Глава X
Всю ночь Володыёвский не сомкнул глаз, все прежние страдания казались ему ничтожными. Он корил себя за измену умершей, память о которой так чтил, и за то, что дурно поступил с живою, вселил в ее душу надежды, злоупотребил дружбой, поступил как человек без чести и совести. Другой и думать забыл бы о поцелуе, ну, может, вспомнил бы эту историю, лихо покручивая ус; но пан Володыёвский, как всякий человек, потерпевший в жизни крушение, после смерти Ануси сделался очень щепетилен. Что ему было делать? Как поступить?
До его отъезда, который сразу положил бы всему конец, оставалось несколько дней. Но как уехать, не сказав ни слова Кшисе, бросить ее после всего, что было, как бросают простую девку? При одной только мысли об этом его отважное сердце бунтовало. Но все же и теперь, в минуты смятения, стоило пану Михалу вспомнить про поцелуи, он испытывал ни с чем не сравнимое блаженство.
Он и злился, и досадовал на себя, но противиться этому дурману, этому наваждению не мог. Впрочем, во всем винил он себя одного.
– Это я сбил Кшисю с толку, я ее взбаламутил, – повторял он с болью и горечью, – и негоже мне уезжать, не объяснившись. Как же быть? Сделать предложение и уехать женихом?
И тут подобно светлому облачку вся в белом являлась перед ним Ануся, какой он видел ее в последний раз, на смертном одре.
«Столько-то уж я заслужила, – говорила ему тень, – чтоб ты жалел меня и помнил. Ты хотел стать монахом, всю жизнь по мне плакать, и вот не успела душа моя достичь врат небесных, нашел другую. Ах, подожди! Дай бедной душе моей попасть на небо, и тогда я на землю глядеть перестану…»
Рыцарю казалось, что он клятвопреступник, что обманул он эту светлую душу, память о которой нужно было бы чтить и хранить как святыню. И тоска его разбирала, и стыд, и к себе презрение. Умереть ему хотелось.
– Ануся! – восклицал он, стоя на коленях. – Я по тебе до самой смерти плакать не перестану, но что же мне теперь делать?
Тень не отвечала ему, улетая облаком небесным, а вместо нее рыцарю представлялась вдруг Кшися, ее глаза, ее рот с пушком над верхнею губою, и он, словно от татарских стрел, отмахивался от искушения. Впрочем, с искушением он бы совладал, но совесть говорила ему: «Скверно, брат, будет, коли ты теперь уедешь, ввергнув в соблазн чистую душу».
Тревога, отчаяние, сомнения преследовали бедного рыцаря по пятам. Веря в житейскую мудрость пана Заглобы, он думал было пойти к нему за советом, во всем ему признаться. Ведь кто, как не он, видел все наперед и заранее говорил – бойся дружбы с этим лукавым племенем! Но, впрочем, именно поэтому пан Михал и не решился подойти к Заглобе. Вспомнил он, как сам, вспылив, крикнул: «Не оскорбляй, сударь, Кшисю!» И кто же ее оскорбил? Кто размышлял теперь, не оставить ли ее, словно простую девку, не уехать ли подобру-поздорову!
– Если бы не память о бедняжке-покойнице, я и не думал бы убиваться, – говорил себе маленький рыцарь, – не горевал бы, а радовался, что удалось мне эдаких приятностей отведать. – И через минуту добавил: – И еще раз отведать бы не отказался.
Заметив, однако, что соблазн снова взял верх, и пытаясь от него отмахнуться, сказал себе: «Коли я однажды поступил как человек, что более всего на Купидона уповает, быть посему, завтра же объяснюсь и предложение сделаю».
Он вздохнул и продолжал рассуждать так: «Сей поступок и вчерашнюю мою вольность сгладит, благородство ей придав, а завтра я смогу себе и новые позво…»
Тут он ударил себя ладонью по губам:
– Тьфу! Никак, целая орда бесов-искусителей мне за шиворот забралась!
Но от мысли о помолвке больше не отказывался, утешаясь тем, что заупокойными мессами замолит перед Анусей свою вину, дав ей знать, что по-прежнему ее чтит и не устает за нее молиться.
