Вы здесь

Павел Луспекаев. Белое солнце пустыни. В «ЩЕПКЕ» (В. Н. Ермаков, 2012)

В «ЩЕПКЕ»


В отличие от Луганска, откуда приехал Павел поступать в Театральное училище имени М.С. Щепкина при Малом театре, Москва производила такое впечатление, будто у ее стен никогда не топтались вражеские полчища, будто ее не бомбили самолеты люфтваффе, пытаясь до основания разрушить или дотла сжечь ее. Удивительно благополучный и спокойный город. Фасады многоэтажных домов выглядели опрятно и нарядно. Новенькие трамваи, с бойкими, но услужливыми кондукторами и кондукторшами, готовыми по первому требованию подробно объяснить, как проехать куда угодно, доставляли пассажиров с глухих окраин северо-запада по улице Горького аж до самой Манежной площади, аккурат под стены седого Кремля. На Манежной, сбегаясь со всех других окраин, трамваи закручивали такую карусель, что не только у приезжих, но и у самих москвичей голова шла кругом.

Всюду за порядком наблюдали милиционеры, одетые так парадно, будто все, как один, прямо со службы, обязаны были явиться на бал, ежедневно устраиваемый для них отечески заботливым начальством. Вышколенные дворники тщательно соблюдали безупречную чистоту улиц.

Еще не отмененная карточная система здесь не слишком проявляла себя. В многочисленных ресторанах кормили обильно и недорого. Общепитовские столовые, появляясь как грибы после дождя, мало чем уступали ресторанам: чуть ли не в каждой богатые буфеты с большим выбором крепких горячительных напитков и вин, с пивом в бутылках и в розлив, с разнообразным набором конфет, печенья и прочих сладостей. В иных даже посетителей обслуживали официанты.

Летом, если позволяло место расположения, каждая уважающая себя столовая выставляла столики на асфальт и натягивала над ними полосатые, заметные издали, тенты.

Многочисленные театры наполнялись в основном военными. Спектакли «отражали» героизм народа в минувшую войну и решающую роль партии Ленина – Сталина в достижении победы. Изголодавшаяся за годы войны по духовной пище и нормальным человеческим развлечениям публика снисходительно принимала трескучие спектакли по пьесам Александра Корнейчука, Александра Крона, Александра Штейна и прочих «александров». Но к постановке по пьесе Леонида Леонова «Нашествие» отношение у вчерашних фронтовиков было серьезное и почтительное.

В театры оперетты и музыкальной комедии попасть было практически невозможно. Подобное пристрастие к легкомысленным жанрам свидетельствовало, конечно, о некоторой «несознательности граждан», но власти закрывали на это глаза.

Бросалось в глаза оживление в средних и высших учебных заведениях. Молодежь жадно потянулась к знаниям.

Из таких общих и, разумеется, далеко не исчерпывающих черт складывалось явное, так сказать, парадное лицо столицы. Неявное выглядело куда менее привлекательным.

Из обнищавших еще до войны в результате «мудрой» политики, проводимой «руководящей и направляющей», и окончательно разоренных вражеским нашествием сел и деревень средней России в Москву на поиски работы и пропитания ринулись потоки людей. Они селились в бараках и деревянных хибарах на тех самых окраинах, до которых доходили из центра трамваи.

Далеко не всем удавалось устроиться на фабрику или завод. На тех, кому удавалось, неудачники взирали как на счастливчиков. У них появлялось место в общежитии и продуктовые карточки. Те, кому не повезло, добывали пропитание как придется, в основном на рынках – не только торговлей. Многие уходили, как сказали бы нынче, в криминал. На рынках и барахолках рождались и со скоростью летнего пожара распространялись по всей Москве самые невероятные – достоверные и недостоверные – слухи. Недостоверные часто казались правдивей достоверных.

В тот год чаще других обсуждались две темы: намерение московского градоначальника Лазаря Кагановича продолжить остановленное войной социалистическое переустройство Первопрестольной и злодеяния банды «Черная кошка».

Просочились темные слухи о намеченном сносе храма Василия Блаженного – якобы мешает проведению парадов и народных демонстраций на Красной площади. «Василий Блаженный» почитался москвичами как одна из величайших святынь. Но что этому антихристову отродью до православных святынь. Снес же он на той же Красной площади храм иконы Казанской Божьей Матери, устроив на святом месте общественный туалет, да, говорят, еще и вопил при этом: «Задерем юбку девке России!» Как только Господь терпит этого христопродавца? Ну ничего – дождется своего, от Божеского суда еще ни один нечестивец не уходил. Вон, рассказывают, на что уж Яшка Свердлов всесильный мерзавец был, а и его чрево, подобно чреву иудейского царя Ирода, отрубившего голову Иоанну Крестителю в угоду своей жене-прелюбодейке Иродиаде, которую он, к тому же, отнял у своего брата, в один прекрасный день расселось, загадив помещение, в котором это случилось, зловонными червями. А еще раньше того же Яшку обещал повесить на фонаре его единоутробный брат, служивший у белых. Есть, оказывается, и в этой нации, прибравшей в семнадцатом году к рукам Россию, хорошие люди.

Из уст в уста передавался слух о бородатом мужике, который якобы агитировал крещеный народ постоять за веру православную, гонимую потомками библейских фарисеев и саддукеев. Мужика арестовали на Дорогомиловском рынке. При его аресте присутствовал один из дворников рынка. Мужик, значит, был пришлый. Любой москвич знает, что каждый дворник по совместительству еще и «стукач».

К банде «Черная кошка» отношение сложилось противоречивое. Ужасаясь ее злодеяниям, многие в то же время восхищались ее неуловимостью. Хоть что-то да неподконтрольно власти, возомнившей себя всесильною. Едва ли не все преступления, совершавшиеся в столице, приписывались этой банде. Умные люди догадывались, что не одно черное дело, совершенное другими бандитами, ворами и ночными татями, вписывалось в ее послужной реестр. Многие граждане, которых тогда принято было называть «социально отсталыми», на полном серьезе считали душегубов «Черной кошки» оборотнями.

Торговка-перекупщица сметаной с Рижского рынка рассказала о том, как своими собственными глазами видела оборотня – «уж из «Черной ли он кошки» не берусь утверждать, не приму грех на душу, а что оборотень был – перед любой святой иконой перекрещусь». Из слов торговки сметаной с Рижского рынка выходило следующее: как-то припозднившись, – «товар расходился худо», – она возвращалась домой улицей Трифоновской, в просторечии именуемой Трифоновкой. Впереди ее шла молодая женщина с белой – «вся в кудряшках» – собачкой. Им навстречу, пошатываясь, шли двое парней – «ну прямо как Пат и Паташонок». Собачка залаяла на Пата, который шатался больше Паташона. И вдруг этот долговязый опустился на четвереньки и залаял на собачку. Ну залаял и залаял: чем молодежь не тешится, особливо ежели перед смазливенькой девчонкой. Но в том-то и дело – парень не только лаял, он превращался в собаку: то в такую же маленькую, как собачка девушки, и тогда собачка начинала ластиться к нему, то в огромного пса, и тогда собачка пыталась запрыгнуть на руки хозяйки – ну не оборотень разве?.. А видели бы вы его глазищи: сплошь чернота, белков вовсе нет, и таким адским огнем полыхают, что жуть охватывает всю душу и ледяные мурашки так и ползают по спине…

Люди слушали торговку внимательно. Одни верили и ахали, ужасаясь. Другие недоверчиво усмехались, но выслушивали все же до конца. Третьи сердито качали головами: и чего только, мол, не придет в темную голову глупой бабы?.. А между тем торговка говорила правду, вернее – почти правду…

Константин Александрович Зубов, народный артист СССР, профессор Театрального училища имени М.С. Щепкина при Малом театре, последние два дня выглядел весьма озабоченным. На то имелась веская причина. Завершились два первых тура приемных экзаменов на актерский курс первого послевоенного набора. Ему, профессору Зубову, выпала почетная и ответственная обязанность набрать этот курс и стать его художественным руководителем. Константин Александрович, естественно, чувствовал себя польщенным и взволнованным. Пребывал, признаться, в радостном и приподнятом настроении. Возбужденный гул в коридорах училища, заполненных юношами и девушками, ощутимо подогревал это настроение.

