Глава I
Общественный консенсус как основа патриотического подъема: страны Антанты во время Июльского кризиса
1914 года
§ 1. Реакция правительств и населения стран Антанты на начало Июльского кризиса 1914 года
Событиям Июльского кризиса, ставшего непосредственным прологом новой войны, и реакции на них современников посвящено необозримое количество работ как в отечественной, так и в зарубежной историографии. Тем не менее, споры о степени вины и роли той или иной великой европейской державы в развязывании Первой мировой войны не утихают до сих пор. Как ни парадоксально, одной из причин этих споров является не недостаток исторических источников, дошедших до нас с тех времен, а, наоборот, их изобилие. В них содержатся крайне противоречивые свидетельства и оценки, позволяющие при желании обосновать практически любую теорию. Эта ситуация, очевидно, чревата скатыванием исторических исследований в эпистемологический релятивизм. Данное обстоятельство настоятельно диктует применение в современных исторических исследованиях, посвященных проблемам Первой мировой войны, новых междисциплинарных методологических подходов, требует осмысления событий той эпохи с точки зрения их включенности в более широкий исторический контекст.
Последние предвоенные годы характеризовались нарастанием напряженности и конфликтности в отношениях между противостоящими группировками великих европейских держав. Во всех странах шла активная подготовка к будущей войне, выражавшаяся в тот момент в принятии специальных военных бюджетов, утверждении новых военных программ, направленных на перевооружение армий, увеличение их численности и усиление резервов[73]. Вехами в этом процессе могут послужить военные законы в Германии, Франции и России, принятые в 1912 году[74]; избрание Р. Пуанкаре президентом Франции в 1913 году, которое отразило утверждение во французской правящей элите курса на жесткое противодействие внешнеполитическим устремлениям Германии[75],[76]; ярким доказательством последнего вывода служит принятие во Франции нового военного закона в том же 1913 году как ответной меры на увеличение германского военного бюджета[77].
В странах Антанты все эти военные приготовления сопровождались информационно-пропагандистскими кампаниями в их поддержку на страницах ведущих средств массовой информации[78]. Эти кампании имели кумулятивный эффект, приводя к постепенному утверждению (по крайней мере, в среде политических и интеллектуальных элит) мысли о неизбежности скорой общеевропейской войны, начало которой всё чаще связывалось с 1914 годом[79]. Примером таких кампаний могут послужить полемика во французской печати вокруг нового военного закона в 1913 году[80] и русско-германская «газетная война» 1914 года[81], непосредственным поводом к началу которой послужила статья в одной из авторитетных немецких газет («Кёльнише цайтунг») о необходимости превентивного удара Германии и Австро-Венгрии по России, призванного обезопасить их от неизбежной, по мнению газеты, агрессии с ее стороны. Хотелось бы особенно подчеркнуть, что в рассматриваемый период никто не делал секрета из того, против кого ведутся описанные выше военные приготовления. Наоборот, угроза со стороны Германии представлялась крупнейшими средствами массовой информации в России и во Франции как своего рода аксиома[82]. Можно заключить, что, по крайней мере, с точки зрения пропаганды, образ будущего врага получил в указанных странах вполне конкретное наполнение и определение.
Впрочем, эти газетные кампании одновременно ярко продемонстрировали как неоднородность общественного мнения в рассматриваемых странах, так и проблемы, существовавшие во взаимоотношениях между партнерами по Антанте. Например, скандал вокруг отправки в Турцию германской военной миссии во главе с генералом Лиманом фон Сандерсом осенью 1913 года наглядно показал, что Восточный вопрос продолжал отравлять отношения между Россией и ее западными партнерами по Антанте и накануне Первой мировой войны. Англия и Франция отнюдь не желали усиления позиций России в Турции, с подозрением относились к любым ее предложениям, касавшимся расстановки сил на Балканах и в зоне проливов, и потому не спешили оказывать ей дипломатическую поддержку в противодействии германским внешнеполитическим инициативам[83]. Не меньшую проблему для сторонников укрепления
Антанты в тот период представляла весьма двусмысленная позиция Англии[84]. Откровенное нежелание английского правительства связывать себя формальными военными обязательствами с партнерами по Антанте вызывало вопросы о ее возможных действиях в случае начала общеевропейской войны как в самой Англии, так и в континентальных державах[85]. Это беспокойство лишь усилилось после провала попытки добиться от Англии заключения военного союза в ходе визита английской королевской четы во Францию весной 1914 года, приуроченного к 10-летнему юбилею англо-французской Антанты[86].
Далеко не в последнюю очередь к проведению подобной осторожной политики в отношении Антанты английское правительство (у власти в тот момент находился либеральный кабинет, возглавлявшийся Г. Асквитом) принуждала позиция, занятая частью либералов и лейбористами, а также симпатизировавшими им средствами массовой информации. Они осуждали увеличение военных расходов, выступали против каких бы то ни было формальных обязательств в отношении континентальных партнеров по Антанте[87]. Подобное сдерживающее влияние оказывали на свое правительство и французские социалисты. Во время обсуждения законопроекта о трехлетней воинской службе они открыто выступили против курса на подготовку к войне и обострение отношений с Германией, противопоставив им пацифистские и интернационалистские лозунги[88]. Полемика в прессе показала, что накануне войны их взгляды разделялись не только политически активными организованными рабочими, но и многими представителями интеллектуальной элиты страны, проникали в армию[89]. С позицией социалистов приходилось считаться: в 1914 году в Палате депутатов левые партии имели 268 мест из 602[90]. Интересно отметить, что в России в тот момент курс на укрепление сотрудничества с партнерами по Антанте и противодействие Германии подвергался критике лишь со стороны крайне правых политиков. Умеренно-консервативное и либеральное большинство Государственной думы[91]в целом поддерживало этот курс, более того, русский МИД часто становился объектом критики за недостаточную активность в этом направлении[92].
В целом же приходится констатировать, что даже взгляды представителей правящих элит в странах Антанты накануне Июльского кризиса отличались противоречивостью и разнородностью, основывались на разном понимании государственных интересов; даже применительно к политическим элитам не представляется возможным говорить о некоем едином общественном мнении по вопросам внешней политики. Тем более нельзя говорить о нем в масштабах всего общества, какую бы страну Антанты мы ни взяли. Так, если для политических и интеллектуальных элит были характерны вполне устоявшиеся представления о возможности скорой общеевропейской войны (вне зависимости от отношения к подобной перспективе), то широкие слои городских и сельских обывателей, как правило, мало интересовались перипетиями международных отношений и были поглощены внутриполитическими и социальными проблемами, они плохо представляли себе опасность сложившейся накануне Первой мировой войны международной обстановки[93]. В этом состоянии внутренней раздробленности общества стран Антанты встретили Июльский кризис 1914 года.
Поводом к началу Июльского кризиса стало убийство австрийского наследника престола эрцгерцога Франца Фердинанда и его супруги герцогини Софии Гогенберг 28 июня 1914 года в боснийском городе Сараево сербским националистом Гаврилой Принципом. Это событие вызвало самый широкий резонанс в европейских обществах. 29 июня газеты Антанты вышли под огромными заголовками, извещавшими об убийстве. Портреты погибших, некрологи, статьи и многочисленные телеграммы заполнили страницы средств массовой информации[94]. Все газеты без исключения признали покушение страшным преступлением[95]. Французские газеты «Le Temps» и «Le Matin» напоминали своим читателям о тяжких испытаниях, выпавших на долю австрийского императора Франца Иосифа, и выразили уверенность, что симпатии всего мира сейчас находятся на стороне императора[96].
Однако, выразив сочувствие Францу Иосифу, пресса очень скоро занялась обсуждением возможных последствий покушения. В этой связи большую обеспокоенность российских и французских газет вызывали сообщения о росте антисербских настроений в Двуединой монархии и неспособность ее властей пресечь на своей территории погромы сербских кварталов[97]. В России и Франции печать практически единодушно встала на сторону Сербии, отстаивая идею о ее непричастности к организации покушения[98]. «Le Temps» подчеркивала, что «ни правительство Сербии, ни сербский народ не могут ни в какой степени быть признаны виновными в трагедии Австро-Венгрии»[99]. С решительным осуждением антисербских погромов также выступили «Le Figaro»[100] и «Le Matin»[101]. Последняя с тревогой отмечала, что австрийская пресса всё более открыто стремится приписать убийство эрцгерцога сербскому правительству. «Le Temps» решительно отметала подобные теории: «В тот момент, когда Сербия делает всё возможное, чтобы наладить отношения с Австрией, было бы совершенно абсурдно предполагать, что она [Сербия] может одобрять или извинять сараевское убийство. Совсем напротив, если бы этого убийства не произошло, это было бы именно в интересах Сербии. К несчастью, сербское правительство не могло ничего сделать, чтобы предотвратить покушение, учитывая тот факт, что оно было совершено австрийскими подданными»[102]. Английские журналисты, в отличие от их русских и французских коллег, отнюдь не стремились выступить в поддержку Сербии. Наоборот, как либеральные, так и многие консервативные издания открыто встали на сторону Австро-Венгрии, обвиняя сербское правительство в организации покушения[103].
Интересно отметить, что буквально через несколько дней после убийства в Сараево в печати появились первые слухи о готовящемся ультиматуме Австро-Венгрии с требованием проведения расследования на территории Сербии с участием австрийских сыщиков[104]. Тем не менее, не следует преувеличивать ажиотаж или тревогу антантовской прессы в связи с сараевским покушением. Сообщения об убийстве Франца Фердинанда очень скоро сошли с первых полос газет, будучи оттесненным внутриполитическими проблемами и светскими скандалами. Успокоению способствовала также сдержанная позиция Австро-Венгрии, которая не выступила сразу с дипломатическим демаршем против Сербии; надежда, что 84-летний Франц Иосиф не захочет омрачать последние годы своего правления европейской войной[105]. Так, «Le Figaro» писала, что личное вмешательство Франца Иосифа в австро-сербский конфликт с целью его скорейшего мирного разрешения совершенно развеяло опасения о возможном разрыве отношений между двумя государствами[106].
Во Франции общество в тот момент было сосредоточено на перипетиях суда над Г. Кайо, женой бывшего министра финансов Ж. Кайо, убившей редактора «Le Figaro» Г. Кальметта за то, что тот развернул травлю ее мужа на страницах своей газеты и грозился предать огласке его частную переписку. Новости об этом процессе оттеснили сообщения о сараевском убийстве с первых полос газет[107]. В Англии внимание прессы и общества было приковано к назревавшему вооруженному конфликту в Ирландии в связи с обсуждением закона о гомруле[108]. В этом отношении можно согласиться с категоричным заявлением Дж. Ф. В. Кейгера, что Июльского кризиса в современном его понимании для людей того периода просто не существовало[109]. Действительно, если обратиться к изучению публикаций в антантовской прессе, остается только констатировать, что события международной жизни в июле 1914 года отнюдь не находились в центре внимания современников[110].
Да, новость о сараевском убийстве подняла продажи газет, но она не воспринималась как некое судьбоносное или роковое событие. Пресса стран Антанты вовсе не пыталась подготовить общественное мнение к перспективе скорой войны из-за этого покушения. Тревожные публикации, в которых подчеркивалась опасность сложившейся ситуации на Балканах, были немногочисленны и в июле 1914 года не выходили на первые полосы газет. Люди к тому моменту привыкли к сообщениям об убийствах венценосных особ, и те не воспринимались как нечто из ряда вон выходящее, а кризисы на Балканах представлялись чуть ли не как постоянный элемент политического ландшафта.
Свидетельствами успокоения антантовских политиков могут послужить отъезд русского министра иностранных дел С.Д. Сазонова в свое загородное имение на короткий отпуск в середине июля 1914 года и прибытие в Петербург с официальным визитом президента Франции Р. Пуанкаре 20–23 июля. Именно так восприняли поездку Р. Пуанкаре средства массовой информации в странах Антанты, их логика понятна: существуй угроза кризиса, визит был бы, несомненно, отложен. Это событие, вполне естественно, привлекло особое внимание газет Франции и России[111]. Самым подробным образом освещались все детали торжеств, приуроченных к высокому визиту: состав русской и французской эскадр, встречи президента, балы, обеды[112]. Целиком приводились речи и тосты, произнесенные Р. Пуанкаре и Николаем II, в которых прославлялось прошлое русско-французского союза, говорилось о его нынешних силе и значении[113]. Русские газеты не преминули подчеркнуть, что военная мощь русско-французского союза служит лучшей гарантией мира в Европе и должна оказывать отрезвляющее воздействие на «австрийских шовинистов»[114].
