IV
Морхинин принял совет Обабова и преобразовал одну из глав романа в рассказ. Казалось, вся сюжетная коллизия словно приостановилась, чтобы создать историйку на пятнадцать машинописных страниц.
Содержание этого места говорило о пытавшихся восстать китайцах, которые терпят поражение, и двое из них хотят бежать из города, где под саблями разъяренных монголов кровь льется рекой. Ворота в сторожевых башнях охраняются, однако стража одной из башен, состоящая из несущих службу в ханском войске русичей, выпускает из города обреченных на казнь повстанцев.
Морхинин назвал рассказ довольно изысканно: «Милость бородатых гуйфанов». «Гуйфанами» китайцы именовали демонов; их изображения на стенах буддийских святилищ представляли очень рослого человека (в противоположность приземистым монголоидам) с широко раскрытыми голубыми глазами, что для жителей дальневосточных стран в ту эпоху являлось отвратительным и ужасным. Кроме того, гуйфаны обладали большими светлыми, как солома, бородами. У китайцев же и монголов бороды либо тщедушные, либо вовсе отсутствуют. По всем этим внешним качествам русские воины олицетворяли представления китайцев о демонах, тем не менее проявивших к ним спасительное снисхождение.
Обабов посоветовал отнести рассказ в известный журнал «Страны и континенты». Среди всяческих статей этнографического содержания там допускались приключенческие рассказы, в том числе исторические.
Морхинин выяснил нахождение журнала и, скрепив тщательно отпечатанные листки, явился в редакцию. Тогда еще не было современных охранительных строгостей, когда пройти в иное издательство или редакцию почти так же сложно, как в министерство иностранных дел. Не обнаружив никаких табличек на закрытых дверях, Морхинин стукнул в первую попавшуюся.
– Входи! – раздалось из-за двери.
За столом сидела девица с блондинистыми кудряшками чуть ли не школьного возраста. Она зевала и чистила ногти блестящей, заостренной пилочкой.
– А главного нету, – радостно сообщила обладательница пилочки и кудряшек. – Он теперь редко приезжает в редакцию.
– Тогда, может быть, заместителя…
– И заместителя нету, – почти с восторгом хихикнула девица. – Он еще реже бывает.
– Тогда направьте меня к простому редактору, к любому.
– Вы принесли статью на какую тему? География? Океанология? Тропики?
– Нет, я хочу показать исторический рассказ.
– Вам надо к Бобровой, – подумав, сказала юная представительница журналистики. – Если тема никому не подходит, значит – к ней. Идите по коридору до самого конца, в последнюю дверь.
Преодолев эту последнюю дверь, Морхинин встретил взгляд пожилой женщины в самовязаной коричневой кофте. Она сидела за массивным письменным столом и пила из большой чашки с золоченым ободком по краю. Рядом на тарелке лежали две баранки с маком и пирог безусловно домашней выпечки.
– Приятного аппетита, – вежливо заулыбался автор «Гуйфанов». – Мне подождать или… вы Боброва?
– Боброва, – кивнула женщина в вязаной кофте. – Путешествие? Экономический обзор? Что у вас?
– У меня рассказ.
– А у меня обед, – серьезно сообщила пожилая женщина. – Рассказы мы берем редко. Погуляйте по коридору пока что. Я закончу обедать, прочитаю ваш рассказ и вас позову. Кладите сюда, – она указала на угол стола.
Морхинин осторожно положил рукопись и на цыпочках удалился. Мотаться по коридору пришлось долго. Стулья у его стен отсутствовали, поэтому отдохнуть не довелось.
– Автор! – раздался из-за двери голос Бобровой. – Зайдите.
Морхинин снова предстал перед первой инстанцией вершителей авторской судьбы.
– Так, – глубокомысленно произнесла Боброва.
Чашка и тарелка перед ней были пусты. Она держала в руках рассказ Морхинина. Причем держала как-то грубо и небрежно, сминая страницы явно замасленными пальцами.
– Так, – снова повторила Боброва. – Ну, я прочитала половину… Сам написал-то?
– То есть? – растерялся Морхинин. – Ну, конечно, сам. А почему вы спрашиваете?
– Да, мне кажется, это отрывок из какой-то большой вещи, – уставившись в рукопись, продолжала опытная Боброва.
