v.
С почином вас, ребятки!
Все ждут, что Семёныч скажет. Ну, Семёныч, ну, родной…
– Десять бутылок водки на стол.
– Ура, – констатирует Язва спокойно.
– Нас же пятьдесят человек, Семёныч! – это Шея.
– Я пить не буду, – вставляет Амалиев.
– Иди картошку чисть, пацифист, тебе никто не предлагает. Семёныч, может, пятнадцать?
– Десять.
Суетимся, как в первый раз. Лук, консервы, хлеб, картошка… Счастье какое, а?
Водка, чудо моё, девочка. Горькая моя сладкая. Прозрачная душа моя.
Шея бьёт ладонью по донышку бутылки, пробка вылетает, но разбрызгивается горькой разве что несколько капель. Сила удара просчитана, как отцовский подзатыльник.
Семёныч говорит простые слова. Стоим, сжав кружки, фляжки, стаканы, улыбаемся.
Спасибо, Семёныч, всё правильно сказал.
Первая. Как парку́ в желудке поддали. “Протопи ты мне баньку, хозяюшка…”
Лук хрустит, соль хрустит, поспешно и с трудом сглатывается хлеб, чтоб захохотать во весь розовый рот на очередную дурь из уст товарища.
Вторая… Ай, жарко.
– Братья по оружию и по отсутствию разума! – говорю. Какая разница, что говорю. – Семёныч, отец родной! Плохиш, поджигатель, твою мать! Гриша! Хасан! Родные мои…
И курить.
И обратно.
Водка, конечно, быстро закончилась.
Но раз Семёныч сказал, что десять, значит, так тому и быть. Не девять и не одиннадцать. Десять. Мы всё понимаем. Приказ всё-таки…
Ещё бы одну – и хорош.
Мы ведь не с пустыми руками из дома приехали. Засовываю пузырь спирта за пазуху и поднимаюсь на второй этаж. Наши пацаны уже ждут. У Хасана – кружка, у Саньки Скворца – луковица. Полный комплект.
Стукаемся кружками. Глот-глот-глот.
Опять стукаемся.
Ещё пьём.
…Не надо бы курить. А то мутит уже.
Саня Скворец медленно по стене съезжает вниз, присаживается на корточки.
Глаза тоскливые.
Хасан побрёл куда-то. Плохиш побежал за Хасаном и с диким криком прыгнул ему на шею – забавляется.
Съезжаю по стене, сажусь на корточки напротив Саньки.
Всё понимаю. Не надо об этом говорить. Мы сегодня лишили жизни восемь человек.
Пойдём-ка, Саня, спать.
Я часто брал Дэзи за голову и пытался пристально посмотреть ей в глаза. Она вырывалась.
Дэзи была умилительно красивой дворнягой. Если заглянуть в глубины памяти – а где, как не там, я смогу увидеть Дэзи, ведь фотографий её нет, – мне она кажется нежно-голубого окраса, в чёрных пятнах, с легкомысленным хвостом, с вислыми ушами спаниеля. Но цвета детства обманчивы. Так что остановимся на том, что она была очаровательна.
Я не ел с ней из одной чашки, она не выказывала чудеса понимания и не спасала мне жизнь, не было ничего такого, что я с удовольствием бы описал, невзирая на то, что кто-то описывал это раньше.
Помню разве что один случай, удививший меня.
У дяди Павла в огороде стояла ёмкость с водой, куда он запускал карасей. Лениво плавая в ёмкости, караси дожидались того дня, когда дядя Павел возжелает рыбки. Но рыба стала еженощно исчезать, и дядя Павел, пересчитывавший карасей по утрам, догадался, кто тому виной. Вскоре в поставленный им капкан попал кот.
Так вот, из всех дворовых собак, столпившихся вокруг кота и злобно лающих на него, только Дэзи схватила кота за шиворот и воистину зверски потерзала его, закатившего глаза от ужаса, – другие собаки на это, к моему удивлению, не решились.
“Чего же они бегают за котами, если так боятся их укусить?” – подумал я тогда и зауважал Дэзи. В знак уважения я накормил её в тот же день колбасой, и когда отец, возвращавшийся с работы, застал меня за этим занятием, он только сказал: “На ужин нам оставь”, – и ушёл в дом.