По-своему освещала обстоятельства визита французского президента в Россию «The Times». Основное внимание газета уделяла даже не столько официальной части визита, сколько антимилитаристским демонстрациям и забастовкам, которыми рабочие встретили приезд Р. Пуанкаре. Отмечалось, что 23 июля столкновения продолжались в различных частях Петербурга до полуночи, и что, несмотря на применение властями оружия, требовались еще более жесткие меры для прекращения «анархии и хулиганских действий»[115]. Очень показательно, что в этот период английская официозная газета целиком встала на сторону царского правительства, с одной стороны, выступая за более жесткие меры в отношении забастовщиков, а с другой – выражая удивление «терпимостью, проявленной правительством в отношении нарушителей общественного порядка»[116]. «The Times» была одним из наиболее последовательных сторонников укрепления Антанты и стремилась по возможности улучшить образ Российской империи в глазах английского общества.
На фоне успокоительных настроений и публикаций, возобладавших к концу июля 1914 года в странах Антанты, поступившее 24 июля в средства массовой информации известие об австрийском ультиматуме Сербии произвело эффект разорвавшейся бомбы[117]. При этом в реакции газет и журналов на новое обострение международной ситуации как в капле воды отразились все отмеченные выше проблемы во взаимоотношениях между членами Антанты и особенности внутриполитической обстановки в каждой отдельно взятой стране. Так, практически единодушное и самое резкое осуждение встретил австрийский демарш в русской прессе. Большинство газет считали военное вмешательство Российской империи в австро-сербский конфликт не только возможным, но и необходимым, подчеркивая, что она может рассчитывать на полную поддержку со стороны Франции[118]. В считавшейся официозной газете «Новое время» была опубликована статья, звучавшая как самое настоящее предупреждение Австрии: «Русское правительство ясно сознает, что австрийский ультиматум Сербии направлен собственно против России. И Россия отвечает на него не только словами, но и должными действиями. Сербия, подвергшаяся беззаконному нападению, не останется одинокой. Возмутителям мира придется иметь дело не только с Сербией, но и с Россией»[119]. Воинственностью отличалась и реакция «Московских Ведомостей»: «Наступил последний час! Австрия должна оглянуться на пройденный путь: каждая война кончилась для нее печально и новая должна кончиться катастрофой за то, что она – виновница тех бедствий, которые обрушатся на народы Европы»[120]. В этой статье прямо говорилось, что единственным и неизбежным последствием австрийской ноты будет общеевропейская война. Единственным диссонансом прозвучала статья в либеральной газете «Речь». 25 июля она подчеркивала, что России и Франции не стоит рассчитывать на военную помощь со стороны Англии и им следует воздержаться «от каких бы то ни было поощрений по адресу Сербии»[121].
На стороне Сербии решительно выступила французская официозная пресса[122]. «Le Temps» подчеркивала совершенно недопустимый тон австрийского ультиматума и беспрецедентный характер требований, в нем предъявленных[123]. Газета также выражала уверенность, что Россия не оставит Сербию в столь трудный для нее час. Пространной статьей отреагировала на известие об австрийском ультиматуме «Le Figaro». Крайнее возмущение газеты вызывали тон и формулировки австрийской ноты, а особенно тот факт, что обвинения в организации сараевского покушения, по мнению французской газеты, выдвигались не просто в адрес сербского правительства, которое могло уйти в отставку, а лично против короля Сербии[124]. Со всей отчетливостью опасность сложившейся ситуации обрисовывала на своих страницах «Le Matin». По ее мнению, новый международный кризис требовал решительного вмешательства всех великих держав, концертной дипломатии, но Австрия выбрала такой момент для своего ультиматума, когда Антанта фактически парализована: президент Франции находится за пределами своей страны, а Англия балансирует на грани гражданской войны. Единственный шанс на мирное урегулирование конфликта в этой обстановке «Le Matin» видела в мирных инициативах России[125]. Вообще же французская официозная и консервативная пресса, равно как и русская, с самого момента опубликования ультиматума выступала за жесткую политику в отношении Германии и Австро-Венгрии, считая согласованное и решительное выступление стран Антанты на стороне Сербии единственным способом сохранить европейский мир.
Что касается Англии, то посол в Лондоне А. К. Бенкендорф констатировал раскол в английской печати по отношению к австро-сербскому конфликту[126]. Радикальные и либеральные газеты, прежде всего «The Standard» и «The Manchester Guardian», решительно встали на сторону Австро-Венгрии и заявили, что Сербия должна подчиниться всем предъявленным требованиям[127]. «The Standard» писала: «…симпатии Англии на стороне Австрии, которая страдает от сербского упрямства»[128]. Иную позицию заняли консервативные газеты («The Times», «The Morning Post»), взывавшие к вмешательству великих держав в этот конфликт и требовавшие соблюдения норм международного права[129]. О впечатлении, произведенном ультиматумом в странах Антанты, писала «The Times». В статье «Угроза Европе» отмечалось, что, по мнению осведомленных английских дипломатов, международная ситуация в тот момент была гораздо более опасной, чем во время Боснийского кризиса 1908–1909 годов или Балканских войн 1912–1913 годов[130]. Приводилась также точка зрения французских политиков, которые выражали сомнение в возможности локализовать австро-сербский конфликт[131].
26 июля пришло известие, что Австрия не приняла ответ Сербии. Несмотря на это, в печати продолжался поиск путей выхода из кризиса, мирного решения проблемы. Задержка в три дня с момента истечения срока действия австрийского ультиматума и до объявления 28 июля 1914 года войны Австро-Венгрией Сербии породила в печати стран Антанты надежды если не на сохранение мира на Балканах, то, по крайней мере, на локализацию конфликта.
26—27 июля российские газеты еще продолжали в весьма резких выражениях комментировать ситуацию вокруг австро-сербского конфликта. Некоторые из них («Свет», «Колокол», «Петербургский курьер», «Утро России») призывали правительство проявить твердость и в случае необходимости применить силу для защиты Сербии, рассчитывая при этом на полную и единодушную поддержку всего населения империи[132]. «Новое время» приходило к выводу, что за действиями Австро-Венгрии стоит Германия, и что только от Германии зависит мирное разрешение этого конфликта: «Германскому императору достаточно сказать два слова, и австро-венгерская дипломатия возьмет свою словесную ноту обратно»[133]. Газета писала, что отказ Германии повлиять на своего союзника чреват самыми тяжелыми последствиями. Вновь подчеркивалось, что в случае агрессии Австро-Венгрии против Сербии, Россия не останется в стороне, а это повлечет за собой вступление в войну Германии, Франции и, может быть, Англии. В заключение, «Новое время» задавалось вопросом, стоит ли мир на пороге общеевропейской войны, и писало: «Ответ на этот основной вопрос, волнующий общественное мнение, надо искать в Берлине»[134]. Провинциальные издания не отставали от столичных и требовали от царского правительства проявить твердость и, «в случае необходимости, с мечом выйти на защиту своих сербских братьев»[135].
«Хочет ли Германия войны?» – под таким заголовком 27 июля была опубликована статья в «Le Temps»[136]. Газета заключала, что Австро-Венгрия не шла бы так открыто на обострение международной ситуации, составляя ультиматум в столь резких выражениях, отказываясь, несмотря на настояние России, продлить срок его действия, если бы за ней не стояла Германия. По мнению «Le Temps», войны между Австро-Венгрией и Сербией миновать уже почти невозможно[137]. В то же время, французские проправительственные газеты старались избегать излишне резких выпадов в отношении Германии, и их публикации отличались большой сдержанностью[138]. Эта сдержанность официозных газет отчасти объяснялась нежеланием правительства навлечь на себя обвинения со стороны социалистов в вынашивании агрессивных замыслов, милитаризме. Подобные опасения были неслучайны.
Именно в эти дни просыпается интерес левых изданий к международной ситуации. Традиционно французские социалистические и анархистские газеты сравнительно мало внимания уделяли внешнеполитическим проблемам, в основном обращаясь к внутренним социальным, политическим и экономическим вопросам. Теперь, в последние дни июля 1914 года, они активно включились в комментирование обстановки на Балканах и вступили в полемику с официозными изданиями. «La Bataille Syndicaliste» и «L’Humanite» призывали французов выйти на антивоенные демонстрации, напоминая им об ужасах, с которыми сопряжена любая война[139]. Анархистская «La Bataille Syndicaliste» в статье «Долой войну!» особенно подчеркивала, что во время этого кризиса со всей очевидностью проявилась противоположность интересов правящих классов и широких народных масс, что правительства великих держав проводят антинародную политику, сознательно толкая мир к войне[140]. Так заявила о себе накануне начала боевых действий антивоенная оппозиция во Франции. Но важно отметить, что, в сущности, открыто против войны в тот момент выступили только левые издания, отстаивавшие свою традиционную пацифистскую и интернационалистскую точку зрения. Французское правительство с большим беспокойством следило за антивоенной социалистической пропагандой, опасаясь, что она может спровоцировать массовые выступления рабочих.
В английской прессе продолжалась активная полемика между либеральными и консервативными изданиями. О значении, которое придавалось русским правительством этой полемике, могут свидетельствовать регулярные донесения А. К. Бенкендорфа[141]. 26 июля он писал: «Я не наблюдаю никаких атак на принцип Тройственного согласия, которое воспринимается как данность. С другой стороны, большинство газет считают, что в данный момент Англия должна ограничиться ролью посредника. Трудно судить об общественном мнении, не опираясь на газеты. Пресса была застигнута врасплох, колеблется, однако воздерживается от прямой критики в адрес твердой позиции России»[142]. Изучая публикации в ведущих средствах массовой информации, русские дипломаты стремились оценить расстановку сил в английских правящих кругах, найти ключ к пониманию позиции британского правительства в случае резкого обострения обстановки на континенте.
Если обратиться к непосредственному изучению статей в английских средствах массовой информации, то в освещении австро-сербского конфликта внимание прессы было приковано к сербскому ответу на предъявленный ранее ультиматум. Консервативная печать указывала на беспрецедентную уступчивость сербского правительства. «The Times» писала, что в свете примирительности сербского ответа конфликт должен быть решен мирными способами[143]. В то же время газета с тревогой отмечала рост воинственных настроений в Вене и Берлине: «Атмосфера в обеих столицах напоминает ту, что царила в Париже в июле 1870»[144]. В целом газета весьма пессимистически оценивала шансы на сохранение мира: с точки зрения «The Times», начала военных действий между двумя странами следовало ожидать в течение ближайших 7—10 дней[145].
Консервативные газеты особенно подчеркивали необходимость решительного вмешательства Англии в ситуацию на континенте. «The Times» писала, что до тех пор, пока существует надежда на сохранение мира, Англия сделает всё возможное для этого, но любая попытка пошатнуть баланс сил в Европе будет пресечена всею мощью империи, «это то, что наши интересы, наш долг, наша честь требуют от нас. Англия без колебаний ответит на их призыв»[146]. В том же ключе комментировала обстановку на Балканах «The Morning Post». Она отмечала, что если Австро-Венгрия выступит в роли агрессора, то Англия не останется в стороне[147], и дело не в каких-то международных договорах, а в моральном долге: «Она не может молча смотреть на то, как одна стана провозглашает себя судьей, присяжным и палачом в одном лице»[148]. Что касается либеральной прессы, то примирительный ответ Сербии, казалось, никак не поколебал ее позиций.
«The Standard» писала, что «конфликт должен быть локализирован, так как вина всецело падает на Сербию, которая не согласилась на законные требования Габсбургской монархии»[149].
В целом в тот момент в Англии и Франции вопрос об их военном участии в австро-сербском конфликте ставился лишь в самых гипотетических формулировках отдельными, как правило, консервативными изданиями. Иначе обстояло дело в России. Здесь с самого момента опубликования австрийского ультиматума пресса практически единодушно встала на сторону Сербии и стала требовать от царского правительства самых решительных мер, вплоть до объявления всеобщей мобилизации, для противодействия притязаниям Австро-Венгрии. Принципиальным отличием публикаций российских газет от их английских и французских аналогов стало то, что они сразу заговорили о неизбежности и необходимости участия Российской империи в надвигающейся австро-сербской войне.
Чтобы объяснить подобную воинственность российских газет, необходимо обратиться к анализу особенностей восприятия международной ситуации правящими элитами Российской империи, сравнить их со взглядами английских и французских элит. В рассматриваемый период сообщения об ухудшающейся международной обстановке только начинали пробивать себе дорогу на первые полосы газет, основное внимание печати было по-прежнему сосредоточено на внутренних проблемах и скандалах. Можно заключить, что внешнеполитические проблемы продолжали оставаться предметом интереса лишь сравнительно узкой группы профессиональных дипломатов, политиков, журналистов и военных. Средства массовой информации в странах Антанты, комментируя нарастание международной напряженности, главным образом, отражали настроения различных групп политических элит, которые традиционно отвечали за формирование внешнеполитических курсов своих государств, отличались лучшей информированностью по сравнению с остальными социальными группами.
