Вы здесь

Памятные страницы жизни. Глава 3. Эвакуация: Сталинград – Барнаул – Свердловск (Б. М. Емельянов)

Глава 3. Эвакуация: Сталинград – Барнаул – Свердловск

В то время я не задумывался о том, какую роль играл в моей жизни отец. Лишь много позднее я понял, что, наблюдая его за какими-то делами, я многому учился у него, перенимал, сам того не сознавая, что-то полезное для себя. К сожалению, продолжалось это не долго. Всё изменилось 22 июня 1941 года, когда началась война. В отличие от взрослых я не вполне осознавал случившейся трагедии, но вскоре почувствовал, насколько непростые заботы внезапно обрушились на моих родителей.

Из отдельных их разговоров я впервые услышал новое для меня непонятное слово «эвакуация», но вскоре ощутил связанную с ним резкую перемену в нашей жизни. Со скупых слов отца я узнал, что завод им. Ильича, на котором он в это время работал, как и другие предприятия, будет переезжать куда-то очень далеко, на новое место.

Семья наша состояла в то время из четырех человек: отец, его мать – Елизавета Васильевна, моя мама и я. Из записей матери я знаю, что на заводе Ильича отец оставался до 20 августа, затем, с частью других работников, был откомандирован в Сталинград, где вместе с ним оказались и мы. Работал он в Красноармейске – южной части города – заведующим мастерской на судоверфи, ставшей с недавнего времени заводом №264. Позднее я узнал, что создание этой судоверфи началось ещё в 1937 году, когда на базе приволжского затона был организован ремонтный пункт. В его мастерских ремонтировались деревянные баржи, дощаники, надстройки пароходов и несложные судовые механизмы. В августе 1941 года в Красноармейский затон был эвакуирован «Гомельский судоремонтный завод», получивший название Красноармейского судоремонтного завода. Вот на это обновленное предприятие и попал мой отец.


Уехали мы из Мариуполя в Сталинград 21 августа, а прибыли 4 сентября 1941 года. Разместили нас вначале не в Красноармейском посёлке, а в Бекетовке (в Кировском районе) – в деревянном одноэтажном доме: его называли домом ИТР – инженерно-технических работников. Мне в это время было около 5 лет. Мама, как я понял позднее, была на исходе 5-го месяца беременности.

Дом, выстроенный в виде буквы «П», был довольно большим, но плотно заселённым. Семья наша занимала вначале маленькую комнатку, в которой 20 декабря 1941 года родился мой братик – Александр (не в память ли о погибшем брате моего отца его так назвали?). Как говорила мама, родился он под бомбёжкой, и удостоверение о рождении в такой нервной обстановке получить не удалось. Вскоре после рождения Саши соседи по квартире (2 человека) уступили нам свою более просторную комнату.


Это был первый, чуть больше года, период нашего пребывания в Сталинграде, о котором запомнилось только то, что отца полностью поглощала работа, и я его почти не видел. Мать регулярно кипятила в оцинкованной выварке, а затем стирала его грубую рабочую одежду. Хозяйственного мыла найти было невозможно, поэтому приходилось использовать каустическую соду, оставлявшую на руках болезненные ожоги. Несмотря на все трудности, мы регулярно мылись, тщательно экономя воду и, особенно, мыло для лица. Купались мы – сначала я, потом мама – в оцинкованном корыте. Процедуру эту я очень не любил – главным образом потому, что мама, не реагируя на мои протесты, всегда использовала очень горячую воду для мытья головы. Дело порой доходило до того, что я просто выскакивал из корыта, не выдерживая такой экзекуции.


Несмотря на занятость на производстве, отец умудрялся иногда находить время и для домашних дел. Он сшил себе и нам босоножки, сделал из алюминиевого листа кастрюлю и ведро, которые прослужили много лет. Затем в нашем доме появился оригинальный, выполненный с большой любовью, перочинный нож – в форме сапожка. Тогда же отец начал делать, но не успел закончить портсигар из плексигласа. Очень красивыми, без единого изъяна, получались у него фигурные пуговицы и мундштуки, собираемые на латунной или медной резьбовой трубке из плексигласовых пластинок разного цвета. Пуговицы и мундштуки он несколько раз продавал на базаре, чтобы иметь хоть какие-то дополнительные деньги.


В начале сентября 1942 года, в связи с тем, что бомбёжки Сталинграда значительно участились, нас решили отправить в Барнаул, а отца, вместе с группой других рабочих, перевели несколько позднее на Уралмашзавод: с конца октября он работал там электрослесарем в Управлении капитального строительства.

