Гришкой Черным как-нибудь сами разберемся.
– Оно-то конечно да… – неопределенно проворчала Марыся. Видно было, что ее любопытство отнюдь не угасло.
Спустя пару-тройку дней покруглевшая Феличита в шелковой шлейке и с огрызком поводка была уже дома, в ночлежке на Хитровке, облизывала соскучившиеся мордочки Ати и Боти, подставляла розовое, но уже заляпанное грязью брюхо деду Корнею, ластилась к Люше и привычно выпрашивала у Марыси трактирные объедки. Подождав для верности пару недель, ее можно было мыть, привязывать все тот же розовый бант (в промежутках между продажей собачки его в очередь носили Атя и Марыся) и продавать снова – доход для девочек нечастый, но верный.