Это наблюдение подтверждается и характером источников, в которых содержатся более или менее детальные описания психологической атмосферы, установившейся в странах Антанты в начале Июльского кризиса. Помимо прессы, в основном они представляют собой воспоминания политиков и дипломатов, реже – представителей интеллигенции. Из них следует, что правящие элиты стран Антанты сначала не были настроены трактовать сараевское убийство как пролог к войне. Э. Грей вспоминал, что умеренность реакции австрийского правительства в первые недели июля внушала надежду, что спокойствие Европы не будет нарушено[150]. С тревогой новость о покушении была воспринята в Петербурге[151]. Русское правительство опасалось, что новый кризис на Балканах будет использован Центральными державами для военного сведения счетов с Сербией, что ставило бы под удар позиции Российской империи в регионе. В то же время не стоит преувеличивать глубину этих опасений: отсутствие немедленного дипломатического демарша Австро-Венгрии в связи с убийством Франца Фердинанда вселило в сердца современников уверенность, что этот инцидент будет преодолен дипломатическими средствами.
На наш взгляд, следует с большим скепсисом относиться к заявлениям отдельных политиков (например, П.Н. Милюкова) о том, что они уже в конце июня предвидели перерастание австро-сербского конфликта в войну[152]. В подобных заявлениях скорее видится стремление a posteriori убедить читателя в своей политической дальновидности и мудрости, а не описание непосредственного опыта очевидца тех событий.
Слухи о готовящемся демарше Австро-Венгрии против Сербии стали доходить до политиков стран Антанты ближе к концу июля. Английский историк Дж. Джолл указывает, что в России сумели к тому моменту взломать шифр, использовавшийся Веной для контактов с посольством в Петербурге, и потому русские дипломаты были в курсе австрийских планов[153]. Советские исследователи считали, что и английский Форин Офис заранее знал о подготовке Австро-Венгрией, поощряемой Берлином, жесткого ультиматума Сербии[154]. Действительно, 22 июля 1914 года русский посол в Лондоне докладывал в Петербург о своем разговоре с Э. Греем, который, признавая, что не располагает никакой конкретной информацией касательно австрийской ноты, выражал серьезную обеспокоенность в связи с возможными последствиями этого демарша.
О содержании австрийских требований в европейских кабинетах узнали утром 24 июля[155]. Для правящих элит стран Антанты настало время мучительных сомнений и колебаний, когда со всей очевидностью проявилось как взаимное недоверие, отличавшее отношения между участниками этого блока, так и принципиальная разница в понимании ими своих государственных интересов и оценке ими ситуации на Балканах.
Так, австрийский демарш поставил царское правительство перед сложнейшей дилеммой. С одной стороны, летом 1914 года Россия не была готова к войне и потому совершенно ее не хотела. В интересах империи было бы оттянуть начало военных действий на 3–4 года, чтобы ее масштабные программы перевооружения и реорганизации армии и флота были в общих чертах завершены[156]. К этому курсу толкал царское правительство и страх перед внутренними социальными конфликтами: Русско-японская война 1904–1905 годов наглядно показала тесную связь между войной и революцией[157]. С другой стороны, ряд факторов принуждал Россию занять жесткую позицию в отношении Центральных держав ввиду австрийского ультиматума. Для коллективной самоидентификации российской политической элиты были характерны устойчивые представления о России как покровительнице славянских народов на Балканах и об этом регионе как средоточии ее геополитических амбиций и интересов. Поэтому для царского режима новый международный кризис сразу поставил вопрос о необходимости и неизбежности войны с Центральными державами, второй «дипломатической Цусимы» империя вынести не могла. К тому же, политическая культура того времени и характер межгосударственных отношений напрямую связывали жизнеспособность государств с их готовностью силой отстаивать свои интересы[158].
Царское правительство опасалось, что, не окажи оно решительного сопротивления притязаниям Центральных держав летом 1914 года, Англия и Франция могли разочароваться в России как в союзнике и взять курс на пересмотр отношений внутри Антанты[159]. Именно эти коллективные представления, характерные не только для правящих элит, но и для широких кругов российской интеллигенции, обусловили резкий и воинственный тон печати в отношении Австро-Венгрии в начале Июльского кризиса 1914 года. Сложно однозначно сказать, какие цели преследовали авторы алармистских публикаций: стремились ли они тем самым оказать сдерживающее воздействие на венских политиков или на первый план уже выходили задачи моральной подготовки общества к перспективе скорой войны. Нам представляется наиболее вероятным, что имело место сочетание и взаимное дополнение этих импульсов.
Во многом схожие опасения относительно действий партнеров по блоку и будущего Антанты обуревали и французских, и английских дипломатов. Французские политические лидеры считали, что Россия может разочароваться во франко-русском союзе, если в этот раз Франция не поддержит ее в конфликте с Австро-Венгрией[160]. Одновременно, французские правящие круги прекрасно осознавали, что Россия будет вынуждена так или иначе вмешаться в новый австро-сербский конфликт и видели в этом прекрасную возможность для реализации своих внешнеполитических замыслов, которые сводились к военному разгрому Германии, невозможному без опоры на военную мощь Российской империи. В основе мировоззрения французской правящей элиты лежали глубоко укоренившиеся представления о необходимости радикального ослабления Германской империи для обеспечения безопасности восточных границ Франции; о перманентной угрозе, исходящей от экспансионистского внешнеполитического курса Германии, подкрепленного военным и экономическим потенциалом этой страны. В сложившейся в июле 1914 года ситуации Франция гарантированно могла рассчитывать на вооруженное вмешательство России в случае франко-германского конфликта. Поэтому все усилия французских дипломатов, политиков и военных в тот период были направлены на поощрение жесткой линии царского правительства в отношении Австро-Венгрии и Германии, предоставление ему гарантий военной поддержки со стороны Франции[161], что в определенной мере отразилось в публикациях официозных и консервативных изданий. Хотя в первые дни после опубликования ультиматума официальная позиция французского правительства отличалась пассивностью и неясностью[162] (президент и глава правительства еще не вернулись из своего морского путешествия в Петербург и поддерживали связь с Парижем исключительно посредством телеграфа)[163], курс на полную (в том числе и военную) поддержку Российской империи был уже принят[164].
Этой политике противостояла сильная оппозиция, представленная главным образом французскими социалистами и анархистами. Они также признавали глубину франко-германских противоречий, но предлагали иной, мирный, способ их разрешения, основанный на интернационалистских идеях и ценностях. Впрочем, левые не были едины во взглядах на практические формы реализации интернационалистских постулатов, что ослабляло антивоенную оппозицию. Несмотря на это, правящие элиты вынуждены были учитывать опасность внутренних потрясений, спровоцированных левыми, опиравшимися на поддержку организованных рабочих, поэтому военные приготовления проводились без лишней огласки.
Большим своеобразием отличалась позиция Англии. В Форин Офис, кабинете министров и парламенте существовали разные, подчас диаметрально противоположные, взгляды на место Англии в системе международных отношений вообще и внутри Антанты в частности. С одной стороны, целый ряд видных сотрудников Форин Офис выступал за всемерное сближение с Россией и Францией и необходимость их решительной поддержки в разразившемся кризисе. В эту группу мы бы отнесли, прежде всего, постоянного помощника министра иностранных дел Великобритании А. Никольсона и посла в Петербурге Дж. Бьюкенена. С другой стороны, против подобного курса открыто выступила часть министров, английские радикалы и лейбористы в парламенте. Для них были характерны устойчивые представления об угрозе, исходившей от самодержавной России, которая представлялась им агрессивным авторитарным государством с непредсказуемой и коварной внешней политикой[165]. Их взгляды были широко представлены в публикациях ряда либеральных и лейбористских изданий. Иными словами, речь шла о принципиально различном понимании разными группами английской политической элиты государственных интересов Великобритании и способов их достижения. К тому же, австро-сербский конфликт не нес для Англии того ценностного, мировоззренческого «заряда», который он имел для элит Российской империи. Коллективным ценностям, лежавшим в основе самоидентификации английской правящей элиты, были чужды представления об ответственности Англии за судьбу той же Сербии, она могла совершенно безболезненно пожертвовать сербскими интересами во имя локализации конфликта. Это ни в коей мере не могло дестабилизировать внутриполитическое положение в стране или подорвать легитимность правительства, чего нельзя было сказать о любой попытке открыто солидаризироваться с жесткой позицией Российской империи.
Глава Форин Офис Э. Грей накануне войны лавировал между этими двумя тенденциями, оттягивая момент формулирования официальной позиции британского правительства в отношении событий на континенте. Эта политика, равно как и его действия во время Июльского кризиса, отнюдь не были обусловлены каким-то особым «пацифизмом»[166], а объяснялись политическим расчетом и соображениями партийной борьбы. Если сам Э. Грей считал участие Англии в войне на континенте на стороне Антанты практически неизбежным[167], то он также ясно понимал, что открытая поддержка России и Франции в период Июльского кризиса означает неминуемый раскол Кабинета и правительственный кризис в момент, когда от страны требуется единство и сплоченность. Именно эти опасения скрывались за выжидательной позицией главы Форин Офис в период Июльского кризиса и его постоянными ссылками на настроения английского общества в разговорах с представителями иностранных держав.
Эта тактика со всей очевидностью проявилась уже 24 июля 1914 года, когда С.Д. Сазонов пригласил английского и французского послов, чтобы обсудить с ними сложившуюся ситуацию и прояснить позиции их правительств. Он отметил совершенно непозволительный для дипломатического документа тон австрийской ноты и подчеркнул, что сама Австро-Венгрия никогда бы не решилась на подобную акцию без поддержки со стороны Германии. В этой связи русский министр иностранных дел обратился к послам с вопросом, может ли Россия в сложившейся ситуации рассчитывать на своих партнеров по Антанте[168]. Французский посол М. Палеолог поспешил заверить С.Д. Сазонова, что французское правительство готово до конца выполнить свои обязательства, предусмотренные русско-французским союзом. Английский посол Дж. Бьюкенен был гораздо более сдержан и осторожен в своих высказываниях[169].Сославшись на английское общественное мнение, которое не поддержит вступление страны в войну из-за австро-сербского конфликта, не имеющего прямого отношения к интересам Великобритании, он заявил, что его правительство может оказать лишь дипломатическую поддержку своим партнерам по Антанте[170].
Одновременно наравне с отмеченными различиями в коллективных ценностях и способах самоидентификации в рассматриваемый период проявилась и фундаментальная близость мировоззренческих установок, объединявшая правящие элиты всех трех стран Антанты. К ним следует отнести широко распространенные и устойчивые представления о сущности великодержавного статуса и способах его поддержания. В частности, убеждение в том, что война является не только возможным, но и наиболее удобным средством решения накопившихся противоречий, а готовность применить военную силу – главным показателем соответствия того или иного государства статусу великой державы. Несмотря на колебания общественного мнения и наличие антивоенной оппозиции, и в Англии, и в России, и во Франции уже тогда, 25–28 июля 1914 года, политическое руководство развернуло активную тайную дипломатическую и военную подготовку к войне. Мы склонны считать, что даже инициаторы мирных переговоров и поиска дипломатического выхода из сложившейся ситуации – глава русского МИДа С.Д. Сазонов и его английский коллега Э. Грей – сомневались в конечном успехе предпринимаемых ими усилий. Эти предложения по урегулированию конфликта выдвигались на фоне не прекращавшихся лихорадочных военных приготовлений во всех великих державах и преследовали двойную цель: выиграть драгоценное время, особенно нужное Антанте, учитывая разницу в темпах мобилизации русской армии с одной стороны, и германской – с другой; продемонстрировать миролюбие и уступчивость, чтобы заручиться общественной поддержкой внутри своих стран и ослабить тем самым влияние антивоенных кругов[171].
К 29 июля в странах Антанты был уже предпринят целый ряд подготовительных военных мер. 27 июля объявлена частичная мобилизация в России, из Франции поступали постоянные подтверждения ее готовности выполнить свой союзнический долг[172], подкрепленные усилением охраны мостов и железных дорог и наблюдением за границей, отменой увольнительных в армии[173]. В Англии 26 июля по инициативе морского министра У. Черчилля были приняты решения о концентрации флота, который после маневров не распускался по базам мирного времени, были отменены отпуска[174]. 28 июля У. Черчилль отдал распоряжение о переводе английского флота из Портленда на военно-морскую базу в Скапа-Флоу[175], операция проходила ночью в строжайшей тайне. Этот приказ был одобрен премьер-министром Г. Асквитом, который, однако, не стал сообщать о нем остальным членам Кабинета, опасаясь его раскола[176].