Я видел, что отец очень переживал расставание с нами. С таким же настроением к нам приходили как-то его товарищи по работе. Разговаривали они почему-то приглушенными голосами. Тогда, конечно, я не понимал причин такой их сдержанности, но ощущение какой-то тревоги, исходящей от взрослых, до меня доходило. Аналогичная атмосфера проявлялась и позднее, когда мы жили в бараке в Красноармейском районе и отец был снова с нами. Однажды я спросил мать, почему отец и пришедшие к нему двое знакомых разговаривали так тихо, что их трудно было понять. Мать от прямого ответа уклонилась, а затем продемонстрировала мне приспособление, об уникальности которого я не подозревал. Она дала мне алюминиевую кружку и велела плотно приставить её открытой стороной к стене, а дном, так же плотно, к уху, что я тут же и сделал. К величайшему изумлению, я вдруг довольно отчётливо услышал разговор людей, живших в соседней комнате! После этого она кое-что пояснила мне. Я, хотя и не в полной мере, понял, что, зная о таком способе подслушивания, взрослые на всякий случай, если касались «серьезных» тем, говорили почти шёпотом. Почему следует бояться чужих ушей, я не совсем понимал, но решил, что отец и его гости опасаются быть откровенными неспроста. Со временем я стал догадываться, что не всё в жизни обстоит так хорошо, как представлялось в моём детском сознании…


До Барнаула мы добирались в товарном поезде. Затянувшееся почему-то время ожидания на железнодорожном вокзале было тревожным: все боялись бомбёжки. Казалось, что мы не успеем выбраться из города.

Восседая на объёмных тюках в грузовике, я наблюдал за очередным воздушным боем. Немецкие истребители с неровным, натужным рёвом моторов явно преобладали в небе. Это было понятно даже нам, подросткам. Неожиданно, когда наша машина ещё стояла, неподалёку упал на землю довольно крупный осколок. Под тревожные крики взрослых я вдруг спрыгнул с узлов с вещами и, подбежав к осколку, взял его в руки. Ладони сразу же пронзила острая боль: светло-серый осколок был очень горячим и имел многочисленные рваные зазубрины. Руки мои оказались в нескольких местах в мелких порезах и окрасились кровью. Бросив опасную находку, я бегом вернулся к грузовику, получив нагоняй и от матери, и от наших попутчиков.

Наконец, к всеобщей радости, началась долгожданная погрузка на поезд. Видавшие виды вагоны оказались неплохо оборудованными для перевозки людей. Для каждой семьи было выделено отдельное место на дощатых нарах, а примерно посередине вагона располагалась прикреплённая к полу железная печка – «буржуйка». Во всех вагонах были назначены старшие, следившие за порядком и раздававшие семьям продукты, которые они периодически получали по пути следования. На железнодорожных станциях люди стремились прежде всего добыть кипяток: сырую воду старались не пить. Во время наиболее коротких остановок забота о кипятке превращалась в нелёгкую задачу: вдоль вагонов бежали наперегонки и стар и млад в поисках драгоценного крана, обжигаясь, наполняли чайники и бегом возвращались в вагоны. Плохо приходилось тем, кто не успевал заправиться горячей водой, хотя, конечно, таких всегда кто-нибудь потом выручал.


Если у нашего поезда и было какое-то расписание, то отношение к его соблюдению было довольно легковесным, так как приоритет отдавался составам, обслуживавшим военные потребности. Остановки были порой неожиданные – то короткие, а то надоедливо длительные. В крупных же городах поезд всегда останавливался надолго. Особенно запомнился Новосибирск, где всех нас повели в баню, и пока мы мылись, нашу одежду пропарили, а затем накормили и снабдили кое-какими продуктами на оставшуюся часть пути.


На крупных станциях ходовая часть поезда осматривалась обходчиками, которые особое внимание обращали на наличие масла в «буксах» – колесных подшипниках. Каждая букса простукивалась молоточком, и по характеру отзвука определялось, не надо ли добавить масла. Если это было необходимо, обходчик открывал проволочным крючком довольно массивную чугунную крышку буксы и доливал масло из жестяной маслёнки. Мне нравилось наблюдать за этими людьми, и я никогда не видел, чтобы кто-либо из них пропустил хотя бы одну колёсную пару. На таких станциях происходила также заправка паровоза углём и котловой водой, проверялась система парового привода кривошипов и тормозные устройства паровоза и вагонов. Это из того, что наблюдал я сам или рассказывал мне кто-нибудь из взрослых.