Иногда я водил Дэзи купаться. Метрах в ста от нашего дома был чахлый прудик, но Дэзи не шла за мной туда, и поэтому мне приходилось её заманивать. Я брал дома пакет с печеньем и каждые три-четыре шага бросал печенье Дэзи, подводил свою собаку прямо к реке, а потом спихивал с мостика в воду. Дэзи с трудом выползала на берег и отряхивалась.
Первый раз она ощенилась зимой, мне в ту пору было, думаю, лет пять. Отец мне о судьбе собачьего потомства ничего не сказал, но тётя Аня проболталась: “Дэзи-то ваша щеночков принесла, а они уже все мёртвые”.
Как выяснилось, наша собачка разродилась на заброшенной полуразваленной даче, неподалёку от дома.
Стояли холода, я сидел дома. Отец, подняв воротник и куря на ходу, возвращался, когда уже было темно, но я видел в окно его широкоплечую фигуру, его чёрную шубу, его шапку, над которой вился и тут же рассеивался дымок.
В этот тридцатиградусный мороз наша Дэзи породила несколько щеняток, которые через полчаса замёрзли, – она была юной и бестолковой собакой и, кроме того, наверное, постеснялась рожать перед нами, вблизи нас – двоих мужчин.
Уже замёрзших, она перетаскала щенков на крыльцо нашего дома. Я узнал об этом от тёти Ани и сам их, заиндевелых, скукоженных, со слипшимися глазками, к счастью, не видел.
Узнав о гибели щенков, я ужаснулся, в том числе и тому, что у Дэзи больше не будет детишек, но отец успокоил меня. Сказал, что будет, и много.
Странно, но меня совершенно не беспокоил вопрос, откуда они возьмутся. То есть я знал, что их родит Дэзи, но по какой причине и вследствие чего она размножается, меня совершенно не волновало.
Ещё раз Дэзи родила, видимо, когда отец в предчувствии очередного запоя отвёз меня к деду Сергею. Куда делись щенки, не знаю. Отец бы их топить не стал точно. Может, дядя Павел утопил, он был большой живодёр.
Иногда Дэзи убегала. Она пропадала по нескольку дней и всегда возвращалась.
Но однажды её не было полтора месяца. Пока она отсутствовала, я не плакал, но каждое утро выходил к её конуре. Тётя Аня сказала, что Дэзи видели на правобережной стороне города. “Кобели за ней увиваются”, – добавила тётя Аня, и меня это покоробило.
Не знаю, как Дэзи перебиралась через мост: по нему со страшным шумом непрерывно шли трамваи, автобусы и авто, – я никогда не видел, чтобы по мосту бегали собаки. Может быть, она пробралась по мосту ночью?
Как бы то ни было, она вернулась. У неё была течка.
Мне пришлось оценить степень известности Дэзи в собачьей среде, вернее, среди беспризорных кобелей, проживающих на территории Святого Спаса. Наверное, наша длинношёрстная вислоухая сучечка произвела фурор, появившись в “большом городе” – так мы называли правобережье Святого Спаса, где, в отличие от наших тихих районов, были дома-высотки и даже цирк.
По утрам я пи́сал с крыльца – “удобства” у нас были во дворе, идти к ним мне было зябко и лень. Однажды, едва рассвело, торопясь сделать своё дело, я мелкой, путанной рысцой выбежал на улицу и обнаружил там свору разномастных, как партизаны, собак. Они нерешительно толпились за калиткой. Иные даже вставали на задние лапы, положив передние на поперечную рейку, скрепляющую колья забора. Они могли бы пролезть в щели, забор был весьма условным, но своим животным чутьём кобели, видимо, понимали, что это чужая территория и делать во дворе им нечего.
Дэзи задумчиво смотрела на гостей.
Босиком, ёжась от холода, в трусиках и в маечке, я спустился с крыльца, испуганно косясь на собак и одновременно выискивая на земле камушек побольше. Площадка у крыльца была уложена щебнем, и я решил использовать его.
До забора корявые кругляши щебёнки едва долетали, но на кобелей это подействовало. Отшатнувшись от забора, они незлобно полаяли и убежали за угол дома. Дэзи, как мне показалось, равнодушно проводила их взглядом.
– Ах ты моя псинка! – сказал я и, немного поразмыслив, как был, босыми ножками, ступая на цыпочки, добежал до конуры. – Они тебя обижают? – спросил я и, не дожидаясь ответа, прижал Дэзи к себе. Вообще такие нежности мне были несвойственны, но тут я что-то расчувствовался.
– Егор, малыш! Ну ты что, мой родной? – позвал меня вышедший из дома отец.