Впрочем, если и пойдут какие толки да пересуды, что вот, мол, лишь две недели прошло с той поры, как он хотел постричься в монахи, а уже и влюбиться и посвататься успел, то весь позор падет лишь на него, а иначе людская молва не пощадит ни в чем не повинную Кшисю.
– Решено, завтра же делаю предложение! – сказал он себе.
С души его словно камень свалился. Прочитав на ночь «Отче наш» и горячо помолившись за упокой Анусиной души, он уснул. Утром, проснувшись, повторил:
– Сегодня же объяснюсь, всенепременно.
Но, впрочем, оказалось, что сделать это не так-то легко; пан Михал, прежде чем обнародовать свое решение, хотел потолковать с Кшисей наедине, а там что Бог даст. Но как на грех с самого утра приехал пан Нововейский, и по всему дому разносился его молодой голос.
Кшися ходила как в воду опущенная, бледная, измученная, она то и дело опускала глаза, иногда вдруг заливалась румянцем, так, что даже на шее проступали пятна, губы у нее дрожали, казалось, она вот-вот заплачет, а потом снова делалась как неживая.
Рыцарю никак не удавалось к ней подойти и, главное, остаться с глазу на глаз. Разумеется, он мог бы пригласить девушку на прогулку, утро было отменное, и прежде он бы и не раздумывал, но теперь не смел, ему казалось, что все тотчас догадаются о его намерениях.
Выручил его пан Нововейский. Он отвел в сторону тетушку и о чем-то с ней пошушукался, после чего они вернулись в гостиную, где пан Заглоба с маленьким рыцарем занимали беседой барышень, и тут тетушка сказала:
– А не прокатиться ли вам на санях парочками, вон как снег искрится!
Володыёвский тут же, склонившись, прошептал Кшисе на ухо:
– Умоляю, сударыня, сесть со мной. Я столько хотел бы вам сказать!
– Хорошо, – отвечала девушка.
Рыцари мигом помчались в конюшню, Бася за ними следом, и вскоре к дому подъехали двое саней. В одни уселись Володыёвский с Кшисей, в другие – Нововейский с гайдучком. Ехали без кучеров.
А пани Маковецкая доверительно сказала Заглобе:
– Пан Нововейский просит Басиной руки.
– Неужто? – встревожился Заглоба.
– Его крестная матушка, супруга подкомория львовского, завтра приедет сюда для разговора, а пан Нововейский просил меня подготовить Басю. Он и сам понимает, коли Бася против, все хлопоты и уловки напрасны.
– И потому, сударыня, ты их в сани усадила?
– А как же. Муж мой, человек щепетильный, частенько говаривал: «Я над их имуществом опекун, но мужей пусть выбирают сами. По мне, был бы честный малый, а за богатством гнаться не след». Слава Богу, они не дети, им решать!
– И что ты, сударыня, собираешься куме ответить?
– Муж мой в мае приедет: его слово последнее, но полагаю, он Басиной воле противиться не станет.
– Нововейский еще мальчишка!
– Да ведь сам Михал его хвалит, солдат, мол, отменный, в походах отличился. Наследство у него приличное, а про родословную крестная все подробно сказывала. Видишь, сударь: мать его прадеда в девичестве княжна Сенютувна, а дед primo voto[41] был женат…
– Что мне за дело до его родословной! – с досадой прервал ее Заглоба, – он мне ни брат ни сват, и скажу вам, почтеннейшая, я гайдучка, по совести говоря, для Михала предназначал, потому что коли среди девок, что на двух ногах ходят, найдется хоть одна умнее и порядочнее ее, то я готов отныне аки ursus[42] на все четыре опуститься.
– Михал еще ни о чем таком не помышляет, а если и помышляет, то ему больше Кшися приглянулась… Ох, ох! На Бога положиться надо, на Бога, пути его неисповедимы!
– Пути путями, но если этот молокосос уберется отсюда с тыквой, напьюсь на радостях!
А тем временем в санях шли свои беседы. Пан Володыёвский долго не мог вымолвить ни слова, но наконец сказал Кшисе:
– Не думай, сударыня, что я вертопрах или обманщик какой, да и лета не те.
Кшися промолчала.