Поезд шёл не быстро, а на затяжных подъёмах едва тащился, и если встречались колхозные поля – к этому времени уже убранные, мужчины и подростки спрыгивали с вагонов и успевали набрать в рубашки или сумки оставшуюся в земле картошку, а порой и какие-то овощи. Попадалась иногда и сахарная свёкла. Её очищали от земли, слегка обмывали и запекали на «буржуйке». Свёкла очень нравилась и взрослым и детям.


Я часто лежал на нарах и подолгу смотрел в продолговатое вагонное окошко. На крутых поворотах его приходилось закрывать одеялом, чтобы защититься от едкого паровозного дыма, который в ветреную погоду всё равно проникал в вагонные щели. Под перестук колёс я любил обозревать проплывающие мимо картины: широкие равнины, холмистые перелески, сосновые и смешанные леса и рощи. Местность была, в основном, довольно однообразной. Исключением были два случая, когда мы преодолевали крупные мосты. Границы окружающего пространства вдруг широко раздвигались, и можно было любоваться совершенно новыми видами: и неспешно протекающей далеко внизу рекой, и незнакомым городом. Через много лет я узнал, что очень красивым участком железной дороги был район Уральского хребта, но нам не довелось ничего увидеть, т.к. мы проезжали его в ночное время.


В Барнаул мы прибыли в середине сентября 1942 года, пробыв в пути больше месяца. Столь долгое путешествие было, конечно, утомительным – прежде всего для взрослых. Ведь именно на них лежали все заботы, особенно о детях, которые могли и капризничать, и болеть, и куда-то вдруг запропаститься на остановках. Тяжело было с двумя детьми и моей матери, но, слава богу, с нами была её свекровь – моя любимая бабушка Лиза, которая всем нам вселяла уверенность в том, что мы обязательно преодолеем все тяготы, что всё будет хорошо. Она постоянно заботилась о нас, и даже в непростых дорожных условиях умудрялась каким-то образом подзаработать немного денег и достать какие-то продукты. В своих записках мама очень тепло вспоминает свою свекровь, без которой она не смогла бы справиться с теми проблемами, которые сопровождали нас и в пути, и на далёкой чужбине.


По прибытии на место всех эвакуированных разместили в зале то ли клуба, то ли кинотеатра, где мы пробыли около двух дней, располагаясь на металлических кроватях с ватными матрацами. Довольно часто нам показывали кино, и я с удовольствием смотрел почти всё подряд. Затем нас поселили в какую-то избу, хозяйка которой явно не обрадовалась нам. Жила она с маленьким сынишкой, и забот ей хватало. В поведении её проявлялась порой некоторая нелюдимость, смущали и отдельные привычки. Мне запомнилось, как однажды наша хозяйка, сполоснув детский эмалированный горшок, замешивала в нём тесто. На выраженное бабушкой в весьма мягкой форме недоумение, последовал неожиданный ответ: «Я всегда так делаю, я же его помыла!». И всё же эта женщина, как могла, помогала нам.

Недели через две нас разместили в одном из бараков, в большой комнате – вместе с уже проживавшими там людьми, оказавшимися очень простыми и приветливыми.


Отец продолжал работать в Сталинграде, не зная нашего адреса. Поиски ничего не давали, и лишь после переезда на Уралмашзавод ему стало известно наше местонахождение, и он, как отметила в своих записках мама, сразу же выслал нам 1 тысячу рублей. По ходатайству работающих на заводе мужчин все затерявшиеся семьи были вскоре отправлены в Свердловск – теперь уже пассажирским поездом. Отца, встретившего нас на вокзале, трудно было узнать: видно было, что он страдал от недоедания, лицо его было припухшим, и выглядел он постаревшим. Это был конец 1942 года.


На новом месте эвакуированных оказалось много, и они смотрели на прибывших довольно недружелюбно, так как боялись потерять работу. Разместили нас сначала в районе Уралмаша в две семьи в одной комнате, но вскоре поселили в большом двухэтажном деревянном доме старой постройки, с сильно потемневшим от времени фасадом. Комната, бывшая ещё недавно кухней, не отапливалась, и жить в ней зимой было невозможно. Отец быстро сделал железную печку и санки, на которых привозил из леса дрова. Поскольку на работе ему приходилось бывать подолгу, он порой не успевал это делать. Помню, как однажды вечером отец молча ушёл из дому и вскоре притащил часть полуразрушенного забора. Идя на такой шаг, он понимал, что сильно рисковал, но от отчаяния не думал о последствиях: надо было спасать от холода семью! Мне было как-то не по себе от его поступка, но и я чувствовал, что другого выхода не было.


