Вы здесь

Партия. Глава 1. Эндшпиль. 2003 год. Май (М. З. Берколайко)

Глава 1

Эндшпиль. 2003 год. Май

Я хочу быть понят родной страной.

А не буду понят – что ж! —

По родной стране пройду стороной,

Как проходит косой дождь.

В. Маяковский


Георгий Георгиевич Бруткевич, 55 лет отроду, всего-то на два дня сбежавший в небольшой санаторий, приютившийся среди раздолий бывшего имения князей Мещерских, был самым кощунственным образом разбужен в самую первую ночь, когда он мог бы выспаться всласть, «под завязку» и про запас.

Разбудивший его звук было бы мало назвать: «пронзительный собачий скулеж»; нет, требовались превосходные степени, например: «очень-очень пронзительный, сводящий скулы собачий скулеж».

Требовалось проснуться. Встать. Выйти на балкон. Прогнать собаку к чертовой матери, кинуть ей что-нибудь вслед… пусть не попасть, так напугать… но если вдруг попасть, то, во искупление чрезмерной жестокости, покормить после обеда чем-нибудь… наверняка ведь припрется к столовой. Держа в руке пляжный «сланец», Бруткевич медленно поплелся на балкон. Подобный темп был выбран не только затем, чтобы не спугнуть продолжавшую скулить собаку, но и следуя наставлениям категоричной дамы – невропатолога, которой он – и кто тянул за язык?! – пожаловался на головокружения при внезапных пробуждениях. Было это сравнительно недавно, во время профосмотра, непременного для всех лиц, входящих в не столь отдаленный круг нового губернатора.

На традиционный вопрос невролога Бруткевич ответил:

– Ни на что не жалуюсь!

– Что для вашего возраста нереально, – прокомментировала она. – Хорохоритесь?

– Есть немного, – признался Бруткевич. И пожаловался.

– Пьете? – строго спросила невролог.

– Практически нет. Я долго занимался спортом.

– Каким видом?

– Боксом.

– Нокауты бывали?

– Нет, но крепкие удары иногда, конечно, пропускал.

– Сколько раз ночью встаете в туалет?

– Одина раз – всегда. Два – иногда.

– То, что с вами происходит в туалете, – дело не мое! – невролог строго подняла палец, – и несколько струхнувшему Бруткевичу захотелось признаться, что как-то раз он нацарапал все же на стене школьного туалета нехороший отзыв о придире-завуче.

– Это дело уролога! – палец устремился вверх еще строже, и тут Бруткевич с облегчением, понял, что дама имеет в виду не всевидящее око Всевышнего, а лишь расположенный где-то наверху кабинет уролога.

– Но за то, чтобы до туалеты вы добирались без падений и травм, отвечаю как раз я! И предупреждаю, никакие медикаментозные средства проблему не решат!

Бруткевич увидел смерть в конце туннеля…

– Ходить по ночам в туалет надо медленно и по стеночке!

– Как по стеночке? – удивился Георгий.

– А вот так! – невролог встала из-за стола, с удовольствием потянулась, потом съежилась и побрела, опираясь на стену кабинета так беспомощно и опасливо, что Бруткевич, благодаря профессии жены знавший театр не понаслышке, почувствовал, какая актриса гибнет в этой недавней выпускнице недогонежской медицинской академии.

С тех пор Георгий, «вспрянув ото сна», первые несколько минут передвигался медленно и по стеночке – независимо от того, держал ил путь в туалет или, как сейчас, шел отомстить подлой собачонке.

Та, словно чувствуя его опасное для себя приближение, скулила все пронзительнее.

– Фью-и-ть! Пшла вон! – свистнул и прошипел Бруткевич, изготовившись метнуть «орудие возмездия» вслед за порскнувшей из-под балкона собаке.

– Сам пшел вон! – нагло ответила собака. – Иди спать и больше так тихо не подкрадывайся, пограничник хренов!

После такого афронта лучше бы было вернуться в постель и забыться… но Бруткевич вдруг заметил, что начало светать. И что это был за рассвет!

Чернота ночи прижималась к земле и густела, как звучание контрабасов. Другие цвета располагались слоями и опирались на это звучание, подобно хорошо выстроенному оркестру: дымчато-серый переливался, как пение виолончел; алый был ровным и насыщенным, как дружелюбные голоса альтов, а розовый взвивался, как рвущая сердце кантилена скрипок. Еще выше улыбался прохладный голубой, несколько отстраненный от иных цветов, как неземные звуки гобоев отстраняются от чересчур импульсивных струнных. Двухсотлетние же лиственницы, шпалерами уходящие к горизонту, пронизывали все это многоцветие ликующими вскриками труб и валторн.

Бруткевич, вспомнив о детской мечте стать музыкантом, распростер объятья этой гармонии – и «сланец», все еще зажатый в руке, повел за собой полифонию рассвета, как чуткая и властная дирижерская палочка.