– Прости, сударыня, мне вчерашнюю мою дерзость, но всему виною мое исключительное к тебе расположение, не мог я сдержаться, дал сердцу волю… Любезный друг мой, бесценная моя Кшися! Ты знаешь, пред тобой простой человек, солдат, у которого вся жизнь на поле брани прошла… Другой бы сначала красноречие в ход пустил, а потом к действиям перешел, а я – напротив… Да что говорить, даже объезженный конь, разгорячившись, и то порой закусит удила, так как же не горячиться влюбленному, ведь разгон тут куда больше. Так и я закусил удила, позабыв обо всем, потому что мила ты моему сердцу, Кшися, любимая! Знаю, ты и каштелянов, и сенаторов достойна; но если ты готова одарить благосклонностью простого солдата, который, хоть и без больших чинов, приносил пользу отечеству немалую… то я к твоим ногам упаду, буду целовать их и спрашивать: «Нравлюсь ли я тебе? Не противен ли?»
– Пан Михал!.. – воскликнула Кшися. Пальчики ее, высунувшись из муфты, легли на его ладонь.
– Ты согласна? – спросил Володыёвский.
– Да! – отвечала Кшися. – И знаю, в целой Польше не нашлось бы человека достойнее.
– Да вознаградит тебя Бог! Вознаградит тебя Бог, Кшися! – говорил рыцарь, осыпая поцелуями ее руку. – Я и не думал, не надеялся, что эдакого счастья дождусь! Скажи мне, ты не сердишься за вчерашнюю дерзость, а то меня совесть замучила?
Кшися зажмурилась.
– Не сержусь! – сказала она.
– Эх, кабы мне сейчас не санями править, целовал бы я твои ножки! – воскликнул Володыёвский.
Некоторое время ехали молча, слышен был только свист полозьев на снегу да стук мерзлого снега, отлетавшего из-под копыт.
И снова послышался голос Володыёвского:
– Диво дивное, что не пренебрегла ты мною!
– Еще большее диво, – отвечала Кшися, – что ты, сударь, полюбил меня так скоро…
Тут на лицо Володыёвского набежала тень, и он сказал:
– Кшися, может, это и грех, что я, все глаза проплакав по одной, уже успел полюбить другую. Как на духу говорю, не всегда я славился постоянством. Но теперь все иначе. Покойницы, бедняжки, я не забыл и никогда не забуду, до сих пор я ее люблю, и кабы ты знала, как душа моя по ней плачет, ты бы сама заплакала надо мною…
Тут у маленького рыцаря сжалось сердце, может, поэтому он не заметил, что слова его не слишком тронули Кшисю.
И снова наступило молчание, но на сей раз первой заговорила Кшися:
– Буду стараться вас утешить, сколько сил моих хватит.
– Потому-то, видно, я и полюбил тебя, – отвечал Володыёвский, – что с первого дня ты мои раны врачуешь. Чем я был для тебя? Ничем! Но ты, в душе милосердие и жалость к бедному страдальцу имея, тотчас взялась за дело. Ах! Скольким я тебе обязан! Может, и скажет кто – в ноябре монах, а в декабре жених. Первым пан Заглоба посмеяться рад, он никогда такой оказии не упустит, ну и пусть смеется на здоровье! Мне до этого нет дела, все упреки приму на себя…
Тут Кшися подняла глаза к небу, обдумывая что-то, и наконец сказала:
– А неужто нужно о нашем уговоре людям докладывать?
– Как так?
– Вы ведь уезжаете скоро?
– Что поделаешь, такова моя доля.
– Я траур по батюшке ношу. Зачем себя выставлять на посмешище? О нашем уговоре мы знаем, а людям до вашего возвращения знать о нем нечего. Ладно?
– И сестре не говорить ничего?
– Я сама ей все скажу после отъезда вашего.
– И пану Заглобе?
– Пан Заглоба посмеялся бы надо мной, сиротой. Эх, верно, лучше помалкивать. И Бася бы мне тоже докучать стала, я и так в ней какие-то странности замечаю: то она смеется, то плачет! Нет, уж лучше помалкивать!
Тут Кшися снова возвела к небу свои темно-синие глазки:
– Бог нам свидетель, а люди пусть остаются в неведении.
– Вижу, что разум твой красоте не уступит! Решено! Бог нам свидетель, аминь! Обопрись об меня локоточком, думаю, после объяснения нашего греха в этом нет. Не бойся, вчерашней вольности я не допущу – чай, лошадьми правлю!