Прием в творческие вузы существенно отличается от приема в вузы технические. Если там экзаменуют абитуриентов сразу же по общеобразовательным предметам – с уклоном в математику, физику или, например, в химию, в зависимости от профиля учебного заведения, – то «отсев» абитуриентов в творческих вузах начинается с так называемых коллоквиумов, то есть собеседований.

Первое собеседование самое простое. Оно преследует элементарную цель – выяснить, туда ли, куда надо, обратился молодой человек, решивший получить высшее образование. Случалось, что заявление о допуске к экзаменам подавали только лишь потому, что не надо было экзаменоваться по математике, физике и химии.

Второй тур много сложнее. До него допускаются люди, всерьез отважившиеся посвятить свою жизнь служению искусству. Тут уж надо смотреть в оба, чтобы вместо мало или просто способного человека не «отсеять» по-настоящему одаренного, талантливого. Проверялся также и общий уровень интеллектуального и культурного развития претендента.

На этом туре случались курьезы покруче. Вроде того, когда юноша из среднероссийской глубинки, ставший впоследствии народным артистом СССР и лауреатом Государственных премий, потребовал вернуть ему документы, узнав, что тут не обучают ремеслу массовика-затейника. Когда его спросили, почему он хочет быть массовиком-затейником, он откровенно и чуть удивленно признался: «Чтоб поближе к котлу с едой». Таких пареньков надо было понять: вся жизнь их прошла, как говорится или поется, «в холоде и в голоде», на многое они не претендовали…

Работу в первом и даже во втором туре можно было, собственно, поручить так называемой «рабочей части» приемной комиссии, состоявшей в тот год из Григория Николаевича Дмитриева, ассистента по актерскому мастерству, художественного руководителя набираемого курса, непременного члена всех приемных комиссий преподавателя литературы Василия Семеновича Сидорина и студентки четвертого курса Али Колесовой, исполнявшей обязанности технического секретаря, а также ее мужа, Сергея Харченко, недавно прямо со студенческой скамьи принятого в труппу Малого театра. Но Константин Александрович Зубов был слишком щепетильным и обязательным человеком, чтобы допустить это. Не щадя времени, он лично провел и первый, и второй туры. И нисколько не жалел об этом. Ни минуты драгоценного времени не было потеряно зря.

Перед ним прошло множество юношей и девушек поколения, повзрослевшего за годы войны. А многие, даже девушки, успели и повоевать. Большинство еще не сменило военную одежду на гражданскую, а те, кто сменил, чувствовали себя в ней неловко. Почти каждую солдатскую гимнастерку или офицерский китель украшали боевые награды – медали и ордена. Перед тем как заговорить с кем-нибудь из сотрудников училища, вчерашние военнослужащие козыряли и произносили: «Разрешите обратиться?..» Все это придавало вступительным экзаменам волнующую – с привкусом недавней Победы, ни с чем не сравнимую и, разумеется, неповторимую атмосферу.

Одного паренька, робкого и застенчивого, оккупанты приговорили к смертной казни за связь с партизанами. Ему чудом удалось спастись. Этот Рыжик, как мысленно окрестил паренька Константин Александрович за медный цвет волос, оказался, к тому же, без сомнения, талантливым. А ведь Аля Колесова призналась, краснея за себя от стыда и запинаясь, что испытывала к этому пареньку неприязнь – именно за его рыжие волосы, белесые ресницы и веснушки, усеявшие не только лицо и шею, но и волосатые руки – типичная же внешность ненавистного арийца!..

Страшно подумать, что паренька могли не допустить ко второму туру из-за этой нелепой, хоть и вполне понятной, неприязни.

Всех абитуриентов без исключения – и откровенно бездарных, и безоговорочно талантливых – объединяло серьезное отношение к жизни. Каждый не понаслышке ведал, почем фунт лиха. В их облике и в поведении угадывался жизненный опыт, неведомый самому Константину Александровичу. Это усиливало его и без того пристальный интерес к молодым людям.

Наличествовала и еще одна, главная, быть может, причина, из-за которой Константин Александрович мог считать свое время не потраченным напрасно.

По опыту своих коллег и по своему собственному педагогическому опыту ему хорошо было известно, что набранную группу талантливых ребят можно сравнить с горстью алмазов, нуждающихся в отшлифовке и огранке. И что среди этих «алмазов» непременно окажется такой, из которого впоследствии получится бриллиант первой величины, если над ним как следует потрудиться.

Такой «алмаз» проявился едва ли не в самом начале первого тура. Сперва, правда, мало, что указывало на то, что произошло именно это. В аудиторию, приспособленную для занятий актерским мастерством, о чем свидетельствовали три ряда раздвигающихся занавесов и кое-какой реквизит, оставшийся от студенческих спектаклей, разыгрываемых в тесном кругу мастерской, вошел очень длинный, нескладный и очень худой парень со сросшимися над переносицей бровями, огромными черными глазами и коротковатым для такого большого лица носом. Левая рука парня была забинтована.

– Что у вас с рукой? – машинально поинтересовался Константин Александрович, прикидывая одновременно, о чем же попросить эту оглоблю, чтобы для очистки совести проверить наличие в ней способностей к актерскому ремеслу.

– Ожог, – коротко ответил парень низким и глуховатым, но чем-то привлекающим к себе голосом.

Константин Александрович прямо посмотрел в глаза парня. В их непроницаемой, казалось, тьме мерцали лукавство и вызов. Профессора удивило также сочетание мягкости и твердости, отчетливо проявившиеся во взгляде, не сочетающихся, казалось бы, качеств. Он уличил себя также в том, что невольно заинтересовался парнем больше, чем это необходимо для первых минут общения. От парня исходила значительность, необычная для столь молодого человека, не осознаваемая им самим, и, значит, природная, не наигранная, не подкрепленная ни своими «заслугами», ни заслугами своих родителей. Уголками глаз профессор заметил, что и Дмитриев, и Аля Колесова, и Сережа Харченко, и Василий Семенович Сидорин ведут себя так же. Это несколько раздражило его. Не следует ни на мгновение забывать, что наличие природной значительности встречается и в молодых людях, поступающих в обычные технические вузы. Да где угодно можно встретить таких людей.

Понял профессор и то, что, если потребовать от парня разбинтовать руку, желаемого результата не добиться. И он сменил тон.

– А ну-ка, молодой человек, разбинтуйте руку! – противясь усиливающемуся интересу к парню, весело, дружелюбно, но и настойчиво предложил Константин Александрович.

– А зачем?.. – насторожился парень, и профессору послышалось окончание вопроса «…тебе?».

– А затем, что мы знаем – под бинтами у вас татуировка! – уверенно сообщил Зубов.

Парень смутился, что свидетельствовало о правоте профессора, послушно размотал, скомкал и сунул бинт в карман широченных брюк. На руке было изображено солнце, садящееся за волнистую черту морского горизонта, и наколото имя «Паша».

– Мда-а, – почему-то огорченно, будто парень успешно прошел уже вступительные туры, но вдруг возникло непредвиденное препятствие, пробормотал Константин Александрович и привычно, машинально спросил:

– Ну-с, и чем же вы нас порадуете?

– Чем прикаже…те, – не моргнув глазом, но, запнувшись на последнем слоге, заявил абитуриент, и профессору опять показалось, будто он еле удержался от обращения к нему на «ты». Что если бы он вовремя не запнулся, ответ звучал бы так: «Чем прикажешь». С подобным профессору Зубову сталкиваться раньше не доводилось.

Еще наметанному уху профессора почудилось наличие у оглобли дремучего южного русско-украинского диалекта. Если это так, зачем же он сунулся в это училище? Или не ведает, что оно, как и курирующий его театр, является неприступной цитаделью чистейшей русской речи с самого своего основания?..

Прояснить этот вопрос было проще простого, достаточно попросить парня прочитать что-нибудь из приготовленного им к экзамену или принудить заговорить более длинными фразами. И потом вежливо расстаться с ним, посоветовав поступать в театральное училище Киева или Харькова. Но делать это почему-то не хотелось. Хотелось просто наблюдать за парнем, смутно ожидая от него чего-то. Ощущалось, что подобным образом настроены и остальные члены приемной комиссии. От абитуриента невозможно было оторвать взгляд, будто, если оторвешь, непременно пропустишь что-нибудь интересное.

И Константин Александрович решил следовать проторенным путем: испытать абитуриента банальнейшей этюдной темой. Но перед тем как огласить ее, все-таки не удержался: «А вы и по приказу умеете радовать?»