– Ну что ж ты на балконе торчишь? Как тебя назвать после этого?! – опять прорвался голос.

– «…Не смею. Назвать себя по имени.» – весь во власти внезапно возникшего примирения с миром, продекламировал Георгий на распевных нотах проникновенного баритона. – «Оно / Благодаря тебе мне ненавистно. / Когда б оно попалось мне в письме, / Я б разорвал бумагу с ним на клочья.»

И услышал в ответ:

– «Десятка слов не сказано у нас, / А как уже знаком мне этот голос! / Ты не Ромео? Не Монтекки ты?»

– «Ни тот, ни этот: имена запретны», – возопил радостно изумленный Бруткевич.

– Ш-ш-ш! Тише вы! Весь санаторий поднимете. Откуда вы взялись на мою голову?

– Не на вашу голову, а над вашей головой! – поправил педант Бруткевич.

– Шекспира наизусть шпарите…

– Моя бывшая жена – артистка, – пояснил Георгий. – Лет двадцать пять назад она дома разучивала роль Джульетты, а я подавал реплики. Так что со мной все понятно, но откуда взялось ваше абсолютное знание классики?! Послушайте, может, это судьба, что вы решили поскулить именно под моим балконом, а не, скажем, под своим?

– Вы насчет судьбы полегче! Терпеть не могу, когда ради санаторного кобеляжа разбрасываются такими словами. Просто моя дочь не выносит, когда я плачу. Услышала бы, не дай бог, такой рев бы в ответ подняла… погромче вашего ора.

– Какая она у вас умница! – восхитился Бруткевич. – Сударыня! Понимаю! Вы хотите, чтобы я убрался с балкона, дабы упорхнуть потихоньку, не показав мне своих прекрасных, но зареванных глаз и точеного, но распухшего носика. Но есть ведь другой вариант! Я твердо намерен и дальше любоваться дивным рассветом и искренне хочу поделиться этой красотой с вами. Вы можете прошмыгнуть в мой номер, заскочить в ванную, умыться, просморкаться и тихо выйти на балкон. Встать рядом, вглядеться в даль и понять, что жить – стоит. Обещаю, что не поверну к вам головы – и мы продолжим беседу, не видя друг друга, совсем как Ромео и Джульетта.

– А вы-то хоть в трусах, Ромео?

– Не в лосинах, сударыня, врать не буду. И не в пасхальных панталонах. Но в трусах, сударыня, во вполне целомудренных и добротных трусах. Ручаюсь, они не вызовут у вас греховных мыслей, но и отвращения тоже не вызовут.

– И приставать не будете? – насмешливо осведомился голос, заметно, впрочем, помягчевший.

– Сударыня! – почти пропел Бруткевич. – Мы недавно перемолвились чудесными репликами из величайшей пьесы. Каким контрастом с ними звучит пошлейший глагол «приставать»! Разве Ромео «приставал» к Джульетте? Нет, он был влеком неодолимым влечением, простите за «масляное масло». Но я, сударыня, далеко не молод, мне уже пятьдесят пять, и влечение, да еще неодолимое, для меня нонсенс. Короче, нет, приставать не буду! В крайнем случае, чуть-чуть уболтаю с невинной, сударыня, целью: убедиться, что хотя бы язык у меня еще работает.

Язык, безусловно, работал. И за себя трудился, и за голову, потому что та была пуста и легка. Потому что рассвет втягивал в свое веселое буйство все мысли Бруткевича – а язык… что язык… он у Георгия иногда производил самый необязательный треп, самую необременительную болтовню, самое хмельное словоблудие. Действующее, впрочем, на женщин безотказно, поскольку никак не могут, бедолаги, отучиться любить ушами, готовыми к навешиванию теплой, ублажающей лапши.

Вот и «сударыня», совсем недавно принимаемая за собаку, выдала в ответ не прежний жалостный скулеж, не хриплый рык, а вполне живенькое «ха-ха» и вполне живенькую фразу:

– Ладно, зайду. Но чур: не смотреть и не приставать.

Прошуршали шаги, проскрипели двери… коттеджа, номер, ванной… Долго плескалась вода, потом спину чуть пощекотало шевеление воздуха… Георгий понял, что плаксивая «сударыня» замерла в проеме балконной двери, и переместился влево, освобождая ей место у перил.

Постояли молча, блюдя договор. Потом, любуясь рассветом, она восторженно вздохнула и чуть скосила глаза в сторону Георгия, конечно же, только для того, чтобы полюбоваться еще и отблесками зари в окнах коттеджа, расположенного чуть левее. Разумеется, он тут же взглянул ответно, и, разумеется, только затем, чтобы разглядеть игру окон коттеджа справа.

