Вы здесь

Падение «Вавилона». Часть 1. Конвойная рота (А. А. Молчанов, 2014)

Часть 1

Конвойная рота

1

Погожим майским вечером я, Анатолий Подкопаев, сержант срочной службы внутренних войск, вес – сто, рост – сто девяносто пять, цвет глаз – серый, волосы, отросшие уже сверх положенной уставом нормы, – русые, вышел со скаткой и вещмешком на плече из рейсового «икаруса», следующего по маршруту Ростов-на-Дону – Волгодонск.

Помахав на прощание рукой водителю автобуса, а вернее, в сторону зеркальной калоши бокового обзора, я настороженно оглядел панораму до сей поры не знакомой мне местности.

Взору моему, еще затуманенному тряской дорожной дремотой, предстал небольшой степной поселок: унылые малоэтажные строения серого кирпича, частные покосившиеся хибары, чью замшелую непривлекательность скрашивали цветущие, как им было положено в данную весеннюю пору, кущи яблонь и вишен, и облезлые, в серо-зеленой заплесневелой штукатурке, с приземистыми купеческими колоннами, здания административных учреждений, отмеченных неизбывной аурой некогда властвовавшего в их стенах большевизма, военизированного коммунизма и прочих протухших «измов», таковую стойкую историческую ауру составляющих.

У парадного входа одного из провинциальных архитектурных реликтов эпохи недоразвитого социализма тусовалась замызганная стайка пегих российских дворняг.

Подобно тысячам иных российских поселков так называемого городского типа, данный микрополис ничем выдающимся в своей сути не отличался. Разве что глинистая сухая пустошь без единой травинки, на которой, густо и смолено чадя соляркой, разворачивался сейчас рейсовый автобус, направлявшийся обратно к трассе, являла собой своеобразную городскую площадь перед воротами зоны, обнесенной серым дощатым забором и покосившейся изгородью из колючей проволоки, вдоль которой тянулась утоптанная караульная тропка.

Чернели в предвечернем небе угловые вышки с нахохлившимися фигурками постовых солдатиков.

Прибыли.

Я плотнее уместил на затылке фуражку с околышем цвета спелой вишни. Вот и цель очередного из моих перемещений. Поселок Северный, исправительно-трудовая колония номер семь. Режим – общий. Значит, тут мне и куковать… Полтора, мать твою, годика!

Удалявшийся от площади «икарус» вдруг круто свернул вправо, едва не угодив задним колесом в узкую канаву кювета. Рыгая ядовитой сажей выхлопных газов, перекошенно замер на обочине, уступая тесную ленту дороги движущейся с зажженными фарами встречной колонне грузовиков с кузовами-клетками, сваренными из строительной арматуры, в которых колыхалась, запорошенная белесой проселочной пылью, серо-черная масса возвращавшихся с работы бригад зека.

Грузовики скучились на площади, залязгала сталь отпираемых запоров бортов, соскочил на землю из угловых закутков кузовов конвой, затопав по сухой звонкой глине кирзой сапог, юлой завертелись на длинных поводках овчарки, рыком встречая выпадающую из клеток и привычно строящуюся по пятеркам толпу в одинаковых черных спецовках и таких же черных чепчиках с козырьками; в зоне внезапно, словно исподтишка, ударил гонг, вязкий тягучий звук распластался в беспечной тишине майского вечера, едко истаивая в ней, и последняя вкрадчивая нота его долго и неразличимо зависла в пространстве.

Тут мне несвязно подумалось о нелепом противоречии между дивной весенней природой и миром людей, ибо никак не соотносилось фиолетовое небо с багряно-золотой полосой заката, нежные лепестки яблонь и молодая липкая зелень тополей – с потертой сталью автоматов, блеклыми гимнастерками конвойных и черными колоннами наголо остриженных людей, заложив руки за спины, уходивших после обыска контролерами-прапорщиками в разверзшиеся ворота зоны, к побеленным баракам.

Машины с кузовами-клетками, разворачиваясь, отбывали на свои промасленные автобазы – кончался рабочий день.

Нехотя, словно зачарованное ширью степных виноградников и бахчей, скрывалось за их раздольем закатное солнце.

– Ты, случаем, не к нам, командир?

Я обернулся.

Передо мной стоял коренастый крутолобый ефрейтор с ручным пулеметом, свисавшим стволом вниз с брезентового ремня, вдавившегося в обшарпанный погон с тонкой золотистой лычкой, почерневшей от грязи.

Подворотничок гимнастерки у ефрейтора, наспех прихваченный отчего-то красной ниткой, был влажно-сер от дорожной пыли, запорошившей и пилотку, и складки хромовых офицерских сапог со щегольски приспущенными голенищами, и рябую, алкоголически багровую физиономию, на которой узкими холодными щелочками выделялись цепкие недоверчивые глазки.

– Если здесь шестнадцатая рота, то к вам, – ответил я равнодушно.

– Других рот тут нет, – ответил ефрейтор, протягивая руку. Представился: – Харитонов. Кличут Серегой.

– Анатолий. Подкопаев, – сказал я, пожимая вялую кисть нового сослуживца.

– После учебки? – спросил ефрейтор, поправив подсумок с запасными пулеметными магазинами, укрепленный на свисающем к паху ремне.

На выбившемся конце ремня виднелась отчетливая «елочка» зарубок – по количеству прошедших месяцев службы. Зарубок было много, из чего явствовало, что ефрейтор принадлежал к элите «старичков».

– Да, после учебки…

– Салабон, значит, – сплюнул ефрейтор. – Ну, поканали, салабон, дослуживать отчизне… Крышу с антенной, что навроде метлы дворницкой, видишь? Там вот и рота. Номер шестнадцать. Ростовского полка унутренних войск министерства таких же унутренних дел. Сам-то откуда родом?

– Из Москвы.

– О, высокий гость из столицы! – прокомментировал краснорожий ефрейтор. – Ну, тебя здесь встретит рота почетного караула, готовься.

В голосе пулеметоносителя сквозила отчетливая, даже агрессивная неприязнь. Однако неприязнь эта меня не задела, иммунитет к ней за прошедшие полгода службы выработался стойкий.

Да, не любили нас, москвичей, соотечественники. И почитали за какую-то особую, чуждую народу русскому нацию. Сначала такому отношению я искренне удивлялся, после же, свыкшись, начал воспринимать его с презрительным равнодушием. Но природа болезненной внутренней зависти провинциалов к обитателям столицы оставалась для меня неизменной загадкой. Отчего происходила эта зависть? Оттого, что жителям Москвы больше привилегий перепадает? Или оттого, что по складу ума и характерам мы иные, нежели наши периферийные российские собратья – истинные, так сказать, русские, кондовые?..

По дороге развязный ефрейтор многократно пытался завести разговор на ту или иную тему, но я упорно отмалчивался, и до железных ворот с намалеванными на них красными звездами, за которыми располагалось двухэтажное кирпичное здание конвойного подразделения, мы, будущие сослуживцы, дошли в сосредоточенном молчании. Прошли через пустовавший КП и очутились у входа в казарму, где наши пути разошлись: ефрейтор отправился к «прилавку» ружпарка для сдачи оружия и боеприпасов, а я пошел в канцелярию роты, дабы отрапортовать местному начальству о своем прибытии по назначению для дальнейшего прохождения и так далее.

За столом канцелярии, спиной к окну, сидел капитан лет сорока с желчным лицом хронического язвенника и гладко зачесанными назад редкими волосами, тронутыми проседью.

Капитан курил вонючую папиросу местной марки. Мой рапорт он выслушал равнодушно, откинувшись на спинку обтянутого черным дерматином кресла, и по завершении монолога спросил кратко и внятно:

– Пьешь?

– Ну, так… – замялся я. – По торжественным случаям.

– А торжественный случай – когда есть что выпить?

Я молчал, теряясь в догадках, чем вызван такой настойчивый интерес ротного к моим неуставным отношениям с зеленым змием.

– Я в смысле – злоупотребляешь? – уточнил капитан.

– Вот это нет, – отозвался я искренне.

– Уже хорошо, – сказал капитан. – Если не брешешь. Парень ты вроде ничего, приличный с виду…

Он загасил папиросу и, встав из-за стола, тяжело заходил по тесной, как ножны охотничьего тесака, канцелярии.

– Так, – почесал в раздумье коротко стриженный затылок. – Значит, ты к нам на должность инструктора по инженерно-техническим средствам охраны. Так?

– …точно, – добавил я.

– Ну и какие такие средства ты изучал? – испытующе зыркнул на меня капитан.

– Всякие… Телеемкостную систему, радиолучевые датчики, ограждение «еж»…

– …твою мышь, – сказал капитан.

– Что?

– Еж твою мышь, – процедил капитан со вздохом. – Нет у нас тут никаких телеемкостей и всякой там, понимаешь, аппаратуры…

– А что есть? – поинтересовался я – безо всякого, впрочем, интереса.

– В основном заборы, – прозвучал ответ. – Ну, на жилой зоне по ним еще проводки натянуты, на разрыв, чтобы срабатывали… Изоляция, правда, вся прогнила, менять надо… Да и заборы-то с доисторических времен стоят, труха, а не заборы. В общем, работы у тебя тут, сержант, невпроворот. Людей не дам, – быстро проговорил капитан, словно опасался, что именно такое требование от меня сейчас и поступит. – Личного состава не хватает, службу нести некому. Но зеков бери, я с начальником колонии потолкую, предоставим тебе бригаду расконвоированных…

– У которых срок, что ли, вышел?

– Если бы вышел, здесь бы они не задержались, – покривился капитан саркастически. – Какого хрена тут делать?.. – Он задумался, словно и сам всерьез озаботился вопросом, какого действительно хрена тут делать, в этом поселке, затерянном в бескрайних степях. – Кому полгода осталось, кому месяц… – пояснил он. – Такая вот категория. Но аккуратнее с ними, понял? Отношения – исключительно уставные! Не забывать, товарищ сержант: они – продукт преступного мира! Уясни это отчетливо.

– Уясняю, – отозвался я послушно.

– Теперь так, – продолжил капитан. – Помимо жилой зоны у нас еще семь рабочих объектов. В основном строительных. Твоя задача – проверить там… ну… как, чего… В смысле ограждений, средств связи…

– То есть? – не понял я.

– Ну… в смысле, как ограждения установлены, в каком состоянии… Работают ли телефоны на постах… Слушай, – внезапно с раздражением сказал капитан, – по-моему, не меня, а тебя специально выучивали, как все эти заборы сооружать и разные там провода протягивать… Вот и контролируй… твоя… кавалерия! – это хозяйство. Чего там сложного? Забор, ворота, караулка, две вышки. Рация и три телефона. Вот и весь рабочий объект. Что внутри его – нас не касается. То же самое и с жилой зоной. Главное, чтоб вышки не падали и заборы стояли прочно, без вибраций. Вся задача. Чего-то неясно?

– Вопросов, товарищ капитан, не имею, – откликнулся я. – Разрешите идти?

– Давай, – согласился капитан устало и потянулся за очередной папиросой. – Да, учти: предшественник твой сразу же по демобилизации убыл на лечение от алкоголизма. Мамаша его мне письмишко написала, ругает, что не уберегли, мол… А как уберечь? Передвижение у тебя согласно должности свободное… что по поселку, что по объектам; много нежелательных контактов… В общем, рассчитываю на вашу моральную устойчивость, товарищ Подкопаев… – внезапно перешел капитан на «вы». – Фамилия у вас какая-то, кстати, того…

– Какая?

– Ну… В общем, чтобы без подкопов тут у меня! Я где нормальный, а где и беспощаден! И хоть академиев не кончал, но высшее образование тебе даду! Понял?

– В общем да, – сказал я. – Смысл примерно ясен.

– Свободен, – процедил капитан сквозь прокуренные зубы, на чем диалог начальника и подчиненного завершился.

Далее я посетил каптерку, куда сдал на хранение шинель и парадную форму, подписанные с внутренней стороны ядовитым хлорным раствором, выбелившим на ткани фамилию их владельца; затем проследовал в ротную столовку, где в алюминиевую миску мне зачерпнули из котла серое картофельное варево, а сверху на варево бухнули два куска селедки с неочищенной чешуей.

То был ужин, завершенный кружкой жиденького, пахнущего веником чая, после чего я отправился наверх, в казарму, где застелил указанную мне койку чистыми простынями, выданными старшиной роты по фамилии Шпак – человеком с плоским лицом, замедленной речью и деревянными движениями ожившего манекена в форме прапорщика.

Так называемое личное время, отведенное на смену подворотничков и чистку обуви, промчалось незаметно, и вскоре старшина Шпак, широко расставив ноги в яловых сапогах с высокими голенищами, встал перед строем роты, вперившись каким-то загипнотизированно-мутным взором в список личного состава, и начал вечернюю поверку, монотонно зачитывая фамилии бойцов:

– Рядовой Никифоров!

– Я.

– Рядовой Лебединский!

– Здеся…

По развязной интонации можно было догадаться, что в данном случае голос подал кто-то из «старичков».

– Отвечать следует согласно уставу, – бесстрастно прокомментировал Шпак, глаз от бумаги не отрывая.

В строю хохотнули.

– Рядовой Зельгутдинов.

– Я! – на издевательской ноте пискнули из конца строя.

Шпак недовольно пожевал тонкими губами, на секунду задумавшись. Затем, уяснив, видимо, что предъявить претензии по поводу ернической, однако же, уставу не противоречащей интонации отклика затруднительно, продолжил каменно-терпеливым голосом:

– Ефрейтор Харитонов!

– Я-а-а! – разнесся рык, потрясший стены казармы.

Лицо старшины помрачнело, хотя и осталось бесстрастным.

– Рядовой Голубкин!

– Йа-я-я-я… – пронесся томный выдох.

Старшина Шпак медленно отвел взор от списка, переместив его на рядового Голубкина, стоящего напротив.

Голубкин – широкоплечий двухметрового роста богатырь, бочонком выпятив грудную клетку и дурашливо откинув голову назад, невинными глазами встретил оловянный взгляд старшины, милейше при том улыбаясь. Бобрик его блондинистых волос совершал странные движения, то наползая на лоб, то отодвигаясь к затылку.

– Рядовой Голубкин, выйти из строя, – скучно произнес Шпак.

Сотрясая сапогами сорок седьмого размера крашенный суриком настил казарменного пола, солдат шагнул вперед, круто развернувшись лицом к хихикающей роте. Лик его не утратил благостного выражения, как и бобрик – противоестественных перемещений по сфере крепкого черепа.

– За шевеление волосами в строю, – произнес старшина, отделяя слово от слова, – и ушами… объявляю два наряда вне очереди… Встать в строй!

– За что?!

– Встать в строй!

– Ну, волк, сука…

– Сержант э… Подкопаев.

– Я, – откликнулся я бесцветно.

– Рота – смирно! – вяло приказал старшина. Добавил упавшим голосом: – Отбой…

Полетели на табуреты гимнастерки, ремни и галифе, заскрипели пружины узких коек-нар под солдатскими телами, и я тоже присел на край железной рамы своего личного казарменного ложа, стягивая сапог, но тут заметил, что «отбивались» в основном солдатики молоденькие, а старослужащие и сержанты разбрелись кто куда, причем одному из младших командиров, облачившемуся в спортивный костюм и кроссовки, Шпак, уходя из казармы, заметил:

– Самовольная отлучка в гражданской форме внешней одежды предусматривает, товарищ…

– Сладких казачек и стакан самогона, – донесся беспечный ответ.

– Вынужден писать докладную, – мрачно продолжил старшина.

– Не делай мозги, кусок, к разводу буду как штык! – пообещал обладатель спортивной одежды и двинулся, насвистывая, к выходу из казармы, попутно пнув ногой в зад узбека-дневального, склоненного над ведром с грязной водой, где кисла половая тряпка.

Опрокинув ведро, дневальный растянулся в мутной луже, затем, поднявшись, небрежно отряхнул рукавом с одежды влагу и, даже не поглядев в сторону невозмутимо удаляющегося «спортсмена», надел тряпку на швабру, принявшись за уборку.

В каждом его движении сквозило покорное коровье безразличие.

– Вот так салабонов и воспитывают! – донеслось до меня, и тут же рядом на койку опустился ефрейтор Харитонов, поерзал на пружинах и, зевнув, поинтересовался: – Насчет выставить старшим литр-другой не против, салажонок?

– Против, – сказал я, причем ответ поневоле прозвучал категорически и неприязненно. Ну что поделаешь, коли органически не выношу хамья…

– А чего? Поистратился? – Харитонов раскинулся на койке, марая край простыни грязными каблуками сапог. Он меня уже всерьез начал доставать, этот ефрейтор.

– Встань, – сказал я миролюбиво.

– Чего?

– Встать, ефрейтор Харитонов! – Я старался выдержать крайне любезную, даже доверительную интонацию.

– Че-его?! – раскатисто погнал он крик из пропитого горла.

Каким-то чисто механическим движением я резко дернул матрац на себя.