– Могу, – буркнул абитуриент.

Буква «г» прозвучала разжиженно – смесь «х» и собственно «г». Худшие предположения начинали быстро подтверждаться.

Слева хмыкнула Аля. Строго покосившись на нее, профессор медленно, с пугающими интонациями в голосе проговорил:

– За окном – пожар. Заставьте нас поверить, что это так.

Тема-то, нет слов, банальная. Но и какая же завальная.

Десятки уверенных в себе соискателей актерского звания спотыкались об нее. Обычно это происходило так: на лице абитуриента или абитуриентки изображался неправдоподобный ужас. Всплеснув руками, а потом облепив ладонями лицо, он (или она), истошно вскрикивая: «Пожар! Ах, боже мой, горим! Спасайтесь!» – и тому подобный вздор, опрометью бросался к окну, невидяще выглядывая из него и беспомощно пританцовывая перед ним… На этом, чаще всего, этюд и исчерпывал себя, никого ни в чем не убедив.

«Паша» же повел себя вовсе не так, как от него ожидали. Во-первых, он не всплеснул, не облепил, не бросился и не завопил. Спокойно приблизившись к окну, он выглянул из него, с вялым интересом обозрел открывшийся перед ним городской пейзаж, зевнул и, повернувшись к нему спиной, присел на подоконник, достав при этом портсигар. Не успев открыть крышку, чтобы извлечь папиросу, он вдруг всмотрелся в нее, словно она что-то отразила. Да всмотрелся так, что помимо своей воли, то же самое сделали и члены приемной комиссии во главе с профессором Зубовым. Они «увидели» вдруг на крышке портсигара какое-то странное, тревожно метавшееся отражение. Никакого отражения, разумеется, не было, но абитуриент так убедительно изобразил свою реакцию на него, что поверилось – было. Это походило на наваждение, на принудительный сеанс гипноза…

«Паша» недоверчиво обернулся и уставился в окно. Если перевести на язык слов то, что выразилось на его лице, слова прозвучали бы примерно так: «Ни хрена себе! Никак кто-то загорелся?!.»

Затем ошеломленные члены экзаменационной комиссии во главе с профессором Зубовым попеременно испытали стремительную череду следующих чувств, ощущений и желаний: уверенность, что кто-то действительно загорелся, сообщить об этом в пожарную часть, удовлетворение, что это сделано уже кем-то, праздный азарт зеваки, наблюдающего за работой прибывших, наконец-то, пожарных, сострадание к кому-то, выхваченному из огня, постепенное, по мере того, как «пожар» укрощался, угасание интереса к событию…

Этюд, завершился тем, с чего был начат – «Паша» закурил. Получилось композиционно завершенное творение из мимики и скупых неброских жестов. И ни одного дурацкого вопля, неуместного междометия. Все, что необходимо, оказалось задействованным. И в то же время четкий, жесткий отбор, ничего лишнего. А как пережит каждый момент воображаемого пожара эмоционально, с каким сильным, но сдержанным темпераментом!..

– Уфф! – выражая общее настроение, облегченно выдохнула Аля, когда этюд завершился. – Не знаю, как вы, а я еле усидела на месте – так хотелось подбежать к окну.

Константин Александрович протянул руку к личному делу необычного абитуриента. В него вселилась уверенность, что «алмаз», о котором мечтает каждый, уважающий себя педагог, оказался в его руках. Но алмаз, увы, имел существенный изъян…

– Чем-нибудь еще порадовать? – с непривычной для основной массы поступающих непринужденностью осведомился абитуриент. – Вы не стесняйтесь, мне это нравится.

Все невольно поморщились. Но не от легонького нахальства парня. От двух коротких, в общем-то, реплик пахнуло таким густым диалектом, что всем сделалось дурно.

– Нет, благодарим, – возразил Константин Александрович. – Вы нас достаточно порадовали. Можете идти. О своем решении мы вас уведомим.

Подволакивая длинные ноги, абитуриент удалился. Некоторое время в аудитории царила глубокая задумчивая тишина. Никто не решался ее нарушить. Лишь слышался шелест перелистываемых страниц личного дела удалившегося абитуриента.

– А он, оказывается, партизанил, – произнес наконец Зубов и, просмотрев следующую страницу, добавил: – И два года прослужил в русском драматическом театре Луганска под руководством режиссера Петра Монастырского. Монастырский… Монастырский… Что-то фамилия знакомая. Уж не учился ли он у нас, в «Щепке? – профессор не заметил, что употребил вслух прозвище, закрепленное студентами за своим обожаемым училищем.

– Не припомню, – напряженно отозвался Дмитриев и, пожав плечами, добавил: – Все может быть.

Василий Семенович Сидорин озадаченно помалкивал. Молчали и Аля с Сережей Харченко. О каком-то там луганском режиссере Монастырском слышали впервые. Но когда же этот парень в свои девятнадцать лет успел и повоевать, и послужить в театре?..

– Может быть, может быть, – прервав их размышления, согласился с Дмитриевым Константин Александрович и, перейдя на деловой, профессорский тон, попросил членов приемной комиссии высказаться о наличии актерских способностей или отсутствии таковых у абитуриента Павла… он снова заглянул в дело… Борисовича Лус-пе-ка-е-ва.

Начать должен был, если он имел к тому желание, член комиссии, занимающий в ней самое низкое положение. То есть – Аля. Она же Розалия Колесова.

– Потрясающе! – с неподдельным энтузиазмом воскликнула она. – Все еще не могу опомниться. Будто действительно побывала на настоящем пожаре!

– Это что-то… чудовищное, – своеобразно поддержал свою молодую жену Сережа. – Этот парень талантлив как… – он покрутил кистью, подыскивая точное сравнение и, не подыскав такого, припечатал:…как черт!

Наконец Константин Александрович отважился взглянуть на нахохлившихся Дмитриева и Сидорина. Поерзав на стуле, Дмитриев неохотно выдавил: – А корифеи?

– Да, корифеи, – поддержал коллегу Сидорин.

Аля и Сережа ошеломленно притихли. Они забыли, что на третьем, решающем, туре отобранных абитуриентов будут просматривать и прослушивать прославленные корифеи сцены Малого академического театра. Как-то они отнесутся к чудовищному, кажущемуся неисправимым южному русско-украинскому диалекту абитуриента Павла Луспекаева? А что они отнесутся, мягко выражаясь, не с восторгом – предугадать нетрудно. Схватка произойдет нешуточная, и кто возьмет верх – Зубов, тоже корифей, или коалиция корифеев, – заранее не угадаешь. Если, конечно, многоопытный Константин Александрович за оставшееся до третьего тура время не придумает что-нибудь такое, что обезоружит корифеев, сведет их возражения на нет.

– В любом случае, я беру этого парня, – твердо, как о раз и навсегда решенном, произнес профессор и распорядился, чтобы Аля уведомила абитуриента Луспекаева о том, что он допущен ко второму туру.

Аля вышла в коридор исполнить поручение, а на полном лице профессора появилось выражение сосредоточенной озабоченности, которое держалось на нем вплоть до окончания третьего тура, несмотря на то что способ обезоружить неуступчивых корифеев им был все-таки придуман.


В отличие от первых двух третий тур вступительных экзаменов в «Щепку» проходил в торжественной, почти праздничной обстановке. Слово «почти», впрочем, можно смело исключить, не опасаясь допустить неточность. Во-первых: если предыдущие туры проводились в аудиториях училища, то третий – в старом Щепкинском зале самого Малого театра, куда абитуриенты шли мимо памятника великому драматургу, с длинным, необъятных размеров столом для президиума, накрытого тяжелым бархатом густо малинового цвета. Стол – монументальный, из красного дерева, изготовлен был для театра по заказу ко дню его основания.

Стулья и вся остальная мебель – тоже. Тяжелые плотные гардины на больших окнах, расписной потолок, затейливая лепка капителей колонн. Каждый, кто оказывается в старом Щепкинском зале, невольно испытывает благоговейное почтение.

Второе отличие третьего тура от двух первых заключается в том, что просеянные через решето приемной комиссии оставшиеся абитуриенты – почти уже студенты. Среди них нет бездарных. Просмотрев и прослушав их, корифеи, как правило, утверждают представленные кандидатуры. Лишь что-то необычайное – внезапное сумасшествие, например, или неожиданный вызов, направленный против незыблемых принципов и традиций Малого театра, – может нарушить десятилетиями выверенное течение этой процедуры.