«Его мужественный и ее прелестный профили навсегда завоевали их (владельцев профилей) сердца» – хотелось бы написать именно так… все же кульминация!.. однако…

Однако кульминация обрела вдруг характер боевой тревоги, и они уставились друг на друга, как два враждующих кота, случайно столкнувшиеся на «ничейной» земле и понимающие, что одному из них живым отсюда не уйти.

– Вы-ы-ы??!! – угрожающе провыл Бруткевич.

– О-па-а-а-ньки! – на октаву выше, но не менее угрожающе провыло женское существо.

Именно «женское существо», а не женщина! Потому что никак не мог Георгий уловить хоть частицу животворящего начала «инь» в той, кого мысленно именовал всегда «тварью» и «сукой»! И даже не «существо женского рода», потому что слово «род» подразумевает что-то естественное, укорененное… а «эта вот…» – могла появиться рядом с божественным рассветом только как зловещий сбой эволюции.

Но все-таки… все же… существо женское, ибо только наличие вечного начала «инь» дает возможность вскидывать голову так гордо и независимо – и всего-то через пять минут после долгого и безутешного плача.

Глова вскидывалась все надменнее, уже не горделиво, а с гордыней – и высокомерная принцесса промолвила, наконец, копающемуся в дерьме свинопасу:

– Сожалею, господин Бруткевич!

И дунула в коридор. И быстро стихла отрывистая, злая дробь ее шагов.


Пометавшись в бешенстве по номеру, он твердо решил уехать из санатория сразу после завтрака. Обидно, конечно, столько мечтать о хотя бы двух днях отдыха, скрыться в соседней области – и именно здесь толкнуться с визгливой, упорной шавкой, с инквизиторским упорством облаивающей каждый его шаг.

Нет, обратно к чертовой матери, в Недогонеж, в постылую квартиру, где ему никогда не покажут даже краешек такого рассвета, но зато и не заставят так постыдно размякнуть и пропустить удар.

Он пришел в ресторан одним из первых, отлично, надо признать, поел, … а потом взяли свое сытость и бессонная ночь… потом четырехчасовой крепчайший сон на перестеленных, нежно ласкающих тело простынях чуть успокоил… даже нет, не успокоил, а позволил взглянуть на все по-другому.

Почему, черт возьми, он умел на ринге биться до конца? До того вознаграждающего за терпение мига, когда срабатывала коронная «двойка» боковых: выстреливает левая, и отпрянувший соперник не успевает разминуться с пробивающим защиту ударом справа. Хлестким, добротным ударом, с аптекарски дозированным доворотом тела, с внезапно прорвавшимся желанием смять, добить, раздавить.

«Почему?» – спрашивал себя Бруткевич, пританцовывая и рассекая воздух легендарными боковыми «двойками», – почему меня хватало на первобытный кулачный бой, но в обычной жизни никогда не получалось держаться до победного? Почему я всегда уступал? Потому что они сильнее?.. Левой-правой. Раз-два… Нет, не потому. Просто я первобытно агрессивен только во время кулачного боя, а они – всегда… Раз-два. Правая запаздывает… Так что, бросим на канаты полотенце? Сбежим, чтобы эта сучка торжествовала? Нет уж, дорогая!.. Раз-два… Специально останусь. И буду часто попадаться на глаза. И здороваться на редкость приветливо… Раз-два… Посмотрим, кто кому сильнее изгадит эти два дня!.. Раз-два. Раз день, два день. Левой-правой. Решено! Время отдыхать!»

И отдых получился! С плаксой-сучкой нигде не пересекся, хотя не лишал себя ни озера, ни кинозала, ни, тем более, концерта джазового пианиста (из местных, но очень даже ничего).

Нигде не промелькнула вызывающе пышная рыжая грива, излишне волевой подбородок – а над ним плавно-изогнутые, покойные губы, которым полагалось петь колыбельную и рассказывать сказки, а они вместо того выплевывали ядовитые вопросы: «Георгий Георгиевич, вы утверждаете, что отладили в „Недогонежпроекте“ эффективное управление, а Контрольно-счетная палата отмечает, что в вашем Нижнемаховском филиале десять свинарок полгода получали зарплату при полном отсутствии на ферме свиней. Так, по-вашему, выглядит эффективность?» И в ответ на его: «Это действительно волнует читателей популярной газеты „Наш день“?» – молниеносное, сбивающее дыхание и заставляющее бессильно сжимать кулаки: «Вы правы, читателей популярной газеты „Наш день“ гораздо серьезнее волнует, почему полтора миллиарда бюджетных денег доверены бывшему геофизику, который не может посчитать, сколько в филиалах его предприятия свиней и сколько свинарок»…

В общем, гриву, подбородок и губы Бруткевич за два дня нигде не увидел, а потому логично было предположить, что плакса, испугавшись, смылась из санатория сразу после сцены на балконе.