– С-сука… – со сдавленном удивлением молвил Харитонов, брякнувшись в проем между койками. Впрочем, он тут же упруго поднялся, уставившись на меня с немым изумлением.

– Сержантик-то с норовом, – заметили из погруженного в темноту угла казармы, окутанного табачным дымом.

– Молодой, а борзый, – согласился Харитонов усмешливо. – Ну-к, выйдем, сучонок, – предложил надменно, кивнув в сторону коридора.

Ох, не хотелось мне мордобития, хотя в данном вопросе смело могу назвать себя специалистом многоопытным, получавшим в голову и в корпус столько раз, что страх перед болью и увечьями был из меня выбит еще в нежном юношеском возрасте, когда начал я заниматься кикбоксингом в родимых московских Лужниках…

– У тебя, сучонок, что, слух пропал?

Нет, похоже, словами тут ситуацию не разрешить…

– Это ты мне? – спросил я, разглядывая внимательно ногти на левой руке и превосходно зная, что взгляд противника также на моей левой руке и сосредоточен. А зря, между прочим.

– Тебе, тебе…

– Так. То есть сучонок – это я, значит…

– Значит.

– Странно… – Я и в самом деле недоумевал. – Пришел человек в казарму, расстелил простыни, решил поспать, вдруг, откуда ни возьмись, является какая-то мразь, заваливается прямо в сапогах на кровать, выражается невежливо… А почему? Видимо, не учили мразь приличным манерам. И уже поздно учить. Но проучить никогда не поздно, думаю.

Взгляда от своей левой кисти я по-прежнему не отрывал, в то время как рукой правой совершил движение в сторону физиономии ефрейтора, плотно зажав его переносицу суставами указательного и среднего пальцев.

– С-с-с-волочь… – прохрипел Харитонов, безуспешно пытаясь от своего носа мою руку оторвать и испытывая – это я знал наверняка – пронзительную боль и страх оттого, что носовая кость вот-вот треснет. – Пусс-ти…

Скрипнули пружины нескольких коек. Наматывая ремни на пальцы, ко мне неторопливо двинулись несколько рослых фигур в белом солдатском исподнем, что, в общем-то, меня не смутило. Ситуация была ординарной, многократно отработанной, и развитию ее способен был помешать только какой-либо псих, пыл которого я был готов остудить ударом ноги либо в пах, либо с растяжкой в подбородок, что смотрится со стороны довольно-таки эффектно и резко уровень агрессивности нападающих снижает.

– Всем стоять! – мельком обернувшись на белые пятна нательных рубах, процедил я. – Иначе сломаю ему нос. Ну!

Фигуры в нерешительности замерли, поигрывая латунными бляхами.

– Пус-с-ти… – шипел, пуская слюну, Харитонов.

– Отпущу, – сказал я. – Но сначала давай-ка попросим прощения.

– А-а-а-а…

– Видишь, первую букву алфавита мы изучили. Будем разучивать другие буквы или уже знаешь, как построить фразу?

Я не изгалялся над ефрейтором, нет. Просто знал, что в настоящий момент чувство активной солидарности, владеющее его соратниками, постепенно подменяется всевозрастающим любопытством пассивных наблюдателей.

– Извиняюсь, бл…

– Чего?..

– А-а-а-а… Я нечаянно, че ты, в натуре, бэ-э-э… Извиняюсь, сказал же!

– И обещай, что больше такого не повторится.

– Не повторится, отпусти, б… больше… не буду, проехали…

– Ну вот. – Я разжал пальцы. – Конфликт, надеюсь, исчерпан.

Харитонов стремительно отпрянул в сторону, вытирая невольные слезы и осторожно ощупывая вспухший нос.

– Крутой, да? – произнес он сквозь затравленную одышку. – Да мы тут таких крутых…

– Да, сержант, – произнесла одна из рослых фигур в исподнем неодобрительно. – Широкий ты взял шаг, как бы портки не треснули, гляди…

– А вам по нраву те, кто семенить любит? Иль шестерить?

Ответа не последовало.

«Старички» в молчании разбрелись по койкам.

Первый раунд, похоже, остался за мной. Что же касается второго, я не загадывал – посмотрим.

Дверь, ведущая в коридор, затворилась, и казарма погрузилась в темень, где малиновыми точками светили сигареты дедов, шепотом обсуждавших произошедшую стычку.

Смежив глаза, я еще долго прислушивался к их невнятному шушуканью, из которого различилась только одна отчетливая фраза, видимо, конкретно моему слуху и предназначенная:

– Думает, козел хренов, лычки его спасут…

Я долго и напрасно пытался уснуть. Меня точила досада. Не мог я назвать удачным свое начало службы в конвойной роте номер шестнадцать, не мог. Действительно, а стоило ли так резко охолаживать этого мерзопакостного ефрейтора? Воспринял бы все его провокационные происки с дипломатичным юморком, «прописался» бы, выставив «старичью» литровку-другую…

Нет ведь! Характер надо проявить! А что за цена-то твоему характеру, а? Нулевая цена! А может – и даже не может, наверняка! – составляет этакая цена величину отрицательную, а потому не характер у тебя, Толя Подкопаев, а просто-таки однозначное «попадалово», и лучшее тому доказательство – твое здешнее пребывание в глубине ростовских степей, сержант, в этой вот роте, чью суть, вероятно, ефрейтор Харитонов являет собою типично, естественно и – закономерно.

Не шел сон, не шел…

Зато одолевали воспоминания. Воспоминания о событиях, кажется, и недавних, но видевшихся теперь, из этого казарменного настоящего, будто бы сном о какой-то иной, потусторонней реальности, если и существующей, то недостижимо далеко и условно, как бы на иной планете…

2

В армию довелось угодить мне двадцати шести лет от роду – то есть в том возрасте, когда большинство военнообязанных сверстников навыки по хождению строевым шагом уже решительно утратило, за исключением разве кадровых вояк, но те обзавелись к настоящему времени погонами отнюдь не сержантскими.

Пополнить же собою вооруженные ряды защитников отечества случилось мне по причинам свойства непредсказуемого и даже, можно сказать, аварийного.

Если обратиться к истокам, то родился я в семье относительно благополучной: папа работал в советском торгпредстве в США, мама – по образованию переводчик с английского и немецкого – всю жизнь обреталась при нем, трудясь то референтом, то консультантом в том же торгпредстве.

И выпало мне, таким образом, появиться на свет и вырасти в штате Мэриленд, в городе Вашингтоне, где до двенадцати отроческих лет учился в самой что ни на есть настоящей американской муниципальной школе, среди тех, кто по-русски не знал даже слова «здрасьте».

А потому язык предков осваивал я исключительно в кругу тесного семейного общения.

За свое американское начальное образование я должен поблагодарить мать. Это она сумела убедить каких-то ответственных дипломатических деятелей окунуть меня именно что в реальную англоязычную среду, а не отдать в посольскую учебку, завешанную коммунистическими лозунгами и портретами престарелых гангстеров из кремлевского политбюро.

Насколько понимаю, дипломатическое начальство пошло на такой шаг с известным прицелом: кто знает, может, сопляк, бойко лепечущий на английском, пригодится в дальнейшей борьбе с империализмом в качестве, допустим, шпиона-нелегала или, на худой конец, синхронного переводчика при сиятельной особе.

Матери отдаю должное: женщина она хваткая, хотя каким образом ей удалось родить советского ребенка на территории врагов социализма, а не отправиться с такой миссией на родину, как иные дипжены, – вопрос безответный.

То ли причиной тому были ссылки на состояние здоровья, то ли иные хитросплетения обстоятельств… Однако, так или иначе, мое явление миру в столице североамериканских штатов представляло собой вопиющий нонсенс, ибо я автоматически получил статус американского гражданина, что коммунистическими инстанциями рассматривалось, как факт идеологически болезненный и двусмысленный.

Я никогда не расспрашивал мать о тех мотивах, что подвигли ее произвести меня на свет Божий именно в Америке. Да и не были мне такие мотивы сколь-нибудь интересны. Скорее всего, матерью руководило совершенно естественное желание родить ребенка в нормальном, оборудованном современной аппаратурой госпитале, одновременно избавив и себя, и его от многочасовых перелетов через океан, ну а что же касается моих прав в отношении американского гражданства – о том вряд ли кто из моих родителей, хотя бы и ненароком, был способен задуматься, поскольку и отец, и мать, несмотря на свое относительно либеральное во многом мировоззрение, были коммунистами искренне заблуждавшимися, и иллюзии их система подкрепляла реальностью стабильных и приятнейших привилегий.

Привилегии семью сплачивали, довольно жестко диктуя благочинные нормы внешних семейных отношений, однако на внутреннем, то есть сугубо бытовом, уровне страсти в нашей ячейке общества бушевали по полной, что называется, программе.

Со стороны, конечно, все выглядело благопристойно, даже идиллически – вот, дескать, перед вами образцовое сообщество идеологически выдержанных загранработников, однако бытовали в сообществе устойчивые и тайные пороки… Причем пороки, полагаю, основывались на принципе единства и борьбы противоположностей…

А именно: поддавал папаня. Каждодневно и непреклонно. И надо отдать должное – весьма профессионально. Никогда не теряя ни связности речи, ни безупречных манер. Категория интеллигентного алкоголизма. Чтобы до поросячьего визга – на моей памяти ни разу!

Но страсть к бутылке неотвратимо становилась единственной и всепоглощающей, а отношение к жене – подобным тому, как относится петербуржец к Эрмитажу: знает, что может, как говорится, посетить его в любой момент, и не более того…

Маман же – женщина в ту пору весьма привлекательная и живая, никоим образом не способная постичь всей прелести возлияний и похмелий, – ударилась в разнообразные романчики, причем романчиком номер один явилась долговременная связь с одним ответственным чином из шпионской дипломатической иерархии, наверняка ей сильно покровительствующим.

Вот отсюда, видимо, и проистекала вся благосклонность или же попустительство начальства как к факту моего рождения на территории главного противника, так и к последующему американскому детству.

Когда мне исполнилось двенадцать лет, мы переехали в Москву – отцу предстояло новое назначение.

Отношения родителей в ту пору откровенно ухудшились, а вернее, переросли в обоюдное равнодушие.

Все происходящее между ними я воспринимал на уровне каких-то неясных ощущений, и, хотя уже вторым, нарождающимся взрослым сознанием начал догадываться, что разрыв их неминуем и близок, занимало меня иное, диктовавшееся чисто эгоистическим нежеланием ребенка покидать привычный круг общения.

Мне было страшно уезжать в Москву. Я уже бывал в ней в одном из отпусков отца.

По существующим установкам отпуск родитель мой был обязан провести на исторической родине вместе с семьей, и, хотя папаня от исполнения данного правила долго увиливал, отправиться под сень родимых березок ему все же пришлось.

Родителям пожелалось отправиться в Крым, к морю, а меня же – в целях адаптации к социалистической родине – отослали в пионерский лагерь радиокомитета в подмосковное Софрино. С путевкой в лагерь удружил нашей семейке радиотелевизионный представитель в Вашингтоне.

Мои легкомысленные родители! Они, изначально имевшие иммунитет перед коммунистической системой, воспринимали ее как некую естественную обыденность, даже не подозревая, сродни чему для меня окажется этот пионерский лагерь. Сродни высадке на планету Марс!

Пионеры воспринимали меня вроде бы как своего, хотя порой я сбивался на английский язык, не находя лучших аналогов объяснения на языке русском.

Надо сказать, ребята вокруг были вполне нормальные, любили сладости, кино, футбол, и удручало меня вовсе не окружение, а бытовавшая в лагере военизированная дисциплина: какие-то наукообразные политзанятия, хождения строем, бесконечные линейки и истерические хоровые песни, причем все это перемежалось, словно в каком-то зацикленном калейдоскопе, с такой неуклонной последовательностью, что подчас казалось, будто я попал в дом умалишенных. Во всяком случае, я часто и трудно раздумывал, каким образом смогу логически обосновать необходимость и целесообразность ритуальных пионерских мероприятий, когда стану описывать их своим американским приятелям.

Кроме того, нас заставляли зубрить тексты оптимистических пионерских песенок, а также стишки, отражающие грандиозные достижения социалистического строительства:

Посмотрел бы сейчас Ленин на гумно:

Сортируют электричеством зерно.

Или же типа того:

В нашей родине прекрасной —

Шестьдесят ей скоро лет, —

Акромя явлений счастья,

Никаких явлений нет.

Мне хотелось сбежать из лагеря, но куда?

Я ничего не знал в этой стране и знать не хотел. Меня тянуло обратно – туда, где существовала понятная жизнь, близкие друзья и недруги, которые сейчас тоже казались близкими друзьями, к знакомым улицам, ведущим к белой горке Капитолия, высившейся над идеально подстриженными зелеными лужайками своего подножия…

Однако здесь, как я быстро и бесповоротно уяснил, выказывать свою тоску по Америке было попросту неуместно и неприлично. Просто не поняли бы.

Все – от директора лагеря – желчной старухи, не выпускавшей изо рта с железными зубами папиросу, до сопливого члена пионерской дружины из младшего отряда – отчего-то были твердо убеждены, что живут за океаном одни лишь злодеи, а помимо злодеев существует еще угнетенный рабочий класс и бесправные добрые негры, нуждающиеся в обязательной моральной поддержке со стороны вездесущего СССР.

Подобным утверждениям я не противоречил, однако начальную стадию своей политической закалки воспринимал вяло и, тихо рыдая в подушку ночью, неизменно вспоминал свою школу, лица приятелей, баскетбольную площадку, обнесенную высокой сеткой ограды, семью чернокожего Джона – лучшего моего дружка, имевшего трех братьев и двух сестер.

Отец Джона был полицейским, часто катал нас на своем могучем автомобиле с бело-красными мигалками, а по воскресеньям на маленьком самолете мы улетали вместе с ним в горы, на рыбалку, откуда я возвращался домой со связкой форели.

Кстати, представителем угнетенного и неимущего класса папа Джона отнюдь не казался.

Я почти не общался со своими сожителями по пионерской казарме, однако старался послушно исполнять все их ритуалы, ибо боялся, что дело может закончиться плохо и за ослушание меня оставят тут навек до полной, так сказать, переделки, со всеми их стягами, галстуками, дудками и барабанами.

Когда же со мной заговаривали пионервожатые и прочие облеченные властью, я превращался в соляной столб, пытаясь таким образом отделаться от их вопросов, большинство из которых касалось Америки, односложными «да-нет», ибо подозревал, что одно неверное слово способно сослужить мне скверную службу.

Кроме того, помнил я и многократное наставление папы: никому ничего об Америке не рассказывать. Молчи, говорил папа. Молчи, и все. Иначе (так однажды прозвучало в контексте) подведешь под монастырь. Ну я и молчал.

Финал же этой пионерской эпопеи оказался, увы, глубоко и смешно драматичным.

А было так.

В лагерь я прибыл с некоторым запасом жевательной резинки, считавшейся в те времена в СССР товаром дефицитным, но запас мой за считанные часы исчерпался, щедро розданный направо-налево пионерам, крайне заинтересовавшимся данным продуктом капиталистической пищевой промышленности.

Однако толстый мальчик Дима, чей папа-корреспондент работал в Финляндии, обладал в отличие от меня ежегодным опытом приобщения к родине на лагерно-пионерской, так сказать, почве и, вывезя с собой объемистый куль с жевательной массой, расходовал его единолично и весьма экономно. А называлась же финская жвачка «Аладдин». На всю жизнь запомнилось мне это название!

Мальчик Дима согласился обменять пять упаковок жвачки на мою спортивную футболку с надписью: «Жизнь – сука». Футболку мне подарил чернокожий Джон, носил я ее втайне от родителей, переодеваясь в подъезде при выходе на улицу, и в Москву провез контрабандой, в рукаве куртки.

С Димой произошел жесткий и долгий торг. В итоге я расстался с футболкой, однако стал обладателем десяти пачек «бубль-гума», как именовали жвачку пионеры.

Далее я спросил у Димы, каким количеством резинки он располагает в принципе.

– Много, – сказал Дима высокомерно. – А надо, скажу отцу, привезет из Москвы еще.

– А не продашь?.. – спросил я.

Мальчик Дима, неискушенный в коммерции, трудно задумался. Жил Дима в советской дипломатической колонии в Хельсинки, где для ее обитателей уже был отстроен коммунизм, деньги ему заменяло выражение «купите мне…», но тут, в Софрине, волшебное словосочетание не работало, а в местном магазинчике, тем не менее, продавалось много чего вкусненького, и, поразмыслив длительно и смутно, рек толстый мальчик, важно надув губы:

– Пятьдесят копеек пачка… Идет?

– Двадцать!

– Не-е-е…

– Тридцать…

– А не мало?

– Да это ж пакет леденцов!

– А… тридцать пять?..

– О’кей! – сказал я, пожимая его пухленькую, потную лапку.