«Вот черт, и не обманешь их, окаянных», – подумал, расстроившись, Морхинин. Он пожал плечами и соответствующей мимикой изобразил свое полное недоумение:
– Ну, почему же… Вам не нравится?
– Нет, мне как раз нравится. Слог гладкий, и все происшествие с этими китайцами…
– Там еще русские будут, – торопливо сообщил Морхинин. – Они стражники на службе у монгольского хана, и они-то…
– Вот что, – прервала его сотрудница журнала. – Давайте я дочитаю до конца и покажу заместителю главного редактора. Позвоните через пару недель. Запишите телефон секретаря. Она передаст вам ответ редакции. Ваша фамилия на рукописи указана? – Она повертела рассказ перед своими очками. – Добро. Ну, звоните.
Придя в Домнартвор, Морхинин рассказал Обабову о переговорах с Бобровой. Обабов возбудился и сверкнул глазами.
– Ага! – вскричал он, потирая ладони. – Слушай филолога Вадима Обабова! У тебя есть консультации по хорам? Нет? Тогда сейчас же садись и строчи второй рассказ. И причем что-нибудь лирическое. Сентиментальное, милое. О знаменитом певце… Ты же изучал историю музыки! Успех будет стопроцентный. Ну кто там? Россини-Баттистини? Карузо-Карапузо? «О белла донна наюрна тай соле…» – уродуя итальянский, взял фистулой Обабов. – Давай-ка лучше тенора, – не остывал, разогретый творческой идеей, Обабов. – Тенора поют в операх про любовь, а басы – борцы с врагами родины или злодеи… Пиши, Валерьян.
И Морхинин написал о случайно встреченной им в картинной галерее старушке, вспоминающей про великого русского певца Леонида Собинова. У того был редчайшей красоты тенор, да и сам певец славился как необычайный артист. Он первый создал на сцене образ Ленского в опере Чайковского, прямо по поэтическим указаниям Пушкина: «Красавец в полном цвете лет, поклонник Канта и поэт… Всегда восторженная речь и кудри черные до плеч». Ленский Собинова стал классикой. И прелестный нежный тенор, и очаровательная внешность, и стройность, как у балетного премьера, сводили женщин с ума.
Старушка рассказала, как не сумевшие купить билет на спектакль с участием Собинова платили три рубля капельдинеру (немалые деньги в те далекие времена), чтобы у приоткрытой двери зала в самом начале оперы услышать несколько фраз Ленского, спетых Собиновым: «Медам, я на себя взял смелость привесть приятеля… Рекомендую вам: Онегин, мой сосед…» – и двери в зал закрывались. А истомленные и потратившиеся поклонники отбывали домой с восторженной и ублаженной душой.
В рассказе Морхинина старушка вспоминает юность, влюбленность в Собинова, пронесенную через всю жизнь, и последний концерт великого певца – уже полного, с голым черепом, пожилого человека. Но для нее он оставался по-прежнему молод, неотразим. Она провожала его и в последний путь, а потом, в день его рождения, несмотря на свою скудную, трудную, неустроенную жизнь, всегда приносила к надгробию скромный букет. Может быть, этот знак счастливого воспоминания оказывался слишком жалким, но верным – из года в год. Словом, рассказ был сентиментальный, как заказывал Обабов. Назывался он «Последний концерт».
– Эта штука пройдет железно! – восклицал наставник неопытного писателя. – Только не вздумай посылать в толстый журнал, политизированный, чванливый, избалованный знаменитыми авторами и охраняемый капризными редакторами. Надо послать в журнальчик для женщин.
Морхинин послал рассказ в журнал «Труженица». Обабов радовался перспективе публикации «Последнего концерта» больше самого Морхинина:
– Когда рассказ выйдет, с тебя бутылка «Саперави» или «Цинандали». Ты знаешь, водку я не употребляю, – заявил он.
Позвонив через две недели, Морхинин услышал приятный женский голосок, подтвердивший судьбу рассказа в ближайшей перспективе.