В превосходном состоянии победившего духа Бруткевич утром в понедельник позвонил секретарше Оле и объявил, что задержится в санатории до вторника. Панически его уважающая Оля горячо одобрила мудрое решение в возгласила «берегите себя!» с такой тревогой в голосе, будто всерьез опасалась, что и в санатории начальник может перетрудиться, занимаясь проблемой экспорта облагороженного российского дерьма в дальние пустынные страны.

Впереди был ласковый майский понедельник, санаторий опустел, и на пляж Бруткевич пришел уже в превосходнейшем состоянии еще более победоносного духа. И… «Твою ж мать!» – едва не выкрикнул он, заметив рыжую гриву над ближайшим к кромке воды лежаком. Поэт бы сравнил эту приметную прическу с маяком судьбы или с костерком, манящим усталых путников; прозаик упомянул бы ворох блистающих предсмертной красотой кленовых листьев… Но Бруткевич представил другое: как запускает пятерню в эту плотно спрессованную копну, как тащит верещащую обладательницу в озеро – и макает, макает, макает с равномерной неумолимостью станков-качалок, добывающих черное золото на буровых российских олигархов. Однако с «мечтой» этой пришлось тут же расстаться, поскольку на соседнем лежаке скорчилась маленькая фигурка, по всей видимости, дочь рыжей ведьмы – и мрачно напевая «Суждены вам благие порывы, но свершить ничего не дано!», Бруткевич улегся метрах в тридцати от гривы (копны, вороха, костерка), у корней неохватно-широкой сосны, красующейся у озера с екатерининских, как утверждали рекламные буклеты, времен.

Поскольку озеро разлилось в небольшой впадине (к песчаному пляжу приводил спуск из семи ступенек монументальной каменной лестницы), а дерево расположилось у самого обрыва, то часть его корней, вертикально уходивших в песок, были похожи они были на гигантские артрозные пальцы, вцепившиеся в отвесную стену, чтобы последним усилием подтянуть к ее краю старое, кряжистое тело.

У этих пальцев Бруткевич и улегся. Солнце проникало сквозь крону редкими блуждающими пятнами; иногда они набегали на глаза и пробивались через зажмуренные веки алым маревом лениво пульсирующей крови.

Так же лениво текли мысли Георгия Георгиевича – лишь слегка завихрялись на многоточиях, как завихряется на перекатах медлительная река.

«Надежно она вросла… взяла свое не высотой, а шириной, прямо не сосна, а соснодуб… дуб, дуб… что-то с ним связано… ах, да, увидев зазеленевший дуб, князь Андрей решил влюбиться в Наташу Ростову… И я вот полежу, полежу, потом подойду к этой рыжей сучке и скажу: „Мария, я решил в вас влюбиться!“ Так и не сказала, откуда она Шекспира хорошо знает… Неужто читала что-нибудь, кроме „Курса молодой ведьмы“ в трех томах?.. „Да, представьте себе, решил влюбиться, несмотря на то, что фигура у вас фиговая, ноги кривые, да и вообще – мерзавка вы редкостная. А почему, спросите вы, я так решил?.. Да вы спрашивайте, спрашивайте, не стесняйтесь, все лучше об этом спросить, чем о свиньях и свинарках…“ – „Поч-ч-ч-ему?“ – прошипит она. А я отвечу… что, собственно, я отвечу?.. какой, однако, бред… разве можно в такую влюбиться?.. а… вот что я отвечу!»

«Мария, с вероятностью ноль целых, девяносто девять сотых Бога нет! Но я, как нехреновый менеджер, хочу подстраховаться на одну недостающую сотую. Моя любовь к вам будет таким актом христианского смирения… нет, самоотречения… самозабвения… ага! нашел! – самосожжения, что когда Господь будет решать, где мне предоставить жилплощадь, я скажу: „В раю, Господи, конечно, в раю! Поскольку ад – в лице Марии – я уже познал в избытке!“ Бог вздохнет и ответит: „Сукин ты сын, Бруткевич!“ Сколько способностей я тебе дал – все профукано! И полагается тебе за это не ад, а адище!.. Но перед финишем ты, хитрожопый Бруткевич, специально вляпался в любовное дерьмо, рассчитывая, что я тебя пожалею…» – «Господи, – возражу я, – обрати все же внимание на то, что нездоровая тяга к дерьму была заложена в меня тобою же! Недаром я занялся проектом, в основе которого – продажа дерьма. Свиного и коровьего. За земную валюту… А теперь я за самую дорогую небесную валюту – за место в раю – пытаюсь всучить тебе любовное дерьмо. Берешь?» – «Ишь ты! – удивится Бог. – Ловит меня на проблеме теодицеи!1 Тоже мне, новый Лейбниц нашелся… Ладно, беру! Беру, сукин ты сын, господин Бруткевич Георгий Георгиевич!»

