Глава третья
ВОПРЕКИ ВОЛЕ МАТЕРИ, АЛЕКСАНДР БАШКИН УХОДИТ НА ФРОНТ ДОБРОВОЛЬЦЕМ
I
Вернувшись из путешествия к себе на сеновал, в свою быль, пообщавшись с Русью, Александр ощутил горько-неуютную раздвоенность души. Еще больше стало обессиливать раздумье: идти добровольцем на фронт? Не идти? Быть воином Руси великой? Не быть?
Тревожные, громовые стуки сердца неумолимо кричали: быть им! Несомненно, быть! Разрыв с матерью неизбежен! Он не может остаться в стороне! По совести Михаил Захарович заверил, он на деревне Сократ-мыслитель ─ древние предки, навеки уснувшие в земле, обняв в трогательной смиренности мечи и рыцарские доспехи, смогли сберечь свою землю, спасти Русь. И даровать ему. Теперь он должен спасти Русь и даровать ее людям. И тем продвинуть ее в бессмертие. Конечно, он должен надеть рыцарскую кольчугу и взять меч. Как воин из дружины Святослава. Или из дружины Божи. Разве он не хочет, чтобы Россия и дальше жила в мире и согласии, наполняла себя красотою и величием? И благодарно одаривала ими человека? Не хочет, чтобы шла и шла в венке из ромашек победоносно и светоносно, от храма к храму, под сокровенный колокольный благовест в свой праздник жизни, в свое бессмертие? Разве не этим болит душа? Не этим наполнена и переполнена? Разве он не чувствует, как много она познала за жестокие века степных скитаний, кочевой бездомности, бесприютности, мук и скорби, нескончаемых битв. Зело непросто далось ей остаться на земле. Должно же быть возблагодарение святой страдалице. Не получается! Не удается скинуть крест проклятия, что несет из столетия в столетие, как Христос на свою Голгофу, безжалостно избиваемая плетьми и острыми пиками палачей.
Двадцатый век не стал исключением. Снова пришли на древнюю Русь времена печали и скорби. Великая неодолимая сила обрушилась на землю Русскую! Такой еще не было. Ратное побоище предстояло необъятно великое, бесконечно скорбное! Русь опять, в тысячный раз, должна была исчезнуть или защититься! Как же можно не быть ее воином?
Александр посмотрел на небо, на звезды. И снова в грусти подумал: разве может он теперь спокойно жить и работать, ходить на зазывные вечеринки в березовую рощицу, слушать радостные разливы гармошки, лихо, с подсвистом, танцевать кадриль и краковяк, играть в «колечко» с поцелуями? Не сможет! Он уже знает, что вдали от Пряхино враг топчет его землю коваными сапогами, рвет на траурные ленты ржаные поля гусеницами танков, бомбит и сжигает его города, убивает его русских мадонн.
Не сможет! В боли надорвется сердце. Он болен Отечеством! Он и Русь неотделимы! Он ─ ее березка, ее хлебный колос, ее родник, бьющий меж камней в устье Мордвеса, ее молния, ее синее небо, которое стоит в целомудренной красоте над Русью тысячи лет. Ему теперь все больно! Громыхают ли надменно-грозные сапоги по его дивной земле, ему больно. Больно! Не по земле, по его телу они так ожесточенно грохочут! И танки-крестоносцы, грозно идущие по полю, не хлебные колосья топчут и рвут на траурные ленты, а его сердце. Попал ли снаряд в березу, она занялась пламенем, опять же больно ему и ему! Это он горит на костре, и он слушает, как князь Божа, последнее песнопение земли Русской, и слушает, как он, перед казнью, прощаясь с жизнью.
Он слышит, слышит Русь не меньше, чем князь-жертвенник Божа! Они едины чувствами! В его сердце перелились чувства князя! Он горд, он, несомненно, горд, что предки даровали ему в наследство такое и милое и прекрасное Отечество!
Александр посмотрел в оконце. Уже занималась заря. Запели птицы. Взгляд невольно скользнул по балке. С балки, привязанная лыком, свисала сбруя, смазанная дегтем, в паутине, как в саване, томились тележное колесо, исхоженные лапти, запыленное лубяное лукошко, с которым еще дед Михаил странствовал по дико-густому лесу, собирая грибы и дикую малину. Неожиданно увидел лампу-трехлинейку под круглым жестяным щитком. Встрепенулся, снял ее с гвоздя, взболтнул; керосин был. Зажег, достал из ящика амбарную книгу, чернильницу-непроливайку, ручку с пером. Торопливо испробовал перо. И, чувствуя, как обжигают мысли, сильно стучит сердце, стал в волнении писать:
«В Мордвесский райком партии, первому секретарю П. В. Пенкину, военному комиссару майору А. И. Клинову.