Наконец долгожданный день настал. «Октябрь уж наступил, уж роща отряхает последние листы…» – напевал про себя Морхинин, отправляясь по адресу женского журнала. Морхинин оказался в бухгалтерии, где предъявил паспорт и получил значительную для него сумму. Потом возникла девица из редакции (курьер или секретарь), почему-то кривившая верхнюю часть своей фигуры налево – из особого кокетства, что ли… Кривила она и рот, любезно отдавая автору два прекрасных глянцевых и ярких авторских экземпляра. Одета «труженическая» девица оказалась исключительно в клетчатое – расклешенную юбку и блузку с рукавами на три четверти.
С самодовольно-счастливой улыбкой Морхинин принял из рук девицы эти два бесплатных журнала как автор основной прозаической вещи (остальное – всякая дребедень). И вот его большой, замечательно оформленный рассказ «Последний концерт» с рисованным изображением поющего Собинова и четким, на светло-голубом фоне, указанием автора: «Виктор Морхинин».
У него потемнело в глазах. Руки, державшие журналы, затряслись от досады.
– Но, простите… как вас зовут? – обратился злосчастный писатель к клетчатой курьерше или секретарше.
– Меня? Римма, – немного удивилась вручившая ему авторские экземпляры девица.
– Римма… Но почему? – воскликнул Морхинин, сразу ставший несчастнейшим человеком. – Почему – Виктор? Меня зовут Валерьян.
– А… да, да… Извините, так получилось. Понимаете ли, номер уже направляли в типографию, а тут обед… А литературный секретарь куда-то ушел… А технический секретарь принес подписанный главным редактором макет и спросил: как зовут автора? И кто-то сказал: кажется, Виктор. Так и поставили: Виктор. Материал отправили и пошли обедать.
– Как же я буду дарить журнал с моим рассказом друзьям, родственникам, официальным лицам? Мне скажут: «Это не ты написал, а твой однофамилец». Что мне теперь делать?
– Н-не знаю, – пожала плечиками «клетчатая» девица и еще больше искривилась в левую сторону, собираясь уходить. – Тираж уже выпущен, его продают по всему городу.
– Я пойду к главному редактору. Это безобразие. Я потребую, чтобы в следующем номере дали опровержение, пояснение… извинение… Я не знаю что…
– Вряд ли это возможно. Хотя… Но такого случая у нас, пожалуй, никогда еще не было, – вздохнула Римма, скривила рот виноватой улыбочкой и торопливо удалилась.
– Черт бы вас побрал! – довольно громко произнес Морхинин. – И ведь в редакции все женщины. Где аккуратность, внимательность? Мать вашу перемать! Дуры!
Он позвонил по внутреннему телефону и попросил соединить с главным редактором Альбиной Алябиной. Сказали, что она будет через три дня.
Вечером Морхинин с хмурым видом сидел перед Обабовым в Домнартворе за одним из канцелярских столов. Между ними стояла бутылка «Напареули», а на расстеленной бумаге оставалось еще несколько пирожков с мясом. Лежали и два экземпляра «Труженицы» с рассказом Морхинина, перекрещенного в Виктора. Все уже было переговорено, бутылка почти выпита. Морхинин вертел в руках граненый стакан.
– Хорошо, я куплю еще несколько экземляров, переправлю имя сверху сам, но журналов выпущено девятнадцать миллионов семьсот пятьдесят тысяч. Некто Виктор Морхинин прославился.
– Мм… да… – Обабов потер переносицу и долил в стаканы вино. – Должен тебя еще раз огорчить. Как я узнал, Виктор Морхинин существует, член Союза писателей. Довольно серый прозаик, но в писательских кругах известен. Это его сейчас поздравляют… Ты не думай, я не имею намерения поиздеваться над тобой в связи с гнусной ошибкой. Я это делаю, чтобы ты знал: бывает и похуже. Привыкай держать удар писательской судьбы. А факт таков: ты по паспорту получил деньги на Валерьяна, а Виктор приобрел за твой счет дополнительную известность среди «самого читающего народа».
Морхинин все-таки поехал в редакцию «Труженицы» ко времени, когда должна была появиться Алябина, главный редактор. На звонки по внутреннему телефону никто не отвечал, по городскому тоже.
В здании располагалось не менее восьми редакций. Взобравшись примерно на пятый этаж (ему почему-то казалось: «Труженица» находилась где-то здесь), Валерьян постучал в полированную дверь кабинета и вошел. При входе он не заметил никаких табличек.
За письменным столом, положив локти на стол, а подбородок на сомкнутые костлявые пальцы, грозно возвышался старик с вислым носом, с толстыми стеклами очков, с круглой головой, отсвечивающей свинцом.