– Господин Бруткевич! Георгий Георгиевич! – в третий, наверное, раз повторял детский голос. – Мама сказала, что вы с огромным удовольствием сыграете со мной в шахматы…

…А фигура у ведьмы оказалась первоклассной. И глупо было, ни разу ее толком не разглядев, городить защитные бастионы: мол, раз бабенка злая и визгливая, то все у нее не так. Зато теперь хотелось разглядывать не спеш… хотелось коснуться плеча, но так, чтобы она не подумала, будто он – похотливый старый козел; а еще лучше, чтобы поняла, как по-рыцарски сдерживаемое вожделение украшает настоящего мужчину.

…Стоп! Надо сосредоточиться на шахматах. Тем паче, что девчонка уверенно, явно с пониманием, разыграла дебют. До школы ходила, видимо, в спецсад, где языкам, манерам и шахматам учат чуть ли не с ясельного возраста; да и школа, скорее всего, не простая.

– Вы, Георгий Георгиевич, вместо того, чтобы меня исподтишка разглядывать, на доску бы внимательнее смотрели, – очень к месту подала голос язва-мамаша, проклятие, нависшее над Бруткевичем и его проектом, Мария Литвинова, собкор разухабистой московской газеты «Наш день». – Моя Мунька – не просто Мунька, а вундеркинд. Всего девять лет, а уже перворазрядница, некоторых мастеров поколачивает. А у вас, насколько я помню, никакого разряда по шахматам нет.

Бруткевич побагровел, словно его застукали крутящимся у дверей женской раздевалки. Но и подобрался, еще раз ощутив, что противник ему попался безжалостный и без тормозов. А значит, долой чистоплюйские бредни о благородном вожделении; значит, куда уместнее уставиться откровенно и нагло, например, на грудь… или на плоский, даже впалый, словно и не выносивший ребенка живот… или ниже, туда, где резинка трусиков натянулась, где образовалась щель, в которую так и тянет заглянуть. И, пробираясь взглядом в эту щель, он ответил как можно саркастичнее:

– Мария, дорогая, вы так наглядно демонстрируете свои прелести, что разглядывать их исподтишка – все равно, что голодному довольствоваться запахами ресторанной кухни, в то время как в зале для него уже расставлены закуски. Кстати, за столь подробную обо мне информацию дорого заплатили? А то могли бы сэкономить, я сам бы, не чинясь, много рассказал.

– Браво, Георгий Георгиевич, вы все же умница! Только пусть ваше голодное «альтер эго» на горячее не рассчитывает. Придется обойтись легкими закусками, которые выставляются на шведский стол. За информацию дорого не платим. С нами, знаете ли, охотно делятся. Мы ведь отдушина для тех, у кого злость булькает, кто особенно хорошо засыпает, если власть накануне была хоть разочек, но обосрана. Могу, кстати, справочку о вас процитировать, а вы подтвердите, все ли точно.

– Валяйте! – пробурчал Бруткевич.

– Валяю! – по-пионерски звонко откликнулась Мария. – Итак! Бруткевич Георгий Георгиевич, родился в Москве, в мае 1947 года. Мать – пианистка, профессор Московской консерватории. Отец – инженер-экономист, всю жизнь проработал на автозаводе имени Сталина, потом имени Молотова, потом имени Лихачева. Георгий – единственный ребенок, назван в честь предка, командовавшего уланским полком во время войны 12-го года. Учился хорошо. Проявил способности к точным наукам, пению. Успешно занимался спортом, был реальным претендентом на олимпийское золото, но по неясным причинам в сборную Союза не попал. «Двойка боковых Бруткевича» стала устной легендой советского бокса. Окончил МГУ, геофизик. Получил распределение в закрытый НИИ, расположенный в одном из регионов Сибири, но через полгода вернулся в Москву. По слухам, после крупного скандала с директором НИИ. Что это вы, Георгий Георгиевич, то по неясным причинам в сборную не попадаете, то, по слухам, крупно скандалите. Может, поведаете в задушевной беседе?

– Нет! – отрезал Бруткевич.

– Нет, так нет. Понадобится, сами узнаем. Продолжаю. До 91-го года работал в Институте геофизики Академии наук, считался перспективным исследователем, однако карьеру не сделал. Род занятий с 91-го по 95-й год не известен. Чем занимались, Георгий Георгиевич?

– В основном извозом. И немного «челночил».

– Вот и славненько. А то я уж испугалась, что были «быком» у какого-нибудь авторитета. Продолжаю. В эти же годы его жена, малоизвестная артистка театра, и сын, недоучившийся студент, переселились в Соединенные Штаты. А что же вас с собой не взяли?

– Вы не могли бы заткнуться?!

