Глава 4
Миттельшпиль. 1492 год. Март
О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся.
Ф. Достоевский
Завтра для нас может кончиться вся эта простая, обыденная жизнь. Завтра — наш момент истины.
Томас де Торквемада
Ладья Яхве встала на сЗ – и тогда от отчаяния мой слон перешел на d2 и напал на нее. А уйти она могла только на с6, после чего конь черных переместился бы на е4, разменял моего слона или просто отогнал его, а затем ладья спокойно возвратилась бы обратно полноправной хозяйкой всей третьей горизонтали.
Но тут я сказал Яхве, что хочу запретить увести ладью из-под удара.
– Браво, Повелитель мух! – засмеялся Он. – Мелкие партизанские пакости идеально соответствуют твоим повадкам: отсидеться, отмолчаться, а потом испортить все запретом, ультиматумом или угрозой. Надеюсь хотя бы, что если твой избранник тебя подведет, ты не станешь унижать меня бессмысленным сопротивлением – и сдашь партию.
– Сдам, – ответил я. – Непременно сдам.
In nomine Domini nostri Ihesus Christi!1
Лязг доспехов, отмечающий каждый шаг сопровождающих меня пехотинцев, заставляет чеканить по слогам: «In-no-mi-ne-Do-…» Но цокот копыт лошадей конной стражи не так размерен. Теплая свежесть мартовского ветра будоражит игривых жеребцов, они сбивают слишком медленную рысь – и тогда мое мысленное выпеваиие: «mi-ni-nos-tri…» прерывается «Ihesus-christi!», коротким и резким, как вскрик распятого Спасителя.
Потом короткая пауза и снова: «In-no-mi-…» в такт тяжелой поступи пеших. Так иду я, повторяя, что и нынешний мой путь, и вся моя жизнь – во имя Иисуса Кротчайшего.
Так иду я, Томас де Торквемада, лучший католик Испании,
пока еще разделенной на Кастилию, Арагон, Леон, Каталонию и прочая,
но уже навеки скрепленной объятием Святейшей инквизиции.
Так иду я, Томас де Торквемада, верный помощник Святого Римского Престола;
верный слуга супругов-королей: Фердинанда II Арагонского и Изабеллы I Кастильской.
Одинокий в своих исканиях и муках, как сам Иисус, когда Его предали все: и народ иудейский, и ученики-иудеи,
И Бог иудейский, который поспешил когда-то остановить руку Авраама, занесшего жертвенный нож над сыном своим, Исааком.
Чужого сына пожалел, а собственного – нет.
Впрочем, Кротчайший сполна с Ним расплатился, когда безропотно взошел на Голгофу и оттого стал людям мил. И хотя миллионы уст бормочут ежедневно: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа», сердца преданы только Сыну.
И земной Мириам, Марии, зачавшей своего первенца, Иисуса, непорочно, но уже братьев Его зачинавшей попросту, без затей, под хриплое дыхание старого плотника и под собственные судорожные стоны.
И я, будто бы наяву, слышу эти звуки – то ли они навеяны теплой свежестью мартовского ветерка, шныряющего по улицам беспутной Севильи,
то ли воспоминания о собственном блуде заменяют в моих мыслях светлый лик Мадонны на мерзкую рожу Бьянки,
то ли кварта пульсирующей в моих жилах жидовской крови делает свою гнусную работу, испоганивая все, что есть святого в душе истинного христианина.
Но все-таки я – иду!
Нужно еще раз, бесстрастно, подсчитать прибыль и убытки, и тут кварта крови еврейских торгашей должна помочь.
Только бы не заболело колено. Нельзя об этом вспоминать. Как вспомнишь, как подумаешь, оно сразу заболит. Лучше радоваться тому, что целые сутки я ничего не пил и не ел. Теперь дойду до королевского дворца – и ни разу не захочу по малой нужде. Ведь столь торжественный приход Великого инквизитора: пешком, в простом монашеском одеянии, в сопровождении усиленной конной и пешей охраны, превратился бы в глумление над инквизицией, задери я по пути рясу или заспеши в отхожее место Алькасара.
А так я войду в тронный зал как грозное предостережение, и Фердинанд, этот злобный переросток, постаревший раньше, чем возмужал, – испугается. Он испугается – и евреи будут изгнаны из Испании. Удерут, бросив богатые дома и синагоги. А на границе уже все готово: их допросят. Добротно, как умеют допрашивать мои люди. И зловредный народ дрогнет. И выложит золото из поясов, надетых на нечистые тела пронырливых самцов. И вытрясет драгоценные камушки из тугих кошелей, подшитых изнутри к юбкам плодовитых самок.
Радуйся, Господь иудейский, как же легко после этого будет скитаться народу Твоему! Много легче, чем после фараонова рабства. И десятки тысяч золотых флоринов потекут в королевскую казну под благодарственные молитвы добрых католиков. А потом половина – тайно, под торопливый шепот моих аудиторов, под захлебывающийся шепот пересчета – в доход инквизиции… Если это не прибыль, то что же? Если это не шаг к осуществлению Великого Плана де Торквемады, то что же? Конечно, денег нужно стократ больше, однако и этот шаг хорош, тем паче, что он обещает много следующих шагов, столь же полезных.
Кажется, колено… Нет, нет, не думать об этом! Радоваться. Радоваться тому, что мне совсем не хочется по малой нужде, что Фердинанд испугается. Он и сейчас трусит, колеблется, ведь ему уже доложили, что я иду.
И я дойду! И верю, что ноги мои, ноги гончего пса Иисусова, будут выносливы еще тридцать лет, а голова останется ясной. И я, Томас де Торквемада, увижу воплощение своего Великого Плана. А поганый народ, порча католической Испании, испортивший даже мою кровь ретивейшего слуги Христова, исчезнет, как исчезают в севильских канавах нечистоты, подхваченные вздувшимся весенним Гвадалквивиром. И ничей голос не осквернит более испанскую землю возгласом: «Барух ата Адонай!«2 Те же, кто прошепчут это пятничным вечером, радуясь наступлению субботы – шабата, шабаша – наверняка будут услышаны кем-нибудь из пятнадцати тысяч фамилиарес3 или десятков тысяч платных осведомителей. Потом разработанная мною подробно, до мелочей – как рождественская служба в часовне строящегося собора Санта Мария де ла Седе, процедура дознания и суда, и ни один виновный не избегнет санбенито примиренных или санбенито осужденных4. С конфискацией. Пополам. И если это не прибыль, то что же?
Конец ознакомительного фрагмента.