– Что? – хрипло и желчно спросил старик. – Что вам нужно?
– Видите ли, произошло недоразумение. Мой рассказ в журнале «Труженица»…
– Вы слепой?! – перебил грозный старик с вислым носом. Будто для подтверждения этого предполагаемого им факта он снял свои широкие очки с толстыми стеклами и снова посадил их себе на нос.
Морхинин помотал головой.
– Где вы ищите журнал «Труженица»? Я спрашиваю – здесь? А меня отыскали вместо кривляки Алябиной?
Старик неожиданно проворно выбрался из-за стола, схватил Морхинина за рукав и потащил в коридор.
– Может быть, вы неграмотный? – продолжал он, тыча костлявым пальцем в стену рядом с дверью кабинета. – Вы не прочитали по слогам объявление, что здесь находится известный всему миру журнал «Костер»? – злобно сказал он и осекся.
На стене не имелось ничего, кроме темного следа в форме крупного четырехугольника. Были еще четыре дырочки от бывших шурупов, наверное, державших ранее само объявление.
– А вы знаете, что вчера ночью вдоль Краснопресненской набережной лупили полчаса из крупнокалиберного пулемета?
Морхинин поздно пришел после церковной службы домой и ни о чем не слыхал.
– Из пулемета? – поразился он. – У нас в Москве?!
– В Чикаго! – сострил старик и оскалил вставные челюсти. – Если, конечно, там есть Краснопресненская набережная. Вы не слышали, что танками давили совдеповскую толпу и при этом погибли три прекрасных молодых человека? Красавец-еврей, красавец-украинец и еще один тип…
– Тоже красавец? – по инерции переспросил Валерьян. – Ну а журналы-то почему убрали?
– Не убрали, а, по-видимому, перенесли. «Костер», кажется, не требуется больше зарождающейся демократии.
Старик мрачно вернулся в свой обезличенный кабинет, с размаху захлопнув дверь.
Морхинин обнаружил редакцию «Труженицы» этажом ниже, но там не нашлось ни одного сотрудника кроме уборщицы, которая запирала каждую комнату ключом. На вопрос Морхинина о редакторах, уборщица ответила:
– Нету, ни одного криспадента. Все скрылися. Им предоставили новое помещение гдей-то. А где, дорогой товарищ, не могу сообчить. Не знаю.
И Морхинин понял, что в усилии восстановить свое имя он потерпел фиаско. Потому как искать сейчас во взболомученной Москве помещение нужной редакции представлялось делом безнадежным. И он махнул рукой, спустился и зашагал в Домнартвор для совещания с Обабовым.
Однако Морхинин писал ночами новый роман: историко-литературный, если можно так определить его жанр. Словом, это была как бы очень вольная биография древнеримского поэта – прославленного, когда-то превозносимого до небес восторженной толпой почитателей, скандального и шумного, писавшего стихи о неразделенной любви. Из-за нее и погибшего.
Морхинин выбрал для своего романа давно минувший мир римских тог, шелестящих по плитам форума, роскошную изысканность столичной знати, суровое мужество завоевателей Европы, Переднего Востока и Египта, вопли и жестокое торжество амфитеатров. Он описывал, как внешне республиканская демократия давно преклонилась под самовластным правлением Августа. Он писал о Меценате, фантастическом богаче и тончайшем любителе поэзии, устраивавшем состязания стихотворцев, а среди них о небогатом и неловком от застенчивости юноше из средней Италии, приехавшем в грохочущую триумфами столицу.
Этот юноша не писал стихов, восхваляющих кумиров избалованного победами народа или прославляющих грозные походы легионеров. Он был влюблен в прекрасную римлянку Гостию, которую по неизвестным причинам переименовал в Кинфию. Юноша из тихого городка настолько был страстен и порывист, что легко переходил в стихах от лирических излияний к сатире, от философских рассуждений к остроумной и даже злой шутке и грубости. Он, провинциал, нередко щеголял этим среди надушенной сирийскими духами, изнеженной и развращенной аристократической молодежи. Жизнь его летела в потоке бесконечных светских интриг и вражды мстительных завистников. Но он был признан одним из лучших поэтов империи. Неожиданно, будучи еще в расцвете молодости, поэт погиб. Неизвестно как это было на самом деле. Среди бурных противостояний и неистовых празднеств, среди миллионного кружения толп в центре Рима жил поэт – и вот его не стало. Только его стихи до наших дней звучат чеканной тысячелетней латынью, говорящей о пламенной и горькой любви.