– О личном – заткнусь. Личное – это святое. Да и неинтересное оно у вас. Гораздо интереснее, что наш объект (то есть вы) в 95-96-х годах стремительно вырос в заметного политтехнолога. Работал в основном с кандидатами, финансируемыми нефтяным концерном Ходынского. Провел шестнадцать избирательных кампаний, тринадцать выиграл. Креативен, хороший стратег. К «черному» пиару не расположен. А вот это вы зря. Георгий Георгиевич! Что за странная щепетильность? В избирательных кампаниях либо врут о своем кандидате, либо говорят правду о соперниках. По мне, черная правда всегда лучше белой лжи. Или это для вас – тоже святое. Мне опять заткнуться?

– Премного бы обязали, – чувствуя, как бьет в виски злость, ответствовал Бруткевич. – Ваши рассуждения о белом и черном меня не интересуют. Не вам говорить о добре и зле, вы явно по ту сторону от них.

– О! Вот и Ницше из гроба восстал2. Вслед за Шекспиром. Недурная подбирается компания, хотя Ницше уже не моден. Предпочтительнее что-то исконное, к примеру, Ильин.

Злость уже пульсировала в таких точках тела, которые раньше о существовании пульса и не подозревали.

Георгий уговаривал себя собраться, пытался укротить собственный взгляд, который упорно лез в узенькую щелочку; он тщился сосредоточиться на партии (а девчонка тем временем тихими ходами накапливала преимущество в центре и на королевском фланге), но…

Его обезволенный организм послушно плелся за голосом Марии, как зачарованные гамельнские крысы брели когда-то за виртуозом-дудочником.

– Вы не против, Георгий Георгиевич, если я перевернусь? А то живот обгорит, майское солнце злое. Вы ведь уже разглядели все, что хотели?

– Разумеется, переворачивайтесь, дорогая Мария, – бормотал Бруткевич, спешно укрепляя королевский фланг, поскольку центр доски был уже потерян навсегда. – Переворачивайтесь поскорее, не так ведь страшно, что живот обгорит, как то, что сердце под солнышком чуть оттает. Последствия могут быть ужасны: не приведи Господь, чувствовать что-то начнете… Что-то человеческое. А обо мне не тревожьтесь, все, что хотел, разглядел. Даже больше, чем хотел.

– О, как узок спектр ваших хотений, Георгий Георгиевич! – Мария перевернулась и одним ловким движением расстегнула лифчик, дабы на загорающей спине не оставалось белых полосок. – Насколько же он уже спектра ваших возможностей! Серый кардинал, любимец губернатора, руководитель крупнейшего аграрного проекта… Правда, проект дурно попахивает, но сами деньги отменно благоухают, не так ли?

Правда, качественная справочка? – совсем по-женски сменила она тему. – Ну, а на меня что нарыли ваши работнички службы безопасности? Ваши бодрячки-отставнички? Хорошо они выполнили ваше задание?

– Я не даю подобных заданий! – огрызнулся Георгий, мучительно изыскивая еще какие-нибудь резервы для спасения короля и собственного достоинства.

– Неужто?! – голову она держала на сложенных руках, звук голоса отражался от песка, становился глуше, оставаясь медоточиво-ненавидящим, и Георгию вдруг стало зябко под палящими лучами. – Да неужто?! Неужто они сами, без ваших руководящих указаний, разговаривали со мной так слащаво-бережно? И так мягко расспрашивали, за что я не люблю нового губернатора и вас, его лучшего друга. И смотрели на меня с таким пасторским пониманием, словно знали и мудро прощали тот прискорбный факт, что трахаться я предпочитаю «раком». Да какое там «словно»? разумеется, они изучили ту запись, где совокупляюсь с бывшим вице-губернатором прямо на губернаторском столе, осененном нашим державным триколором. Ведь вам, идеологу избирательной кампании Толоконина, наверняка рассказали об этой записи? А, может, и показали? И советовались, как ее лучше пустить в дело? Но вы, конечно, были против, сказали со снисходительным смешком, что если бабенке приспичит, то для нее и губернаторский стол – находка. Но использовать такой компромат нет смысла, дела и без этого идут хорошо.

Но не угадали, господин заметный политтехнолог, экспортер лучшего в мире дерьма, бабенке не приспичило. Просто за участие в той безнадежной кампании ей пообещали двухкомнатную квартиру. А когда кампания стала совсем провальной, я поняла: кинут, не до меня, себе остатки тянут. А тут Мерлюков сделал предложение, простое, как ситцевые трусы. Кстати, мужик он оказался вполне ничего… И на губернаторском столе, под триколором, когда в огромном здании пусто – крысы-то уже побежали – тоже, знаете, очень ничего. Да и квартиру все же дали.

– Повторяю еще раз, – с металлом в голосе произнес Бруткевич, – я никому и никогда таких заданий не давал. Про запись слышал, но именами участников не интересовался. Так что не стоит впадать в истерику Сонечки Мармеладовой, тем более, что подобные откровения в присутствии ребенка неуместны!