Если правящие элиты стран Антанты сравнительно быстро осознали угрозу, исходившую от нового обострения обстановки на Балканах, то этого нельзя было сказать о широких слоях городских и сельских обывателей, которые мало интересовались международными кризисами и совсем не ожидали скорого начала общеевропейской войны.
Лето 1914 года выдалось солнечным и жарким, все, кто мог, спешили разъехаться по курортам, на море, в горы или просто за город[177]. Остальные были погружены в свои повседневные заботы. Крестьяне готовились к сбору урожая, который в этом году обещал быть особенно хорошим; городские жители с интересом следили за светскими скандалами. В идиллических красках описывал последнее предвоенное лето английский журналист Ф. Гиббс: «В Европе, до того как всё это (т. е. война. – Н.Ю.) началось, в умах людей царил мир… В Англии это ощущение мира, как я помню, было особенно сильным. Его едва ли нарушали в широких массах населения хоть какие-то проблемы. Были неприятности в Ирландии. Они всегда там были. Страшно докучали суфражистки. Частыми и раздражающими были стачки. Но старый распорядок английской жизни шел своим чередом, безмятежный, спокойный, наполненный чувством абсолютной безопасности»[178].
Новость об убийстве Франца Фердинанда действительно стала сенсацией, но отнюдь не воспринималась широкими слоями населения как событие, способное поколебать европейский мир[179]. Это был просто очередной политический, светский скандал, к которым тогда успели привыкнуть[180]. Вновь сошлемся на Ф. Гиббса: «Австрийский эрцгерцог был убит в каком-то месте, со странным, чужеземным названием. Ужасно, нет сомнений. Но какое отношение это имело к Джону Смиту, поливающему цветы в своем загородном саду, или к миссис Смит, укладывающей ребенка спать?»[181].
К тому же, эта новость достаточно быстро сошла с первых полос газет и скоро забылась. Именно поэтому, на наш взгляд, известие об австрийском ультиматуме Сербии стало шоком для современников. Впрочем, в этом отношении, даже в рамках Антанты, ситуация отличалась от страны к стране. Так, говоря о широких слоях населения Российской империи, справедливым представляется замечание, сделанное П.Н. Милюковым: «Набросанная нашим поэтом картина – в столицах “гремят витии”, а в глубине России царит “вековая тишина” – эта картина оставалась верной»[182]. Учитывая низкий уровень грамотности населения империи, влияние газетных кампаний, в том числе алармистских публикаций во время Июльского кризиса, ограничивалось сравнительно небольшой читательской аудиторией. Таким образом, еще до начала войны в России обозначились объективные препятствия к складыванию некого единого представления о войне, общей военной культуры. Отношение деревни к грядущей войне оставалось для современников, в том числе для правящих кругов, полной загадкой.
События Июльского кризиса вызвали более активную реакцию со стороны городских и сельских обывателей во Франции, о чем позволяют судить материалы средств массовой информации и документы французского МВД. В частности, публикации социалистических и анархистских газет содержат ценную информацию о различных функциональных проявлениях настроений современников. При этом левые издания отнюдь не ограничивались освещением «удобных» для них фактов, как то: резолюций различных профсоюзов с осуждением политики великих держав[183] или статей об антивоенных митингах в Париже[184]. Они также с сожалением констатировали наличие националистических, реваншистских манифестаций, проходивших под лозунгами: «На Берлин!», «Да здравствует армия!», «Да здравствует война!»[185]. О постепенном распространении среди населения Третьей республики представлений о возможности скорой войны докладывали префекты отдельных департаментов[186]. Хотя они утверждали, что подобная перспектива воспринимается населением достаточно спокойно[187], отмечались и участившиеся случаи изъятия населением средств из сберегательных касс[188], антивоенные манифестации, организованные социалистами[189].
В то же время, на наш взгляд, не стоит преувеличивать значение или репрезентативность зафиксированных националистических и наоборот, антимилитаристских, выступлений. В эти дни демонстрации еще не приобрели массовости или широкого распространения. Можно предположить, что в них участвовали, с одной стороны, левые активисты и рабочие, составлявшие традиционную опору социалистов, с другой – активисты различных патриотических организаций, роялисты и националисты. Что важно, и что, несомненно, выглядело весьма обнадеживающим для правящих кругов Франции, так это сравнительное спокойствие широких слоев населения. Можно привести много догадок, объясняющих подобную реакцию современников, но, на наш взгляд, особую роль сыграли несколько факторов. Во-первых, люди той эпохи успели привыкнуть к воинственной риторике в прессе. В большей или меньшей мере осознавая опасность сложившейся международной обстановки, они всё же сохраняли веру в то, что и на этот раз гроза минует, что и этот кризис будет решен в рамках дипломатических переговоров. Во-вторых, мы считаем, что спокойствию французов в те дни способствовали сами обстоятельства очередного обострения отношений между великими державами: участие Франции в войне с Германией из-за событий в Сараево казалось чем-то неправдоподобным.
Еще более абсурдной идея участия страны в войне из-за такого повода представлялась жителям Британских островов. Традиционно погруженные во внутренние проблемы и мало интересовавшиеся перипетиями борьбы великих держав, англичане лишь постепенно и без особого энтузиазма вникали в причины европейского кризиса.
Как показал анализ реакции современников на события Июльского кризиса, общества стран Антанты в целом были застигнуты им врасплох. Но следует сразу сделать несколько оговорок. На наш взгляд, большую роль сыграло то обстоятельство, что кризис, буквально взорвавший международные отношения после опубликования австрийского ультиматума Сербии и повергший современников в состояние растерянности, разразился из-за уже полузабытого к тому моменту убийства австрийского эрцгерцога.
Одновременно тот факт, что правители Австро-Венгрии и Германии схватились за это убийство и решились именно в июле 1914 года пойти до конца, рискуя развязать общеевропейскую войну, а их коллеги в странах Антанты с готовностью «поддержали» этот курс, многое говорит как об экономическом перенапряжении великих держав, спровоцированном гонкой вооружений, так и о политической культуре, мировоззрении и коллективных представлениях их лидеров того времени.
Действительно, если политики и дипломаты Антанты и не ожидали подобного поворота событий летом 1914 года, то они уже в первые дни после опубликования австрийского ультиматума приняли решение не отступить и пойти на риск полномасштабного вооруженного столкновения. В этом отношении их реакция разительно отличалась от настроений широких масс населения Великобритании, Франции и России. Все имеющиеся в нашем распоряжении источники свидетельствуют, что во время Июльского кризиса ни в одной из стран Антанты не наблюдалось сколько-нибудь массовых провоенных демонстраций. Удивление, шок, растерянность – вот какими словами можно описать настроения современников. И всё же было бы ошибкой сводить реакцию обществ стран Антанты на события Июльского кризиса только к шоку и растерянности. Июльский кризис привел к тому, что международная ситуация стала предметом самого широкого обсуждения, перед всеми европейскими обществами встали проблемы переосмысления основ своей коллективной самоидентификации.
§ 2. Складывание общественного консенсуса по вопросу о войне
28 июля 1914 года последовало объявление Австро-Венгрией войны Сербии, последние надежды на мирное урегулирование конфликта между двумя странами рухнули, началась Первая мировая война. Именно 28 июля происходит своеобразный перелом в восприятии международной ситуации населением Англии и Франции. На повестку дня встал вопрос об участии этих стран в общеевропейской войне, с этого момента международный кризис перестал быть уделом одних только правящих элит, он практически полностью заслонил собой все прежние социальные, экономические и внутриполитические проблемы и разногласия. Во всех странах Антанты началась судорожная, иногда непоследовательная, но всё более набиравшая оборот пропагандистская кампания в прессе, имевшая целью мобилизовать моральные ресурсы наций, призвать их к единству перед лицом внешней угрозы.
Особенно ярко это проявилось в тот момент в России, где большинство средств массовой информации заняли воинственную позицию по отношению к Австро-Венгрии и требовали от царского правительства самых решительных мер для защиты Сербии[190]. Конечно, не все газеты однозначно разделяли подобный энтузиазм. Перспектива войны пугала очень многих наблюдателей. 30 июля 1914 года в день объявления всеобщей мобилизации в России газета «Современное слово» писала: «Даже эпоха наполеоновских войн не дает и приблизительного представления о бедствиях, грозящих обрушиться на человечество XX века»[191]. О надеждах на мир, в тот момент уже совершенно несбыточных, писали провинциальные газеты в Киеве, Смоленске, Воронеже, Прибалтийском крае[192]. Но преувеличивать распространенность подобных воззрений не стоит, тем более нельзя говорить о существовании в русской печати оформленной и влиятельной оппозиции войне. Даже газеты, выражавшие похожие настроения, заключали, что в сложившейся ситуации империя обязана защитить с оружием в руках свои честь и достоинство, которым бросили вызов Центральные державы[193]. Тем более что эти скромные призывы к умеренности быстро потонули в потоке воинственных и патриотических статей, последовавшем за объявлением 1 августа 1914 года Германией войны России.
Если в Российской империи фактически не было публичной оппозиции войне, то во Франции ситуация обстояла сложнее. Здесь новость о начале войны заставила прессу окончательно расстаться с мыслью о возможности примирения между Сербией и Австро-Венгрией. Это известие породило новую волну публикаций, в которых подчеркивалось единство Антанты и стремление держав, в нее входящих, сделать всё возможное для сохранения мира[194]. Официозным газетам мало было показать агрессивность политики Австро-Венгрии, подстрекаемой Германией, важно было продемонстрировать, что Антанта, со своей стороны, до самого последнего момента боролась за мир, что все возможности для переговоров исчерпаны. Таким образом, создавалось моральное оправдание участия Франции в войне, необходимое для борьбы с антивоенной риторикой социалистических изданий. «Le Temps» писала: «Что… предпримет Германия? Мы не знаем. Мы уверены только в том, что и Франция, и Англия, равно как и Россия, делают всё возможное, чтобы не допустить углубления кризиса… Тройственная Антанта едина и полна решимости. Она отдала все свои силы служению миру. Она отдаст все силы войне, если та будет ей навязана»[195].
Именно на Германию возводились все обвинения в развязывании войны, французская пресса однозначно усматривала в действиях Австро-Венгрии руку и волю Берлина[196]. По мнению «Le Temps», Германия сознательно отрицала угрозу, которую представляли для европейской стабильности действия Австро-Венгрии, утверждая, что австро-сербский конфликт имеет локальный характер и потому, якобы, не нуждается во вмешательстве других держав[197]. Газета приходила к выводу, что «если завтра мир в Европе будет нарушен, вся ответственность за пролитую кровь падет исключительно на Германскую империю»[198]. Со схожими обвинениями выступила газета «Le Petit Parisien»[199]. Официозные газеты теперь писали о войне и об участии в ней Франции как о неизбежном следствии агрессивной политики Германии[200], при этом стараясь заверить читателей, что в сложившихся обстоятельствах решительный перевес сил находится на стороне Антанты[201].
Особенно хотелось бы отметить одно обстоятельство: крупнейшие французские издания даже не ставили вопрос о том, должна ли Франция поддержать Россию, выполнить свои союзнические обязательства – это воспринималось как нечто само собой разумеющееся. В этой связи посол в Париже А.П. Извольский с нескрываемым удовлетворением доносил в Петербург: «Занятое французской печатью твердое положение продолжается. Она очень строго отзывается об австрийском нападении и о видимом соучастии Германии и без всяких колебаний сознает, что это нас задевает, и что мы не сможем остаться безучастными. Что касается солидарности с нами, то этот вопрос даже не подвергается подробным обсуждениям, как совершенно очевидный. В этом смысле выражаются все журналисты, в том числе такие крупные личности, самых разнообразных партий, как Пишон, Клемансо, и даже Жорес и инициатор антимилитаризма Эрве[202]»[203].
Характерно, что русский посол забыл упомянуть в своем донесении о взглядах тех французских социалистов, которые продолжали отстаивать антивоенные, пацифистские ценности. В этот период (с 28 июля по 3 августа 1914 года, с начала австро-сербской войны и до нападения Германии на Францию) левые издания, как социалистические, так и анархистские, использовали всё свое красноречие и влияние, чтобы организовать массовые антивоенные демонстрации[204]. Впрочем, их позиции и аргументация значительно различались.