В отличие от Димы в азах бизнеса я уже кое-что соображал, как, впрочем, любой и каждый из рожденных и выросших под сенью звездно-полосатого империалистического стяга.

Так началась наша с Димой пионерская коммерция.

«Аладдин» успешно распространялся мной среди личного состава карапузов по три рубля пачка, заветный куль Димы иссяк за два дня, и вскоре родитель его, следуя настоянию отпрыска, покрывшегося прыщами от липкого монпансье и белесого шоколада из местной торговой лавки, вывез в Софрино стратегические московские запасы «Аладдина».

Гром грянул сразу же по реализации последней пачки жевательного дефицита.

Благодаря неведомым информаторам весть о нашем замечательном бизнесе разнеслась не только среди пионерской общественности, но и просочилась в круги лагерной администрации, вызвав в тамошних сферах немалый переполох.

Сразу же после ужина я был препровожден мрачным пионерским вожатым непосредственно к старухе-директору, где безо всякого давления, с безмятежностью агнца изложил все перипетии своего предпринимательства, горячо заверив высшее должностное лицо в отличном качестве распространяемого продукта и абсолютно при этом не понимая, отчего с каждым моим словом лик старухи багровеет как железный прут на углях и ее начинает одолевать икота, словно бы она перекурила своих вонючих папирос.

– Диму только что отвезли в больницу… – просипела карга.

Это я знал. Димон покрылся какой-то коростой, из сортира не вылезал, а на вечерней линейке, принимая, как старший смены, торжественный доклад, облевал с высоты своего роста рапортующего младшего пионера, навзрыд расплакавшегося от такой внезапной реакции на его жизнерадостный доклад и бегом ринувшегося в умывалку.

– Он ел очень много шоколада, – согласился я со старухой.

– А на какие деньги он покупал шоколад? – последовал суровый вопрос.

Я молчал. Что значит «на какие»? На рубли, не на доллары же…

– На трудовые деньги людей! – брякнула кулаком по столу старуха.

– Да, – вновь согласился я. – На трудовые. Но зачем он все заработанные деньги потратил на ерунду? Чтобы заболеть? Ведь на них мы могли купить еще жвачки у его приятеля в Москве…

– Мальчик, – сказала старуха внезапно упавшим голосом, – тебя срочно надо изолировать от коллектива…

– Зачем? Я здоров, – с вызовом заявил я. – А перед отъездом сюда мне сделали в Америке все прививки.

– Это я чувствую, – произнесла старуха зловеще.

На следующий день я – идеологически вредный и антиобщественный элемент – был из лагеря изгнан и передан в руки приехавшей по старухиному вызову тетки – сестры отца.

Напоследок мне была прочитана лекция о законах торговли в условиях развитого социализма, уголовной ответственности за спекуляцию и частное предпринимательство. Помимо прочего, вожатые, перетряхнув мое имущество, конфисковали всю сумму прибыли от злосчастного «Аладдина» за исключением предусмотрительно спрятанной мной в трусы пятидесятирублевой купюры и, согласно составленному списку, раздали – именем, так сказать, коммунистической справедливости – мои кровные финансы бывшим покупателям жвачки, безмерно и естественно ликовавшим от такого решения администрации.

По лагерю метались крики:

– В клубе деньги дают! Американца раскулачили!

Увы, открытие мира без шишек на лбу не обходится…

Вскоре в сопровождении унылой нотации своей близкой родственницы я шагал по пыльной теплой дороге к электричке, с позором изгнанный из пионерского рая.

Кстати, на прощание, сверкая стальным зубом, старуха сказала тете буквально следующее:

– Мальчик казался замкнутым. Но внезапно раскрылся всем букетом капиталистического порока. Как член выездной комиссии при парткоме я получила серьезный урок.

Что такое выездная комиссия, я еще не представлял. Я просто брел по белесой утрамбованной пыли проселка, наступая на пятки своей долговязой тени, чувствуя себя униженным и ограбленным, и на глупую нотацию тети не реагировал.

Страшно было жаль майки со справедливой надписью, очень хотелось, чтобы рядом оказался Джон. Уж он-то наверняка бы мне посочувствовал и логику сумасшедшей карги также наверняка бы не уяснил, но вот увижу ли я когда-нибудь дружка Джона? Вырвусь ли когда-либо к нему?

Этот внезапно возникший вопрос наполнил меня ужасом.

– Тетя! – проникновенно обратился я к родственнице. – Пожалуйста! Ничего не говори папе и маме! Пожалуйста!

Тетка прервала бормотание нотации, невольно замедлив шаг. Видимо, в голосе моем сквозило такое отчаяние и искренность, что она хмуро пообещала:

– Ладно, шагай уж… Капиталист сопливый. Я-то не скажу, как бы вот по другим каналам…

Другие каналы, как понимаю, сочли данный инцидент несущественным для своей глубины и ширины, а потому уже через пару недель об ужасах советских детских лагерей я рассказывал, сидя верхом на баскетбольном мяче на краю любимой спортплощадки, дружку Джону, недоверчиво щуря глаз, на меня взирающему.

– Если они не делают бизнес, на что же они живут? – произнес в итоге Джон.

– Они на вэлфере[1], – объяснил я. – И потому не могут его делать. Таков закон.

– Вся страна на вэлфере?

– В общем, да, – сказал я.

– Тогда Россия очень богатая страна, – сказал Джон задумчиво.

– Ну… так, – сказал я, уясняя, что возвращаться в эту богатую страну повторно не жажду.

Однако пришлось.


Мои детские тревоги, связанные с возвращением в СССР, были практически полностью развеяны лживыми посулами родителей о скором и неизбежном возвращении в Америку. Скорее всего, звучали такие уверения из-за боязни, как бы я не выкинул какой-либо фортель, ибо папа Джона, полицейский офицер, доходчиво объяснил мне, что Штаты – моя родина, из них меня никто пушкой не вышибет и, если будет на то моя добрая воля, он мгновенно возьмет на себя оформление опекунства.

Малолетний наивный дурак, я изложил все его слова за семейным вечерним чаем, отчего папаню едва не хватил кондратий. Он поперхнулся своим джином и долго рыгал в ванной, а моя непьющая мамочка, чье лицо приобрело оттенок сирени, судорожно папин стакан опорожнила и понесла такую истерико-патриотическую галиматью, подкрепляемую для пущей убедительности подзатыльниками, что истину «язык мой – враг мой» я усвоил в тот вечер как пожизненную прививку от пустой болтовни.

Незамедлительно последовали санкции.

Мое общение с Джоном было предельно сокращено, из библиотеки посольства маман притащила книжки про разных мальчишей-кибальчишей и павликов морозовых, заставив меня штудировать всю эту литературу с такой же дотошностью, с какой в монастырской школе зубрят текст вечерней молитвы.

Одновременно на всю свою идеологическую мощь заработала семейная машина коммунистической пропаганды.

Каждый вечер, неторопливо потягивая джин с тоником или же виски со льдом, папаня, окутанный капиталистическим дымом сигареты «Филип Моррис», вел со мной душещипательные разговоры о самом замечательном в мире государстве трудящихся, о грядущей эре коммунистического процветания и о моей неминуемо блестящей карьере, которую я, обладая безукоризненным английским, способен построить в своей дальнейшей жизни на благодатной земле США.

Замечу, что возвращение в порочную Америку представителем земного коммунистического рая расценивалось папой в качестве моей главной жизненной цели, а потому меня немало озадачивал вопрос о целесообразности такого возвращения, однако внутреннее чувство подсказывало, что поднимать данный вопрос во избежание ответа-подзатыльника категорически не стоит.

Я уже смутно помню последние дни своего пребывания в Америке, но зато намертво отпечатался в памяти тот рубеж, когда, проснувшись зимним утром в нашей московской квартире, я прильнул к холодному стеклу окна и увидел чужой морозный город, дымящий сотнями труб, украшенный не рекламой кока-колы, а призывами побыстрее достроить коммунизм; заполненный одинаково серыми людьми на грязных улицах. И тут сердце мое замерло, наполнившись какой-то горькой тревогой, и я сквозь навернувшиеся слезы, чувствуя себя подло и жестоко обманутым, обреченно понял: это надолго, а может быть, навсегда.

И, увы, угадал.

А дальше была обыкновенная советская школа, кличка Американец, секция бокса, после – самбо; затем я увлекся кикбоксингом и айкидо, целиком посвятив себя спорту, и, может, данное мое увлечение, отнимавшее все свободное время, позволило мне относительно легко перенести развод родителей и, самое главное, их последующие браки.

Я остался с матерью, вышедшей замуж за полковника из Генерального штаба, а отец, изгнанный за прогулы и пьянство из своего внешнеторгового министерства, на удивление проворно подыскал себе какую-то английскую корреспондентку и без особенных мытарств получил разрешение на выезд с новой супругой в превосходно ему известный город Лондон.

Думаю, в получении такого разрешения немалую роль сыграла маман, а вернее, протекция ее прошлого кавалера из гэбэшного руководства. Протекция, ежу понятно, была оказана папане отнюдь не в плане компенсации за моральный ущерб, прости меня Бог за цинизм, хотя, с другой стороны, цинизм – зачастую лишь бесстрастная формулировка очевидных фактов бытия.

По окончании школы я довольно легко поступил в институт иностранных языков, хотя при поступлении не обошлось без скандала: на экзамене по моему родному английскому экзаменатор поставил мне двойку, сказав, что у меня дичайшее произношение и речь моя – каша звуков, на что я отвесил ему комплимент, заявив, что его акцент напоминает акцент эскимоса, долго проживавшего среди китайцев, после чего отправился к проректору с жалобой.

Выслушав жалобу – на английском, естественно, языке, – проректор-американист побагровел, забрал мою карточку абитуриента и, хотя экзамен по английскому был лишь первым в череде последующих, сказал, что я свободен до первого сентября, дня начала занятий, и что в получении мною диплома с отличием он не сомневается.

В дальнейшем, встречая своего экзаменатора в стенах института, я, глядя на его фальшивую индифферентность, тщетно маскирующую досаду, уяснил железное правило: дилетант, претендующий на профессионализм, неизменно обречен на попадание в глубочайшее дерьмо. А что же касается истинных профессионалов, то их девиз, во избежание глупых поражений, должен быть следующим: нет пределов совершенству. Другими словами: будь всегда настороже, даже при самых благоприятных обстоятельствах, и не допускай недооценки противника.

В справедливости последнего тезиса я убедился на своей шкуре самым суровым образом: в нашу секцию кикбоксинга пожаловал новенький – студент-кореец Чан О Ли, худенький, узкоплечий, с кривыми ножками и тонкой шейкой. Кореец напросился в секцию, утверждая, что навыки рукопашного боя имеет, хотя весьма скромные, однако укрепить личный состав нашей команды способен вполне.

«Пробить» новенького тренер приказал мне – к тому времени уже мастеру спорта и чемпиону всяческих первенств.

Оценив хлипкую мускулатуру корейца перед его выходом на ринг, тренер порекомендовал мне сквозь зубы:

– Без жертв чтобы… Не увлекайся. Интеллигентно…

Я, как надутый бойцовый петух, принял небрежное подобие стойки, напоминающей позу, в которой обычно стоят панельные проститутки, узревшие маловероятного клиента, и тут же ощутил хлесткий удар чужой пятки в мое родное колено, пронзенное в следующее мгновение острой болью.

Как он сумел до меня своей паучьей ножкой дотянуться-то, этот косоглазенький?

Да, кривизна его нижних конечностей вводила в заблуждение, ибо в состоянии выпада нога корейца словно бы удлинялась вдвое, но, сей очевидный факт не приняв во внимание, болью в колене воспламененный, я буром попер на костлявенького азиата, слепо убежденный, что одной своей аурой способен отбросить его к канатам, однако два моих жестких удара встретили корректные и точные блоки, вызвавшие у меня вялое недоумение, подобное тому, какое испытывает бычок после атаки на подставленную матадором тряпку.

Именно как бычок-недоумок я и вел себя в этом поединке, самоуверенно полагаясь исключительно на грубую физическую силу и свой активный напор.

Практически полностью раскрывшись, я нанес длинный прямой правой, противник всем корпусом отклонился назад, уходя от удара, но тут же круто поднырнул вбок и в великолепной растяжке впечатал свою медную пятку в мой незащищенный висок…

Меня постигло странное ощущение… Настил ринга как бы нехотя вздыбился, вертикально наваливаясь на меня, канаты протянулись под потолком зала подобно троллейбусным проводам, и я провалился в какую-то неведомую, нежно-звенящую бездну.

Кореец провел поединок изящно, даже, как просил тренер, интеллигентно, однако без жертв все-таки не обошлось…

Очухался я после нокаута быстро, но тут же не без некоторого недоумения уяснил, что вижу окружающий мир как-то не так – смутно и перекошенно…

Диагноз врача удручил: повреждение зрительного нерва. Левый мой глазик держался молодцом, соответствуя идеальным параметрам, а вот правый подкачал, удружив близорукостью в восемь отрицательных единиц, и пришлось мне обзавестись контактной линзой, одновременно забыв не только про спорт, но и про учебу.

Излечить мой недуг доктора не брались, я медленно, но неотвратимо впадал в отчаяние, но тут муж моей мамы – человек угрюмый и немногословный, недаром боевой полковник Разведывательного, кстати, управления, – явился домой в редком приподнятом настроении, сообщив, что имеет для меня хорошие новости. Заключались новости в том, что сослуживец его – генерал-майор Николай Степанович, ведавший советским военным сотрудничеством с дружественной Индией, нашел в далеком городе Бангалоре, где часто бывал по делам службы, врача-кудесника, пообещавшего вернуть меня в полноценное состояние.

– И?.. – задал я закономерный вопрос.

Закономерный и многогранный. Несмотря на всю его краткость.

В ту пору рядовые советские граждане за рубеж на излечение не ездили, что же касается экзотической Индии, то большинство представляло ее весьма умозрительно, черпая свои познания об этой жемчужине Востока из импорта киномелодрам и телепередачи «Клуб путешественников», хотя ведущий этого клуба единственным путешественником в стране и являлся.

Однако выездные рогатки генерала Николая Степановича ничуть не смущали.

Я мигом был оформлен на должность переводчика в какой-то хитрый «ящик», а уже через три дня, дрожа от страха, отправился на Старую площадь в ЦК КПСС «для собеседования», где, ни слова не говоря, мне сунули «Правила поведения советских людей за границей», после изучения которых я расписался в их партийной квитанции, что, дескать, ознакомлен и проникся.

Далее, уже под сводами МИДа, я получил синий служебный паспорт с чернильной индийской визой и как на крыльях рванул с ним домой – собирать чемодан.

И вот Шереметьево, проводы, предъявляемое таможеннику спецписьмо для прохода через стойку для лиц с дипломатическими паспортами, наконец, самолет и – знойный аэропорт индийской столицы.

Оставив за спиной его стеклянные двери, я попросту обомлел, оглушенный и беспомощно очарованный после серой дождливой Москвы пестрой суетой и гомоном восточного города с его нескончаемыми автомобильными гудками, бесчисленными уличными торговцами, заклинателями змей, пальмами, парящими в поднебесье орлами над минаретами мечетей…

Заграница! Самая настоящая! Я словно впервые в жизни выехал куда-то из Союза Советских…

Мне, конечно же, помнилась Америка, причем во всех подробностях моего тамошнего бытия, но воспоминания о нем словно бы омертвели, потеряли краски, и та, прошлая жизнь за океаном казалась теперь давним сном, отделенным от сегодняшнего мгновения пропастью долгой московской реальности.

Я пялил восторженные глаза, и все вокруг казалось мне чудом: и облезлый верблюд, и нищий на тротуаре, и шикарная «тойота», цветастые чалмы и сари…

Генерал Николай Степанович, чьим переводчиком и секретарем я отныне являлся, несмотря на зной, томился в шерстяном кондовом костюме профессионального бюрократа и, вытирая лысину обрывком аэрофлотовской туалетной бумаги, обозревал бушевавшую вокруг экзотику с явным пренебрежением.

– Дели – говно, – заявил он, аккуратно отрывая по линии перфорации очередной лоскуток от рулона, предусмотрительно, как полагаю, похищенного из сортира воздушного судна. – Жара и жулье. Прошлый раз без ботинок остался.

– Это как?

– Иду по базару. Вдруг – какой-то засранец под ноги кидается: сэр, давайте почищу ботинки. Бесплатно. Ну, чисти, раз есть желание. Вдруг он мне: слышь, сэр, а шнурки-то у тебя того, рваные… Гляжу: действительно! Бритвой он их, что ли, гаденеш… Купи, говорит, сэр, шнурки. Я лягаюсь, а он в башмак как бульдог вцепился, с ноги, понимаешь, стянул и предъявляет: мол, вот – и каблук к тому же оторван… Как он каблук-то сумел, артист!.. В общем, взял ботинки, ушел ремонтировать. Я то, се, по-ихнему плохо соображаю, на жестах… Куда ушел, где ботинки?.. Стою на жарище посреди улицы всраскоряку на каких-то колодах деревянных, со всех углов прокаженные ползут за милостыней… Короче, пошлепал в посольство босиком. Так, представляешь, через три квартала этот змееныш меня нагоняет. Давай, говорит, десять долларов за ремонт! Я ботинки взял… Каблук кривыми гвоздищами присобачен сикось-накось, а вместо шнурков глисты какие-то сушеные… Пропала обувь!