– Спасибо вам за заботу о моем ребенке, но Мунька, когда считает варианты, ничего не слышит. Вот, полюбуйтесь: Мунька! – громко позвала она, но девочка и вправду не шелохнулась.

– Му-у-нечка, котеночек мой! – это уже едва слышным шепотом. И тут дочь встрепенулась. И посмотрела на мать. А та – на нее. И была в их взглядах такая нерассуждающая верность, такая спокойная готовность служить друг другу до последнего вздоха, что злость Бруткевича мигом исчезла по причине полной своей неуместности, а сердце отпустило.

– Маша, – попробовал он роль голубя мира, – давайте перестанем сражаться. Хотя бы сегодня, хотя бы у озера. Что вы так горько оплакивали под моим балконом? Может быть, я сумею вам помочь? Только не думайте, бога ради, что пытаюсь вас перекупить… в смысле как журналистку.

Она долго не отвечала. Потом заговорила с такими интонациями, что Георгий понял: не будет сегодня мира, будет дуэль со смертельным исходом.

– Незачем меня перекупать… в смысле как журналистку. К июню мы с Мунькой навсегда уезжаем в Норвегию. Выхожу замуж за пожилого викинга. Через три недели уволюсь и оставлю вас и ваш дерьмодобывающий проект в покое. Спокойно очищайте фермы от навоза… или делайте вид, что очищаете. Мне уже все это будет безразлично… Вы, конечно, удивлялись, почему именно я наезжаю на вас так резко? Конечно, заказ оппозиции, конечно, «бабки». Но не такие эта гопота платит «бабки», чтобы так наезжать. Просто я вас ненавижу, Георгий Георгиевич! Хотя нет, «ненавижу» – не то слово… Представьте, что имеете возможность полностью истребить какой-нибудь вид: животных, насекомых, птиц – неважно. В общем, кого считаете особенно вредным. Кто-то скажет: комаров долой, раз они, твари, кровь сосут; кто-то: грызунов на фиг, они чуму переносят… Я бы уничтожила соловьев. Потому что заливаются они сладко, но на самом деле предупреждают, что хапнули территорию и никого другого на нее не пустят. А мы их слушаем, сопли распускаем, хотя смысл их песен вполне прост, никакой поэзии: не лезьте – заклюю! Вы ведь классический соловей. Георгий Георгиевич! От ваших звонких трелей Хафиз с ума бы сошел, Шекспир – обрыдался. Хотите сказать, что не мне вас судить? Но я ведь лучше вас. Да, когда нужно было отгрызть свою крошку, делалась бл… ю. Опять припрет – опять стану. Но никогда не облеку это в ваши соловьиные фиоритуры, каденции… как это у певунов называется?

…Ваш знаменитый проект – это беспредельный, запредельный цинизм, Сатана бы такое не придумал. А вы придумали? – браво! Хотите кормить больших начальников – черт с вами, кормите! Тянете «трохи для себэ» – тяните! Не вы, так кто-нибудь другой кормил бы и тянул, может, даже больше и наглее. Но что ж вы заливаетесь-то при этом так увлеченно, зачем все эти трели о будущем? У России нет будущего, вы это прекрасно понимаете. Есть только следующее. И несчастного народа, который вы, якобы, кинулись спасать – тоже нет. Остались профессиональные бандиты, профессиональные вертухаи и извечно никакие, те, кого называют «прочие». И что у меня с вами всеми общего? То, что бегло говорим на одном и том же языке? Да я еще на двух языках так же бегло говорю! И Россия мне никакая не Родина-мать. Она мне – Родина, твою мать! Так что я свой выбор сделала. А вы «трельте» до самого Судного дня – и бог с вами! Хотя лучше – пусть не с вами.

…Да, ревела. Потому что прощалась со страной. И с могилой матери. И с мечтой, извините за выражение. Потому что была дурой. Русской бабой. А русская баба мечтает сойти с ума от любви. Боится, знает, что от такой любви вся ее жизнь – псу под хвост… но мечтает. А я, с той самой минуты под балконом, больше не мечтаю. Отревелась – и стала норвежкой. Так что ваше «Пшла вон!» стало хорошей, весомой, жирной, вонючей точкой. Хотите – радуйтесь, хотите – обижайтесь, мне все равно!

А Бруткевич и не обижался. Он таких монологов отъезжающих наслушался досыта. К примеру, от собственной жены. Потом от собственного же сына. Нормальная нашенская психопатическая манера: никогда не признаваться, что переезжаешь на новую квартиру, потому что она комфортнее и лучше старой. Нет, исключительно потому, что старая невыносимо засрана. В чем сама же и виновата.

Откуда взялась эта манера у трезвой и расчетливой журналистки – другой вопрос. Впрочем, и ответ ясен – типичная достоевщина. Ну и пусть вместе с ней катит хоть в Норвегию, хоть в Данию, хоть в Танзанию! Лично ему сразу станет легче, когда стихнет самый громкий и злобный голос.