Социалистическая «L’Humanite» на своих страницах трактовала причины начавшейся войны с точки зрения классовой борьбы. Она считала, что в основе разразившегося конфликта лежат империалистические и колониальные противоречия между правящими классами великих держав[205]. По ее мнению, французские социалисты и пролетариат должны решительно выступить против войны. Однако газета отнюдь не склонна была в тот период критиковать собственное правительство: «L’Humanite» высоко оценивала его усилия, направленные на мирное урегулирование австро-сербского конфликта и призывала продолжать оказывать сдерживающее влияние на Россию[206].
Большей радикальностью отличались статьи анархистской «La Bataille Syndicaliste». Прежде всего, она обрушилась с критикой на политику России и лично на Николая II, назвав его не только посредственным политиком, окруженным бездарными советниками, но и просто варваром, от решений которого, в силу трагического стечения обстоятельств, зависит теперь судьба цивилизованной Европы[207]. Одновременно газета резко осудила действия французского правительства. «La Bataille Syndicaliste» писала, что в обществе нарастает напряжение и тревога, люди не хотят и боятся войны, если правительство вступит в войну, это будет означать предательство народных интересов. Она задавалась вопросом: какое вообще отношение имеет австро-сербская ссора к Франции[208]?
Таким образом, накануне войны французские левые продолжали, пусть и не всегда последовательно, отстаивать антимилитаристские и интернационалистские ценности. Но важно подчеркнуть, что при этом социалисты избегали нападок на правительство, проявляли большую сдержанность в оценках и, в сущности, разделяли тезис буржуазных газет о миролюбии Франции. Анархисты шли дальше, говорили о предательстве народных интересов правящими классами. Однако подобная риторика не находила в тот момент широкой поддержки в массах: анархисты продолжали оставаться маргинальной и сравнительно небольшой социальной группой. Умеренная позиция социалистов, по сути, не противоречила пропагандистским усилиям проправительственных газет, также способствуя утверждению идеи о непричастности Франции к разгоравшейся войне.
1 августа 1914 года во Франции был опубликован приказ о всеобщей мобилизации[209]. Крупнейшие газеты приняли его с искренним воодушевлением. «Le Figaro» указывала, что Франция мобилизует свои армии не из-за австро-сербского конфликта, а для того, чтобы выполнить слово, данное своему великому союзнику. При этом она особенно подчеркивала, что и самой Франции брошен прямой вызов врагом, хитрым, гордым и коварным, который вынашивал этот план в течение 40 лет[210]. Так на страницах печати зазвучал, пусть и в завуалированной форме, мотив реванша за поражение в войне 1870–1871 годов.
То, что даже консервативные газеты не спешили в тот момент открыто разжигать шовинистические и реваншистские настроения в обществе, объясняется несколькими обстоятельствами. Во-первых, речь идет о самоцензуре. Как мы отмечали выше, французские журналисты пропагандировали идею о миролюбии своего правительства, его искреннем стремлении решить новый международный кризис мирными средствами. Реваншистские призывы были поэтому совершено неуместны. Во-вторых, эта самоцензура получила 31 июля 1914 года формальное подтверждение: комитет профсоюза парижской прессы постановил, что все газеты должны максимально сдержанно и осторожно комментировать любые новости, касающиеся сложившейся международной обстановки[211]. В-третьих, мы бы предположили, что в откровенно реваншистских публикациях просто не было необходимости. Французы поколения 1914 года прекрасно знали, кто является их главным потенциальным врагом, накануне Первой мировой войны это не было тайной, как показала уже полемика вокруг закона о трехлетней службе в армии[212].
«La Bataille Syndicaliste» из последних сил цеплялась за идею, что еще не всё потеряно, что мобилизация не означает войны, и согласованные действия пацифистов удержат Францию от вступления в нее[213]. Вряд ли можно назвать подобные надежды хоть сколько-нибудь обоснованными: в той взрывоопасной атмосфере, что характеризовала международные отношения в начале августа 1914 года, объявление всеобщей мобилизации означало лишь одно – войну. И 3 августа 1914 года она докатилась и до Франции.
3 августа «Le Temps» сообщила о нападении Германии, без объявления войны, на Францию[214]. С этого момента французские газеты уже не испытывали нужды искать какие бы то ни было аргументы, обосновывавшие необходимость для Франции вступить в войну на стороне России и Сербии. «Le Temps» писала, что эта война была навязана Франции, и та теперь вынуждена сражаться не только за «свое великое будущее, но за само свое существование»[215]. Еще большей эмоциональностью отличались в тот момент статьи «Le Matin»[216]. С особой гордостью главные французские газеты писали об отношении к мобилизации и войне в целом широких слоев населения Франции. Приведем цитату из «Le Figaro» от 3 августа 1914 года: «Каждый француз в данный момент является точным и абсолютным воплощением своей расы, со всеми присущими ей инстинктами, страстями и надеждами… Как будто вся нация двинулась на агрессора»[217].
Средства массовой информации со своей стороны сделали всё возможное в столь сжатый срок для того, чтобы мобилизовать моральные ресурсы нации. Ключевыми элементами этих пропагандистских усилий были идеи о миролюбии Франции и, как следствие, неспровоцированности агрессии Германии против нее, с одной стороны, а с другой – подчеркивание особого, цивилизационного характера нового конфликта. Уже в первые дни августа 1914 года в прессе активно пропагандировалась идея, что Франция не просто поддерживает союзника или защищает свою территорию, но что она является защитницей права, справедливости и европейской цивилизации перед лицом германского варварства[218].
В целом материалы прессы отразили складывание во Франции в начале августа 1914 года национального консенсуса по вопросу о войне, но необходимо сделать несколько оговорок. Во-первых, как мы отмечали выше, газеты в тот момент скорее призывали французов к единению, чем описывали его конкретные проявления. Из этого не следует, что пресса была совершенно оторвана от общества. По меньшей мере, ее данные говорят о складывании консенсуса среди представителей интеллектуальной элиты страны, на чьи плечи легла задача объяснения целей войны остальному населению. Таким образом, войну, еще до ее начала, приняли не только политики, военные и дипломаты, но и лидеры общественного мнения. Во-вторых, остается открытым вопрос об эффективности пропагандистских усилий газет и репрезентативности их мнений с точки зрения характеристики настроений в обществе в целом. На наш взгляд, следует с большой осторожностью подходить к приводимым ими описаниям патриотического подъема, энтузиазма, с которым французы якобы встретили новость о начале войны. В тот момент не только официозные, но и оппозиционные, социалистические газеты без тени сомнений включились в пропагандистскую кампанию в пользу войны. В такой ситуации на их страницах не находилось места пацифистским, антимилитаристским взглядам. Иначе складывалась ситуация с антивоенной оппозицией в Великобритании.
Начиная с 28 июля 1914 года Июльский кризис окончательно вытеснил с первых полос английских газет все прочие сюжеты и новости, широкие слои населения начинали проникаться серьезностью нового международного конфликта[219]. С этого момента и вплоть до вступления Англии в войну в прессе шла самая ожесточенная полемика по вопросу о возможности и необходимости военного вмешательства в континентальные проблемы[220]. Консервативная пресса, прежде всего «The Times» и «The Morning Post», выступала за принятие Великобританией самых решительных мер, чтобы поддержать своих союзников[221]. Но даже «The Times», являвшаяся одной из наиболее последовательных сторонниц укрепления Антанты и связей Англии с Россией и Францией, 31 июля трактовала европейскую ситуацию как исключительно славянское дело, спор между Австрией, Сербией и Россией, не имеющий прямого отношения к английским или французским интересам[222].
Лидерами антиинтервенционистского и пацифистского движения стали «The Manchester Guardian», «The Daily News», «The Liverpool Post», «The Westminster Gazette»[223]. Противниками участия Англии в европейской войне двигали самые разные мотивы. Среди них были убежденные пацифисты, например, известный английский математик и философ Б. Рассел, организовавший сбор подписей под антивоенным обращением, опубликованным затем в «The Manchester Guardian»[224]. «The Liverpool Post», прекрасно осведомленная о настроениях крупных промышленных и торговых кругов, чьи интересы она представляла, выступала решительно против вмешательства Англии в войну вплоть до объявления ею войны Германии[225]. Наиболее полно и последовательно эти идеи были представлены в статьях «The Manchester Guardian». По ее мнению, призывы к вооруженным действиям противоречили этосу времени, либерализму, идеалом которого являлась гармония в отношениях между государствами, основанная на социальном прогрессе и процветающей торговле[226].
Отдельно стоит упомянуть чрезвычайно сильные русофобские настроения среди радикалов и лейбористов[227]. Одним из краеугольных камней аргументации антиинтервенционистов была идея о том, что если германский милитаризм и представляет опасность для Европы, то русское самодержавие является еще большей угрозой[228]. 1 августа 1914 года либеральная «The Daily Mail» писала: «Если мы сокрушим Германию и сделаем Россию повелителем Европы и Азии, то это будет величайшей катастрофой, когда-либо обрушивавшейся на западную культуру и цивилизацию»[229]. Аналогичные взгляды были характерны для английских лейбористов[230].
Этот раскол в английской прессе прослеживается вплоть до 3 августа 1914 года. Никакие аргументы консервативных газет не могли сломить либеральную антивоенную оппозицию, которая непоколебимо стояла за строгий нейтралитет Англии в европейском конфликте[231]. Серьезный сам по себе, этот раскол приобретал особое значение для английских политиков, поскольку, и здесь необходимо согласиться с Дж. Ф. В. Кейгером, тогда для многих пресса и была общественным мнением как таковым[232]. Тем более, у власти в Великобритании в тот момент находился либеральный Кабинет. А именно либеральные газеты до последнего момента самым решительным образом выступали против любого вооруженного вмешательства Англии в дела на континенте. И парламентарии, и министры должны были считаться со столь однозначно заявленными антивоенными настроениями своего электората.
Но уже 3 августа от этой сильной публичной оппозиции войне не осталось практически ни следа. Причиной такого, невероятного на первый взгляд, перелома в общественных настроениях стал германский ультиматум Бельгии от 2 августа 1914 года с требованием предоставить свободный проход немецким армиям через территорию этой страны.
Угроза нейтралитету Бельгии со стороны Германии стала настоящим подарком для сторонников вступления в войну в их борьбе за симпатии общественности[233]. Мотив защиты маленькой, слабой страны от вооруженной агрессии обладал, как оказалось, просто колоссальной притягательностью. Именно защита Бельгии дала столь необходимое для либерального общественного мнения моральное оправдание войны и отказа от прежних ценностей нейтралитета[234]. Отражением резкой перемены общественных настроений стали различные либеральные издания. Журнал «The Economist», который на протяжении описываемого периода занимал негативную по отношению к участию Великобритании в войне позицию, скрепя сердце признавал, что «если и есть какая-то причина, ради которой можно пожертвовать благосостоянием английского народа, ради которой надо отказаться от политики невмешательства в европейские дела, проводимой Англией со времен Крымской войны, то пусть этой причиной будет защита прав маленького государства»[235]. К 5 августа из всех либеральных газет только «The Manchester Guardian» продолжала выступать против войны[236]. Таким образом, когда 4 августа английское правительство отправило в Берлин ультиматум с требованием вывести немецкие войска из Бельгии, оно опиралось на подлинный национальный консенсус внутри страны.
В Англии полемика об участии страны в войне носила особенно ожесточенный характер, здесь, как ни в какой другой стране Антанты отчетливо и громко заявила о себе антивоенная оппозиция. Одновременно ярко проявилось влияние и значение средств массовой информации: здесь процесс активного обсуждения перспективы участия в войне растянулся на целую неделю (28 июля – 4 августа 1914 года), причем всё это время вопрос оставался открытым. Газеты не только успели поупражняться в ведении полемики со своими идейными противниками, но и получили представление об отношении к войне населения страны. Именно в Великобритании пресса в этот период в полной мере реализовала обе свои социальные функции: репрезентация общественных мнений и одновременно их создание, направление[237].
Однако для того, чтобы проследить перипетии складывания национального консенсуса в Англии, равно как в России и Франции, понять его специфические особенности, объяснить крах антивоенной оппозиции, одних лишь материалов прессы недостаточно. Для этого необходимо качественно расширить источниковую базу нашего исследования, обратиться к материалам архивов, источникам личного происхождения и официальным документам стран Антанты, в которых содержится информация о функциональных проявлениях общественных настроений, непосредственная оценка происходящих событий очевидцами.
Как было отмечено выше, 28 июля 1914 года стало поворотным моментом в отношении современников к ситуации на Балканах. Обсуждение перспективы втягивания той или иной великой державы в войну окончательно перестает быть прерогативой узкого круга политиков, дипломатов или военных и становится предметом широкой общественной дискуссии. Охват и масштаб этой дискуссии, равно как и ее специфические черты и значение с точки зрения формирования внешнеполитического курса, определялись структурными особенностями социального и политического устройства конкретной страны.