В этот раз за столом, накрытым малиновым бархатом, собрался весь «цвет» Малого: Е.Д. Турчанинова, А.А. Яблочкина, В.Н. Пашенная, М.И. Царев, А.Д. Дикий, П.М. Садовский, Н.А. Анненков, В.Н. Аксенов, А.П. Грузинский, Л.И. Дейкун – никто неожиданно не «заболел», никто не отправился на дачу или в санаторий. Каждому корифею безумно любопытно было посмотреть на парней и девушек первого послевоенного набора.

От Али Колесовой, сидевшей за отдельным столиком, нагруженном личными делами оставшихся после «отсева» счастливчиков, не ускользнуло, что Константин Александрович Зубов рядом с Верой Николаевной Пашенной усадил Михаила Ивановича Царева, а рядом с Александрой Александровной Яблочкиной – Алексея Денисовича Дикого.

Вера Николаевна и Александра Александровна слыли в Малом и в «Щепке» особенно строгими ревнительницами чистоты языка, благодаря которому они прославили сцену, где играли, и навечно вписали свои имена в историю русского, а, следовательно, и мирового театра. Алексей Денисович и Михаил Иванович пользовались репутацией либералов, допускавших обогащение сценического языка за счет современных словообразований.

Не ускользнула проведенная профессором Зубовым «расстановка сил» и от внимания Дмитриева, Сидорина и Сергея Харченко, скромно сидевших в зале за спинами членов президиума и вроде бы оказавшихся не у дел. Со все накаляющимся интересом они ждали развития последующих событий.

Абитуриенты-счастливчики, как повелось издавна, вызывались из коридора на сцену в алфавитном порядке. Назвав фамилию, Аля сразу же пускала по рукам корифеев личное дело вызываемого. Корифеи без особой охоты перелистывали страницы дел, а то и вовсе не удостаивали их своим вниманием.

Без сучка и задоринки проскользнули под придирчивыми взглядами корифеев В. Абрамов, П. Винник, И. Долин, И. Добржанский, Ю. Колычев, В. Кудров…

За столом президиума наблюдалось нарастающее удовлетворение. Рабочая часть приемной комиссии поработала на славу. Народные артисты были явно довольны будущим актерским курсом – первым послевоенным. Все ребята талантливы и отличаются запоминающейся внешностью. У некоторых, правда, наблюдаются дефекты речи и неуклюжесть поведения, но это уже забота преподавателей техники речи и сценического движения. Вообще же ребята что надо. Не обеднила война талантами матушку Русь, и на этом «участке фронта» мы оказались победителями.

Подошла очередь вызвать абитуриента Луспекаева. Некоторые из корифеев с удивлением заметили, что, когда Аля Колесова произносила эту фамилию, у нее звенел голос, будто перетянутая, готовая лопнуть, струна, а руки, когда она передавала личное дело, слегка дрожали. Заметили также, что выражение лица профессора Зубова стало еще озабоченней. Перестали шушукаться за спиной и Сидорин с Дмитриевым. Насторожились и Алексей Денисович Дикий, и Михаил Иванович Царев, кажется, осведомленные об этом абитуриенте.

Усевшись на свое место, Аля украдкой наблюдала за корифеями. Ей было интересно, произведет ли на них вызванный абитуриент то же самое впечатление, которое он производил на всех членов рабочей части приемной комиссии на первых турах, подпадут ли корифеи под его странное обаяние, ошеломит ли их его необъяснимая значительность?..

Первое, что выразили лица корифеев при появлении абитуриента Луспекаева, было изумление. Но это было совсем не то, чего ожидала Аля. Быстро взглянув на сцену, она еле удержалась, чтобы не ахнуть вслух: снизу длинный парень казался вообще неестественно высоким. Его кудрявая голова уходила, казалось, прямо в колосники. Изумление, выраженное корифеями, было естественным. Иначе не могло и быть.

Судорожно вздохнув, Аля опять стала наблюдать за корифеями. Через несколько секунд никто из них не мог уже отвести свой взгляд от молодого человека, стоявшего на сцене. Но в основе их усугубившегося внимания было уже не изумление ростом абитуриента, а нечто иное. Волнение Али нарастало…


Есть люди, которые, где бы ни появились, мгновенно оказываются в центре общего внимания, не прилагая для этого никаких усилий. Взгляды присутствующих невольно тянутся к ним, их присутствие как бы дисциплинирует людей, будь то хорошо воспитанное общество или возбужденная толпа. К этой породе людей относился, по свидетельству многих его друзей и просто знакомых, Павел Борисович Луспекаев.

«Он был человеком, который личностью своей, всем поведением заставлял тебя корректировать свои поступки, даже чувства», – признавался Евгений Весник, познакомившийся с Павлом Борисовичем и ставший его близким другом в стенах старой доброй «Щепки».

«Магнитом страшной силы» считал Луспекаева Сергей Юрский, не однажды бывший его партнером и на сцене, и на съемочной площадке и сам представлявший немалую «угрозу» для окружающих в том смысле, в каком отозвался о Павле Борисовиче.

«Его можно было любить или не любить, – утверждал Мавр Пясецкий, коллега Павла Борисовича по сцене тбилисского Русского драматического театра имени А.С. Грибоедова, – но оставаться к нему равнодушным было невозможно».

Любопытнейшее свидетельство об этом качестве Луспекаева оставил все тот же Геннадий Иванович Полока.

В 1969 году режиссер Владимир Григорьев снимал на «Ленфильме» остросюжетный фильм «Рокировка в длинную сторону». Сыграть две эпизодические роли он пригласил наших двух друзей. Съемки проводились в Германской Демократической Республике.

«Меня удивляло, – вспоминал Геннадий Иванович, – что обслуживающий персонал немецкой гостиницы сразу и безоговорочно выделил из всей съемочной группы Павла Луспекаева и относился к нему с глубокой почтительностью. Была в этом человеке какая-то особая стать, которая притягивала к себе самых разных людей, в том числе и далеких от нашей профессии».

В чем же причина такой необыкновенной притягательности? И Весник, и Юрский, и Пясецкий, и Полока лишь констатируют ее. К тому же, их мнения о Павле Борисовиче не могут быть беспристрастными – слишком хорошо они знали его, слишком мощное воздействие его личности вольно или невольно испытали на себе. Поэтому обратимся к мнению человека, который лично не был знаком с артистом, хотя он играл в постановках по его пьесам. Это драматург Александр Александрович Крон: «Я могу назвать очень немногих актеров из этого поколения, которые произвели на меня такое же сильное впечатление, как Луспекаев. Меня привлекало в нем редкое соединение природных данных – мужественной стати, обаяния и темперамента – с яркой индивидуальностью, сильным, хотя и недостаточно дисциплинированным умом. Какими-то сторонами своей личности он напоминал мне моего любимого актера – Алексея Денисовича Дикого».


…Как-то так получилось, что в предыдущие дни вступительных экзаменов Павлу ни разу не удалось заглянуть в старый Щепкинский зал, о котором он столько слышал как от своих товарищей абитуриентов, так и от студентов «Щепки», с которыми удалось познакомиться. Последние особенно нажимали на то, что на сцене этого зала играл, потрясая театральную публику Москвы, сам Михаил Семенович Щепкин. Слово «сам» в их произношении звучало так, что если бы перенести его на бумагу, то оно оказалось бы написанным большими печатными и, к тому же, позолоченными буквами.

К третьему туру от возбужденных толп, набивавших коридоры училища, остались считаные единицы. Все, кого вызывала Аля Колесова, с которой, как и с ее мужем Сергеем, Павел успел познакомиться, возвращались из зала в коридор счастливыми – для того, чтобы быть зачисленными, им осталось сдать экзамены по истории и литературе. А это, как говорится, дело техники. Самые нетерпеливые, отчаянные и самоуверенные бежали в ближайшее почтовое отделение отбить домой телеграмму о своем поступлении, менее смелые суеверно воздерживались от этого. Павла забавляла и удивляла эта детская суета. Неужели и он поведет себя так же, если и его зачислят в училище?..

Зал действительно оказался очень красивым, с привкусом далекой милой старины. Павел всегда хорошо ощущал такие вещи, принимал их всей душой.