Я вытер ноги о половик и вернулся в кровать. Отчего-то мне было неспокойно, и, быстренько одевшись, я вновь побежал на улицу. Дэзи в конуре не было.
Загрузив в карманы курточки щебень, я пошёл спасать мою собаку.
Дойдя до угла дома, я решил, что вооружился плохо, вернулся к забору и вытащил подломанный колик.
За углом нашего дома проходила полупросёлочная серая дорога, поросшая кустами. Чуть дальше она срасталась с асфальтовой, видневшейся за деревьями. Дэзи стояла посредине дороги, её крыл крупный кобель. Кобель делал своё дело угрюмо и сосредоточенно. Дэзи, повернув голову, смотрела на меня; её безропотный взгляд и мой, ошеломлённый, встретились.
“Как она может позволить так с собой поступать?” – подумал я, открыв рот от возмущения.
– Ах ты гадина! – сказал я вслух, едва не заплакав.
Я размахнулся и кинул в спаривающихся собак камнем. Они дёрнулись, но не перестали совокупляться.
– Ах ты гадина! – ещё раз повторил я. – Блядь! – с остервенением выкрикнул я малознакомое мне слово и, перехватив колик, побежал к Дэзи и к её смурному, конвульсивно двигающемуся товарищу.
Собаки с трудом отделились друг от друга. Кобель, не оборачиваясь, побежал по дороге, словно по делу, Дэзи осталась стоять, по-прежнему равнодушно глядя на меня. Не добежав до собаки несколько шагов, я остановился. Ударить её коликом мне было страшно, но обида за то, что она так себя ведёт, так вот может делать, раздирала моё детское сердце.
Бросил колик на землю, путаясь в карманах, достал из курточки щебень и, замахнувшись, бросил в свою собаку. Дэзи взвилась вверх, неестественно изогнулась и увернулась-таки. Встав на четыре лапы, она недоумённо посмотрела на меня, всё ещё не решаясь убежать.
– Ну что за гадина! – крикнул я уже для неё лично, будто взывая к её совести, и запустил в Дэзи ещё один камень.
Она отбежала, посекундно оглядываясь на меня. Это меня ещё больше разозлило. Мне хотелось её немедленного раскаянья, мне хотелось, чтобы Дэзи кинулась ко мне подлизываться, подметая грешным хвостом землю, а она – натворила и наутёк.
Я сунулся в карман, не обнаружил там больше щебёнки и побежал за собакой с пустыми руками, выискивая на земле, что бросить в неё. Я подбирал полусырые комья и, спотыкаясь, метил в Дэзи.
Она отбегала, сохраняя расстояние детского броска.
Я гнал её до стен старых складов, находившихся неподалёку от нашего дома. У стен росли когтистые кривые кусты. Она прошмыгнула в самую их гущу. Царапаясь и корябаясь, я стал пробираться за ней, видя, как терпеливо она ожидает меня. Подобравшись к Дэзи, я обнаружил в её глазах уже не безропотность или удивление, а отчаянье. Я попытался схватить её за холку, и тут Дэзи зарычала на меня. Я увидел вблизи мелкий ряд её зубов, острых и белых, и отдёрнул руку.
– Ах ты! – ещё раз сказал я, кажется, уже понимая, что лишился своей собаки.
В исступлении я стал ломать сук, Дэзи вильнула между кустов. Я побежал за ней, гнал её до пруда – зачем-то мне хотелось спихнуть собаку в воду, омыть её. Она послушно добежала прямо до берега, но когда я стал подбегать к ней, злобно, истерично залаяла на меня и, увернувшись от удара палкой, рванула вдоль берега так быстро, что я понял: всё, не догнать.
Вечером она вернулась. Я вышел к ней, Дэзи брезгливо посмотрела на меня. С тех пор она только так и смотрела на меня, брезгливо.
“Странно, – думаю я, засыпая, – вот мы, пятьдесят душ, спим в каком-то доме, на пустыре, посреди чужого города. Совсем одни”.
Открываю глаза, вижу дневалящего Скворца, задумчиво взирающего в пустоту, обвожу взглядом парней, укутанных в серые одеяла, автоматы висят у кроватей, берцы стоят на полу…
Вспоминаю то, что видел несколько часов назад с крыши: неприветливую землю, и сухие кусты, и помойку, и неясные дома вокруг.