В Российской империи публичная сфера, в рамках которой шла полемика по вопросу о войне, ограничивалась сравнительно небольшим кругом представителей образованных, как правило, городских, слоев населения. Писатели, публицисты, ученые, учителя в те дни оказались охвачены водоворотом новых страстей, эмоций. Зачастую они не отдавали себе отчета о тяжелейшей цене грядущей войны и рисовали ее в совершенно утопических, идиллических, оторванных от реальности красках. Характерен пример В. В. Розанова, известного публициста того времени, который писал 30 июля 1914 года: «Что-то неописуемое делается везде, что-то неописуемое чувствуется в себе и вокруг… Какой-то прилив молодости. На улицах народ моложе стал… Всё забыто, всё отброшено, кроме единого помысла о надвинувшейся почти внезапно войне, и этот помысел слил огромные массы русских людей в одного человека»[238].
Мессианское звучание приобретала война в глазах искусствоведа Н.Н. Врангеля, младшего брата генерала П.Н. Врангеля: «Мне думается, что грядущая война, в которой все великие державы примут участие, – разрешение вековечного вопроса о борьбе двух начал: Божеского и человеческого»[239]. Ключевую роль в этом отношении, по мнению Н.Н. Врангеля, должны сыграть славяне, «народ-богоносец», призванный вдохнуть новую жизнь в угасающую западную цивилизацию[240]. Уже в этих, самых первых, отзывах интеллигенции на войну были заявлены образы и мотивы, которые впоследствии станут характерными для пропаганды всех воюющих стран периода Первой мировой войны: культ молодости, связанный с культом силы и жизненной энергии[241]; чувство единения, растворения частного в коллективном целом[242]; мессианское призвание своего народа, своей нации.
Со всех концов империи в МИД присылались телеграммы с выражением поддержки твердого внешнеполитического курса русского правительства в новом международном кризисе. Авторами их, как правило, выступали представители различных патриотических, монархических или националистических организаций и обществ[243].
Политиков и военных в тот момент больше беспокоили перипетии дипломатических переговоров между великими державами и, прежде всего, неясная позиция Англии, а также отношение к войне широких слоев населения Российской империи. Либералы, в частности П.Н. Милюков, всецело поддерживали внешнеполитический курс Великобритании и считали, что та абсолютно не обязана выступать на стороне царского правительства. П.Н. Милюков признавался: «Я в то время был влюблен в Грея[244] и понимал его мотивы – менажировать разногласия в кабинете и в английском общественном мнении… Голос Грея мне всегда казался голосом государственной мудрости, внутренней честности и благородства»[245]. Со страниц кадетской газеты «Речь» он призывал консервативные газеты прекратить националистическую пропаганду[246]. Тем не менее, постепенно и русские либералы пришли к выводу о неизбежности войны и ее справедливом характере для Антанты. Ключевую роль в этом сыграли действия Германии, которая своими агрессивными внешнеполитическими демаршами вызвала сначала разочарование, а потом негодование в среде либералов[247]. К моменту объявления войны Германией России 1 августа 1914 года кадетская «Речь» уже полностью приняла патриотический тон прочих русских газет, что напрямую отражало перемену в настроениях либеральных кругов.
Капитан Генерального штаба Б.Н. Сергеевский с горечью вспоминал, как в довоенные годы русские офицеры встречали со стороны образованных слоев общества презрительное, враждебное отношение[248]. Накануне войны ситуация изменилась самым радикальным образом: «Я вышел на площадку вагона, где был узнан двумя молодыми людьми, местными дачниками… Они бросились ко мне с вопросами. Это повело к целой овации, масса молодежи стащила меня с площадки на перрон, пыталась качать, кричала «ура!»; меня целовали»[249].
Однако это принятие войны и основанный на нем консенсус так и не охватили в последние предвоенные дни широкие слои населения Российской империи. Рабочие мало интересовались внешней политикой: куда больше их беспокоила борьба за свои экономические интересы, противостояние с полицией и фабрикантами[250]. Тем более, внешнеполитические известия не могли поколебать устоявшееся, традиционное течение деревенской жизни[251]. Вот как описывал настроения в деревне современник, И. В. Кучеренко, чьи записки хранятся в Государственном архиве Российской Федерации: «В деревне всё тихо и спокойно, никто не думал, что в скором времени разразится гроза, гроза над всем миром, и что каждому из нас придется оставить на время, а иному и навсегда, свой родной дом, отца, мать, а иному жену и детей»[252]. Поэтому чиновники и военные с большим беспокойством следили за настроениями населения в те судьбоносные дни, гадая, как оно отреагирует на начало новой войны[253]. Русское правительство, и в этом ярко проявляется специфика государственного устройства империи, когда вступало в войну, не опиралось на массовую поддержку населения своей страны, да и не испытывало в этом острой нужды. Консенсус и патриотический подъем в лучшем случае охватили правящую элиту и образованные слои населения России. Именно эти слои были основной аудиторией средств массовой информации, одновременно их взгляды и стремилась выразить пресса.
Отношение же к войне широких народных масс городских и сельских обывателей оставалось загадкой для современников вплоть до получения первых сообщений об успешном ходе мобилизации. Сложилась парадоксальная на первый взгляд ситуация: в Российской империи, в стране, где раньше, чем в Великобритании и Франции, развернулась масштабная пропаганда в пользу войны, где антивоенная оппозиция практически не имела возможности громко заявить о себе или призвать своих сторонников к антимилитаристским, антиправительственным акциям, подлинный консенсус в общенациональном масштабе до начала боевых действий так и не оформился. Парадоксальность этой ситуации становится еще более очевидной при сопоставлении реакции российского общества на события Июльского кризиса с реакцией населения Англии и Франции.
Во Франции в последние предвоенные дни (28 июля – 3 августа 1914 года) развернулась по-настоящему широкая дискуссия по вопросу о вмешательстве страны в австро-сербо-русский конфликт. Громко заявила о себе оппозиция в лице социалистов, анархистов и профсоюзов. В ответ на призывы левых по всей стране прокатились антивоенные митинги, шествия и собрания[254]. Особенно крупные манифестации прошли в Бресте (5000 участников), Монлюсоне (10000) и Лионе (около 20000)[255]. В Реймсе произошли столкновения между демонстрантами и полицией[256]. При этом все отмеченные функциональные проявления антивоенных настроений отнюдь не замалчивались: «L’Humanite» и «La Bataille Syndicaliste» подробно и сочувственно освещали антивоенные акции в различных департаментах и городах[257].
Тем не менее, на наш взгляд, не стоит преувеличивать силу и распространенность антивоенных настроений во Франции накануне Первой мировой войны. Во-первых, как и во время Июльского кризиса, на призывы левых средств массовой информации откликнулись, прежде всего, активисты профсоюзов, убежденные социалисты, анархисты и пацифисты. Об этом говорит сравнительно небольшое количество участников демонстраций в конце июля – начале августа 1914 года. В большинстве случаев префекты докладывали о нескольких сотнях демонстрантов. Даже масштабные манифестации в Бресте, Монлюсоне и Лионе уступали по размаху антивоенным выступлениям в Англии и Германии[258].
Во-вторых, потенциал левой оппозиции сковывался внутренними противоречиями. Социалисты оставались расколотыми по вопросу об отношении к участию страны в войне. Крайне левые взгляды отстаивал Г. Эрве, который утверждал, что социалисты ненавидят свою родину и являются антипатриотами[259]. Столь радикальные взгляды не находили поддержки даже среди социалистов, не говоря уже о широких слоях населения. Противоположную позицию занимал Ж. Гед, считавший подобные идеи в условиях обострения международной обстановки контрреволюционными и нецелесообразными, поскольку они подрывали обороноспособность Франции, страны с наиболее развитым социалистическим движением, и ослабляли влияние партии в народе[260]. В какой-то степени уравновесить две крайности стремился Ж. Жорес. Исходя из идеи, что существуют, с одной стороны, справедливые, оборонительные войны, а с другой – империалистические и захватнические, Ж. Жорес считал, что в случае, если Франция подвергнется внешней агрессии, долг пролетариата и социалистов выступить с оружием в руках в защиту республики; если же в качестве агрессора выступит французское правительство, то рабочий класс должен ответить всеобщей забастовкой и даже восстанием[261].
Точка зрения Ж. Жореса заслуживает особого комментария, так как она представляла собой попытку примирения пролетарского интернационализма, который традиционно проповедовали социалисты, с патриотизмом, идеей о необходимости защиты родины от внешней угрозы. На наш взгляд, это теоретическое обоснование допустимости для социалистов выступления с оружием в руках в защиту своего государства нужно было скорее левой интеллигенции, давая ей моральное оправдание отходу от прежних интернационалистских идеалов. Широкие слои населения, рабочие, не испытывали подобной внутренней дилеммы: их мировоззрение сочетало в себе национализм и интернационализм, верность родине и верность классу[262]. Именно это сочетание различных лояльностей во многом и предопределило ограниченность антивоенных выступлений накануне Первой мировой войны. Усилиями газет, в том числе «L’Humanite», новая война представлялась современникам как справедливая, оборонительная.
В итоге в первые дни августа 1914 года национальный консенсус по вопросу о войне распространился даже на те социальные группы, которые правительство считало неблагонадежными и к борьбе с которыми готовилось. Казалось, что буквально за несколько часов все пацифистские и интернационалистские теории и клятвы, годами пропагандировавшиеся социалистами, были сметены и забыты.
В-третьих, еще до объявления всеобщей мобилизации сообщения об антивоенных выступлениях отнюдь не были доминирующими в донесениях префектов. В большинстве департаментов настроения населения описывались как «спокойствие», «решительность», «готовность выполнить свой долг»[263]. Об этом же докладывал в Петербург А.П. Извольский со ссылкой на ближайшее окружение президента Пуанкаре[264]. Отмечались различные проявления патриотических чувств: в ресторанах и кафе у музыкантов требовали играть «Марсельезу», в иных случаях молодые люди сами начинали исполнять национальный гимн[265]; происходили патриотические манифестации; были зафиксированы столкновения с социалистами, пытавшимися выступать с антивоенными лозунгами, в результате полиция была вынуждена вмешаться, чтобы защитить агитаторов от толпы[266].
Если накануне мобилизации открытые проявления националистических чувств и энтузиазма оставались уделом сравнительно небольших групп националистов, роялистов и членов различных патриотических обществ, и вряд ли являются репрезентативными при оценке настроений населения в целом, то, начиная с 1 августа 1914 года, с момента объявления всеобщей мобилизации во Франции, можно констатировать, что широкие народные массы приняли идею войны.
Донесения об общественных настроениях за конец июля 1914 года не носят систематического характера, возможно, отражая личную инициативу того или иного префекта. Ситуация меняется 2 августа, когда префекты получают распоряжение докладывать в Париж о реакции населения на приказ о мобилизации. Многочисленные телеграммы описывают энтузиазм и патриотический подъем, которыми было отмечено начало мобилизации[267]. Современники отмечали воодушевление среди призывников, манифестации под флагами Антанты, которые иногда организовывались гражданами нейтральных стран[268], случаи массового перехода границы эльзасцами, желающими сражаться за Францию[269]. Многие писали, что объявление войны вызвало сплочение общества перед лицом внешней опасности[270]. Более того, в некоторых департаментах социалисты отменили ранее запланированные антивоенные акции, решив поддержать правительство[271].
С наибольшей силой патриотический подъем проявился, вполне предсказуемо, в Париже. Многочисленные демонстрации под лозунгами «Долой Вильгельма!», «Долой Германию!», «Нам нужен Эльзас!» фиксировались в разных частях города[272]. Такую же картину рисует в своем письме из Парижа анонимный русский автор, по всей видимости, политэмигрант (письмо было перлюстрировано): «2-го августа здесь началась мобилизация. Буквально нет семьи, из которой бы не ушел весь цвет… С виду мужчины ушли бодро и будут драться злобно. Все считают выступление необходимостью»[273].
А вот как вспоминает эти дни Робер Пусти (Robert Poustis), французский студент, участник Первой мировой войны: «Все кричали и рвались на фронт. Машины и железнодорожные вагоны, перевозившие солдат, были увешаны национальными флагами и пестрели призывами: “На Берлин!” <…> Мы думали, война продлится два, ну или три месяца»[274]. В лозунгах тех дней часто фигурировали реваншистские мотивы[275].
А.П. Извольский в первые дни войны достаточно часто сообщал в секретных телеграммах о состоянии французского общества. Он отмечал царящие и в столице и в провинции энтузиазм и воодушевление[276]. Сбылось предсказание консервативной прессы: общество, казавшееся накануне войны совершенно разобщенным, разделенным политическими противоречиями, сплотилось перед лицом внешней угрозы[277].