Но особенно поразило его собрание людей за столом, накрытым плотным малиновым бархатом. Из такого бархата был изготовлен главный занавес театра в Луганске. От воспоминания о своем театре потеплело на душе. Павел почувствовал себя уверенней и принялся рассматривать людей за столом.

Самой яркой, самой отличительной, прямо-таки разящей наповал особенностью этих людей – и мужчин, и женщин – была породистость. Она проявлялась во всем: в ухоженных холеных лицах, в жестах, в позах и – особенно – в манере поведения: изысканной и величавой, но в то же время легкой, простой и непринужденной. Сразу чувствовалась «белая кость» – Павел как-то моментально вник в сокровенную суть этого определения, раньше казавшегося непонятным. Такие не затеряются, в какой бы пестрой толпе ни очутились. Но даже среди них Константин Александрович Зубов выделялся каким-то непостижимым сочетанием лихой московской барственности и необычайной простотой обхождения. А может, Павлу хотелось, чтобы было так. К этому человеку он испытывал уже полное и безусловное доверие. Сейчас, правда, профессор выглядел подчеркнуто сдержанным.

Все, как один, были одеты великолепно: прекрасно облегающие костюмы, ослепительно белые рубашки, блузки и кофты, галстуки и с каким-то особенным шиком повязанные косынки. То и дело вспыхивали бриллианты. Совсем другой жизнью, чем та, которой жил Павел, веяло от этих людей, захотелось хоть на мгновение заглянуть в эту жизнь.

Некоторых из корифеев Павел узнал – Дикого и Царева, например, – по фильмам, в которых они снимались. О том, кто другие, приходилось лишь догадываться. Но это даже и лучше в его положении – меньше знаешь, меньше робеешь. Припомнилось вдруг любимое выражение командира разведгруппы: «Наше знание о противнике умножает его скорбь».

Павла удивило, с каким пристальным и пристрастным вниманием эти необыкновенные люди смотрели на него снизу вверх, особенно Царев и Дикий. Неужели им что-нибудь известно о нем? Может быть, просмотрев его личное дело, они глазеют на живого партизана, как на мартышку в клетке?.. Слово «глазеют» не подходило к этим людям, да и сравнение хромало на обе ноги. А может, их смущает, почему человек, два года проработавший в профессиональном театре, решил поступать в училище? Подобное, уверяли студенты «Щепки», с которыми Павел свел знакомство, в стенах этого учебного заведения поощрялось не слишком, профессорам неинтересно иметь дело с материалом, уже побывавшим в чьих-нибудь руках. Павлу казалось, что, узнав о его актерском прошлом, новые друзья смотрели на него, как на заведомо обреченного. Это беспокоило и раздражало его.

По-прежнему озадачивал и тревожил и необычайно сдержанный, чуть отчужденный даже вид Константина Александровича, к доброжелательности которого Павел успел привыкнуть. Но он чувствовал – так надо.

– Ну-с, товарищ Луспекаев, прочтите-ка нам что-нибудь, – строгим же и отчужденным голосом попросил профессор Зубов.

Павел заметил, как удивленно и испуганно оглянулась на профессора Аля Колесова, как замерли, окаменев лицами, Дмитриев, Сидорин и Сережа Харченко, и каким-то внезапно нахлынувшим наитием догадался: затевается игра, основным участником которой почему-то определено быть ему. Павел ощутил в себе легонькую, веселую и подначивающую злость. В таком настроении хоть на амбразуру.

У него был приготовлен для чтения отрывок из прозы кинорежиссера и писателя Александра Петровича Довженко, в фильмы которого «Земля», «Иван», «Щорс» и «Аэроград» он был влюблен в буквальном смысле этого слова. Нравилась ему и проза кинорежиссера – мудрая, неторопливо-певучая, проникнутая нежной любовью к украинской земле и украинскому народу. Он уже читал этот отрывок на втором туре. Его озадачило выражение восхищения и какой-то оторопелости, появившееся на лицах и профессора Зубова, и его технического секретаря, и консультантов. Будто вместе с ложкой меда они проглотили и каплю дегтя.

Было приготовлено и несколько басен Крылова, но до их чтения дело не дошло. Константин Александрович предпочел погрузиться в расспросы о прошлой жизни Павла. Любопытство профессора казалось неутолимым. А интерес был таким неподдельным, что Павел не заметил, как выложил о своей жизни все подчистую, вывернул ее буквально наизнанку: от рассказа о родителях, потомственных дончаках, и о детстве, прошедшем в промышленном Луганске, до того, как учился в ремесленном училище, жил в годы оккупации, партизанил от 3-го Украинского фронта в тылах немцев, работал в драматическом театре того же Луганска.

Константин Александрович докопался даже, каким образом Павел сподобился поиметь свою жуткую татуировку, и очень веселился, слушая его рассказ. В «ремеслухах», как сами воспитанники именовали свои училища, появилась в те годы мода на наколки – такие же примитивные, как и люди, ее насаждавшие. А насаждала шпана, побывавшая уже за решеткой за мелкие правонарушения и на этом основании вполне серьезно считавшая себя повидавшей жизнь. За муки мученические, испытываемые несмышленышами-курсантами в процессе нанесения татуировок, шпана принимала плату в виде звонкой полновесной монеты. Сколько было не съедено эскимо на палочках и не выпито стаканов газированной воды с сиропом!..

Константину Александровичу явно нравились рассказы Павла и то, как он их преподносил, но к концу собеседования крупное лицо профессора не то чтобы омрачилось, но сделалось вдруг каким-то излишне строгим. Будто он намекал: ну, то, что мы с тобой хорошо поговорили, еще ничего не значит…

Дабы взгляд не блуждал по большому залу, что, чувствовал Павел, будет выглядеть нелепо, он решил адресоваться при чтении к Але, Сергею, Дмитриеву и Сидорину и – изредка – к Константину Александровичу. С первых же прочтенных строк он понял, что поступил верно: обращенные к конкретным людям фразы звучали естественно, легко и убедительно.

Проза Довженко захватила его так, будто он ее читал в первый, а не в пятидесятый или даже не в сотый раз. Захватила и тех, кому он непосредственно адресовал ее. Притихли в президиуме и корифеи. Но что-то в напряженном внимании и тех, и других исподволь все настойчивей беспокоило Павла. Опять та же двойственность, которую два дня назад довелось наблюдать на физиономии профессора Зубова – одобрение и недоумение, как бы опровергающие друг друга.

Едва отзвучал голос Павла, в старом Щепкинском зале повисла напряженная, какая-то стылая, тишина. Представительные люди за столом, накрытым плотным бархатом, выглядели так, будто проглотили аршин. Ничего не понимающий Павел сообразил: если чем-то не оживить корифеев, не заставить их отнестись к нему еще внимательней, он пропал. Но как оживить, чем?..

В запасе имелись басни. Но если чтение прозы Довженко не привело к тому результату, на который он, Павел, рассчитывал, будет ли толк от басен? Уши этих людей болят уж, наверно, от множества прослушанных басен.

Неожиданно Павел вспомнил забавное происшествие, случившееся с ним и с Колей Трояновым дня три назад, когда они возвращались в общежитие «Щепки» с Рижского вокзала. Вернее, с сортировочной станции, где у случайного знакомого, армянина Вазгена, дежурившего у двух цистерн с коньяком до того времени, как их отправят в Ленинград, они выпили по стаканчику этого замечательного напитка. В это время суток улица Трифоновская, в просторечии – Трифоновка, была малолюдной. Стоял теплый погожий вечер. С тополей сыпался пух, щекоча кончики носа и ушей и устилая асфальт, особенно скапливаясь вдоль поребриков и на крышках канализационных люков.

Навстречу приближалась очень стройная и очень красивая девушка в легкой ситцевой кофточке и легкой юбке из крепдешина. Впереди девушки, то и дело оглядываясь на нее, семенила крохотная пучеглазая собачонка. Неожиданно – то ли ее возмутило слишком явное внимание, которое они, Павел и Коля, оказали ее юной хозяйке, то ли Павел покачнулся сильнее, чем качался до этого, – собачонка разразилась звонким голосистым лаем, подпрыгивая при этом сразу на всех своих лапках. Павла возмутила наглость, с которой этот пучок шерсти, возомнивший себя могучим и свирепым зверем, демонстрировал свое единоличное право на свою сногсшибательную хозяйку. Захотелось проучить это чванливое животное. А заодно, быть может, позабавить девушку.