– И что?

– Да ничего… Дал ему под зад коленом и больше ботинки чистить зарекся.

Генерал поначалу произвел на меня впечатление дубоватого армейского балагура, простодушного и недалекого. Обманчивое, замечу, впечатление!

В тот же день местным рейсом мы вылетели в Бангалор – центр индийских военно-воздушных и космических изысканий.

Городок мне сразу понравился: уютный, относительно чистый по сравнению с Дели, отмеченный великолепным климатом: температура здесь редко превышала двадцать восемь по Цельсию, а ночи порой бывали даже прохладными.

Работа моя сводилась к синхронному переводу переговоров военных спецов, время от времени прибывавших в Индию к своим здешним коллегам, уточнению неясностей в технической документации, секретарствованию у Николая Степановича в те периоды, когда он посещал Бангалор, а такое случалось ежемесячно, однако при всем разнообразии своих функций работал я, как водолаз, не более сорока минут в день, а иногда выдавались целые недели, когда я был полностью предоставлен сам себе.

Местный доктор-старичок лечил меня отварами гималайских целебных трав, также пытался восстановить мой зрительный нерв различными упражнениями из практики йогов, прижиганием активных точек, заставлял меня неотрывно наблюдать за качанием маятника на фоне светлого и темного фона, за резкими перепадами света и мрака, и старания его дали результат уже через три месяца, когда я почувствовал, что уже могу вполне обходиться без линзы, отвоевав у близорукости две с половиной единицы.

Масса свободного времени естественным образом влекла меня к действию.

Первым делом я нашел в городе клуб карате, которым ведал женоподобный, как большинство индусов, дилетант, и через час показательных схваток с лучшими его учениками, умеющими разве что надевать кимоно и без толку махать ручонками, получил предложение стать тренером на условиях «part time»[2] – естественно, не за бесплатно.

Впрочем, слабенький специалист в рукопашном бою – этот парень виртуозно владел ножом, умудряясь с шести метров пришпилить к доске севшую на нее муху, – и этой науке выучил и меня, хотя уровня его феноменального мастерства я, увы, не достиг. Но то, что приблизился к нему, – точно.


В супермаркете мне как-то встретился редкий в здешних краях европеец – швед, преподававший в здешнем университете английский язык.

Швед моментально распознал мой американский акцент, и мне пришлось долго растолковывать ему перипетии своей непростой судьбы, благодаря которой я, рожденный на территории США, оказался здесь, в глубине Индии, со служебным паспортом гражданина коммунистической империи.

Знакомство со шведом мы отметили в ресторане «Голубая лиса», расположенном в торговом центре города, и по завершении ужина он, смущаясь, предложил мне преподать ему десяток-другой уроков английского, пообещав, кроме того, замолвить за меня словечко у ректора, тем более на кафедре имелись вакансии и своим присутствием я бы серьезно усилил педагогический состав.

Словом, по истечении неполного месяца своего пребывания за границей свободным временем как таковым я уже не располагал, планируя жизнь по жесткому графику.

Естественно, мне хватило ума не проговориться никому из своего окружения по месту официальной службы об усердной работе на стороне, хотя, конечно, местные спецслужбы наверняка отслеживали каждый мой шаг, полагая, что имеют дело с молодым перспективным шпионом, отправленным сюда или ГРУ, или КГБ.

Мое естественное и абсолютно раскованное поведение, отражавшееся, в частности, в романчиках с европейскими преподавательницами из университета, вольном передвижении по стране и звонках папе в Лондон, – что, кстати, категорически исключалось Николаем Степановичем еще в Москве, – доставляло, вероятно, немало хлопот индийской контрразведке, а меня же, глубоко любые шпионские страсти презиравшего, забавило от души, и каждый вечер, входя с какой-либо дамой в свое жилище, я произносил куражливо в пространство:

– Мать твою так, даю настройку…

Впрочем, мое легкомысленное по младости лет отношение к спецслужбам вскоре кардинальным образом изменилось. И уяснил я, что так же, как мир пронизан электромагнитными волнами, в той же степени окутан он и невидимой паутиной деятельности всяких секретных ведомств, к мнению о них обывателя глубоко и справедливо равнодушных в своем всесилии и циничной мудрости, основанной на холодном всеведении и безжалостном расчете.

Человеку свойственно смеяться над бесом, уродцем с копытцами и рожками, но не дай Бог ему с этим бесом столкнуться вплотную, не различив его в смазливой красотке, симпатяге-приятеле, – слезами и кровью сей смех обернется…

…Вальяжный и добродушный Николай Степанович позвонил мне из Дели, наказав срочно прибыть в посольство.

Холодея сердцем в дурном предчувствии, я тотчас отправился в аэропорт.

Предчувствие не обмануло: ждали меня неприятности.

3

– Индия, значит, тебе не нравится, – грустно констатировал Николай Степанович, встретивший меня в одном из служебных кабинетов посольства, в котором он расположился как полноправный хозяин.

– Очень нравится…

– Не чувствуется!

– Но почему вы думаете, что…

– Я не думаю, я знаю! Те, кому здесь нравится, ведут себя по-другому, чтобы продолжалось нравиться, понял?..

И мне с детальной точностью было поведано о количестве и даже качестве моих романтических увлечений, кратко определенных словом «б…ди», о незаконной и также глубоко аморальной работе в качестве тренера карате и преподавателя английского, а также о некоторых высказываниях, порочащих государственные и общественные устои великого коммунистического новообразования.

– Вот почему тебе не нравится Индия, – заключил Николай Степанович.

Я залепетал нечто жалкое: дескать, больше не буду, простите, дядя, ведь недаром…

– Как твой глаз?

– Что?

– Как глаз, спрашиваю!

– Чуть лучше.

– Уже хорошо. Ладно, пошли обедать.

Обедами – дешевыми, невероятно обильными и вкусными – посольская столовка славилась по праву, хотя поваров набирали из местного населения.

Уминая вторую тарелку наваристого борща, Николай Степанович доверительным шепотом продолжал отчитывать меня за беззаботность и ребячество.

– Ты думаешь, что живешь в вакууме? – вопрошал он, со свистящим звуком втягивая в рот прилипший к подбородку волнистый обрезок капусты. – Нет, брат, вакуум только в открытом космосе витает, да и то не чистого качества…

– Это да, – кивал я пришибленно.

– Вот и да. Ты думаешь, я против твоих кобелирований? Нет. А француженка эта твоя последняя… чего она преподает?

– Этику.

– Хм. Индусам – этику, тебе – безнравственность… Тебе после нее никакие тренировки не нужны, она любого чемпиона замотает… М-да… Ну, так вот о чем я? А немочка – Эмма, кажется? – так себе, холодненькая… Или нет?

– Да, как-то…

– Ну вот. Аккуратно, Толя, надо, ювелирно, я бы сказал… Через все эти жопы столько ребят погорело, и, кстати, если о космосе, то запомни: каждая новая жопа – это всегда как полет на Юпитер: никогда не знаешь, чем дело кончится…

– На Венеру, – осмелился внести я поправку.

– Во! Понимаешь.

После обеда, плавая в широком посольском бассейне с панамой колонизатора на голове – во избежание солнечного нокаута, Николай Степанович рассуждал далее, не глядя на меня, державшегося на воде близ него, как прилипала возле акулы.

– Я, Толя, человек естественный, – говорил он, распространяя над водной поверхностью густой аромат послеобеденного пива. – И даже скажу так: если мужика к бабам не тянет, доверия у меня к нему нет. Но ведь эти долдоны… там… – Он завел глаза к солнцу, отчего панама свалилась в воду, однако сноровисто мной была водружена обратно. – Им же нужно, твою мать, обоснование, понимаешь… Поэтому так. Оформим б…ство твое как задание родины. Они как, куропаточки эти, социализму сочувствуют, ты выяснял?

– Кажется… нет, – признался я горько.

– М-да, что они понимают, б…ди… Выросли там на своих апельсинах… В общем, будешь проводить разработку.

– Разработку… чего?

– Кошелок своих, дурак…

– Понятно…

– Мне непонятно, а ему понятно… Ладно, вылезаем, вода ключевая просто, недолго и инструмент застудить…

Из последующих разговоров я довольно легко уяснил смысл так называемых «разработок» и вообще своего приобщения к шпионской деятельности на территории дружественной Индии.

Важен был Николаю Степановичу исключительно процесс, а не результат. Причем процесс оправдывал и расходы по хождению в рестораны с индусами-сослуживцами, и любые шуры-муры с университетскими моими подружками, и вообще все тяжкие.

Любые возможные недоразумения закрывались универсальной формулировкой: «В целях оперативной целесообразности…» И так далее. То есть проведено распитие спиртных напитков, куплен автомобиль, установлен сексуальный контакт, затем еще один, разбита витрина, совершен наезд на пешехода, произведены дополнительные расходы…

Главное, как я понял, больше отчетов и суеты. И тогда на твоем шпионском пути все светофоры будут сиять неизменно зеленым светом.

Впрочем, привлечение меня к шпионажу наверняка отвечало целям все той же дутой отчетности, хотя заданий «прокачать» тот или иной «объект» поступало от Николая Степановича с каждой неделей все больше и больше.

Я получал деньги на рестораны, покупку машины, подарки, возил из посольства баулы японской радиоэлектронной аппаратуры, по закону облагаемой дикими таможенными пошлинами, и в перепродажу ее как заведомо контрабандного товара втягивал индийских военных спецов, устанавливая таким образом с ними двусмысленные контакты; также знакомил спецов, по наущению Николая Степановича, с приезжающими из Союза командированными «инженерами» – якобы как со своими друзьями, способными еще более укрепить наш противозаконный бизнес…

Индийские служащие с их худосочной зарплатой на сделки шли, как голодные щуки на блесну, а командированные «друзья-инженеры», кого отличали одинаково невыразительные физиономии и характерный оценивающий прищур собаки породы питбуль, довершали мои коварства уже на своем, холодно-профессиональном уровне.

Как-то я заикнулся о нечистоплотности своей второй, так сказать, специальности Николаю Степановичу, на что получил следующую отповедь:

– Запомни: Индия – стратегический плацдарм. Думаешь, мы им за красивые глазки самолеты сюда гоним и бесплатные ракетоносители для спутников даем? Дружба, мир, гони сувенир, думаешь? Да тут война идет. Сейчас, сегодня. Между нами и Штатами. И не было бы советской халявы, знаешь, кто бы твоих индуев сейчас вместо нас охмурял? Ребятки из ЦРУ! Они и так тут кругами ходят, как бесы у монастырских стен…

Аббревиатуру, составляющую название американского разведывательного ведомства, Николай Степанович, равно как и все его коллеги, неизменно произносил слитным единым звуком, похожим на плевок.

– И не исключаю, – продолжал старший товарищ, – что некоторые из твоих блядей, кстати…

– Да быть не может!

– Ох, может, Толя… Хотя… чего с тебя, раздолбая, взять… Глаз-то как?

– Почти в норме.

– Самое главное! Да… В Москву тебе надо бы съездить, двадцать пять лет скоро, хоть с матерью встретишься, отметишь…

– Николай Степанович!

– Ну?

– А с институтом как? Ведь если не восстановлюсь – привет, армия!

– Решим, – отмахивался всесильный генерал. – И с армией, и с институтом, и с приветом. То заботы мои. А пока вот… две тысячи рупий вам, молодой человек, на радости быстротекущей жизни, и вот тут подпишись…

– Сумму указывать?

– Не надо.


С кучей разнообразного сувенирного хлама я отбыл в Москву в отпуск.

Уже вовсю бушевала перестройка, чье начало я благополучно пересидел за рубежом, создавались кооперативы и устойчивые преступные группировки, появлялись в быту рядовых граждан компьютеры и видеомагнитофоны, и мое зарубежное бытие в государстве третьего мира особо престижным уже никому не казалось.

– Бросай ты эту страну факиров, иди в институт, – убеждала меня маман, – а то так и будешь вечным студентом…

Что ей ответить, я просто не знал, соотнося свое будущее с планами моего покровителя Николая Степановича.

На поддержку кого-либо иного мне просто не приходилось рассчитывать.

В силу неизвестных причин, выяснение которых я посчитал излишним и неделикатным, муж-полковник маму мою оставил, жила она теперь одна, работая референтом в английской торговой фирме, красота ее поблекла, тяготилась она вечерним своим одиночеством, а потому отпускать меня обратно категорически не желала.

Меня же, наоборот, тянуло обратно в солнечную Индию из мрачной осенней Москвы – к моей обжитой квартирке, подружкам, оставленному на служебном паркинге автомобильчику «амбассадор», университету, секции карате и к привычной работе.

Кстати, благодаря в основном щедротам Николая Степановича образовался у меня из сэкономленных «оперативных расходов» сберегательный счет в размере тридцати пяти тысяч долларов США в солидном банке города Бангалора, и спонсировать данными средствами государство Индию я при всем уважении к нему как-то не собирался. Мой счет в банке курировал знакомый мне менеджер, кому я давал уроки в школе карате.

Через неделю пребывания в отпуске, ранним утром, запомнившимся как худшее утро в жизни, в квартиру пожаловали трое в штатском.

Мать уже ушла на работу, я только-только протирал глаза ото сна, входную дверь открыл безо всяких «Кто там?», и тут же в нос мне сунули удостоверение с тисненой надписью «КГБ СССР» и вежливо спросили разрешения в квартиру войти, чему я, по причинам естественным, противиться не стал.

Далее начался кошмарный сон наяву.

– Ну как, акклиматизировались? – поинтересовался один из безликих штатских, в то время как второй, бесцеремонно открыв книжный шкаф, вытащил из него томик Гашека и, раскрыв книгу, извлек лежавшие между ее страниц загранпаспорт и сберегательную книжку, выданную в индийском банке. Понятное дело, даром ясновидения этот тип обладал едва ли, а вот способностью проникновения в жилища граждан во время их отсутствия там и выяснения, где что лежит, – наверняка.

– Неплохо зарабатываем, а? – обратился он ко мне, поневоле утратившему дар речи. – Молчим? Собирайтесь, поедете с нами.

В глухом, лишенном окон кузове военного автомобиля я был вывезен за город и вскоре очутился на территории тюремного типа объекта, обнесенного бетонным забором с козырьком из колючей проволоки, протянутой на изоляторах.

Собственно, разглядеть объект мне привелось мельком, поскольку сразу же из автомобиля меня провели в полуподвальное помещение с решетками на окнах, где находился стол и два стула, на одном из которых восседал грузный седовласый человек в потертом вельветовом костюме болотного цвета.

Человек вежливо представился:

– Иван Константинович.

После предложил мне чай и бутерброды, от которых я, не успевший позавтракать, не отказался.

Надо отметить, что вели себя комитетчики по отношению ко мне подчеркнуто корректно, хотя принадлежность данных лиц именно к КГБ я сразу же поставил под глубокое сомнение. Однако то, что мне довелось оказаться в недрах одной из спецслужб, уяснил однозначно.

Глупых вопросов о правомерности своего задержания я не задавал, прав не качал и держался так, будто все происходящее со мною – событие естественное и ординарное.

Седовласый Иван Константинович полюбопытствовал о наших с Николаем Степановичем взаимоотношениях и получил ответ, что таковые отношения превосходны; затем, проявив обескураживающую осведомленность о частностях моего индийского бытия, перешел к вопросам, касавшимся контактов с индусами, а далее беседа затронула финансовые расходы, которыми плодотворность данных контактов обеспечивалась.

В своих объяснениях я в основном ссылался то на личную забывчивость, то на руководящие указания Николая Степановича, настоятельно рекомендуя своему дознавателю привлечь к нашему диалогу и моего генерала-начальника, способного подтвердить правдивость даваемых показаний, но таковые рекомендации жестко игнорировались, и я начинал понимать, что мой всемогущий покровитель, видимо, влип в какую-то историю, одновременно затянув легковесным перышком в ее крутую воронку и меня, грешного…

Из письменного стола Иван Константинович достал какие-то бумаги.

– Ваша подпись?

Да, подпись была моя. На всех бумагах без исключения. Но только машинописные тексты над подписью были в диковинку:

«Получено пятьдесят тысяч долларов…»

«Тридцать тысяч долларов…»

«Шестьдесят две тысячи долларов…»

И так далее.

– Я не получал этих денег!

– Подпись ваша?

– М… да.

– Так вы что, подписывали чистый лист?

– Ну… в общем… Николай Степанович сказал…

– Вы на Николая Степановича не ссылайтесь, вы о себе, пожалуйста… И подробнее.

– Он сказал: ты подпиши, а документ я заполню.