Разумеется, не стоит абсолютизировать подобные свидетельства.
А.П. Извольский был горячим сторонником укрепления Антанты, поэтому давал зачастую весьма тенденциозную оценку положению дел во Франции. Среди воспоминаний современников также встречаются иные описания первых военных дней в Париже. Например, историк Марк Блок, участник Первой мировой войны, вспоминал, что в городе царила тишина и торжественность, заплаканные глаза женщин выдавали печаль и тревогу[278]. Однако он признавал, что в целом люди были охвачены неким единым порывом, не радостью, но решимостью[279].
Можно по-разному оценивать эмоциональную реакцию французов на события последних предвоенных дней и начало мобилизации. Действительно, существуют как многочисленные свидетельства военного энтузиазма, реваншистских и националистических настроений, так и описания растерянности, подавленности и испуга, с которыми современники встретили войну[280]. Остается открытым вопрос, что подразумевали те же префекты, когда писали о «спокойствии» во вверенных им департаментах. Вполне возможно, что за этой нейтральной фразой скрывались чувства беспомощности людей той эпохи перед лицом роковых событий, развивавшихся с катастрофической быстротой[281]. Оценить репрезентативность, справедливость и достоверность тех или иных субъективных суждений, мнений и свидетельств можно, на наш взгляд, если обратиться к анализу функциональных, объективных проявлений настроений современников.
И в этом отношении особого внимания заслуживает полный крах социалистической оппозиции войне в первые дни августа 1914 года.
Еще до начала военных действий правительству стало ясно, что ни идеологи социалистов, ни, тем более, рабочие не будут устраивать антиправительственных акций. Свидетельством этой уверенности может служить решение МВД не предпринимать превентивных арестов политически неблагонадежных лиц из знаменитого «списка Б»[282]. Ни в одном из департаментов не произошло сколько-нибудь значительных антивоенных выступлений в качестве реакции на объявление мобилизации, а потом и начала войны. И это в стране, где на протяжении всех предвоенных лет шла активная пацифистская, антимилитаристская пропаганда социалистов, где полемика вокруг закона о трехлетней службе в армии ярко показала существование сильной и достаточно влиятельной левой оппозиции[283]. Именно это обстоятельство красноречиво говорит о складывании в стране в целом, а не только в столице, национального консенсуса.
Этот национальный консенсус стал основой патриотического подъема, зафиксированного в Париже уже 1–2 августа 1914 года. На наш взгляд, ошибочно предполагать, будто открытые манифестации националистических и патриотических чувств в столице являлись каким-то исключением из правил, были следствием воздействия на население шовинистической пропаганды, и противопоставлять их гораздо более сдержанной реакции провинции, как более репрезентативной. Столичные жители, и в этом заключалась их специфическая черта, по сравнению с остальным населением, раньше были охвачены национальным подъемом, ярче выразили его, что объясняется интенсивной политической и культурной жизнью города, активным социальным взаимодействием, обменом мнениями между его жителями.
Говоря о ситуации во Франции накануне Первой мировой войны, хотелось бы остановиться на еще одном важном вопросе: в какой степени настроения широких слоев населения могли повлиять на внешнеполитический курс французского правительства? На первый взгляд, правящие круги Третьей республики, как показывают архивные документы, приняли решение силой поддержать Российскую империю и вступить в общеевропейскую войну задолго до складывания широкого национального консенсуса. К 29 июля 1914 года были проведены масштабные военные приготовления, а в последующие дни различные представители правящей элиты Франции неоднократно заверяли российских дипломатов в своей полной решимости и готовности выполнить союзнические обязательства[284].
Русский посол в Париже А. П. Извольский 30 июля 1914 года докладывал: «Французское Правительство, отнюдь не желая вмешиваться в наши военные приготовления, считало бы крайне желательным ввиду продолжающихся переговоров с целью сохранить мир, чтобы приготовления эти носили как можно менее открытый и вызывающий характер. Со своей стороны военный Министр (А. Мессими. – Н.Ю.), развивая ту же мысль, высказал графу Игнатьеву[285], что мы могли бы заявить, что в высших интересах мира мы согласны временно замедлить мобилизационные мероприятия, что не помешало бы нам продолжать и даже усилить военные приготовления»[286]. Из приведенной цитаты следует, что для правящих кругов Франции и России вопрос об участии в войне был уже решенным, и перспектива мирного выхода из кризиса путем переговоров всерьез в тот момент уже не рассматривалась. Речь шла только о темпах мобилизации, в повышении которых виделся залог победы в грядущей войне, а громкие заявления антантовских газет о миролюбии своих правительств предстают в совершенно ином свете.
Тем не менее, мы считаем, что состояние общественных настроений было существенным фактором в формировании внешнеполитического курса правительства Третьей республики. Однако в тот момент правительство не испытывало сомнений, что война против Германии будет поддержана большинством населения страны. Единственным исключением могли стать социалисты и активисты левых организаций и профсоюзов. Но они не обладали достаточным влиянием, чтобы сильно изменить ситуацию в стране в целом. С ними предполагалось расправиться с помощью превентивных полицейских репрессий. В итоге они не потребовались: как мы знаем, даже левые радикалы сознательно и добровольно выступили на защиту своей страны.
Подобной уверенности в общественной поддержке новой войны отнюдь не испытывало в тот момент английское правительство. 28 июля 1914 года произошел своеобразный перелом в восприятии Июльского кризиса в Великобритании. С точки зрения реакции широких слоев населения, этот период характеризовался тем, что они
всё больше начинали проникаться серьезностью ситуации на континенте[287], которая отодвигала в сознании современников на второй план все прежние проблемы. В то же время, ни о каком национальном консенсусе тогда говорить не приходилось, общество только начинало осознавать перспективу втягивания в общеевропейскую войну, и она не вызывала у англичан никакого энтузиазма. Весьма показательным в этом отношении был раскол в правящем либеральном Кабинете.
Если сам Э. Грей считал вступление Англии в войну необходимым и неизбежным, то ему также приходилось считаться с оппозицией этому курсу в правительстве и парламенте. 27 июля Э. Грей впервые выступил перед Кабинетом по ситуации на континенте[288]. Большинство министров были настроены против любого вмешательства в европейский конфликт[289]. На том же заседании Э. Грей впервые в очень осторожных выражениях коснулся вопроса об участии в войне Англии. Хотя эта идея встретила сильную оппозицию среди министров, Кабинет всё же одобрил принятое накануне решение У. Черчилля об отмене отпусков на флоте[290]. Э. Грей указывал в своих воспоминаниях, что, в сущности, не было смысла выяснять, сколько именно министров выступало против вмешательства в войну, их было достаточно, чтобы спровоцировать раскол правительства, чего нельзя было допустить, принимая во внимание международную обстановку[291]. Доминирующим настроением в Кабинете в тот момент было отчаянное нежелание предпринимать какие бы то ни было действия, давать какие бы то ни было гарантии[292].
К 31 июля в полной мере определилась расстановка сил в английском правительстве. Существовала неформальная группа политиков, выступавших за полный и безусловный нейтралитет Англии в случае общеевропейской войны. В нее входили лорд Морли, Дж. Бернс, Дж. Саймон и еще несколько человек. Им противостояла группа министров, считавших необходимым вступление Англии в войну на стороне России и Франции. Ее возглавляли Г. Асквит, Э. Грей, У. Черчилль. Между этими двумя крайностями находились политики, составлявшие большинство Кабинета, колебавшиеся и попеременно склонявшиеся то к одной, то к другой точке зрения. Сюда можно было отнести и Д. Ллойд Джорджа[293].
Ошибочно было бы называть «группу Морли» пацифистской в прямом смысле этого слова. Оппозицией курсу на вмешательство страны в войну двигали совсем иные, подчас очень разнородные мотивы. Прежде всего, они не выступали против идеи войны как таковой, их больше смущала перспектива войны на стороне России, и в этом они в полной мере были выразителями русофобских настроений, доминировавших в то время среди английских либералов[294]. Не меньшее значение имели для либеральных министров соображения партийной борьбы, и здесь, на наш взгляд, в полной мере проявилось влияние прессы, которая воспринималась современниками как непосредственный и адекватный источник информации о настроениях в обществе. Именно либеральные издания встали во главе антивоенной оппозиции. Из их публикаций следовал вполне однозначный вывод: значительная часть английских либералов не желала поддерживать силой Францию, не говоря уже о России, считали свою страну не связанной какими бы то ни было формальными обязательствами с Антантой, воспринимали европейский конфликт как не имеющий отношения к британским интересам[295]. Перед лицом столь явно выраженной позиции любые открытые шаги, направленные на вовлечение страны в войну, означали бы политическое самоубийство для либерального Кабинета. Никакие рассуждения о государственных интересах не могли перевесить в глазах большинства либеральных политиков перспективу раскола правительства и связанных с ним политических потерь.
Это обстоятельство ярко и полно проявилось 31 июля 1914 года. Тогда на заседании Кабинета был впервые поставлен вопрос о нейтралитете Бельгии[296]. Министры сошлись во мнении, что если все остальные державы откажутся соблюдать договор 1839 года, гарантировавший нейтралитет Бельгии, то и Великобритания не будет считать себя обязанной его придерживаться, и, если возникнет необходимость принимать решение, надо исходить не из договорных обязательств, а из соображений реальной политики[297]. Иными словами, идея защиты нейтралитета Бельгии, которая в последующие дни полностью перевернула настроения английского общества, в тот момент не произвела особого впечатления на политиков: связывать себя обязательствами в условиях, когда отношение к этому вопросу большинства населения оставалось неизвестным, никто не хотел.
Все эти дни английское правительство в лице главы Форин Офис Э. Грея отказывалось давать какие бы то ни было гарантии России и Франции относительно военного участия страны в войне с Германией и Австро-Венгрией. В своих беседах с иностранными послами Э. Грей постоянно ссылался на состояние английского общественного мнения[298]. Так произошло и во время «весьма болезненного»[299], по его собственным словам, разговора с французским послом П. Камбоном 31 июля 1914 года Э. Грей заявил, что Франция не может рассчитывать на военную поддержку со стороны Англии, так как та не связана никакими формальными обязательствами, ее интересы напрямую не затронуты, а общество не поддерживает вмешательства в войну[300]. П. Камбон сказал в ответ, что отказывается сообщить эту информацию своему правительству, и подчеркнул, что рано или поздно Великобритания всё равно будет вовлечена в войну, но ее престиж будет потерян[301].
1 августа последовало объявление войны Германией России. Английскому правительству теперь было необходимо окончательно определить, по крайней мере для себя, отношение к положению дел в Европе. Этого настоятельно добивались и партнеры по Антанте, и страны Тройственного союза. Нельзя было дальше медлить и с формулированием своей позиции по отношению к Бельгии. 2 августа Кабинет постановил, что «значительное» нарушение ее нейтралитета будет представлять для Англии casus belli[302]. Тогда же правительство уполномочило Э. Грея передать французскому послу, что английский флот обеспечит защиту французского северного побережья[303]. Одновременно было постановлено провести мобилизацию армии и флота, однако вопрос о вступлении в войну вновь был отложен[304]. Утром 2 августа, когда принимались эти решения, Кабинет находился на грани раскола[305]. В этом отношении как нельзя кстати пришлось письмо от лидеров консервативной оппозиции с заверением полной поддержки любых действий правительства, направленных на подготовку страны к вступлению в войну[306].
Моментом истины для Э. Грея и сторонников вмешательства в континентальную войну стало выступление министра иностранных дел перед обеими палатами Парламента 3 августа 1914 года[307]. Сама речь, и по воспоминаниям сотрудников Э. Грея, и по мнению последующих исследователей, была совершенно невнятной и тусклой, и едва ли была подготовлена заранее[308]. Тем не менее она имела оглушительный успех. В начале выступления глава Форин Офис, словно зондируя настроения Палат, обратился к поэтапному изложению истории англо-французских отношений в последние годы. Он подчеркивал, что Англия не связана абсолютно никакими формальными обязательствами и с этой точки зрения может оставаться нейтральной[309]. В то же время, Э. Грей старался внушить членам Парламента, что этого делать не стоит, так как речь шла не о судьбе Франции, а о коренных интересах самой Англии, ее безопасности и торговли[310]. Только под самый конец своей речи он «вспомнил» о проблеме Бельгии[311]. Именно в вопросе о защите нейтралитета этой страны, по его мнению, крылись моральные обязательства Англии, именно за ним стояла честь и гордость страны. Эта последняя мысль обеспечила Э. Грею поддержку подавляющего большинства обеих Палат[312].