Долго не думая, Павел опустился на колени, оперся ладонями о теплый асфальт и, вообразив себя огромным догом, коротко, но внушительно огрызнулся на взбеленившуюся собачонку. К его удивлению, та шарахнулась от него, попытавшись спрятаться сперва в стройных ногах девушки, а потом запросившись к ней на руки.

Девушка ошеломленно, не понимая, как отнестись к его выходке, смотрела на Павла.

Он сменил амплуа, вообразив себя такой же маленькой, как эта, собачонкой. Надо же! Поведение собачонки сразу же изменилось: испуг оставил ее, она завихлялась всем телом, явно напрашиваясь на знакомство.

Девушка смеялась. У нее были прекрасные губы и ровные, как на подбор, зубы. И василькового цвета глаза – такие не часто увидишь на смуглом черноглазом юге. Стали останавливаться прохожие. Многие, вторя девушке, тоже смеялись. Некоторые смотрели молча, словно не решаясь открыто выразить свои чувства. Одна тетка, гремя порожними бидонами, что-то бормоча и крестясь, торопливо направилась в глубину вечерней Трифоновки…

…А что, если сыграть и персонажей басен? Хуже-то ведь вряд ли будет. Сейчас, похоже, настал тот момент, когда или пан или пропал.

– «Однажды ввечеру мартышка, козел, осел и косолапый мишка», – не дожидаясь, когда попросят, начал Павел, попеременно перевоплощаясь то в суетливую мартышку, то в напыщенного козла, то в грустного осла, то в важного медведя, дополняя мимику жестами и телодвижениями.

Эффект превзошел все ожидания. Первой прыснула изумленная Аля, забыв, где и на каком мероприятии она находится. Сперва вытянулись, а потом размягчились в невольной и, надо сказать, глуповатой улыбке физиономии Сережи Харченко, Сидорина и Дмитриева. Константин Александрович Зубов смотрел так, будто увидел Павла впервые и очень сожалеет, что не встречался с ним раньше. Боковым зрением Павел уловил заметное и, что тут же вдохновило его, доброжелательное оживление корифеев. Кажется, они забыли про то, что так сильно огорчило и обеспокоило их после прочтения отрывка из прозы Довженко.

К концу басни корифеи смеялись, не сдерживаясь. В их отношении к нему появилось что-то новое: будто они признали или почти признали его своим.

– Еще! – донеслось из плотного ряда корифеев, когда Павел закончил чтение басни «Квартет», и он, не дожидаясь повторной просьбы, приступил к чтению «Стрекозы и муравья». Перевоплощаться в насекомых было куда сложней и рискованней, но Павел сознательно пошел на это. И риск оправдал себя. По выражению лиц корифеев, на которых Павел не боялся уже изредка взглянуть, он понял: в то, что он изображал, они поверили. Он почувствовал себя счастливым. Ради того, чтобы испытать такое, стоило приехать в Москву, даже если его не примут в «Щепку».

Он прочел «Ворону и лисицу» – опять с успехом. Ворона походила на ребенка, дразнящего сверстников недоступным им лакомством, откусывая от него по крохотному кусочку и с садистским наслаждением смакующим его, а лисица – на обольстительную плутовку-подхалимку, моментально преображающуюся в беспощадную циничную хищницу.

И вдруг произошло то, чего никак не ожидали ни Аля, ни ее муж Сережа Харченко, ни Дмитриев, ни Сидорин, и что озадачило даже корифеев, полагавших, что экзаменация закончена, – Константин Александрович произнес:

– За окном – пожар. Заставьте нас поверить, что это так.

В том, что говорил и предлагал он, ощущался железный расчет.

Корифеи выглядели еще более заинтригованными, а рабочая часть приемной комиссии облегченно вздохнула. Если абитуриент, явно завоевавший симпатии корифеев, хотя бы автоматически повторит то, что показал в первом туре, его дело в шляпе.

Обрадовались они преждевременно. В черных глазах абитуриента вспыхнул озорной огонек. На его лице изобразился до идиотизма неправдоподобный ужас. Всплеснув руками и облепив ладонями лицо, абитуриент, вопя: «Пожар! Горим! Спасайтесь, кто может!» – метнулся к окну и, невидяще выглядывая из него, беспомощно заприплясывал перед ним…

На этом, как мы помним, этюд и исчерпывался, никого ни в чем не убедив. Аля, Сережа, Дмитриев и Сидорин сидели в смятении, не смея пошевелиться. Лица корифеев выражали недоумение. Ничего не понял и сам Константин Александрович, успев лишь подсознательно отметить, что абитуриент отреагировал на его задание вроде бы и банально, заезженно, а вроде – и нет.

И вдруг поведение абитуриента изменилось… Дальше, с немалыми отклонениями от первоначального варианта, повторилось то, что было показано на первом туре. И все моментально догадались: первая часть этюда – пародия. На своего же брата абитуриента – увы, бездарного. А вторая – то самое, что требовалось, чего ждали все.

Павел понял, что одержал еще одну победу. Почему же увеличилось смятение за столом корифеев и почему, отпустив его, ему не сообщили, допущен ли он к экзаменам по общеобразовательным предметам?..


Едва абитуриент, обвороживший и одновременно огорчивший всех без исключения, удалился со сцены в коридор, среди корифеев возникло необычайное волнение. Все единодушно сходились в том, что он бесспорно талантлив. Но…

– Но дикция! – воскликнула Вера Николаевна Пашенная. – И диалект. Это же что-то неслыханное, совершенно чудовищное!

– И, надо полагать, неисправимое, – вторила ей Александра Александровна Яблочкина.

Их поддержали Турчанинова и Садовский. Остальные, кроме Дикого и Царева, пребывали в задумчивом колеблющемся молчании. Эти же двое принялись успокаивать разволновавшихся дам.

– Вера Николаевна, – своим проникновенным бархатным голосом обратился к Пашенной Михаил Иванович Царев, – вы исходите из того похвального убеждения, что этот парень по окончании обучения должен будет играть на сцене Малого. Но это же вовсе не обязательно. В стране масса театров, на той же Украине. Там его чудовищный, как вы изволили выразиться, диалект сойдет за милую душу.

– Мы не должны забывать о курсе партии на подготовку национальных кадров для союзных республик, – весомо напомнил Алексей Денисович Дикий. – И к тому же мы обязаны поддерживать таланты. А этот парень – настоящий самородок. Попомните мое слово, вы еще услышите о нем.

– Ну кто же спорит с тем, что он бесспорно одарен? – сдаваясь, возразила Вера Николаевна. – Но…

– А над диалектом пусть работает педагог по технике речи, – подал голос Анненков, хранивший до этого молчание. – Михаил Иванович и Алексей Денисович бесспорно правы. На Малом театре свет клином не сошелся. А научить – наша обязанность.

Его голос оказался решающим. Корифеи поручили техническому секретарю приемной комиссии Колесовой сообщить абитуриенту Луспекаеву, что он допущен к экзаменам по общеобразовательным предметам.

Аля догадалась, конечно, что, говоря как бы от себя, Михаил Иванович Царев и Алексей Денисович Дикий выражали на самом деле мнение, внушенное им профессором Зубовым при якобы случайной встрече в Малом или в телефонном разговоре. Как бы там ни было, а поразивший ее абитуриент будет учиться в «Щепке»! Аля не ведала, да и не могла ведать, что волнения ее отнюдь не закончились, что этот абитуриент отмочит еще такое…


Описывая ситуации, подобные той, которую описали мы, авторы обычно не удерживаются от риторического вопроса: догадывались ли они (экзаменаторы) о великом будущем того, относительно кого испытывали сомнения и колебания?

Не удержимся от него и мы. И ответим: и да, и нет. В том, что Луспекаев талантлив, сомнений, как мы видели, не возникло ни у кого из корифеев Малого. О том же, как сложится его артистическая судьба после окончания училища, можно было лишь предположить с большей или меньшей степенью вероятности. Так же, как и об отношении к нему будущих коллег по сценическому искусству и зрителей. Но невозможно угадать, в какие конкретные формы выльется и то и другое.