“Кто сказал, что этот город нам подвластен? В разных углах города спим мы, никому не нужные здесь, по утрам выбегаем в улицы, убиваем всех, кого встретим, и снова, как зверьё, отлёживаемся…”
И снова смотрю на здоровых мужиков, спящих тепло и спокойно.
Ночью мне приснился Плохиш, который, как картошину, чистил голову мёртвого чеченца. Аккуратно снимал ножом кожу, под которой открывался белый череп.
Проснулся, вздрогнув. Открыл глаза. Мрачно выглядят бойницы на окнах. Саня читает растрёпанную книгу. Пацаны мерно дышат. Как в интернате… Только там потолок пересекали отсветы фар проезжающих по дороге машин, а здесь – тихая, сладкая на вкус от мужского пота и чуть скисшего запаха отсыревших берцев полутемь. И потрескивание рации…
Поднялся утром в нервозном состоянии. Чувствую, что мне страшно.
По школе всю ночь постреливали, то с одной стороны, то с другой. Наши посты молчат, затаясь, вроде как мы мирные люди.
А я боюсь…
Холодные ладони, и маета, и много без вкуса выкуренных сигарет, и нелепые раздумья, которые неотвязно крутятся в голове.
Так хочется жить. Почему так хочется жить? Почему так же не хочется жить в обычные дни, в мирные? Потому что никто не ограничивает во времени? Живи – не хочу…
Вопросы простые, ответы простые, чувства простые до тошноты. Люди так давно ходят по земле, вряд ли они способны испытать что-то новое. Даже конец света ничего нового не даст…
Амалиев подрядился отрядным писарем, я смотрю ему через плечо, как он заполняет какую-то ведомость, аккуратно вписывая наши фамилии, и, сам от себя неприязненно содрогаясь, прикидываю: “Допустим, убьют каждого третьего, – и прыгаю глазами по списку бойцов: Амалиев, Астахов, Жариков… – Блин, Гришу убьют! – на секунду огорчаюсь и спешу дальше. – Раз, два, три… И Женю Кизякова убьют!..Раз, два три… Скворцов, Суханов… Ташевский. Я – третий”, – заключаю про себя таким тоном, каким мой врач сообщил бы мне, что у меня рак мозга. “Ладно, ерунда…” – отмахиваюсь сам от себя. “Чушь какая…” – ещё раз говорю себе, поёживаясь от внутрисердечного ознобчика, и сдерживаю желание дать подзатыльник корпящему над листком Амалиеву. У него светло-коричневый затылок в складочку и густые чёрные волосы. Он заполняет каждую ведомость по сорок минут, чтобы изобразить свою необыкновенную занятость. В перерывах между писарством он крутится на кухне, ежеминутно выслушивая ругань Плохиша.
Мы вывесили календарь командировки. Честно отсчитали сорок пять дней и внизу нарисовали борт, затем автобус, полный улыбающихся рож в беретках, и, наконец, в правом нижнем углу – окраины Святого Спаса.
Прошедшие дни командировки обводим в кружочек и зачёркиваем красным фломастером. Фломастер висит на веревочке, привязанной к гвоздику, вбитому в угол календаря. Под календарём спит Шея. Каждое утро первым делом Семёныч говорит:
– Сынок, зарисуй!
В это время появляется Плохиш с чаном супа и с дрожью в голосе комментирует:
– Сорок пятый день буду зачеркивать я, последний оставшийся в живых.
Или ещё что-нибудь вроде:
– Семёныч! Я компот пока не буду готовить. Компот на поминки…
Сегодня Плохиш пришёл в натуральном раздражении. Хлопнул дверью и с порога орёт:
– Чего облизываетесь, кобели? Сгущёнку в меню увидели? Не будет вам сгущёнки! Амалиев её на броник обменял!
Поначалу никто не поверил.
Плохиш грохнул чан на пол, налил себе супа и стал хмуро поедать его.
– Ну родит же земля таких уродов! – воскликнул он и стукнул ложкой о стол.
– Чего случилось, поварёнок? – выразил Шея интерес коллектива.
Плохиш ещё раз повторил, что вчера вечером Амалиев обменял у солдатиков, заезжавших к нам, двадцать банок сгущёнки на броник.
– А куда он свой дел?
– Да никуда, – пояснил Плохиш. – Ему Семёныч вчера сказал, что он тоже на зачистку пойдёт, и Амалиев решил, что два броника надёжнее, чем один. Идите посмотрите на это чудо, он там по двору ходит. Думает, его из пушки теперь не пробьёшь.