Нам постоянно не хватало не только тепла, но и еды. Никогда ранее, как и в дальнейшем, мы не испытывали такого голода, как в Свердловске. Страдали, наверное, все горожане. Отец, сам полуголодный, приносил иногда оставляемую им для нас часть пищи из заводской столовой, но это было каплей в море, а мне всегда в таких случаях было жалко отца. Я понимал, что он так поступает ради нас, но, глядя на его ввалившиеся глаза, нездоровую полноту щек и отекшие ноги, сострадал ему. Не хватало и папиной зарплаты на покупку продуктов, которые можно было приобрести лишь на базаре, а цены там были непомерно высокие. В магазинах продукты стоили во много раз дешевле, но нормы выдачи по карточкам были мизерные. Особенно тяжело переносилась постоянная нехватка хлеба.

На базаре мы покупали то, что подешевле, в том числе отруби, чуть ли не на половину смешанные обычно с древесными опилками. Из этих «отрубей» варили кашеобразное месиво, сдабривая его мизерным количеством растительного масла. Вместо сахара использовали сахарин – «химический сахар». Страдали от недоедания практически все, а некоторые решались порой и на самые крайние меры. Однажды мы с мамой шли с базара, и вдруг услышали позади какие-то истошные крики. Вскоре мимо нас стремительно пробежал довольно молодой на вид человек с буханкой хлеба в правой руке, а за ним – двое мужчин. Как мы поняли, кто-то из них нёс в руке эту буханку, купленную по карточкам, вероятно, на всю семью. На неё и позарился какой-то прохожий. Когда преследователи стали догонять вора, он неожиданно подбросил буханку и «отфутболил» её ногой в сторону, а сам скрылся в ближайшем переулке.


На Уралмаше нашей подлинной спасительницей, добытчицей хлеба насущного снова проявила себя моя бабушка – Елизавета Васильевна. Быстро освоившись на новом месте, она стала приносить из заводской столовой картофельные очистки. Мыла их, пропускала через мясорубку, перемешивала с отрубями и, добавив крохи растительного масла, жарила лепёшки. Они всегда были горькими, но на какое-то время притупляли чувство голода. А вскоре бабушка нашла более надёжный путь поддержки семьи. Она начала брать заказы на перелицовку пальто, хотя раньше никогда этим не занималась. Очень общительная, с открытым светлым лицом, Елизавета Васильевна, как рассказывала моя мать, с первого взгляда располагала к себе даже совсем незнакомых женщин. Однажды баба Лиза принесла заказ от женщины, которая даже не спросила адреса незнакомой ей модистки – так эта клиентка доверилась ей. Вскоре пальто было готово, бабушка отнесла его владелице, получив за работу продукты. Быстро освоив новое для себя дело, она всё чаще стала брать заказы от жён различных начальников, от которых получала более весомый «навар». Потом некоторое время бабушка работала надомницей: шила наволочки. Не раз она ездила со знакомыми из нашего дома и в ближайшие сёла, где что-то шила для людей или исправляла их одежду в обмен на продукты.

Особую заботу Елизавета Васильевна проявляла обо мне, поскольку мама была постоянно привязана к маленькому Шурику. Порой я чувствовал, что бабушка не очень довольна моей матерью, считая, по-видимому, что пора отваживать Сашу от кормления грудью и брать на себя часть её забот. Раза два или три, в особенно трудные минуты, бабушка позволяла себе делиться своим настроением со мной. Моей маме она ничего такого не высказывала. Мне иногда казалось, что моя мать, привыкнув к своему положению кормящей, не вполне сознавала, насколько тяжело приходилось свекрови. А однажды я обиделся на мать, когда она, покормив Шурика, отцедила из груди часть оставшегося молока в фарфоровую чашечку и, весело посмотрев на меня, предложила выпить его. Мне стало не по себе, я никак не ожидал такого от матери, но она проявила настойчивость. Морщась от непривычного вкуса сладкого тёплого молока, я с трудом выпил его. Через несколько дней предложение повторилось, но я наотрез отказался.