Впрочем, эта поддержка не была единодушной: целый ряд видных либеральных парламентариев и лидеров лейбористов на том же заседании Парламента открыто осудили правительственный курс, направленный на вовлечение страны в войну. Можно выделить три ключевых сюжета, служивших основой аргументации антиинтервенционистов. Во-первых, они неустанно повторяли, что у Англии нет никаких реальных оснований для вмешательства в континентальный конфликт, агрессивные действия Германии не затрагивают ее непосредственных интересов, и никаких формальных обязательств перед партнерами по Антанте у нее нет[313]. Во-вторых, со всей отчетливостью и полнотой проявились русофобские взгляды многих видных английских либералов. Ф. Моррелл, А. Понсонби, А. С. Раунтри и другие заявляли, что победа России в войне с Германией обернется подлинной трагедией для европейской цивилизации[314]. Наконец, в-третьих, лидеры лейбористов указывали на угрозу нищеты и голода, которую война представляет для малообеспеченных слоев населения Великобритании[315]. И всё же эти антивоенные выступления тонули на фоне всеобщего воодушевления, не только охватившего парламентариев, но и выплеснувшегося в массовых провоенных манифестациях в Лондоне.
В Англии значение этого консенсуса, ставшего наглядной демонстрацией существования фундаментального единства коллективных ценностей различных групп английского общества, проявилось в наибольшей степени. Ссылки Э. Грея и других английских дипломатов о влиянии общественного мнения на формирование внешнеполитического курса страны представляются вполне обоснованными и правдоподобными, даже если они имели в виду не настроения широких слоев населения, а мнение либеральной оппозиции курсу на вовлечение страны в войну. С одной стороны, ряд военных приготовлений был предпринят задолго до того, как вопрос об участии страны в войне стал предметом широкой дискуссии в обществе. В этих мерах нашло отражение убеждение части политической элиты Великобритании в необходимости и неизбежности участия Англии в войне на стороне Антанты. Но эти меры не выходили за рамки полномочий чиновников соответствующих ведомств и не требовали одобрения парламента, тем более – общественного мнения. Их можно было представить как исключительно меры предосторожности.
С другой стороны, собственно вопрос о войне не мог быть решен положительно без одобрения большинства кабинета министров и парламента. Министры же, в свою очередь, перед лицом оппозиции либеральных и лейбористских СМИ, не хотели брать на себя ответственность за вступление в непопулярную войну. Поэтому-то вступление Англии в войну летом 1914 года стало возможным лишь тогда, когда ее популярность стала очевидной и неоспоримой. Именно массовая общественная поддержка новой войны во многом и обусловила вовлечение Англии в войну уже в августе 1914 года. Конечно, речь вовсе не идет о совершенно фантастичной и просто циничной идее Д. Ллойд Джорджа, высказанной им в воспоминаниях, будто миролюбивые и мудрые государственные мужи скрепя сердце пошли на поводу у шовинистически настроенных народных масс и были вынуждены вступить в войну[316]. Политическое руководство ясно осознавало неизбежность участия страны в войне и готовилось к ней, поддержка общества была ему необходима для последнего шага – формального объявления войны. Но принципиальной разницы в отношении к войне элиты и широких масс не было, они в равной степени оказались готовы принять ее.
Еще 2 августа на Трафальгарской площади собирались многотысячные демонстрации пацифистов и антимилитаристов, а уже 3 августа, когда в обществе осознали реальность угрозы Бельгии, от этих демонстраций не осталось и следа[317]. Когда в тот же день министры направлялись в Парламент, чтобы послушать речь Э. Грея, на улицах их окружали восторженные толпы[318], было ясно, что война популярна. Б. Рассел, непреклонный противник милитаризма, вспоминал, что люди вокруг были в восторге от перспективы войны[319]. Об этом же говорил в своем выступлении в Парламенте А. Понсонби[320]. В те дни (3–4 августа 1914 года) консенсус в английском обществе не был абсолютным в том смысле, что, во-первых, к нему не присоединились некоторые левые группы и их лидеры[321], во-вторых, ареной его проявления стала, прежде всего, столица. И тем не менее мы считаем допустимым называть его общенациональным.
Тот факт, что имеющиеся в нашем распоряжении источники описывают патриотический подъем и воодушевление, с которым англичане приветствовали войну во имя защиты Бельгии, характеризуют, как правило, только ситуацию в Лондоне, не означает, что подобные эмоции и настроения были исключительно прерогативой столичных жителей. Речь идет о манифестации того мировоззрения, что было характерно для развитых обществ рассматриваемой эпохи в целом. Как и парижане во Франции, в Великобритании лондонцы просто раньше и в более полной и законченной форме демонстрировали ту реакцию, что впоследствии станет характерной для всего английского общества. В этом отношении никакой принципиальной разницы между столицей и провинцией не было. Ни у кого из современников не возникало даже тени сомнений, что реакция провинции не будет отличаться от волны патриотического энтузиазма в Лондоне. Существовало подсознательное ощущение культурного, мировоззренческого единства. Левые группы, выступившие с осуждением войны как империалистической, не имели широкой поддержки даже среди рабочих, да и внутри них самих не было единства по этому вопросу, поэтому они никак не могли оказать серьезного влияния на общественные настроения[322].
До 3 августа 1914 года оппозиция войне опиралась на действительно широкую социальную базу, ее решимость противостоять вовлечению страны в войну не была поколеблена никакими аргументами[323]. Против войны высказывались представители финансовых и промышленных кругов[324], интеллигенции[325], лейбористы[326]. Однако менее чем за сутки от этой оппозиции практически не осталось и следа. Угроза нейтралитету Бельгии сделала то, чего не могли добиться сторонники вмешательства Англии в войну на континенте в течение всего Июльского кризиса. Почти так же резко, буквально за несколько дней (1–3 августа), исчезла организованная антивоенная оппозиция во Франции. Как объяснить столь кардинальную перемену в настроениях английского и французского общественного мнения, складывание в этих странах широкого консенсуса?
Этот вопрос заслуживает совершенно особого рассмотрения. Большинство исследователей, изучающих реакцию населения Англии на начало Первой мировой войны, сходятся во мнении, что ультиматум Германии выглядел для англичан пощечиной самой цивилизации, дикой и варварской атакой на маленькую, беззащитную страну, жившую в мире со всеми, и приходят к выводу, что вступление Англии в войну объяснялось, главным образом, соображениями защиты неких высших ценностей[327]. Однако встает вопрос: почему же эти идеи защиты абстрактных ценностей справедливости, международного права стали личным делом для самых широких слоев населения Британских островов, почему они были настолько важными, что ради них стоило пожертвовать всем, в том числе собственной жизнью, почему они стали основой подлинного национального консенсуса.
Точно так же, на наш взгляд, мало сказать, что французы приняли перспективу войны из чувства долга, на чем делают упор современные западные исследователи[328]. Одной этой идеей не объяснить практически мгновенное исчезновение оппозиции социалистов: ведь долг можно трактовать по-разному. Для социалистов долг перед своей страной накануне Первой мировой войны был чем-то далеко второстепенным по сравнению с долгом перед классом, перед интернациональным братством трудящихся. Тот факт, что они, наравне со всеми остальным социальным группами, в итоге приняли перспективу войны и добровольно встали на защиту своей страны, предполагает отнюдь не пассивное, фаталистичное смирение перед лицом неожиданно разразившейся войны, а активное, деятельное сопереживание тем роковым событиям.
Нельзя объяснить складывание консенсуса во Франции и одной лишь ссылкой на соображения оборонительного патриотизма. Действительно, в принятии перспективы войны населением Франции во время Июльского кризиса большую роль сыграло восприятие ее в качестве оборонительной, справедливой. Однако, как показывают донесения префектов, война стала популярной во французском обществе еще до нападения Германии, последовавшего 3 августа; уже в реакции на приказ о мобилизации 1–2 августа 1914 года доминирующими настроениями были воодушевление, энтузиазм, а иной раз и реваншизм.
Мы выдвигаем гипотезу, что в основе широкого общественного консенсуса, сложившегося в Англии и Франции накануне
Первой мировой войны, лежали национальные по своей природе коллективные представления, национализм. На наш взгляд, именно национализм составлял глубинный слой коллективных идентичностей всех социально-функциональных групп в Англии и Франции. В мирное время мировоззрение их представителей складывалось из целого комплекса привязанностей и симпатий, в котором национализм мог вовсе не проявлять себя, теряясь в тени политических и классовых лояльностей[329]. Однако подспудно он присутствовал всегда, и, когда европейские общества столкнулись с вызовом Центральных держав, его сила и значение проявились в полной мере. Эта гипотеза отчасти подтверждается уже обращением к источникам, относящимся непосредственно к периоду Июльского кризиса.
Крах антивоенной оппозиции, установление широкого общественного консенсуса стали возможны потому, что внешний вызов, исходивший от Германии, самым непосредственным образом затронул все те представления и ценности, что составляли основу национальной самоидентификации в Англии и Франции. Именно поэтому нарушение нейтралитета Бельгии было воспринято в Англии как личное дело отнюдь не только политической элитой или интеллигенцией, но и широкими слоями городских и сельских обывателей. Это был вызов идеалам свободы, справедливости, «честной игры», вызов английскому образу жизни[330]. Перед этим вызовом бледнели пацифистские идеалы, отодвигались на второй план русофобские взгляды радикалов и лейбористов. Во Франции события Июльского кризиса показали, что для ее граждан поколения 1914 года самоидентификация как французов была гораздо важнее любых политических, классовых или религиозных идентичностей. Вызов Германии был вызовом французской нации, и она ответила на него сплочением перед внешней угрозой. В этом отношении, справедливым представляется утверждение современного отечественного исследователя С. А. Богомолова: «Национальная идея, как вид идеологии, в сравнении с другими ее видами максимально “биологизирована”, укоренена в подсознании индивида и поэтому оказывает сильнейшее мотивационное воздействие на его когнитивные ориентации и социальное поведение»[331]. Все прочие способы самоидентификации и коллективные лояльности бледнели перед мощным подъемом национального самосознания, именно поэтому потерпела крах антивоенная оппозиция в западных странах.
Реакция населения Российской империи на события Июльского кризиса и начала Первой мировой войны отличалась большим своеобразием. Если мы обратимся к изучению исторических источников, то увидим, что, в сущности, в России применялись абсолютно те же способы мобилизации общественных настроений, что и в союзных Англии и Франции. Более того, применялись последовательнее и масштабнее. В российских средствах массовой информации во время Июльского кризиса практически не было оформленной и влиятельной оппозиции правительственному курсу на вовлечение страны в войну. Это свидетельствовало о том, что, по крайней мере, в среде политических и интеллектуальных элит Российской империи уже во время Июльского кризиса складывается относительно широкий консенсус по вопросу о войне. В его основе лежали глубоко укоренившиеся представления о Балканах как средоточии имперских интересов, о моральной ответственности России за судьбы балканских народов. Эти коллективные ценности настоятельно требовали решительного вмешательства России в австро-сербский конфликт. Складывание консенсуса в русском обществе шло по тому же пути, что и на Западе: от принятия перспективы войны правящими классами через распространение этого понимания на интеллигенцию к общенациональному согласию. Однако оно остановилось на стадии принятия войны интеллектуальной элитой и дальше не пошло: накануне начала военных действий общественного консенсуса в масштабах всей страны в России так и не сложилось, о чем свидетельствует полное отсутствие данных об отношении к войне широких слоев населения империи. Эта специфика ситуации в Российской империи, на наш взгляд, объяснялась не только такими объективными обстоятельствами, как сравнительно низкая грамотность широких слоев населения (особенно сельского), что оставляло их во многом равнодушными перед пропагандистской шумихой в средствах массовой информации и затрудняло восприятие ими причин и целей новой войны, но и принципиальным отличием в характере и способах коллективной самоидентификации этих слоев от ценностей и идентичностей имперских элит.
Чтобы объяснить реакцию населения стран Антанты на события Июльского кризиса 1914 года и понять особенности мировоззрения людей той эпохи, представляется необходимым обратиться к изучению различных конкретных проявлений патриотического подъема, который мощной волной прокатился по всем великим державам и стал наиболее яркой манифестацией общественного консенсуса по вопросу о войне. В этом отношении большой интерес представляет анализ содержания пропаганды военного времени, материалов средств массовой информации, в которых отразился процесс осмысления феномена патриотического подъема самими современниками, поиска и переоценки ими идейных основ патриотизма и коллективного самовосприятия. Внешняя угроза, исходившая от Германии, послужила мощным импульсом к развитию этих процессов, вывела их в разряд наиболее актуальных и животрепещущих для воюющих обществ.