– Но вы же не придурок вроде…

Тут я ответил так:

– Вопрос не в том, придурок я или гений. Вопрос в том, что Николай Степанович – генерал, не терпящий обсуждения приказов.

– Хорошо. А откуда появились тридцать пять тысяч долларов на вашем счете в банке?

– Мне их дал Николай Степанович, – не моргнув глазом, продолжал я дудеть в самую надежную дудку. – На возможные непредвиденные расходы.

– Вот так сразу – взял и дал. Тридцать пять тысяч.

– Не сразу. Частями, время от времени. Он говорил, что это наш оперативный стратегический запас.

Я врал, уже веря самому себе. И все валил на бывшего своего начальника, сознавая: казнокрад Николай Степанович, конечно же, для моего следователя абсолютно и категорически недоступен и, возможно, плавает сейчас в своей панаме неторопливым брассом в бассейне какого-нибудь роскошного отеля, расположенного на берегу океана в штате Флорида, предоставив мне отдуваться за весь его финансово-агентурный аферизм…

– То есть вы понимаете, о какой сумме идет речь? – спросил Иван Константинович с ощутимой угрозой.

– Не понимаю.

– О сумме более миллиона долларов.

– Извините, но тогда я парюсь здесь за чужие радости.

– Выбирайте выражения.

– Я их как раз и выбираю. Самые доходчивые.

– Анатолий, вам придется у нас задержаться.

– На каком основании? – мягко вопросил я.

Иван Константинович помедлил, затем со вздохом произнес:

– Я буду откровенен, Толя. Вы взрослый мальчик, понимаете, с кем имеете дело, и уж, конечно, сознаете, что данную историю нам надо прояснить до конца. Поэтому предлагаю вам или сотрудничество, или конфронтацию. Как скажете, так и будет.

– Сотрудничество, – не утрудившись раздумьем, изрек я.

– Еще одно доказательство, что вы не придурок, – констатировал мой следователь. – А теперь позвоните маме на работу и сообщите, что вы уехали на три дня к школьному приятелю на дачу.

Из ящика стола он извлек трубку радиотелефона. Я в точности исполнил его приказ.

Далее – началось! Нескончаемые допросы, полиграф, снова допросы…

Скоро ситуация прояснилась для меня окончательно: я проходил в качестве свидетеля во внутреннем расследовании шпионским департаментом финансовых махинаций Николая Степановича, причем поначалу фигурировал как соучастник преступного сговора и доверенное лицо перерожденца в генеральском мундире, но во мне быстро, что называется, разобрались, и по прошествии третьего дня Иван Константинович передал мне заклеенный почтовый конверт, не отмеченный никакой надписью, но явно содержащий некие бумаги.

– Ваша трудовая книжка, – пояснил он. – Вы уволены с работы по сокращению штатов.

– Я понял, – кивнул я, уже свыкшийся с мыслью, что с Индией, да и со всей моей прошлой жизнью пришла пора расстаться. Однако заметил: – В Бангалоре у меня осталась куча вещей…

– Ах, Толя, – отозвался Иван Константинович, – вы даже не представляете, сколь мизерны ваши потери по сравнению с теми, какие вас ожидали первоначально!..

И я заткнулся.

– Кстати, – задал Иван Константинович напоследок меркантильный вопрос, – вам в банке не выдавали карточку для снятия денег из банкомата?

– Нет, – мотнул я головой, испытывая злорадное удовлетворение. – Обычно я приходил с книжкой к менеджеру, мы с ним хорошо знакомы… Он, собственно, мне и открыл счет. Зовут его Сешейя…

– Свободен, – процедил инквизитор сквозь зубы.

В том же военном автомобильчике с глухим кузовом, в народе именуемом «креветкой», я был доставлен с таинственного загородного объекта домой.

Несмотря на то что Иван Константинович в угрожающих выражениях предупреждал меня об обете молчания насчет всего приключившегося со мной за эти три памятных дня и снабдил правдоподобной легендой о внезапном завершении моей индийской эпопеи, я все-таки поведал маман о случившемся – правда, под честное ее слово о неразглашении…

Возмущению маман не виделось конца и края.

– Какая, к чертовой матери, «перестройка»! Та же сталинская зона! – бушевала бывшая правоверная коммунистка. – Те же гестаповские ухваточки… Тебя пытали, сынок?

– Не, даже кормили…

– Баландой какой-нибудь?

– Не, обед как обед. Гуляш, компот…

– Они накормят! Гуляшом! Из человечины…

Несмотря на данное мне обещание о соблюдении тайны прошедшего следствия, маман, переполненная негодованием и гражданской ущемленной гордостью, не только тайну широко разгласила, но и накатала жалобу в прокуратуру города, причем на мои стенающие возражения по поводу данного мероприятия отреагировала с надменной решимостью убежденного камикадзе: мол, скажем «нет» гэбэшному террору, кончилось время его, аминь!

Маман, как понимаю, наивно воодушевили появившиеся в прессе критические статьи в адрес секретных коммунистических ведомств, и она решила внести свою лепту в дело нарождавшейся, ха-ха, демократии.

Что ею руководило? Месть за прошлый каждодневный страх перед вездесущей ГБ, в чьей тени протекла вся ее жизнь – пусть сытая, заграничная?.. Или осознание конечной никчемности такой жизни? Кто знает?

– А может, это ГРУ? Или еще какая-нибудь шпионская шарашка? – пытался умерить я ее пыл.

– Все они – волчьи ягодки с одного и того же куста, – звучало непреклонное.

Кстати, связавшись с бывшим мужем-полковником, мама выяснила, что ни в какую Флориду Николай Степанович с похищенными деньгами не бежал, а скончался сразу же после моего отъезда на территории Индии от обширного инфаркта, после чего, вероятно, наткнувшись на компромат в его бухгалтерии, компетентные дяди и затеяли расследование финансовых злоупотреблений некогда недоступного какому-либо контролю генерала.

Очередным утром, когда я покидал квартиру, направляясь в институт, где намеревался подать заявление о своем восстановлении в составе студентов, на лестничной клетке мне встретились капитан милиции и двое военных – майор и лейтенант, выходящие из лифта.

– О! – восхищенно присвистнул майор, всматриваясь в меня. – Никак Подкопаев Анатолий, мастер спорта по мордобитию и по бегу…

– По какому такому бегу? – спросил я неприязненно.

– По бегу от призыва в армию, – с улыбкой пояснил майор.

– Ах, мама, мама, что ты натворила! – сказал я майору.

– А все по закону, Толя, – откликнулся он. – Вот, – указал на милицейскую шинель. – Имеем предписание, с нами представитель властей, так сказать…

– Мне надо позвонить матери…

– Мы сами позвоним. Ну, как договариваться будем?.. По-доброму, по-злому, а?..

Я тяжело вздохнул. Мне остро захотелось оказать этим типам в погонах серьезное физическое сопротивление, но такое желание по причине его нецелесообразности я отклонил, вновь выбрав сотрудничество, а не поединок, тем более помнил золотое правило: порой победу в поединке означает уклонение от него.

За свое соглашательство я получил возможность переодеться, взять с собой туалетные принадлежности, пакет с едой и необходимые мелочи, после чего закрыл квартиру и обреченно вышел со своим конвоем к поджидавшему нас у подъезда милицейскому уазику.

Дальше все шло по накатанной колее: ускоренная медкомиссия, когда мне пришлось пожалеть об излеченном глазе, – хотя напрасно, ибо вместо службы в армии органы придумали бы для меня наверняка куда худшую пакость; стрижка под «ноль», вручение военного билета и отправка на той же милицейской машине на призывной пункт, причем сопровождавший меня лейтенант предупредил: «Сбежишь, возбудим уголовное дело об уклонении от призыва мгновенно, у кого-то большой на тебя клык, парень, вырос…»

Я хмуро кивнул, всецело насчет «клыка» соглашаясь.

На призывном пункте меня передали под попечение какого-то нетрезвого капитана с петлицами артиллериста, сообщившего, что команда, в которую я включен, ждет отправки и сопровождающий, отбывший на вокзал за билетами, должен вернуться с минуты на минуту.

– Чтобы глаз с него не спускал! – сурово предупредил лейтенант нетрезвого капитана, и тот кивнул ему с таким угрюмым пониманием, что я твердо уяснил: мне конец!

После меня провели в кабинет, где стояло несколько письменных столов, заваленных папками с личными делами призывников, и множество стульев, также тяжестью папок обремененных.

– Сиди здесь, – коротко сказал капитан, затем подошел к письменному столу, вытащил из него бутылку водки, шумно выдохнув воздух, совершил из бутылки объемный глоток и, утершись рукавом кителя, кабинет покинул, не забыв, правда, запереть за собой дверь.

Любопытствуя, я взял в руки одну из папок. Какой-то Подколозин…

И – замер, обожженный неясной, но стремительно формирующейся в сознании мыслью…

На подоконнике лежала самая тощая из стопок – всего лишь пять папок.

Я, сомнамбулически привстав со стула, подошел к окну и на верхней папке узрел свою фамилию…

Вероятно, это была какая-то особая стопка, даже наверняка особая.

Далее чисто механическим жестом я взял свое личное дело, переложив его в ту стопку, где лежало дело Подколозина, а его папку, да прости мне, неведомый собрат по несчастью, уместил в категорию «избранных».

Капитан, чьи командные пьяные крики время от времени доносились до меня из-за двери, то и дело забегал в кабинет с целью приобщения к своему заветному сосуду, из которого он, казалось, черпает необходимую энергию, и внимания на меня при этом обращал не более чем на гипсовый бюст Ленина, с искренне-устремленным любопытством взиравшего на капитана с высоты канцелярского книжного шкафа.

Впрочем, однажды капитан, как бы спохватившись, подошел к стопке «элиты» и, взяв дело Подколозина, долго и недоумевающе разглядывал его, видимо, ощущая какое-то несоответствие в фамилии, но затем, махнув рукой, положил папку на место и, судорожно прижав ладонь к животу, поспешным аллюром удалился прочь, громко у порога пукнув и дверь за собою не затворив.

После командующий кабинетом появился в компании низкорослого старшего лейтенанта с петлицами инженерных войск и, указав на меня корявым пальцем, произнес:

– Это твой!

– Пошли, – зловеще сказал мне лейтенант, забирая с подоконника стопку «элитарных» досье.

В этот момент в кабинет вошел другой разночинец – прапорщик внутренних войск, сунул под мышку свою кипу картонок, среди которых находилось и мое подметное «дело».

Меня отконвоировали в толпу одинаково лысых молодых людей, плотно толпившихся в зале, после чего старший лейтенант зачитал фамилии пятерых особо отмеченных, в состав которых моей коварной волей был зачислен послушно вышедший из толпы розовощекий двухметрового роста Подколозин.

Огласив список, лейтенант придирчиво осмотрел свою пятерку, не узрев в ней меня, скользнул по толпе испытующим взором, но, так и не отыскав среди однообразия лысых голов искомую, принялся перебирать свои папки, идентифицируя личности подведомственных ему призывников.

В этот момент прапорщик, собиравший свою команду, выкрикнул:

– Подкопаев!

И я пошел на зов, искоса наблюдая за действиями лейтенанта, кто, претерпев некоторое раздумье, повел свою пятерку на выход, озабоченно почесывая подбородок.

У двери, ведущей на лестницу, он обернулся в сторону кабинета, из которого вышел капитан-распределитель с высокомерно-отрешенным выражением физиономии, и, оценив, видимо, данное выражение, лейтенант усмехнулся понятливо, мигом все свои сомнения отринув.

Дверь за ним закрылась, и он исчез из моей жизни навсегда вместе с новобранцем Подколозиным, чьей судьбой я столь небрежно и внезапно распорядился. Впрочем, не на казнь же его вели, этого Подколозина…

Время приближалось к полуночи, когда автобус доставил нас – группу из десяти человек, возглавляемую прапорщиком, – к Казанскому вокзалу, откуда я позвонил по телефону домой.

– Где ты? – донесся взволнованный голос матери.

– А тебе не звонили?

– Нет…

– Я в армии, мама. Передай привет прокуратуре. Свидетель отныне занят ратным трудом.

– Вот подонки!.. Подонки!..

Через хрипы в мембране я услышал ее плач и внезапно едва не разревелся сам, однако, взяв себя в руки, проронил:

– Поезд через десять минут. Едем в Ростов-на-Дону. Внутренние войска. Все. Прибуду на место – напишу.

– Но как же… – донеслось с отчаянием.

– Все. Целую. И не затевай никакого скандала. Ни в коем случае. Иначе – труба!

– Я поняла…

– Очень надеюсь, что поняла.

– Хорош тереть, – тронул меня за рукав прапорщик. – Раньше, что ли, времени не было?

Я повесил трубку на просяще вздернутую, как ладонь прокаженного индийского нищего, лапку рычага.

Через считаные минуты поезд уносил меня в загадочный город Ростов-на-Дону.

– Зэков охранять будем? – спросил я у прапорщика.

– На месте узнаешь, – заученно ответил он.

4

Я проснулся в пять часов утра, обнаружив себя на верхнем ярусе казарменной койки, и поначалу привстал испуганно, не понимая, где оказался и какие обстоятельства тому способствовали.

После все вспомнилось мгновенно и ясно: баня, нательное белье, кирза новеньких сапог, эта казарма, куда нас привезли поздней ночью…

До подъема я недвижно пролежал на узком панцирном ложе, прислушиваясь к храпу и бормотанию сослуживцев и глядя в растрескавшуюся штукатурку казарменного потолка.

Я вспоминал Индию, свою замечательную квартирку с двуспальной кроватью, автомобильчик «Амбассадор», знойные улицы, буйство тропической зелени, нежных подружек, покойного Николая Степановича – да будет земля ему пухом…

А потом дневальный, словно ошпаренный, заорал, разевая пасть:

– Р-р-рота… подъем!

И тут же на полную мощь врубили радио, ухнули кремлевские куранты, отбивая шесть часов утра, заскрипели пружины солдатских коек, казарма наполнилась гомоном, руганью, стуком тяжелых табуретов и неуклюжих сапог…

Началась армейская жизнь.

Месяц учебки в конвойном полку тянулся нескончаемо долго и однообразно. Нас учили палить из автомата, возили в городскую колонию, объясняя правила и устав караульной службы, предназначение внешних и внутренних заграждений, изматывали бегом в противогазах, строевой муштрой и ежедневной чисткой картофеля в кухонной полковой подсобке, однако главным испытанием для меня явился мой взводный – лейтенант Басеев, дитя кавказских гор.

Басеева коробила сама моя биография: американское происхождение, многолетняя работа в Индии, московская прописка, да и вообще тот очевидный факт, что под его командованием я оказался исключительно в силу недоразумения.

Придиркам и издевательствам лейтенанта не виделось никакого предела. Впрочем, пыл начальника во многом подогревал и я сам, демонстрируя к кавказскому человеку откровенное презрение и гадливость – вполне оправданные. Главными чертами его характера были хитрость и патологическая жестокость. Гибкий, поджарый, мастер спорта по самбо, он напоминал каждым своим движением агрессивную дикую кошку.

Перед полковым начальством Басеев рассыпался бисером, а с подчиненными обращался, как с недочеловеками, причем свою физическую силу применял в качестве главного аргумента в закреплении своего превосходства.

Лично меня он донимал индивидуальной строевой подготовкой, бегом вокруг плаца в противогазе и многократным упражнением «лечь-встать», а ложиться мне неизменно приходилось в холодные и мутные осенние лужи, после которых все краткое свободное время тратилось на чистку и сушку одежды.

Глумление свойства физического сопровождалось и оскорблениями изустными, самыми нежными из которых были «кусок дерьма» и «сраный американский ваня». Последнее определение явно указывало на некоторую национальную неприязнь горца к белому человеку.

После очередной его выволочки за плохо начищенные сапоги я уже покидал канцелярию роты, направляясь отрабатывать внеочередной наряд на полковую кухню, как вдруг у двери меня остановил окрик с характерным кавказским акцентом:

– Я тебя, падаль, еще не отпускал! Ну-ка ко мне!

– Слушай, говнюк, – прорвало меня, – ты езжай лучше в родной аул орать на своих баранов и мусульманок.

– Ах, вот ты как запел, дружок!.. – Басеев встал из-за стола и, подойдя ко мне, цепко ухватил ворот моей гимнастерки.

Кулак его, упершийся мне в челюсть, отчетливо пах селедкой.

– Я тебе не дружок, – сказал я. – И овец вместе с тобой не пас.

Он врезал мне под дых, но к такому удару я был готов, да и ударчик-то его дилетантский означал для моего пресса подобие некоего неприятного массажа, и прежде чем лейтенант успел удивиться отсутствию какой-либо реакции с моей стороны, я, переборов естественное раздражение, зовущее к рукоприкладству, произнес:

– Нехорошо поступаешь, Басеев. Не как мужчина. Звездами пользуешься. А на честную драку ведь не потянешь, кишка тонка…

Басеев медленно убрал руку от моего ворота.