Морхинин назвал свой роман просто по имени – «Проперций». Пусть останется книга об этом юноше среди утвержденных в мировой классической поэзии гениев Вергилия, Горация и Овидия. Был еще блистательный Катулл – первый в римской поэзии. Однако это признавали немногие. Что уж говорить о Проперции, умершем примерно в том же возрасте, что и Катулл?
Не говоря ни слова Обабову, не пробуя показать новый роман в журналах, Морхинин снова пошел к Ивану Фелидоровичу Ковалеву. Его появление секретарша встретила с тем же презрением:
– Ивана Фелидоровича нет. Он в командировке, в Италии, – едва шевеля губами, сказала секретарь Вера. – Но я зарегистрирую вашу новую… трудовую победу. Можете сами отнести в отдел рецензий. Там примут, я позвоню. А где же ваш первый роман? Тот, что вы приносили прошлый раз?
– Понимаете, – горячо, с горестью неудачника заговорил Морхинин. – Прочитал его один очень благожелательный и достойный человек, одобрил и хотел помочь в издании… Но… – Морхинин развел руками и поник головой.
– Что – но? – с прежним презрением поторопила секретарь.
– Этот мой благожелатель… Симигур Федор… Он неожиданно умер.
– Все умрем, – холодно отрезала Вера. – А Симигур был беспробудный пьяница. Чего еще от него было ждать!..
Морхинин спустился на первый этаж. Постоял, разглядывая афиши чьих-то творческих вечеров в большом и малом залах ЦДЛ. Иногда из полуподвальчика, где, как он знал, находилось знаменитое писательское кафе, появлялись представители творческой интеллигенции в довольно крепком подпитии. Тут были в первую очередь поэты, затем более солидные компании прозаиков, а дальше те, кто еще богаче, – драматурги, сценаристы. Вокруг них суетились литературные прихлебатели.
Морхинин раза два побывал в этом специфическом месте с Миколой Лямченко из Гнездниковского переулка. Робко поглядывал он вокруг, мелко прихлебывая свой кофе, тогда как за многими столиками кипели литературные страсти. Писательские отношения выяснялись иной раз столь темпераментно и самобытно, что оппоненты хватали друг друга за галстуки. А бывало применяли и кулаки. От изумления перед такими открытиями в писательском мире Морхинин впадал в столбняк. Впрочем, все эти истории не так уж отличались от закулисной обстановки в оперном театре, где он прослужил двадцать лет.
В литераторском кафе случались происшествия, напоминавшие иной раз забавные анекдоты. Про них Морхинин узнал от Лямченко, который в ЦДЛ был свой человек.
Однажды группа кавказских литераторов отмечала юбилей своего знаменитого поэта. Виновник торжества, маленький довольно тучный старик, разрумянившийся от коньяка, тихо сидел в центре нескольких сдвинутых столиков и выслушивал со скромным достоинством славословия коллег-земляков. Когда возлияния превысили юбилейную норму, горячая кровь литературных джигитов запылала, сметая всяческие условности. Наконец, не выдержав давления пламенного темперамента, один из славословящих вылез из-за столиков, высоко поднял фужер, наполненный коньяком, и обвел присутствующих глазами:
– Вы слышали, как мы гордо превозносили здесь имя нашего замечательного поэта? Своим талантом он превзошел всех. Кого можно поставить рядом с ним? Кто, скажите мне, самый великий поэт Кавказа?
Выступавший посмотрел на случайно присутствующих в кафе – не горского происхождения. Те помалкивали на всякий случай. И все-таки нашелся среди них придурковатый правдолюб, негромко ответивший:
– Лермонтов – самый великий поэт Кавказа.
– Кто?! – грозно вскричал выступавший, невольно хватая себя за верхнюю пуговицу на брюках, где традиционно должна находиться рукоять кинжала. – Кто самый…
– Ле… Лермонтов, – уже бледнея, пролепетал неосторожный.