Кшися послушалась рыцаря, а он сказал:
– Когда мы одни, по имени меня зови.
– Неловко мне, – отвечала она с улыбкой. – Никогда не решусь, наверно!
– А я решился!
– Ведь пан Михал рыцарь, пан Михал отважный, пан Михал солдат!..
– Кшися! Любимая!
– Мих…
Но закончить слово Кшися не решилась и спрятала лицо в муфту.
Обратно пан Михал с Кшисей домчали мигом, по дороге больше ни о чем не говорили, и только уже у ворот маленький рыцарь спросил еще раз:
– Скажи мне, было ли тебе грустно после вчерашнего?
– Было мне и грустно, и стыдно… Но хорошо на удивление, – добавила она чуть тише.
Они умолкли и больше не глядели друг на друга, чтобы не привлекать чужого внимания.
Но предосторожность эта была излишняя: никто и не глянул в их сторону.
Правда, и Заглоба, и пани Маковецкая выскочили навстречу приехавшим, но взгляды их были устремлены только на Басю и пана Нововейского.
У Баси не то с мороза, не то от волнения пылали щеки, а Нововейский ни на кого не глядел. Тотчас же в дверях он откланялся. Напрасно тетушка уговаривала его остаться, напрасно и сам Володыёвский, который был в отменном настроении, приглашал его отужинать – отговорившись службой, он уехал. Тетушка молча поцеловала Басю в лоб, а она тотчас ушла к себе и не вышла к ужину.
На другой день пан Заглоба, перехватив где-то Басю, спросил ее:
– Ну что, вчера пана Нововейского холодной водой окатила?
– Ага! – отвечала она, кивнув и моргая ресницами.
– Ответствуй, что ты ему сказала?
– Разговор был короткий, он рубит сплеча, но и я без хитростей – нет, говорю!
– За поступок хвалю! Дай я тебя расцелую! А он что? Так легко от тебя отказался?
– Спрашивал, не изменю ли я со временем решения. Жаль мне его, да нет, нет, не будет толку.
Тут Бася раздула ноздри и тряхнула вихрами, чуть грустно, словно задумавшись.
– Скажи мне, какие у тебя резоны? – сказал Заглоба.
– И он про это спрашивал, да только зря; ему не сказала и никому не скажу.
– А может, – промолвил Заглоба, быстро заглянув ей в глаза, – может, в сердце твоем скрытый от всех сантимент таится?
– Не сантимент, а дуля! – воскликнула Бася.
И, сорвавшись с места, чтобы скрыть смущение, затараторила:
– Знать не хочу пана Нововейского! Знать не хочу! Никого не хочу знать!! И что тебе, ваша милость, и что всем вам до меня за дело?
Тут она расплакалась.
Пан Заглоба утешал ее, как умел, но она весь день ходила надутая и злая.
– Михал, – сказал за обедом Заглоба, – ты уедешь, а тем временем Кетлинг нагрянет, красавец писаный! Не знаю, устоят ли перед ним наши барышни, боюсь, обе будут от него без ума.
– Вот и славно! – отвечал Володыёвский. – Просватаем за него панну Басю.
Бася вдруг уставилась на него и спросила:
– А что же, сударь, ты о Кшисе так не печешься?
– Милая Бася, чары Кетлинга тебе пока неведомы, но скоро ты узнаешь их власть.
– А Кшися не узнает? Ведь это же не я пою:
Где же укрыться
Трепетной птице,
Горлинке белоголовой?
Тут в свой черед смутилась и Кшися, а коварная змейка ужалила снова:
– Я у пана Нововейского щит попрошу от стрел укрыться, а где найдет бедная Кшися защиту, коли ее стрела настигнет?
Но Володыёвский, уже опомнившись, отвечал сурово;
– Может, и она сумеет защититься не хуже…
– Хотела бы знать – почему?
– Да потому, что она не столь ветрена, а благоразумию и рассудительности у нее поучиться можно.
Пан Заглоба и тетушка ждали, что строптивый гайдучок тут же кинется в атаку, но, к великому их удивлению, Бася, склонив голову над тарелкой, прошептала:
– Если пан Михал сердится, то прошу прощения и у него, и у Кшиси…