Он напряженно раздумывал. И я понимал, о чем именно. Весил я около ста килограммов, Басеев же едва дотягивал до восьмидесяти; мускулатура моя тоже внушала ему известные опасения, но горячий кавказец полагался на свой борцовский опыт, не подозревая, что весь опыт его в моих глазах – не более чем комплекс оздоровительной гимнастики, предназначенный категории спортсменов подросткового возраста.

– Не я тебе это предлагал… – сказал он звенящим от злобы шепотом. – Пошли в спортзал.

Однако прежде чем мы отправились в спортзал, Басеев построил в казарме взвод, сообщив, что желает продемонстрировать подчиненным некоторые азы рукопашной схватки, полагая, видимо, что мое избиение должно носить характер официальный и, главное, публичный.

Для разминки Басеев пошвырял из одного края ковра в другой десяток новобранцев, а затем, глядя на меня орлиным непреклонным взором, вопросил: кто, дескать, из имеющих борцовские навыки вызовется на схватку с ним, мастером?

Подыгрывая спектаклю, я скромно испросил разрешения.

– Надевай курточку, – гостеприимно улыбнулся мне Басеев.

Я надел самбистскую хламиду, подпоясался поясом, одновременно заявив:

– Только уж как умею, чтоб без обид…

Взвод заинтересованно хохотнул. Хохотнул и Басеев.

– Не стесняйся, дорогой, – успокоил он меня. – Отведи душу на командире, разрешаю.

– Значит, стиль – без правил? – уточнил я.

– Я же сказал: не стесняйся! – молвил Басеев тоном раздраженного приказа. Сблизившись со мной и продолжая улыбаться, произнес мне на ухо: – После госпиталя обещаю устроить тебя в такой медвежий угол – всю жизнь помнить будешь, дорогой!

– Вы собираетесь в госпиталь? – спросил я.

Побледнев от гнева, он толкнул меня ладонью в плечо. Скомандовал, вставая в стойку:

– Начали!

Я без сопротивления позволил ему ухватить меня за ворот куртки, а затем сделал то, что по правилам спортивного самбо не полагалось и чем Басеев не владел: «болевой» в стойке.

Кисть лейтенанта, прежде чем он попытался провести какой-нибудь свой бросочек через бедро или передний подхватик, я безжалостно вывернул, тут же ушел за спину обомлевшего от боли противника, резко произвел удушение и, подсадив его под зад коленом, брякнул что было сил на ковер. Мельком я обернулся на сослуживцев, усмотрев в их глазах растерянность и – окрылившее меня восхищение.

Басеев медленно поднялся. В ошарашенном взгляде его отчетливо читалась стылая ненависть.

– Продолжаем… – хрипло выдохнул он, уже куда как более осторожно приближаясь ко мне.

Я раздумывал… Горец, похоже, еще не осознал, что все, мной совершенное, – тоже подыгрыш, жестко ограниченный рамками чисто борцовской схватки, пусть с элементами неведомых для Басеева айкидо и джиу-джитсу, однако весь этот спорт с его пустыми подсечками и подножками мог длиться, во-первых, до бесконечности, а во-вторых, моя победа наверняка означала такое дальнейшее угнетение по службе, перед которым меркли все предыдущие неприятности и унижения.

Басеев оскалил зубы и пригнулся, готовясь броситься мне под ноги.

Настал момент, называемый у летчиков временем принятия решения.

И я принял решение. Будь что будет!

Ударом ноги в лоб я лейтенанта не просто разогнул, но даже и расправил в плечах.

На какой-то миг он вытянуто завис в воздухе, горделиво и как-то изумленно озирая пространство спортзала, и в ту же секунду я, не меняя положения ноги, замершей в классической горизонтальной растяжке, в три коротких касания простучал его печень, промежность и желудочно-кишечный тракт.

Я бил на результат, понимая, что либерализм полумер может иметь для меня в дальнейшем не менее тяжкие последствия, чем даже летальный – для Басеева, естественно! – исход поединка. До распределения по сержантским школам и ротам оставались считанные дни, и я желал провести их вне общества мстительного горца.

Басеев неподвижно распластался на ковре. Из угла его тонкого рта тянулась перевито черная ниточка крови.

– Чего смотришь? – спросил я одеревеневшего помкомвзвода, опасливо склонившегося над своим непосредственным начальником. – Видишь, переборщили слегка… Увлеклись. Зови доктора.

Далее началась кутерьма белых халатов, офицерских погон, пострадавшего самбиста увезли в реанимацию окружного госпиталя, а я, написав объяснительную, что, мол, как просили, так и боролся, улегся спать, заслуженно избежав тягостного ночного наряда по чистке гнилого картофеля.

Утро следующего дня было посвящено дополнительным допросам, поскольку из госпиталя сообщили, что состояние лейтенанта крайне тяжелое: черепно-мозговая травма, повреждение шейных позвонков, печени, селезенки, сильнейший ушиб гениталий…

Я стоял навытяжку перед командиром полка, топавшим на меня ногами и изрыгавшим десятки страшных проклятий.

– Кого к нам присылают! Каких-то убийц! – бушевал командир.

– Он сам хотел, – реагировал я.

– Чтобы ты его сделал калекой?

– Весь взвод подтвердит…

– Подтвердит! Это же, бл… надо с такой силой!..

– Выполнял приказ.

– Тебя в спецназ бы запрячь, а не к нам!

– Я готов…

– Вон отсюда! Тебе это будет чревато боком! В дисбате сгною!

Выйдя из кабинета, я услышал через закрытую дверь телефонный звонок и голос командира, произнесший:

– Спортивная травма, товарищ генерал… Да, мастер по самбо… Но видите, какой лось попался… Так точно, сам напросился… – И уже себе под нос, положив трубку: – Мудак! С кавказских гор.


Накануне распределения новобранцев в боевые подразделения и школы сержантов я заступил в наряд по роте и, убираясь в канцелярии, увидел на столе командира аккуратные стопки серых казенных папок с личными делами, специально, видимо, приготовленных для ознакомления начальству.

Поверх каждой стопки лежал лист бумаги с начертанным на нем наименованием того или иного подразделения.

Подметая канцелярский пол, я одновременно пробегал глазами по маркировке на стопках:

«Первая рота».

Конвоирование в поездах. Что ж, живая служба, даже в чем-то забавная. Особенно, говорят, на женских этапах…

Вторая, третья, четвертая…

Это все здесь, в Ростове…

«Автотранспортная».

Туда меня с моим индийским водительским удостоверением возьмут едва ли.

«Калач-на-Дону»…

Школа строевых сержантов.

Место, по слухам, жуткое. Тот же дисбат. Муштра и измывательства круглые сутки. Лучше – опять-таки по слухам – в зону, чем в такую учебку…

«Батальон милиции».

Вариант сладкий. Город, относительная свобода перемещений, много свободного времени… Ну, хулиганы, понятное дело. Но хулиганы лично меня не пугали.

Далее пошли роты периферийные: Батайск, Новошахтинск… Судьба тех, кто попадал туда, определялась в двух словах: вышка и автомат.

Наконец, самое неблагоприятное место – под Элистой.

Безжизненное пространство с промозглыми зимними ветрами, знойным летним адом, вселенским осенне-весенним болотом… Тухлая привозная вода, зверствующий гепатит…

Я быстро просмотрел стопку.

Точно! Именно в солончаки под Элисту и направлялся Анатолий Подкопаев для несения постовой службы по охране одной из зон строгого режима.

Привет от лейтенанта Басеева – вопросов нет!

Маркировка же последней стопки меня поразила:

«Москва. Инструкторы».

Я слышал, что некоторым счастливчикам после учебки удается попасть в столицу, где готовят инструкторов ИТСО – то есть инженерно-технических средств охраны объектов, специалистов по средствам связи, сигнализации и разного рода заграждениям, препятствующим побегу хитроумных зеков, но после пережитых злоключений мечта о Москве казалась столь эфемерной, столь ирреальной…

Памятуя призывной пункт, я отработанным жестом переместил свою папку в ту стопку, в которой, по моему разумению, ей и полагалось находиться, после чего, подхватив веник и совок с мусором, канцелярию покинул, полностью положившись на волю Божью.

Вечером того же дня я был вызван в знакомую канцелярию для собеседования с комиссией по распределению.

Возглавлял комиссию неизвестный мне доселе лысый подполковник с пористым красным носом и пропитым оперным басом.

– Так, – сказал подполковник, – Подкопаев… У вас, Подкопаев, что, техническое образование?..

– Работал в области авиации и космоса, – поведал я, памятуя индийскую эпопею.

– Как?.. – вопросил командир моей роты, сидевший рядом и, вероятно, именно своей волей распределивший меня в ряды постовых.

Тем более пострадавший Басеев находился с ним в отношениях глубоко дружеских.

– Но, – произнес подполковник, в раздумье листая мое дело, – у вас же гражданская специальность – переводчик…

– Инженер-переводчик, – соврал я честным и твердым голосом.

И далее привел ряд зазубренных мной технических терминов, почерпнутых из рабочих бесед военных спецов.

– Это ошибка! – потрясенно произнес комроты. – Он направлялся в другой полк, в Элисту!

– Правильно! Ошибка! – согласился подполковник, глубокомысленно поджав губы. – И ее мы исправим! Это надо же!.. Специалист… буквально международного класса… едва не угодил на вышку! Вы правы, капитан, с Элистой у нас недоразумение… А вы, Подкопаев, собирайтесь: отбываете в Москву уже через два часа, так что в темпе, голубчик, в темпе… И давайте следующего, капитан…

– Есть, – сказал капитан, пронзительно на меня взглянув.

Даже, я бы сказал, подчеркнуто пронзительно. С пониманием, то есть, откуда ветер дунул.

Но поезд, что называется, уже ушел.

В Москву.

От учебки, заснеженного строевого плаца, замерзших луж, увечного горца Басеева и вообще всех ростовских военнослужащих.

Стоя в холодном тамбуре и вглядываясь в редкие придорожные огни, я, радостно-возбужденный, наивно мечтал то ли о какой-то радужной будущей реальности, то ли просто о близкой, но казавшейся невероятной встрече с родным городом, то ли о возвращении неведомым образом в прежний индийский рай…

Меня опьяняла свобода. Свобода просто стоять в заплеванном тамбуре и глупо смотреть в темноту. Сколько хочешь. Хотя бы и всю ночь.

Сопровождающий меня офицер усердно охмурял проводницу и нюансами моего времяпрепровождения не интересовался.

5

Месяц ростовской учебки явился для меня целой вечностью, пролегшей между нынешним солдатским существованием и той прошлой жизнью, в которой выкрики: «ко мне!», «смирно!», «лежать!», «вперед!» – казались предназначенными исключительно для служебных собак, но никак не для представителей рода человеческого, однако к чему только не привыкаешь, и вскоре я смирился и с оскорбительными для слуха командами, и с тем, что к безмятежному прошлому отныне возврата не предвидится.

В справедливости же той истины, что все познается в сравнении, московская школа сержантов-инструкторов убедила меня самым наглядным образом. Ростовскую учебную роту через две недели своего пребывания в качестве курсанта я вспоминал как санаторий.

Нет, никаких целенаправленных издевательств со стороны командиров ни мне, ни моим сокурсникам испытать не пришлось. Относились к нам ровно и без каких-либо эмоций, как к дрессируемым конвойным овчаркам. Грамотно исполнил команду – молодец, плохо – будьте любезны, нарядик на всю ночь до рассвета. А в нарядике если и давалось время на роздых, то исчислялось оно буквально секундами.

В шесть часов утра без гимнастерок, в одних нательных рубахах, невзирая на январский мороз, нас выгоняли на кросс протяженностью в три километра, потом следовала основательная физзарядка, скорый завтрак и развод по учебным классам, где нам объяснялись все возможные способы побегов из тюрем и зон, методы противодействия таким способам, преподавалась последовательность оперативно-розыскных мероприятий в тех случаях, когда побег все-таки произошел, открывались секреты устройства специальных техсредств, и за час до обеда занятия завершались, после чего, от души намаршировавшись по плацу, мы шли в столовку, а из нее – снова в учебные классы. До ужина, как правило, мы успевали совершить марш-бросочек с полной выкладкой, почистить оружие и после без ног свалиться в койку по самой желанной команде «отбой».

Провинившихся или же схвативших на занятиях «неуд» сослуживцы провожали в ночной наряд, как отправляющихся на страшную пытку, ибо после каторжного черного труда на протяжении всей ночи штрафникам предстояло ровно в шесть часов утра присутствовать на зарядке и умудриться затем ни в коем случае даже носом не клюнуть на уроках, иначе автоматически обеспечивался наряд и в следующую ночную смену.

Я, слабо соображавший в технических дисциплинах, вскоре досконально изучил все тонкости бессонных мытарств. Спасибо моему спортивному прошлому! Не будь его – закалившего мое тело и, не постесняюсь сказать, волю, даже не знаю, как бы я выдержал такую муку.

Правда, существовала в школе и определенная свобода выбора между продолжением учебы и ее досрочным прекращением. Те, кто не желал платить сегодняшнюю высокую цену за будущие сержантские лычки и привилегированное положение инструктора, могли подать рапорт и отправиться в конвойную солдатчину, однако заранее оговаривалось: малодушных, не оправдавших надежды своего полкового начальства ждет продолжение службы в таких условиях, в сравнении с которыми наша школа – дом отдыха.

Так что желающих сделать свой выбор в пользу солдатчины среди моих сокурсников не было. Мы дружно и отчаянно претерпевали все тяготы курсантского бытия, находя изощреннейшие методы иной раз и сачкануть как на занятиях, так и в нарядах.

Воскресным свободным – ха-ха! – днем, выметая снежок с плаца с одним из своих товарищей по несчастью совместной службы, услышал я от него следующее:

– Слушай, меня этот концлагерь достал…

– Ты не оригинален, – хмуро заметил я, орудуя метлой.

– Хотя бы недельку перерыва… Хотя бы день! Я, дурак, из Магадана в Москву рвался, как… в рай небесный! А сейчас думаю: лучше б уж, что ли, на вышке… А чего? Стой себе, кури… бамбук!

– Ты не один в Москву рвался… – бурчал я.

– Разговорчики, товарищи курсанты! – прервал наш диалог голос вездесущего надсмотрщика-сержанта. – Снег между плитами вымести тщательно!

Да, Москва была рядом, за забором… Но толку! За месяц своего пребывания в каких-то тридцати минутах езды от родного дома я всего лишь раз, и то буквально чудом, умудрился позвонить из части матери и выпросить у начальства краткое свидание с ней на КП.

Никаких положительных эмоций из свидания я не вынес, а только болезненно ощутил, что нахожусь в некоем параллельном пространстве с миром нормальных людей, который существовал в каких-то считанных метрах от проходной, но был отделен от меня прочнейшей прозрачной перегородкой, перейди которую – тюряга!

Мать, утирая слезы, говорила, что встречалась с бывшим мужем-полковником, прося его принять участие в моей воинской судьбе, на что муж поведал ей о сегодняшней для него невозможности предпринять что-либо в мою пользу да и об известной опасности каких бы то ни было протекций, поскольку дяди из шпионского ведомства, жаждавшие моей географической удаленности от столицы, могли в любой момент встрепенуться и устроить меня охранять, к примеру, не зэков, а особо ценные радиоактивные материалы.

– Потерпи, необходимо выждать время, – говорила мать.

– Да-да, – кивал я рассеянно, сам же думая не о каких-то несбыточных перспективах в своей армейской карьере, а об очередном ночном наряде, тяготы которого можно было бы здорово уменьшить, если сейчас привалиться щекой к мамочкиной дубленке и хотя бы пятнадцать минут глубоко и безмятежно поспать…

Но пугать маман такой просьбой, естественно, не стоило. Как и предаваться каким-либо надеждам. Хотя бы потому, что строительство воздушных замков – дело приятное и легкое, а снос их – тяжел и неприятен.

Сослуживец, очищавший совместно со мной плац от смерзшихся осадков, прошептал, улучив момент, когда сержант отошел по нужде за мусорный бак:

– Сегодня после обеда мойка окон в казарме. Я вот что думаю, Толь: может, я того… ну, как бы оступился с подоконника, а ты подтвердишь, что случайно… Чтоб членовредительство не пришили…

– А смысл?

– Третий этаж. Приземлюсь на лодыжку – месяц госпиталя гарантирован! Кайф!

– Лучше уж на простуду закоси…

– Ха! Ты что, начальника медчасти не знаешь? Старуха, майор… По-моему, она практику в Бухенвальде проходила… Ты к ней придешь с простудой, уйдешь с пятью нарядами вне очереди… У нее госпитализация только по жизненным показаниям. Вернее, по не совместимым с жизнью…

– Разговорчики, курсанты! – зарычал из-за бака сержант.

– Яволь, унтерштурмфюрер! – прошептал мой сокурсник, имитируя энергичный мах метлой.

– Ну давай, парашютируй… – согласился я.