Как можно было угадать, что выдающийся деятель советского театра Леонид Викторович Варпаховский, увидев Луспекаева в спектакле Русского драматического театра имени А.С. Грибоедова в Тбилиси «Раки» по пьесе Сергея Владимировича Михалкова, назовет его «удивительным актером и удивительной личностью» и чуть позже, когда актер играл роль подхалима Поцелуйко в комедии Минко «Не называя фамилий», будет стараться попасть в театр, в каком бы конце города ни находился, чтобы не пропустить первый выход на сцену Луспекаева. «В нем, – вспоминал Леонид Викторович, – счастливо объединились великое обаяние, правдивость и интуиция».

Разве можно было предугадать то сильнейшее впечатление, которое произведет Луспекаев на драматурга Александра Крона, увидевшего его в спектакле по своей пьесе «Второе дыхание» в роли военмора Бакланова, «сделавшего головокружительную карьеру за четыре года войны и споткнувшегося в любовной коллизии», в Киевском драматическом театре имени Леси Украинки?.. Восхищенный драматург напишет: «Ранняя смерть Луспекаева – большая потеря для всех нас… Мы не увидим Луспекаева во многих ролях русского и мирового репертуара, для которых он имел все данные. Уверен, что и Шекспир был бы ему по плечу».

Разве можно было угадать, что один из гениальнейших русских актеров Юрий Владимирович Толу беев полюбит актера Луспекаева настолько, что когда на Ленинградском телевидении будет осуществляться постановка «Мертвых душ», в которой он играл Собакевича, попросит режиссера Александра Белинского назначать репетиции Павла Борисовича в один с ним день, сожалея, что сцены Собакевича и Ноздрева не пересекаются, и всхлипывал от наслаждения при созерцании того, что делал Павел.

Разве можно было угадать, что один из величайших театральных режиссеров XX столетия Георгий Александрович Товстоногов отнесет Луспекаева к разряду «незаменимых», будет считать его «эталоном, примером, ведущим мастером» прославленного Большого драматического театра, а после генеральной репетиции спектакля «Варвары» воскликнет: «Какой подарок городу!»

И в своих коротких, но бесценных воспоминаниях об артисте признается: «Он ни разу не обманул наших ожиданий, всегда превосходил самые смелые надежды. У него был огромный творческий диапазон. У него были все данные трагического артиста. Он мог быть великолепным Отелло».

Разве можно, наконец, было угадать, что лучший исполнитель шекспировского репертуара, несравненный и непревзойденный Лоуренс Оливье, увидев Павла Борисовича на сцене Большого драматического, заявит: «У вас есть гениальный актер. Вот этот… Не могу выговорить фамилию, извините…»

Разве можно было угадать все это?.. Корифеи Малого сделали максимум того, что требовалось от них в то время: безошибочно увидели в абитуриенте Луспекаеве, нескладном, неотесанном, почти не тронутом культурой парне, незаурядный талант, тот самый алмаз, огранкой которого должны были заняться педагоги «Щепки» во главе с профессором Зубовым. Что же касается отшлифовки, то она зависит от того, на сценах каких театров судьба определит играть молодому актеру, с каким драматургическим материалом ему придется работать и в какие режиссерские руки он попадет…

Судьба России отмечена печатью непредсказуемости. Той же печатью, значит, отмечена и судьба каждого ее гражданина. Не поэтому ли в России так интересно жить и так много в ней интересных по всем параметрам людей?..


Профессор Зубов, его ассистент по актерскому мастерству Дмитриев и технический секретарь приемной комиссии Колесова согласовали детали последнего заседания, на котором абитуриенты, успешно выдержавшие вступительный конкурс, должны были быть объявлены студентами «Щепки», когда в деканат ворвался расстроенный и разгневанный Василий Семенович Сидорин. Он тряс почти ничем не заполненным листом бумаги.

– Вот, полюбуйтесь, что натворил наш Луспекаев! – обратился он к Константину Александровичу. – Это, видите ли, и есть его сочинение на заданную тему. За чистую страницу я не могу поставить даже единицу.

Константин Александрович принял лист, нахмурился и всмотрелся в то, что было написано на листе. В верхнем правом углу – «П. Луспекаев». Чуть ниже, посередине: «В жизни всегда есть место подвигу» (зачеркнуто). Еще ниже и тоже посередине – «Лишние люди в произведениях русских писателей XIX века» – зачеркнуто. Дальше была девственно-неиспорченная белизна.

Константин Александрович вдруг поинтересовался, а верит ли сам Василий Семенович в то, что, например, могут быть в каком бы то ни было веке «лишние люди»?..

Василий Семенович ожидал не этого. Он растерялся еще заметней и, заморгав чаще, чем обычно, возразил, что не он выбирает темы для вступительных экзаменов, а Министерство образования, вернее – его методисты.

Константин Александрович внимательно посмотрел на него, перевел взгляд на Алю, спрятал «сочинение» абитуриента Луспекаева в ящик письменного стола и сказал:

– Изобретите, что угодно, дорогой Василий Семенович, я все равно его возьму. Это вопрос решенный и обжалованию не подлежит.

В архиве училища, состоящего из студенческих работ, хранилась папка, которую посвященные в ее тайну называли «палочкой-выручалочкой». В этой папке покоилось образцовое сочинение по литературе, написанное одной из абитуриенток за несколько лет до войны. Кроме старательно разработанной темы, сочинение отличалось безукоризненным внешним исполнением – ровные, будто по линеечке строчки, каллиграфический почерк. Студентку отчислили в конце первого года за выявившуюся профнепригодность – исключительный, редчайший случай в истории «Щепки», а сочинение осталось, чтобы служить хорошему делу – выручать талантливых в лицедействе, но не сильных в сочинительстве абитуриентов и абитуриенток. В случаях, подобных тому, участниками и свидетелями которого стали профессор Зубов, его ассистент Дмитриев, студентка-выпускница Колесова и преподаватель литературы Сидорин, последний шел в архив, брал «палочку-выручалочку» и предлагал абитуриенту, справившемуся с конкурсными экзаменами по мастерству, но не справившемуся с сочинением своими силами, переписать сочинение, написанное в незапамятные времена.

Так нужно было сделать и в этот раз. Но, как на грех, заведующая архивом заболела, а ключ имелся только у нее. Точнее, ключ имелся и у завхоза – запасной, – но завхоз находился за пределами территории, подведомственной «Щепки». Раздосадованный Василий Семенович отважился на шаг, на который в ином случае ни за что бы не посягнул: вернувшись в аудиторию, где в полном одиночестве томился, ожидая решения своей судьбы, абитуриент Луспекаев, он выдернул из стопки свежеиспеченных сочинений первое попавшееся и бросил его перед абитуриентом: – Перепишите!

Не прочитав сочинение, Павел переписал его, не проверив, сдал Василию Семеновичу и вышел, получив на то разрешение.

Дальнейшее похоже на анекдот или, скорее, на легенду. Василий Семенович уселся проверять сочинения. Начал он, само собой разумеется, с того, которое предложил переписать Луспекаеву. Вскоре он схватился за голову: сочинение было ужасно и не заслуживало положительной оценки. Но делать нечего. Корчась от того, что делает, Василий Семенович поставил «тройку». Затем той же оценки удостоил «сочинение» абитуриента Луспекаева. Это означало, что он стал студентом «Щепки».


Легенды, впрочем, складывались вокруг имени Павла Борисовича на протяжении всех лет его учебы в училище и долго жили, передаваясь из поколения в поколение, после завершения учебы. Они будут появляться везде, где бы он ни жил и ни работал: в Тбилиси, в Киеве, в Петербурге. Он постоянно оказывался в центре событий – малых и больших, пустяковых и значительных, случайных и закономерных, часто возникавших не без инициативы с его стороны. Несмотря на тяжелый недуг, сведший его, в конце концов, в могилу, а, может быть, благодаря ему, Павел Борисович жил полнокровной жизнью, особенно в творческом отношении. Таковы уж были особенности его характера и его личности.

Легенды тоже имеют свои особенности. Они роятся вокруг Личности – во-первых. И имеют под собой, как правило, вполне реальное основание – во-вторых. Вокруг ничтожеств и на пустом месте они не возникают. Хотя… Хотя и вокруг далеко не всех знаменитых они появляются. Где-то в 1980 году мне довелось неоднократно беседовать с Семеном Арановичем, работавшим над многосерийным фильмом «Рафферти». В фильме снимался актер Олег Борисов, творчеством которого я давно и пристально интересовался. Однажды Семен, усмехаясь так, как только он один умел усмехаться: как бы и сочувствуя, и осуждая одновременно, рассказал о том, как сетовал Борисов по поводу того, что вот, мол, он народный артист, лауреат многочисленных премий, а не может вспомнить о себе ни одной байки. «Наверно, – грустно добавил он, – надо быть таким, каким был Пашка Луспекаев – все, какие могут быть, хвори, частые мордобои, б….я и – основное условие – короткая жизнь».