Когда мама, наконец, отняла от груди Шурика, ей также пришлось участвовать в добыче пропитания. Сейчас я понимаю, насколько тяжёлой была для неё эта ноша! В одной из своих записей она так поведала о своих мытарствах:

«Я стала ездить в деревни, не одна, конечно, а с квартирными соседками. Чтобы ехать на поезде, надо было получить пропуск, поэтому домой часто приходилось добираться пешком. Вспоминаю такой случай. Была зима. С одной женщиной я добралась до какого-то села, чтобы поменять взятые с собой вещи на картошку. На обратном пути мы решили остановиться передохнуть на ближайшем вокзале, но началась облава – искали спекулянтов. Моя попутчица на всякий случай убежала от возможной беды, и мы потеряли друг друга. Я осталась одна с двумя вёдрами картошки в мешке. Взвалив его на плечо, шла по лесу с этим нелегким грузом. Вначале рядом были и другие люди, но они шагали быстрее и вскоре оторвались от меня. В ближайшем селе я переночевала у одной хозяйки в коридоре, за что отдала ей часть картошки. Утром пошла лесом домой. Мне повезло: меня догнали 2 человека – как оказалось, командированные на Уралмашзавод. Они за несколько коробок спичек донесли мою картошку до вокзала. Ночь я провела на вокзале, так как из-за позднего времени боялась идти домой. Дома я застала мужа и свекровь в сильном волнении, так как та женщина вернулась, а меня не было. Соседку поругали, конечно, за то, что она оставила меня одну в пути следования.

Ходила я по селам менять вещи на картошку и еще несколько раз. И всё приходилось отдавать за бесценок. Помню, было у меня красивое ажурное покрывало, хорошие платья и многое другое, что мне нравилось – со всем пришлось расстаться. Надо же было как-то жить, а с вещами не проживешь. У нас ведь бывало и так: вскипятишь воду, заправишь её ложкой растительного масла, добавишь тёмной соли, которая продавалась на рынке по 35 руб. за стакан, – вот тебе и первое на обед! Сейчас и представить себе такое невозможно. После мужу выделили участок с картошкой, репой, брюквой и турнепсом – и стало легче жить».


Я тоже помню эту перемену, хотя, конечно, в то время не знал никаких подробностей. Только в конце 1990-х годов, работая в Снежинском городском музее, я случайно узнал, что такие участки выделялись по инициативе директора Уралмашзавода Бориса Глебовича Музрукова.


Жизнь моя в Свердловске была однообразной. Особенно огорчало, что я мало бывал на улице: дома боялись, что со мной может что-либо случиться, особенно если я попаду в какую-нибудь нехорошую кампанию местных мальчишек. Видимо, поэтому, когда мне удавалось бывать во дворе, эти ребята меня не очень воспринимали. Я чувствовал себя неуютно, пытался найти контакты с ними, но чаще всего оказывался в одиночестве. И вот однажды меня осенила довольно сумасбродная мысль. Мама накануне сварила почти целое ведро похлёбки, дома никого не было, и я решил показать мальчишкам, что тоже не лыком шит. Выйдя на улицу, я пригласил их домой, сказав, что у нас оказалось много супа, и я их угощаю. Недолго думая, все четверо ребят пошли со мной. Мы съели почти всё содержимое ведра, и только тогда я подумал, что вечером мне будет устроена серьёзная взбучка. К моему удивлению, меня никто даже не поругал, хотя и мама, и бабушка были недовольны, что я сделал всё это без спроса. На улице же отношение ко мне ребят сразу улучшилось, но не потому, что угостил их: главным для них было то, что они увидели во мне «своего», способного на поступки, сулившие мне неприятности.


В конце октября 1942 года мама устроилась техничкой в заводскую столовую, проработав там около года. Это временно облегчило наше положение, хотя и не столь заметно. Условия жизни в неблагоустроенной тесной комнате, плохо отапливаемой, оставались трудными. А спустя 9 месяцев семья наша неожиданно уменьшилась: 29 июля 1943 года, в возрасте 1 год 7 месяцев и 9 дней умер Шурик. В свидетельстве о смерти в качестве причины указано воспаление лёгких. По словам мамы в то время он болел ещё и коклюшем. Несмотря на тяжёлое состояние, Шурик никогда не плакал, словно понимая, что он вскоре умрёт.

Отец сделал простенький дощатый гробик, и братик мой был погребён где-то недалеко от места нашего проживания. Похороны прошли буднично, без посторонних людей и без слёз. Смерть Шурика почему-то не всколыхнула тогда по настоящему и мою душу – и это несмотря на то, что обычно я испытывал к нему искреннюю привязанность. Такая реакция объяснялась, вероятно, и особенностями того времени, и постоянными трудностями, которые приходилось испытывать нашей семье с двумя детьми. Может быть, поэтому мы с мамой редко говорили на эту тему. Но теперь, когда прошло столько лет, я иногда вспоминаю Шурика и очень жалею, что он так рано ушёл из жизни. Мне кажется, что если бы мы были вместе, всё могло сложиться как-то иначе: забота о младшем брате, возможность вместе разрешать какие-то проблепомогать друг другу сделали бы мою жизнь более наполненной и интересной.