Однако от трехэтажного прыжка товарищ мой воздержался, благоразумно решив не рисковать своими нижними конечностями, еще способными пригодиться в дальнейшем, тем более, несмотря на неимоверные нагрузки и изуверскую дисциплину, умереть бы ему ни при каких обстоятельствах в сержантском инкубаторе не дали, хотя и жить – тоже.

В свою очередь я, творчески идею товарища переработав, на одной из тренировок в гимнастическом зале симулировал сначала неловкое падение с брусьев, а затем – сотрясение мозга, подгадав при этом момент, когда многоопытная старуха-майор медчасть покинула, и ее замещал фельдшер-сверхсрочник, безграмотно принявший мой учащенный – после основательной физической нагрузки – пульс за симптом резко поднявшегося артериального давления и после укола магнезии отправивший меня во избежание какой-либо ответственности в Реутово, где располагался госпиталь внутренних войск.

В госпиталь меня привезли вечером на армейском уазике, за что сопровождавшая больного медсестра получила изрядный нагоняй от дежурного врача-полковника, ибо транспортировать меня, оказывается, предписывалось в лежачем положении, на подвесной койке и, соответственно, на специально оборудованной для того машине.

– Вы у меня под трибунал пойдете! – орал полковник на несчастного медработника, перед которым я мысленно извинялся, одновременно не без опасений раздумывая о том, что будет со мной, если вскроется факт симуляции.

Пронесло.

Я сослался на тошноту, темные точки, плавающие в глазах, боль в затылке и вскоре очутился на восхитительно широкой и мягкой кровати – именно кровати, а не на какой-то койке! – в хирургическом отделении госпиталя.

На ужин – прямо в постель! – мне принесли королевский закусон, где фигурировал кусок настоящей, без жилочки, говядины и, что меня поразило действительно до сотрясения мозгов, – свежий по-ми-дор! Я уже забыл, как он и выглядит-то, помидор этот… И вкус его – тепличного, пресного, не видевшего ни настоящей земли, ни солнца, показался мне божественным.

В палате вместе со мной лежали выздоравливающие после операций по удалению аппендицита два молодых офицера и полковник-интендант со сложным переломом руки.

Лейтенанты принесли интригующую весть: после ужина в зале на первом этаже ожидался просмотр свежего приключенческого кинофильма.

Желание поспать боролось у меня со стремлением обозреть закоулки госпитального рая, влекла также возможность приобщения к новинкам кинематографа, и, накинув халат, я поспешил на первый этаж.

По госпиталю тем временем разнеслась тревога: из палаты исчез больной с тяжелым сотрясением мозга!

В разгар сеанса я был из кинозала выдворен, сурово отчитан все тем же дежурным полковником, уже всерьез, как понимаю, усомнившимся в правомерности предварительного диагноза, и вновь уложен на комфортабельную кровать с угрозой конфискации нижнего белья в случае повторения самовольных отлучек.

Утром, после завтрака, злой дух нашептал мне о необходимости срочно позвонить маман, дабы сообщить о своей выдающейся передислокации в больничные покои, однако, вернувшись от телефона-автомата, находившегося в холле, в свою палату, я застал там группу врачей и понял, что пропустил обход, который был обязан встретить на своем рабочем месте, то есть в постели.

– Я извиняюсь… – начал я.

– Опять в кино ходили? – последовал ледяной вопрос.

– В туалет…

– Ну-ка выйдем, – обратился ко мне один из офицеров в белом халате, как впоследствии выяснилось – мой лечащий врач.

Вышли.

– Так, Анатолий, – сказал он. – Простой и честный вопрос: сколько тебе надо здесь отлежать?

Голова у солдата, как говаривал наш ротный, – чтобы думать, а мозги – чтобы соображать.

– А сколько можно? – нагло спросил я.

– Двадцать дней гарантирую. Хватит?

– Спасибо, доктор!

– Не все так просто, Толя. Я учусь в академии. И тебе придется переписать очень много конспектов.

– Чем-чем, – сказал я, – но конспектами вы меня не запугаете.

– Почерк у тебя разборчивый, надеюсь?

– Надо – будет каллиграфический!

Кстати, после этих двадцати восхитительных дней у меня на всю жизнь закрепилась способность бегло писать отчетливыми печатными буквами хотя бы и многие страницы любого текста. Как на русском, так и на английском.

Талант, в дальнейшем оказавшийся невостребованным.


Жизнь в госпитале протекала размеренно и сытно.

Вечером, на сон грядущий, в казенном овчинном тулупе и в валенках я отправлялся подышать воздухом, бродя по темным зимним аллеям, где однажды столкнулся с разговорчивым мужчиной средних лет, одетым в хорошую дубленку и в такие же, как у меня, больничные валенки, что выдавали его принадлежность к категории пациентов.

Мой собеседник представился Василием Константиновичем, на вопрос: в каком, дескать, звании – поморщился, ответив кратко: две звезды в одну линию, и на мое уточнение: «Прапорщик?» – кивнул сокрушенно: мол, извиняй, а до больших чинов не дослужился.

Мужиком он оказался остроумным, свойским, на вечерних прогулках мы поведали друг другу кучу анекдотов, и как-то я даже посетовал вслух, отчего, дескать, не служу под командованием такого вот милейшего старшины, а попадаются мне неизменно какие-то дуболомы и людоеды.

– Задолбали командиры? – поинтересовался Константиныч – так я уже его называл – с сочувствием человека, на собственной шкуре испытавшего все жесткие пинки армейской судьбы и определяющих ее лиц.

– Не то слово! – откликнулся я. – Террор двадцать четыре часа в сутки. По три-четыре ночи в нарядах, кормежка – помои, масло и мясо налево идут, никаких увольнений в город, а вот когда начальство с инспекцией приезжает, тут тебе и салфеточки на столах, и даже конфетки, вечерний киносеанс… благолепие, в общем!

– Потому что об инспекции знают заранее, – умудренно сказал Константиныч.

– Естественно!

Я еще около часа живописал прапорщику ужасы курсантского бытия, упомянув, кстати, о предложении своего сокурсника сигануть с третьего этажа, дабы очутиться здесь, в больничной нирване, как о наглядном примере доведения человека до крайней степени отчаяния, но Константиныч, служивший, по его словам, среди бумагомарателей в каком-то штабе и оторванный от бытия низших слоев, воспринимал мои рассказы как нечто научно-фантастическое, хотя недоверчивое сопереживание мне выказывал.

В холле госпиталя мы с ним простились, я дружески хлопнул Константиныча по плечу, направляясь в свое отделение, но тут заметил замершего у лифта соседа по палате – полковника с загипсованной клешней, смотревшего на меня с каким-то страдальческим укором.

– Болит рука? – поинтересовался я, преисполнившись чувством сопереживания.

– Так вот почему вы служите в Москве… – молвил полковник. – А говорили: распределение, случайность…

– Не понял.

– Что ж тут не понять… Может, вы не знаете и того человека, с кем только что распрощались?

– Знаю… Константиныч…

– Василий Константинович.

– Ну… – Я начал предчувствовать нечто нехорошее.

– Заместитель министра внутренних дел.

Возникла пауза.

– Пошли в палату, – сказал я устало. – Скоро отбой.

– А здесь, значит, отдыхаем от воинской повинности, – язвительно заметил полковник. Но так, осторожно заметил, как бы про себя.

Вот тебе и две звезды в одну линию…

Ночью я спал плохо. А на следующий день узнал, что высокопоставленный пациент из госпиталя после обследования выписан, так что отныне для прогулок мне следовало подобрать иного компаньона.

Через четыре дня настала пора и мне возвращаться в постылую учебку, из которой приехал за мной знакомый уазик.

Из машины вышла старуха-майор.

– Подкопаев? – спросила она утвердительно и крайне сухо.

– Так точно.

– Симулянт.

– Никак нет.

– А-абсолютно уверена. Ввели моего сотрудника в заблуждение. Ну-с, ладно, поехали. Вас ждут сюрпризы.

После естественной заминки я отозвался с угрюмым вызовом:

– К сюрпризам мне не привыкать.

– Чувствуется! – парировала старуха.

Еще на пороге казармы торчавший у тумбочки дневальный поведал, что я прибыл прямо в пасть льва, поскольку за время моего отсутствия в часть нагрянул заместитель министра внутренних дел, обнаруживший здесь столько всяческих нарушений, что половина офицерского состава получила строгие выговоры, гауптвахта переполнилась прапорщиками-расхитителями, а командир полка сидит в предынфарктном состоянии под домашним арестом.

– И говорят, весь шухер по твоей наводочке, – многозначительно ухмыляясь, доложил дневальный. – Это вилы, Толик, конкретные вилы…

Встретивший меня в канцелярии командир учебной роты мой радостный доклад о прибытии для дальнейшего прохождения мук слушать не пожелал, а, сняв свою шинель с вешалки, коротко и смиренно промолвил:

– Пойдем!

И вскоре, обогнув корпус казармы, мы вошли в примыкавшее к КПП приземистое здание штаба конвойной дивизии, на чьей территории располагалась наша учебка и командиру которой, генералу-майору, мы были подведомственны.

К моему немалому удивлению, после краткого доклада адъютанта мы удостоились чести быть принятыми не кем-либо из штабного начальства, а именно что самим сиятельным генералом.

Вернее, такого исключительного счастья удостоился я, капитану было предписано обождать в приемной.

– Ах, вот ты каков, сукин сын! – заметил генерал, привстав из-за стола и глядя на меня с трудно скрываемым негодованием. – Ну, давай… расскажи, чем недоволен. А то как-то странно: заместитель министра в курсе того, что в дивизии происходит, а я вроде как… китайский наблюдатель.

Я моментально смекнул, в чем дело, и подобрался, как при схватке с опасным и безжалостным противником.

– Вы имеете в виду Василия Константиновича? – спросил я с высокомерной небрежностью.

Генерал удивленно вскинул брови.

– Именно…

– Да, он интересовался бытом, уровнем нашей подготовки…

– И что вы ответили? Что ваша учебная рота – воплощение Освенцима?

– Ничего подобного. Я не скрывал: условия у нас жесткие, однако лишь в таких… обстоятельствах может закалиться настоящий советский воин. Он мне, правда, возразил, что нагрузки чрезмерно велики, но я сказал, что у нас не было даже случая простуды…

– Только сотрясение мозга, – изрек командир дивизии.

– Я овладевал брусьями…

– Ну ты и фрукт! – Генерал кинжальным взором впился в мои честные серые глаза, но, не обнаружив в них ничего, кроме доброжелательной невозмутимости, нервно заходил по кабинету.

Я находился в расслабленном варианте стойки «смирно», искоса поглядывая на пешие маневры главы нашего высшего командного состава.

– Ты с ним познакомился в госпитале? – последовал резкий и нервный вопрос.

– Так точно.

– В адъютанты к себе он тебя, случаем, не приглашал? – произнес генерал с издевочкой.

– Нет, – спокойно ответил я. – Просто оставил свои телефоны, сказал: если что, звони…

– Если – что?.. – вкрадчиво переспросил генерал.

– Честно? – с грубым напором спросил я.

– Ну… честно, – произнес военачальник, от напора опешивши.

– Предлагалось служить в Москве. – Я надолго задержал в груди воздух.

– Так…

Молчание.

– Где именно? – взволнованно спросил генерал.

– Я пока не определился с решением в принципе, – ответил я вдумчивым тоном идиота. – Концептуально, как говорится.

– Пшел вон, – процедил генерал растерянно.

Вызванный к нему следом за мной командир роты получил, видимо, какие-то особые распоряжения относительно моей персоны и на обратном пути в казарму косноязычно мне приказал:

– Эта… Ты после госпиталя… нуждаешься в поправлении самочувствия… Убываешь, в общем, в увольнение. На три дня. Форма эта… парадная.

«Яволь!» – подумал я, но ответил по уставу, степенно:

– Есть…

Полагаю, я справедливо заслужил это увольнение!

6

Прошло неполных три месяца с того дня, когда я покинул свою московскую квартиру, однако по возвращении она показалась какой-то странно отчужденной от меня сегодняшнего: пространство комнат сузилось, знакомые вещи не узнавались, и почему-то невольно приходила мысль о душе, обходящей после смерти свой земной дом перед неизбежным уходом из него в неведомое.

Грустное сравнение… Даже тягостное. Я всячески старался отмежеваться от него: дескать, подумаешь – каких-то два года армии, пройдут – не заметишь, но отчего-то занозой засело в сознании предощущение, что если и возвращусь я в эти стены, еще недавно оберегавшие мою юность, то нескоро, если вообще возвращусь…

Утром, на второй день увольнения, я встретил в магазине школьную учительницу английского – некогда молоденькую миловидную выпускницу пединститута, страшно смущавшуюся моего присутствия на занятиях. Имею в виду не себя как личность, а свое американское происхождение и связанное с ним знание языка.

Прошедшие годы учительницу отнюдь не состарили, а что же касается миловидности, то ее даже прибавилось, хотя угол зрения солдата срочной службы при встрече с дамой – величина, определяемая преломлением светового потока через некий магический сексуальный кристалл, так что за достоверность спонтанно родившейся характеристики: «она была как сон чудесный» – не поручусь.

– Толя? – искренне обрадовалась моя бывшая учительница и поцеловала меня в щеку. – Ну, как ты?..

Если вопрос касался текущего момента, то ответ на него прозвучал бы, думаю, для автора вопроса шокирующе, ибо, повествуя о своей армейской долюшке, я усиленно размышлял, под каким бы предлогом к себе красавицу учительницу пригласить, тем более маман была на работе и квартира бесполезно и преступно простаивала.

– Может, посидим, по рюмке коньяка… – обтекаемо предложил я, получая из рук продавщицы пакет с апельсинами.

– С удовольствием, – с какой-то даже готовностью согласилась она. – Но я жду звонка… Так что только если ко мне… Ты как?.. Коньяк, кстати, есть…

«Ты как?» Интересный вопрос!

Не знаю, какого она ждала звонка и был ли таковой, но последующие двое суток увольнения я всецело посвятил упоительным прелестям молодого женского тела, полностью растворившись в нем. Учительницу именовали Ксения, и этим именем следовало бы называть тайфуны.

С двухчасовым опозданием, качающийся от бессонницы, пропахший распутством и дамской парфюмерией, с криком маман в ушах: «Вот ты какой!» – я прибыл под испытующий взор своего капитана, произнеся неповинующимся, деревянным языком зазубренные словосочетания о готовности продолжить священный долг…

Комроты выразительно посмотрел на часы. Помедлив, изрек с хмурым осуждением:

– Вы… сильно отстали от занятий. Придется наверстывать. И усиленно, товарищ курсант.

– Так точно, – просипел я.

На занятиях, вдумчиво пяля глаза на принципиальную электрическую схему приемного устройства радиолучевого датчика, я видел, как из просвета в абракадабре сопротивлений, диодов и прочих полупроводников мне подмигивает лукавый женский глаз моего бывшего преподавателя.

Да, преподавателем она оказалась высочайшей квалификации, имею в виду, конечно же, не английский, тем более и общались мы с ней эти двое суток в основном междометиями…

Я безоглядно и слепо влюбился. И сознавал с каким-то обмиранием в сердце, что вот и у меня появилась та самая девушка, ждущая своего солдата. Да, пусть я был у нее далеко не первым, но к чему лицемерие, я ведь тоже не отличался, увы, целомудрием, о чем сейчас как-то даже и сожалел.

Но что те, прошлые увлечения! Так, неизбежные издержки физиологических инстинктов… И разве сравнимы они с любовью нынешней, истинной, окрыляющей, дарующей смысл бытия…

Я даже с полнейшей серьезностью воспринимал стишок из армейской газеты, опубликованный в рубрике «Литературное творчество наших воинов»:

У солдата в штанах есть заветное место,

Это место солдату дороже всего.

Это место – карман.

И в нем – фото невесты,

Что в далеком краю ожидает его.

Через три дня я почувствовал неприятное жжение при мочеиспускании.

– У вас опять сотрясение мозга? – спросила меня старуха-майор, когда я наведался в подведомственный ей департамент.

– Кажется, да, – честно и грустно ответил я.

Ознакомившись с результатами анализов, старуха сказала:

– Триппер. Я всегда была против увольнений и отпусков для лиц срочной службы. Хотя и офицеры… – Она выдержала паузу. Затем спросила тоном следственного работника прокуратуры: – Кто эта женщина?

– Я не помню.

– То есть?

– Ну, в общем, угар любви, случайная встреча…

– Вы какой-то диверсант, – обреченно сказала старуха.

На неделю я снова угодил в лазарет – в отдельный бокс, запираемый снаружи на крепкий запор.

Листая скучнейшую подшивку идейно выдержанных журналов «На боевом посту», с лживой радужностью живописавших прелести службы во внутренних войсках, я предавался философским размышлениям о любви и ее превратностях, однако о своем педагоге вспоминал, как ученик благодарный, ибо горечь ее последнего урока компенсировалась его безусловной полезностью в плане обогащения моего жизненного опыта.