А что, собственно, он так боится этих голосов? Да пусть хоть весь мир визжит, что Бруткевич ворует и кого-то кормит! Он-то сам знает, что это не так! И пусть она бежит, пусть хоть вся страна последует за ней. А он не побежит, как не побежал когда-то вслед за женой и сыном, как не побежал его предок, полковник-улан, с Бородинского поля.

– Георгий Георгиевич, вам мат в пять ходов! – и Мунька снисходительно продемонстрировала, как жертвует слона, как конем и ферзем разрушает броню вокруг черного короля, как ставит мат (что особенно обидно!) пешкой.

– Спасибо, господин Бруткевич! Вы хорошо защищались, и это позволило мне закончить партию эффектной комбинацией!

Ай да парочка! Девятилетняя дочь изъясняется языком шахматных теоретиков; сумасбродная мамаша (куда делись трезвость и расчетливость?!) вопит: «Ура!» так самозабвенно, что расстегнутый лифчик почти свалился с идеальных полушарий… И вот это типично расейское безумие – в чинную, суровую Норвегию?! На родину тихого неврастеника Ибсена и певучего меланхолика Грига?! Да такой участи и Танзании не пожелаешь!

Мария сидела на своем топчане, одной рукой придерживала падающий предмет, а второй указывала за озеро, за санаторий, туда, где, по ее мнению, раскинулась пока еще беззаботная Скандинавия.

– К фиордам! К фиордам! К фиордам! К всемирной славе моей гениальной дочери! Прощайте, Георгий Георгиевич! Хотите, поминайте лихом, хотите – нет. Хотите, очищайте «немытую Россию» от навоза, хотите – засирайте дальше. Впрочем, это я уже говорила… Вы уходите? Подождите еще секунду, сделайте доброе дело. Не сочтите за интим, но не могли бы вы мне лифчик застегнуть? Тут застежки какие-то супер-навороченные… Сейчас я прилягу, чтобы не так сильно вас волновать, а вы – орудуйте. Мунька, помогай господину советами!

Застежка и вправду была замысловата. Презирая свою невесть откуда взявшуюся покорность, Георгий пытался соединить что-то с чем-то, а когда вдруг щелкнуло и сомкнулось, то против воли, здравого смысла и минимальной целесообразности осторожно положил ладонь на горячую спину.

Ладони ответила дрожь, короткая, как щелчок затвора, переведенного в положение «Огонь!».

А потом Мария вывернула голову и взглянула на Бруткевича, не жмурясь от бьющего в глаза солнца. Но лучи, скорее всего, просто обрывались у самой радужки, потому что навстречу им перемешанным потоком били изумление, неверие, ужас берлиозовского «Неужели?!».

– Вам больно? – поражаясь нелепости всего сущего, спросил Георгий.

– Нет… Уютно…


До самого вечера ничего больше не произошло. До самого вечера они не сказали друг другу ни слова. Молча, без визгов и уханий, плавали в еще холодной майской воде. Молча брели с пляжа. За обедом – очень объяснимо и совершенно необъяснима – сидели за одним столом: молча, в ответ на взгляд, передавали хлебницу, солонку или салфетки; молча, кивком, благодарили.

Мунька тоже молчала, наверное, обдумывала какой-нибудь вариант дракона в сицилианской защите.

Вечером за Георгием приехала его служебная машина, а за Марией – какой-то плечистый мужик на солидной «Тойоте». Смотрелся крупным бизнесменом, но под любым ее мимолетным взглядом суетился, как клерк, проходящий испытательный срок в очень престижной фирме.

Осталось сесть на переднее начальственное место – и уехать, чтобы день за днем, не разделяя их и не различая, бултыхаться в густом малоаппетитном вареве, которое именуется динамичной жизнью российского региона в начале третьего тысячелетия от Рождества Христова.

Осталось взглянуть вслед рванувшейся «Тойоте» и поздравить себя с тем, что аравийский ураган по имени «Мария» (или «Мириам», раз уж аравийский) задел его самым краешком: только швырнул в лицо толику прокаленного песка, от которого до сих пор печет глаза.

Но она подошла к нему, и он понял, что угодил в самый центр урагана.

– Нам лучше встретиться не сразу, а… через десять дней. Мне нужно подготовиться, да и разогнать этого (небрежный кивок в сторону «Тойоты»). И вы, пожалуйста, тоже разгоните всех своих баб. Ни к чему, чтобы у нас с вами под ногами кто-то путался… Как не вовремя! Одно случайное прикосновение – и все… Вы мне ладонь на спину положили… а я, как дворняжка… которая бродила, бродила – и вдруг почувствовала руку хозяина… Бред какой-то! Отвал башки полный! Называется, отревелась, попрощалась… Но делать нечего, встретимся ровно через десять дней… Да, кстати, забыла спросить: вы меня любите?