Телеграмму о своем зачислении Павел все-таки отправил – родителям в Луганск. Он представлял, как будут они обрадованы. Серафима Абрамовна тут же оповестит всех родных, знакомых и соседей. Разговоров-то будет!.. Отец, Борис Власьевич, сдержанный, немногословный, станет лишь улыбаться. Тратиться на телеграмму в театр не имело смысла – его, Павла, сослуживцы, теперь уже бывшие, наверняка отбыли на запланированные гастроли в Таганрог.

Отправил телеграмму и Коля Троянов, тоже зачисленный в училище. После этого друзья отправились на Рижский вокзал к знакомому армянину Вазгену – отметить столь значительное событие в своей жизни.

В порыве откровенности Вазген признался, что, когда он живет в Ереване, ему нравятся две вещи: пить коньяк на берегу Раздана и любоваться горой Арарат, а когда в Москве – три: пить коньяк, любоваться русскими женщинами и петь русские народные песни. Коньяку у него было – залейся. С платформы цистерны, где он просиживал от зари до зари, можно было наблюдать лишь за женщинами, ремонтирующими железнодорожные пути. Русских народных песен Вазген знал великое множество, но… из каждой по одной строчке – первой. Похоже было, что он бормотал их даже во сне…

«Общага» на Трифоновке приютила не только студентов «Щепки», но и «Щуки», Школы-студии МХАТ. Щукинцы именовали щепкинцев «щепками» или, когда хотели подчеркнуть их «кондовость» за пристрастие к традициям, – «отщепенцами». «Щепки» не оставались в долгу, именуя соперников «щурятами»…

Общежитие располагалось за огромным зданием Рижского вокзала и занимало два приземистых здания барачного типа, вплотную подступавших к железнодорожным путям. Аборигены утверждали, что раньше в них располагались склады, в которых хранили до распределения по магазинам мешки с мукой, крупами и сахаром. Потом в стенах прорубили окна, настлали пол второго этажа, сколотили лестницы и крылечки…

В комнатах, плохо освещенных и скудно меблированных, ютились по пять-семь человек. Студенты из национальных образований, например, якуты, буряты или таджики, жили, как правило, обособленно. Закончив училище, они вместе же покидали Москву и возвращались в Якутск или в Улан-Удэ, чтобы влиться в коллективы местных театров.

Женатые, не имеющие средств снять жилье у москвичей, отгораживали самый глухой угол комнаты платяным шкафом и одеялом. Соседи по комнате с сочувствием и пониманием относились к этому.

Летом в постройках было душно, а зимой в углах и под подоконниками образовывались ледяные сталактиты. Под полом первого этажа визжали крысы. Круглосуточно легкие постройки сотрясались от движения тяжелых маневровых локомотивов и вздрагивали от отрывистых басовитых гудков. Но имелось и одно неоспоримое преимущество у обитателей этой «общаги» перед обитателями других студенческих «общаг» Москвы – на дверях регулярно появлялись объявленьица, накорябанные от руки на клочке серой хозяйственной бумаги: разгрузка муки. Или: разгрузка арбузов… Или: разгрузка помидоров… И т. п… Это означало, что у студентов «Щепки», «Щуки», Школы-студии МХАТ появилась возможность подработать…

В таких условиях набирались сил и вдохновения будущие народные и заслуженные артисты, лауреаты Государственных и Ленинских премий, за такую-то «отеческую заботу» от них постоянно требовали «горячей благодарности…».


Занятия по актерскому мастерству начались с этюдов. У тех, кто любит творчество Михаила Афанасьевича Булгакова и, значит, читал его замечательный «Театральный роман», могло сложиться предубеждение против такого – первоначального – метода обучения.

Тем, кто не читал роман, объясним, а тем, кто читал да подзабыл, напомним, о чем идет речь. В Независимом театре в Москве, прообразом которого является, конечно, МХАТ, один из его художественных руководителей Иван Васильевич, прообразом которого был Константин Сергеевич Станиславский, прибывает на репетицию пьесы драматурга Максудова «Черный снег», которую ведет режиссер-помощник Фома Стриж.

Репетиции до вмешательства Ивана Васильевича шли вполне успешно, спектакль складывался на глазах. Иван Васильевич, однако, заявляет, что «это никуда не годится. Начнем все сначала». Драматург в величайшем изумлении: если Ивану Васильевичу удастся сделать спектакль еще лучше, значит, он действительно великий режиссер.

Иван Васильевич начинает… с этюдов, мотивируя это необходимостью освежить прежние сценические приемы и обучить новым. Работа над собственно спектаклем, по существу, прекращается. На смену изумлению в Максудове возникает недоумение, а потом и предубеждение против обучения труппы этюдами. Это предубеждение силой вдохновенного описания Булгаковым передается и читателю.

В драматурге Максудове легко узнается сам Михаил Афанасьевич, и это отношение к этюдам автора, страстно мечтающего о скорейшем превращении своей пьесы в спектакль и считающего отвлечение на этюды пустой тратой времени. Кроме того, зачем обучать обученных уже людей, профессиональных актеров?.. По-своему и Максудов, и его создатель Булгаков правы. Но – не более того.

В обучении студентов актерскому мастерству этюды имеют едва ли не первостепенное значение. По эффективности сравниться с ними может лишь обучение искусству владения словом. Но отнюдь не случайно обучение начинается именно с этюдов.

Представьте себе, что вам нужно изобразить, например, ваше возвращение домой после трудового дня. С чего вы начнете? С того, естественно, с чего начнет каждый здравомыслящий человек – с анализа. Вы возвращаетесь очень усталым или не слишком? Если очень – это предопределяет одну манеру поведения, если не слишком – другую. Вас кто-нибудь встретит – жена, муж, дети, родители, кошка или собака, наконец, – или вам предстоит коротать вечер в одиночестве?.. Вы переоденетесь в домашнюю одежду или намерены, сменив что-то, например, пиджак или жакет, отправиться в гости или в театр?.. Вас ждет ужин или вы, опорожнив авоську с продуктами, принесенными по пути из магазина, начнете хлопотать на кухне?.. И так далее, и тому подобное…

И все это надо не только вообразить, но и изобразить – без единого слова и, желательно, даже без междометия, только – мимика, жесты, движение. Одна неверно исполненная деталь, сбой ритма поведения, и то, на что вы настроились так чутко, исчезнет. Этюды обучают студента вникать в психологию изображаемого персонажа самым «чистым», так сказать, способом – без помощи драматурга. Этюды приучают студентов фантазировать «внутри» образа…

Но не будем увлекаться специфическими терминами и определениями.

Немало студентов актерских факультетов театральных училищ недолюбливают этюды, им хочется поскорее перейти к занятиям со словом, непосредственно с авторскими текстами. Как и драматургу Максудову из романа Булгакова, обучение этюдами кажется напрасно потерянным временем. Но если для персонажа Булгакова это чревато лишь удлинением срока постановки спектакля, то студентам театральных вузов – существенными изъянами в обучении и, значит, не менее существенными последствиями в предстоящей сценической карьере.

Булгаков – Максудов, кстати, сумел воздать должное Ивану Васильевичу: «Лишь только он показал, как Бахтин закололся, я ахнул: у него глаза мертвые сделались! Он упал на диван, и я увидел зарезавшегося. Сколько можно судить по этой краткой сцене, а судить можно, как можно великого певца узнать по одной фразе, спетой им, он величайшее явление на сцене».

Увы, далеко не все будущие актеры своевременно осознают это.

Студент Луспекаев относился к числу тех немногих, кто не только сразу же осознал важность этюдов в постижении тонкостей актерской профессии, но и искренне полюбил их. Он исполнял этюды и на заданные, и на свои темы с неподдельным увлечением. Старожилы «Щепки» до сих пор вспоминают, что на этюды в исполнении Павла Борисовича специально приходили студенты старших курсов.

Конец ознакомительного фрагмента.