Наконец запор шумно раскрылся, и с окаменевшей от уколов задницей я пошлепал из лазарета через пустынный строевой плац в учебку.

И тотчас попал на какое-то ответственное построение роты. Выяснилось: мы передислоцируемся за город, в полевые условия, и вернемся обратно в Москву лишь на выпускные экзамены.

После переклички я наведался в канцелярию.

Сидевший за столом ротный воззрился на меня, как дачный кот на сорвавшуюся с цепи собаку, произнеся драматически дрогнувшим дискантом:

– Что еще?..

– Я перенес инфекционное заболевание, – промолвил я веско, – и теперь хотел бы предупредить о нем источник… Разрешите воспользоваться телефоном.

– И у вас еще хватает…

– На моем месте мог оказаться каждый, – справедливо заметил я. – И мой звонок социально и общественно значим. Кстати, внутренние войска обязаны охранять покой и здоровье мирного населения. Этим и продиктовано…

– Звони, сволочь, – согласился ротный со вздохом. Затем, подумав, заметил: – Тебе бы в политработники… Цены бы не было. Подумай, кстати. А вообще… вывести бы тебя в чистое поле, поставить лицом к стенке и пустить пулю в лоб! Да-да! И если хочешь что-нибудь сказать, лучше молчи! И не делай тут умное лицо, не забывай, что ты – будущий командир, между прочим!

Я набрал номер коммутатора, сообщив необходимые данные городского телефона.

Откликнулся автоответчик. Знакомым голосом моей последней учительницы: мол, сейчас возможности соединиться нет, сообщите, в чем дело…

– Это я, – сказал я сухо. – У тебя это… Ну, проверься, в общем, я только из лазарета. Пока.

Я уже хотел положить трубку на рычаги, но вдруг из пустоты, в которую я высказал свое сообщение, выплыл взволнованный мужской голос:

– Простите, а вы куда звоните?! Вернее, кому?!

Помедлив, я ответил:

– Тебе, друг.

И положил трубку.

А через час, зажав между ног закрепленный за мной калашников, я уже трясся в затянутом брезентом кузове грузовой машины, державшей курс по широкому Ярославскому шоссе в направлении поселка Хотьково…

Уже стоял апрель, город тонул в мутной серой мороси, почернелые сугробы тянулись вдоль обочин, чумазые машины однообразным потоком обтекали наш неуклюжий грузовик…

Что впереди?..


А впереди оказалось вот что: палаточный городок с полевой кухней, разбитый возле учебного макета исправительно-трудовой колонии.

Макет, сооруженный в натуральную величину, в подробностях отражал бараки, вышки, заборы, контрольно-пропускной пункт со шлагбаумом и, казалось, только и ждал своего заполнения зеками.

Под предводительством одного из командиров взводов мы совершили паломничество на этот безрадостный объект, где нам была прочитана лекция по специальности, так сказать, а после отправились устраивать свой быт в палаточные чертоги.

В палатках мы размещались по четверо; постелями служили деревянные настилы с бесформенными ватными матрацами, застеленными тонкими одеяльцами, а остальную меблировку составляли кособокие фанерные тумбочки для хранения личных вещей. Все.

Вешалки для шинелей отсутствовали, и, как я впоследствии понял, не без умысла.

После ужина на очень свежем апрельском воздухе возле бочки с варевом неопределенного вкуса, формы и цвета последовала команда «отбой», и мы разбрелись под брезентовые пологи, тут же уяснив, что раздеваться для сна не стоит.

Ледяные отсыревшие матрацы и подушки согреванию теплом человеческого тела не поддавались, и спать мы улеглись в полной зимней форме одежды, то есть не снимая шинелей, а также сапог и ушанок.

Ночью я проснулся, содрогаясь от холода. Мои соседи по брезентовому жилищу отсутствовали. Сквозь ткань палатки оранжево просвечивало пятно недалекого костра. Там, в компании часового, охранявшего сон нашей роты, я обнаружил всю честную компанию своих сослуживцев.

Нам удалось пропарить над огнем дымящиеся густым паром шинели и сапоги, покуда не явился такой же, как мы, задубевший от мороза сержант и не разогнал нас по арктическим матрацам.

– Завтра согреетесь, партизаны! – пообещал сержант многозначительно.

Утром по зову охрипшей трубы я, сбросив с себя ровно затянутое колким инеем одеяльце, поспешил на построение.

Во избежание простуд и вообще для укрепления общего иммунитета после переклички нам был устроен оздоровительный пятикилометровый кросс, повторявшийся затем каждое последующее утро; далее был завтрак, по окончании которого старшина объявил, что главная цель нашего пребывания в здешних просторах – помощь в строительстве важного военного объекта, возможно, и стратегического назначения.

Старшина или добросовестно заблуждался, или бессовестно врал, поскольку по прибытии на объект, находящийся неподалеку, мы сразу уразумели, что командированы для возведения нескольких частных коттеджей в качестве бесплатной рабочей скотины.

Каждому из нас «стратегическое» строительство запомнилось, уверен, на всю оставшуюся жизнь!

Пахота начиналась ранним промозглым утром и заканчивалась таким же прохладным вечером, хотя ощущение низких температур ранней весны вскоре нами было утрачено: перед отбоем, голышом стоя в снегу, мы, смывая пот и грязь, с наслаждением обливались льдистой водой из умывальника, и пар клубами валил от наших разгоряченных тел, подверженных теперь простудам в такой же степени, как высокопрочные металлы и прочие элементы неорганической природы.

За день нами переносились с места на место тонны кирпича, бетона, строительной арматуры и прочих тяжестей, и жирок, нагулянный мной на госпитальном курорте, пропал без следа.

Не обремененный тяжестью носилок с раствором, я порой чувствовал, что, подпрыгни сейчас, улечу к звездам, а двухпудовую гирю, зацепив мизинцем, мы перебрасывали друг другу, как баскетбольный мячик, и утренний пятикилометровый кросс воспринимали как детскую потеху.

Культурно-развлекательными мероприятиями являлись упражнения в стрельбе из автомата и пистолета, швыряние гранат на дальность и точность, подтягивания на турнике и отжимания от пола, то бишь от земли, до крайней степени измождения.

В палатках мы уже спали в одном нательном белье, не всегда и прикрываясь поверх одеяла шинелью, и наши первоначальные мечты о ночлеге в уюте бараков учебной зоны – мечты, отмеченные очевидной практической целесообразностью, однако политически вредные с точки зрения наших идейных командиров, – скоро забылись, и деревянные топчаны с продавленными матрацами виделись вполне приемлемыми и даже комфортабельными ложами, а казарменные койки вспоминались как предметы неоправданной, граничащей с развратом роскоши.

С первыми листочками, пробившимися на подмосковных березках, мы возвратились на свою городскую базу, где, в несколько дней преодолев либеральные процедуры выпускных экзаменов, получили заветные сержантские лычки и записи в воинских билетах, удостоверяющие наш статус инструкторов по техническим средствам охраны исправительных колоний от окружающего их мира свободных граждан.

Едва я успел полюбоваться в желтых зеркалах ротной помывочной на свои новые погоны, прозвучала команда сдать постельное белье и собрать личные вещички в индивидуальные солдатские мешки, после чего в считанные часы казарма опустела: мы, новоиспеченные младшие командиры, спешно развозились по местам своей дальнейшей службы, а наша учебка готовилась к встрече очередного курсантского молодняка.

И вот знакомый Казанский вокзал, жесткая полка плацкартного вагона и – безрадостный обратный путь в город Ростов-на-Дону, в прежний конвойный полк.

Засыпая в тряской духоте ночного купе, я поймал себя на мысли, что не очень-то и огорчен своим отъездом из столицы. Устройся я даже каким-нибудь генеральским прихвостнем, что бы мне сулило подобное положение? Ущербную свободу увольнений в город? Протирание штанов на тепленьком стуле в штабном закутке? Таковые перспективы меня не вдохновляли. А возможные тяготы будущей службы в боевых подразделениях казались несущественными.

Лычки сержанта довольно надежно защищали мое достоинство от произвола дедов и офицеров, а что же касалось каких-либо физических нагрузок или бытовых неудобств, то после жизни в палаточном лагере они пугали меня не более чем рыбу вода, высота птицу и волка лес.


Из кабинета полкового командира я вышел с предписанием незамедлительно убыть в область, а именно – в поселок Северный, и вскоре рейсовый «икарус» уносил меня прочь от города, в однообразные просторы степей, к месту окончательного назначения – в шестнадцатую конвойно-караульную роту. Где уже вечером того же дня я вступил в глубоко недружественные личные отношения со старослужащим ефрейтором Серегой Харитоновым.

7

Утром меня разбудили петухи. Они голосили по всему поселку, приветствуя восход светила, и я поднялся с постели со странным чувством дачника, приехавшего в деревеньку провести безмятежный отпуск.

В чем-то такое чувство было и справедливым. Жесточайшая дисциплина учебки с ее сорокапятисекундным подъемом, заправкой коек буквально по линеечке, спешным построением на зарядку осталась в другой, показательно-показушной армии, а здесь, в боевой конвойной роте, никто никого не подгонял и впустую не суетился: люди серьезно и основательно собирались не на холостую муштру на плаце, а на тяжелую реальную работу, получая оружие, наполняя водой фляги и неспешно уходя в сторону зоны на развод.

Вместе со всеми покинул казарму и я – праздно, не обремененный тяжестью автомата, тронувшийся по уже знакомому пути через поселок к видневшимся вдалеке сторожевым вышкам.

Младший сержант, командир одного из отделений, белобрысый конопатый парень, шагавший рядом, выказал мне, а вернее, моей должности инструктора глубокую зависть.

– Чтоб мне так жить! – с придыханием рассуждал он. – Курорт, а не служба!

– То есть?

– Что – «то есть»? Офицерам и тем хуже, чем тебе… У них ответственность хотя бы. Один солдатик самогона пережрал, другой боеприпас потерял или побег проворонил… А ты – как птичка божья, порхай себе… Прохудился забор – зеки отремонтируют. Ну и все. Телефон там… раз в год починишь. А в основном – гуляй, цветочки нюхай. Хочешь – по поселку, а скучно стало – на дорогу вышел, попутку поймал и на объект прокатился, развеялся… Вольный стрелок. Это мы… Развод, по машинам, потом весь день на вышке и – отбой. Ну, воскресенье разве – чтоб отоспаться.

Слушая младшего строевого командира, я понимал, что не напрасно тянул лямку в московской учебке, отрабатывая свою сегодняшнюю свободу быта и передвижений.

Войдя в караульное помещение, я был прямо с порога атакован злобным, как цепной пес, сержантом, прогавкавшим:

– Ты новый инструктор?! Давай чини сигнализацию, всю ночь не спали, тра-та-та-та!

– Слушай, друг, я тут первый день, давай на тон пониже…

– Хрена себе – пониже! Коты то в зону, то из зоны шастают, провода на заборе рвут, а мне только и дел, что караул через каждые пять минут в ружье поднимать!

Я внимательно осмотрел единственное техническое средство охраны колонии – допотопный приборчик, а точнее – пульт, снабженный красной лампой тревоги и пронзительным электрическим звонком. Именно к этому обшарпанному металлическому ящику и тянулись вдоль основного ограждения провода, безнадежно подгнившие и требующие тотальной замены.

Опутать периметр забора новыми проводами представляло собой задачу невозможную, во-первых, в силу элементарного отсутствия таковых, а во-вторых, для совершения данного трудового подвига требовались большое желание и энтузиазм, также напрочь отсутствующие, ибо ползать по забору с молотком и гвоздями мне предстояло исключительно в одиночку, так как привлечение зека к подсобным работам такого рода отрицали режимные соображения, а праздношатающихся солдатиков в роте не было – правами вольного времяпрепровождения располагал исключительно я.

К тому же сам по себе прибор являл собой торжество конструкторской мысли идиота, не уяснившего в момент творения этого технического шедевра-урода очевидной истины: прочный провод не порвется, а хлипкий даст сотни ложных срабатываний.

Улучив момент, когда караульные вышли во двор, я отсоединил аппарат от сети и разъемов, высоко поднял его над головой и, основательно способствуя величине G, определяющей силу земного притяжения, опустил ящик на чугунную плиту перед бездействующей по причине теплого месяца мая печкой-буржуйкой.

Затем поставил прибор на место, с педантичностью опытного диверсанта-подрывника присоединив к нему обратно все до единого разъемы и тщательно проверив плотность соединений.

– Ну что? – спросил меня озлобленный ночными перебежками по караульной тропе сержант, заглянувший в помещение.

– Сейчас… проанализируем, – отозвался я, включая тумблером энергопитание.

Внутри ящика, пережившего не отвечающее техническим правилам эксплуатации падение с высоты, что-то по-змеиному зашипело, контрольные лампочки, едва успев вспыхнуть, тут же печально погасли, и после краткой агонии ветеран караульного помещения испустил дух в виде ядовитого чада от горелой пластмассы.

– На дембель откинулся, – ошарашенно прокомментировал сержант данное событие.

– Отслужил, – скорбно согласился я. – Ничто не вечно под луной, как известно.

– И что теперь? – вопросил сержант тупо.

– Теперь караул будет спать спокойно, – твердо пообещал я. – А ротному доложишь: так и так, по причине моральной и материальной изношенности, обогатив атмосферу планеты экологически вредными газами, скончался прибор… как его… проволочно-разрывной сигнализации за инвентарным номером ноль – тридцать пять – шестьдесят один. Прибор восстановлению не подлежит. Заявляю это тебе как лицо компетентное.

– Но…

– Что «но»?.. Ты потрясен утратой? Или покойный способствовал пресечению хотя бы одного побега?

– Какой там способствовал! Одна головная боль! – отозвался сержант уныло.

– Тогда в чем дело?

– Ты подтверди, что мы тут ни при чем, вот в чем дело! А то ротный подумает, караул с аппаратом чего нахимичил… Ребята тем более грозились…

– Кончина носила естественный характер, – успокоил его я. – О чем, если надо, можем составить акт вскрытия.

– Да нужен кому этот акт…

– Вот именно.

Таким образом, со средствами сигнализации, отвлекающими отдыхающую смену караула от сна, я разобрался в течение считанных минут и навсегда, полагая, что часовые на вышках со своими верными дружками калашниковыми куда надежнее и эффективнее обеспечат охрану жилой зоны, нежели десяток агрегатов, подобных тому, что был умерщвлен мною с безжалостной решимостью при первом же кратком знакомстве.

Открыв пирамиду с оружием, сержант вытащил из нее ключ. Сказал:

– Держи. От твоей блат-хаты.

– Какой еще…

– Ну, каптерки… Видел хибару на углу возле зоны?

– Да… – сказал я, припоминая побеленный кубик некоего малогабаритного строения, мимо которого недавно прошел, приняв его за сортир для караульных солдат.

– Вот там и есть твоя резиденция… японского царя, – уточнил сержант.

Далее я обошел периметр колонии по караульной тропе, выяснив, что если внутренняя запретная зона и основной глухой забор находятся в относительном порядке, то внешние охранные сооружения весьма пообветшали: истлевшие гирлянды путаной проволоки, официально именовавшиеся «малозаметным препятствием», свешивались с трухлявых серых столбов, еле державшихся в земле своими перегнившими основаниями, опоры же крайнего ограждения с предупредительными табличками «Стой! Запретная зона!» поддерживались в вертикальном положении исключительно за счет натянутой между ними ржавой провисшей колючки. То есть по принципу некоей взаимоустойчивости, как хоровод нетрезвых танцоров. Приведение этих перекошенных временем кольев в надлежащий вид требовало гигантских трудозатрат.

Свой променад вокруг исправительно-трудового учреждения я завершил у двери подведомственной мне каптерки.

Войдя туда, я был приятно обескуражен тем, что предстало моему взору.

Я находился внутри небольшой комнатенки с низким потолком, чью обстановку составлял письменный стол, стул с матерчатой обивкой сиденья и солдатская койка, аккуратно застеленная казенным одеялом. В углу ютилась компактная печка-голландка. За ситцевой выгоревшей от солнца занавесочкой я обнаружил стеллаж с разнообразным инструментом, запасными частями от постовых телефонных аппаратов и разную электротехническую мишуру.

Я с удовольствием расположился на кровати, перекинув ногу за ногу и ладонями подперев затылок.

Разврат-с!

Невольно припомнились слова одного из командиров нашей сержантской школы: «Крепитесь, ребята, ваше учение и есть ваш последний бой. После него, считай, отвоевались». Командир был прав, хотя полагаю, что полгода сержантского образования с лихвой перекрывали по своим тяготам полный срок рядовой солдатчины.

Я запер каптерку и отправился поглазеть на достопримечательности поселка, но, никаких достопримечательностей не обнаружив, купил у старухи, торчавшей на углу у здания местной пекарни, стакан семечек и, лузгая их, прогулочным шагом двинулся в расположение роты – близилось время обеда.

Конец ознакомительного фрагмента.