И воцарились в литераторском кафе разочарование и неловкость. Маленький румяный старик выбрался из центра юбилейного славословия и, покачивая умной головой, побрел к выходу. За ним бросилась вся компания сопровождавших его литературных мюридов[1], сверкая глазами и бормоча проклятия. Не забыли кинуть на столик пачку денег, которых хватило не только оплатить заказанные яства и напитки, но и вызвать восторг буфетчицы и уборщиц, внезапно обогатившихся.
Поскольку разговор с Морхининым возник после двух выпитых бутылок сухого молдавского вина и приятной закуски, Лямченко проявил благожелательность и инициативу к новому роману Валерьяна. Он позвонил в издательство, где имелась кроме прочих историческая серия. В ней разрешались иногда умеренно тиражированные античные или древневосточные сюжеты.
– Вообще-то с твоим перченым «Проперцием» морока будет, – сказал Лямченко. – Мало того, шо сюжет не с отечественной истории, так еще и про поэта какого-то хренова. Нет чтобы – если уж «дела давно минувших дней, преданья старины далекой…»
– Глубокой, – поправил Морхинин, не могущий допустить искажения даже одного слова у Пушкина.
– Ладно… ерундит. Я и говорю: если уж про «преданья старины», то уж взял бы Александра Македонского, Тамерлана там… еще какого-нибудь головореза. Или про восстание в Древнем Китае… Как там – «Желтые повязки»? Борьба народа с императорским феодальным гнетом… Ну, ничо, попробуем.
Лямченко накрутил номер «Передовой молодежи» и позвал к телефону редактора исторической серии.
– Здоровеньки булы, – сказал он, подмигивая Морхинину. – Это говорит Лямченко из секретариата Ивана Фелидоровича Ковалева, чуешь? Ага. А это кто? Владимир Цедилко? То добре, очень приятно познакомиться. Как у вас с выпуском казачьего журнала?.. А у меня к тебе, Владимир, просьба. Подойдет к тебе в издательство один хороший человек. Написал роман про древнего римского поэта. Иван Фелидорович его одобряет, я тоже. Разумеешь? Я надеюсь на успех. Мировую культуру тоже пропагандировать треба. Автора зовут Валерьян Морхинин. Запиши и заказывай ему пропуск для входа, – Микола положил трубку и хихикнул язвительно. – Присосался к издательству казачок с Кубани, хочет в крупные деятели выскочить, в борцы с «пятой колонной». Собрались они там журнал издавать под названием не то «Стремя», не то «В стремя»… Ну а меня назначили главным редактором газеты «Московская литература», вот так вот! Мы еще с тобой должны отметить то знаменательное событие.
Морхинин почувствовал во внутреннем кармане жалобное похудение кошелька. Но, разумеется, не возразил, а даже приятно улыбнулся своему новому литературному покровителю.
– Давай, езжай в «Молодежь» со своим перченым «Проперцием». Хотя надежды на успех маловато, пробуй. А тот Цедилко – редкий нахал, так что не расслабляйся… – Микола хлопнул Морхинина по плечу, отчего бывший оперный хорист малость поморщился: не выносил таких дружеских фамильярностей.
Было понятно, что, несмотря на молодость, Микола Лямченко был уже опытным чиновником Союза писателей и знатоком многого, относящегося к этому уникальному во всем мире литературному концерну.
Владимир Цедилко оказался стройным молодым человеком с курчавой каштановой головой и усиками-стрелками. Одет он был в темно-синюю полосатую тройку с шикарным галстуком, расцвеченным оранжевыми и черными цветами георгиевского штандарта.
– Рад познакомиться с писателем исторической ориентации, рекомендованным такими уважаемыми людьми. Покажите вашу работу. О, вполне солидная папка! Думаю, в будущем году «Проперций» будет издан при, так сказать, громе пушек и звоне колоколов. А как вы относитесь к тому, чтобы написать очерк или повесть о героях войны 1812 года для патриотического сборника? Положительно? И славно, славно! Тогда на выбор: командиры славных российских партизан – свободны Сеславин, Дорохов! Надеюсь, мы об этом еще поговорим.
«Чего Лямченко так поносил этого интеллигентного юношу? – недоуменно подумал Морхинин. – Однако не будем судить торопливо». Он передал свой роман предупредительному Цедилко и откланялся, приглашенный через месяц на собеседование.