Мы вываливаем на улицу.
– О, Анвар… – ласково говорит Язва. – Доброе утро. Ты куда вырядился?
Парни посмеиваются. На низкорослом и нелепом Анваре сфера и два броника: один плотно затянутый на пухлых телесах нашего товарища, а поверх – другой, с обвисшими распущенными лямками. На броники натянут бушлат, который Анвар пытается застегнуть хотя бы на одну пуговицу. Тщетность попыток усугубляется тем, что его и так короткие руки совершенно потеряли способность сгибаться в локтях.
Увидев нас, Анвар, подобный большому жуку, разворачивается и удаляется на кухню.
– Ну куда же ты, мимолётное виденье? – зовёт его Язва.
– Идите есть! – досадливо приказывает появившийся вслед за нами Семёныч, а сам отправляется в убежище Анвара.
Мы завтракаем без сладкого, вернувшийся Семёныч радует нас второй зачисткой. Пойдём зачищать несколько сельских домов и хрущёвок, торчащих неподалёку от школы.
Иду в туалет покурить, обдумать новость. Стою у рукомойника, стряхиваю пепел на жёлтую растрескавшуюся эмаль.
Мысли, конечно, самые бестолковые: вот-де нам на первой зачистке повезло, на второй точно не повезёт. А ещё если чичи палёные трупы нашли… Теперь наверняка только и дожидаются, когда мы выйдем…
– Аллах акбар! – орёт Плохиш, входя в туалет.
– Воистину акбар! – отвечает ему кто-то с толчка.
Плохиш, подскочив, перегибается через железную дверцу, прикрывающую нужник, громко шлёпает кого-то по бритой голове ладонью.
– Плохиш, сука, оборзел? – вопрошает ударенный Столяр, узнаю я по голосу.
Пацаны смеются.
“Ну дурак!” – думаю я весело.
Спасибо Плохишу, отвлёк.
Вышел из туалета, столкнулся с тем самым чином, что не помню в какой раз уже приезжает. Присматривает, что ли, за нами?
– Кто это? – спрашиваю у Шеи.
– Подполковник, – отвечает он кратко, торопясь мимо меня с рулоном бумаги. У пацанов никак не кончается их расстройство. Бойцы на всякий случай клянут Плохиша. Тот честно соглашается, что мочился в чан со щами, чтоб не скисли.
Чин поднимается на второй этаж с Семёнычем, что-то объясняет нашему командиру. Куцый сделал внимательное лицо, хотя я по его виду чувствую, что он сам себе башка. Чин, впрочем, вроде бы нормальный мужик. Зачем он только дырку провинтил для ещё одной звезды, непонятно. Может, “комок” с чужого плеча? Но с каких это пор подполковникам камуфляжа не достаётся? В общем, плевать.
Когда мы построились во дворе, из кухоньки выполз Амалиев и тоже встал в строй, на своё привычное последнее место. Он по-прежнему в двух брониках, только без бушлата. На броники натянута разгрузка. Две гранаты, что топорщатся в нагрудных карманах разгрузки, делают Анвара похожим на пухлую малогрудую свежевыбритую тётю. С его круглого плеча всё время скатывается “калаш”.
– Мы будем зачищать жилые квартиры, – говорит Семёныч. – Детали работы определим на месте. Предупреждаю сразу: в квартирах ничего не брать! Мародёрства быть не должно!.. Женщин не трогаем, по этому поводу, думаю, никого предупреждать не надо. Всех мужиков собираем, рассаживаем в “козелки” и ак-ку-рат-но, в полной сохранности довозим сюда. Вопросы есть?
– Амалиев интересуется, можно ли трогать мужиков? – спрашивает Плохиш, чистящий возле своей каморки картошку. Естественно, что Амалиев ничем не интересовался. Шутовство на тему однополой любви – один из самых любимых способов Плохиша доводить Анвара до истерики.
Выходит подпол, прохаживается возле строя, негромко спрашивает у Андрюхи Суханова:
– А почему без бронежилета? Без сферы?
Андрей Суханов по прозвищу Конь, метр девяносто ростом, прокачанный, белотелый, надел камуфляжную куртку на голый торс, через плечи запустил пулемётные ленты, на правое плечо повесил ПКМ. Сферу тоже не стал надевать, положил её в ноги. Она лежит на битом асфальте дворика, как мяч.
– Есть вопрос, Семёныч! – говорит Шея, игнорируя подпола – то есть, не испросив у него разрешения обратиться к Куцему. – Может, не будем сферы надевать?
Парни одобрительно загудели.
– И броники тоже! – добавляет Язва.
Семёныч подходит к подполу, перекидывается с ним парой слов.
– По желанию, – громко говорит Семёныч.
Все снимают с себя сферы и броники. Семёныч тоже. Остаёмся в камуфляже и в разгрузках.
Только Анвар не снял ни один из своих броников.
До жилого сектора бежим лёгкой трусцой, Анвар постоянно отстаёт.
– Анвар, может, мы тебя засыплем ветками, а на обратном пути заберём? – язвит Гриша.
На подходе к жилому кварталу разделяемся на две группы. Семёныч с двумя отделениями уходит на правую сторону улицы. Мы остаёмся под руководством Шеи на левой.
В первом же сельского типа доме обнаруживаем вполне пристойную обстановку. Телевизоры, диваны, ковры…
Кто-то тянется к магнитофону.
– Ничего не трогать! – орёт Шея.
Все топчутся в нерешительности.
На кухне находим мешок арахиса. Пока Шея не видит, рассовываем арахис по карманам.
– Мужики, может, отравленный? – сомневается кто-то.
– Давай Амалиева угостим? – предлагает Гриша.
– Да ладно, хватит хернёй страдать! – говорит Астахов, зачёрпывает горсть арахиса и засыпает в рот. Мы сосредоточенно смотрим, как он жуёт.
– О, а тут ещё подвал! – говорит кто-то.
Открываем, светим фонариками. Хасан лезет вниз. За ним Шея.
– Мужики, тут бутыль вина! – кричит Хасан. Мы не успеваем обрадоваться, как раздаётся короткий чавкающий звук. Нам, нагнувшимся вниз, овевает лица терпкий запах алкоголя.
– Я же сказал: “Ничего не трогать!” – повторяет комвзвода и возвращает автомат с подмоченным прикладом на плечо.
– Мужики, никому не хочется плюнуть на Шею? – предлагает Язва, чья голова в числе прочих склонилась над лазом в подвал.
Шея вылезает первым и выходит на улицу. За ним появляется Хасан, спрашивает глазами: “Ушёл?” – и вытаскивает наверх мешок с сушёными фруктами.
Через пару минут вываливаем на улицы, у всех полны рты орехов и прочих вкусностей. Присаживаемся во дворике покурить. Появляется Семёныч с парой ребят.
– Как дела?
– Курим вот.
– Ничего не брали?
– Ты ж сказал, Семёныч!
Молчим. Семёныч смотрит на дома.
– Чего ешь-то? – спрашивает у Язвы.
– Да вот, орешки.
Семёныч подставляет широкую красивую ладонь. Язва щедро отсыпает. Все иронично смотрят на Куцего. Тот жуёт, потом на мгновение прекращает шевелить челюстями:
– Чего уставились?
– Ничего, – пожимает плечами тот, на ком остановил взгляд Куцый. Все начинают смотреть по сторонам.
Через десять минут оцепляем первые хрущёвки. Находим место наблюдателям и снайперу, чтобы смотрели за окнами, проверяем связь – и вперёд.
Первый подъезд, первая дверь. Стучим… Тишина. Шея бьёт ногой, дверь слетает, как картонная.
Ходим по квартире, будто только что её купили, – новые наглые хозяева. Везде пусто. На полу валяются какие-то лоскуты. В зале на жёлтых обоях написано “Руские – свиньи”. “Русские” с одним “с”.
В следующей квартире открывает дверь женщина. Напугана… или скорей изображает, что напугана. В квартире ещё одна женщина, по лицу угадываю, что младшая сестра открывшей. Обе говорят без умолку – они ни при чём, мужья уехали с детьми в Россию, а они сторожат квартиры… Через минуту все перестают их слушать. Разве что Саня Скворец смотрит на женщин с изумлением. Чувствую, что ему хочется успокоить их, сказать, что всё будет хорошо. Только он нас, остолопов, стесняется.
Шея деловито лазает по шкафам на кухне.
Амалиев, доселе стоявший у входа, бочком входит и начинает поднимать крышки кастрюль на плите. В кастрюлях суп и каша. Скворец, пошлявшийся по залу, хватает семейный альбом, лежащий за стеклом объемного серванта.
Одна из женщин почему-то начинает плакать.
Конец ознакомительного фрагмента.