К вам обращаюсь я, Башкин Александр Иванович, работающий в госбанке инспектором по кассовому планированию и заработной плате. Враг напал на мою Родину. Я как верный сын своего народа, гражданин великой страны Советов, выражаю искреннее желание немедленно и добровольно вступить в ряды Красной Армии, обещаю сражаться с врагом беспощадно, не щадя жизни, до последней капли крови. Клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашист не будет уничтожен на моей земле. Я скорее умру в жестоком бою, чем отдам в рабство себя, свою семью, саму Россию. Кровь за кровь, смерть за смерть!»
Поставив размашистую подпись, он перечитал заявление. Получилось возвышенно. Подумал, не переписать ли? Труда не составит. И время было. Но какой смысл? Опять получится та же летопись. Все ─ от сердца, от правды чувств.
Долг перед Русью победил долг перед матерью.
II
По земле в пожарище неумолимо катил второй день войны. Александр Башкин с утра живо зашагал знакомою тропкою в Мордвес, надежно спрятав в карман пиджака заветное заявление-клятву, которое тревожило таинством и, казалось, обжигало огнем всю грудь. Он полагал, что явится в банк первым и еще раз все обдумает подальше от дома, от матери. Ему не хотелось оставлять ее наедине с горькою обидою, обращать ее любовь в ненависть. Его не страшила смерть, его сейчас страшила жизнь. Жизнь матери. Но, к его удивлению, в банке уже были управляющий и бухгалтер. Они сидели в кабинете, при свете настольной лампы, хотя золотистые лучи солнца ласково озаряли уютную рабочую комнату. Сидели они молча, задумчиво, лица их были бледны, взгляд не скрывал тревоги и растерянности.
Дверь полуоткрыта. Постучав, Башкин вошел, поздоровался. На всякий случай поинтересовался:
─ Могу ли я взять командировочное удостоверение, Андрей Иванович?
─Удостоверение? Какое? ─ не понял управляющий банком Щетинников, хмуря брови, напрягая мысль.
─ В Тулу. На семинар, в центральный банк.
─ Голуба, вы с луны свалились? ─ он посмотрел строго, с недоумением. ─ Разве вы не слышали по радио выступление Молотова? Фашисты бомбят Киев, в пожарище города, льется человеческая кровь. Самое время разъезжать по Руси на свадебной тройке с бубенцами!
─ Чем прикажете заняться?
─ Дел вперехлест. Указом Президиума Верховного Совета СССР объявлена мобилизация в армию. Звонил военком, надо немедленно приступить к выдаче денег каждому, кто обрел статус воина Отечества! Вы у нас инспектор по заработной плате, без вашей подписи им деньги не выдадут. Наплыв бухгалтеров из Мордвеса и колхозов ожидается серьезный. Придется работать ночью, ночевать в банке. Могу ли я рассчитывать на вас?
Башкин невольно подтянулся.
─ Я буду работать столько, сколько потребуется.
Управляющий банком поправил очки в роговой оправе,
─Это хорошо. Это оч-чень хорошо-с, что вы так остро чувствуете великую народную беду, судьбу Родины. Признаться, другого ответа я не ожидал. Вам сколько лет? ─ неожиданно поинтересовался он.
─ Восемнадцать, Андрей Иванович, ─ Башкин отозвался в смущении.
─ Оч-чень хорошо-с, ─ с удовольствием заметил он. ─ Значит, с вами еще поработаем. Вас востребуют много позже. Надеюсь, вы не собираетесь добровольцем на фронт? ─ он пристально посмотрел. ─ Впрочем, это ваше личное дело. Но, поверьте, мне было бы оч-чень жаль-с расставаться с вами. Вы человек чести и дисциплины, надежда банка, его юность, его прекрасность.
Жизнь завертелась вкрутую. Больше Александр Башкин домой не попал. Работал с полною выкладкою, ночевал в банке. Выписывая финансовые документы, постоянно думал, как бы вырваться и поскорее отнести заявление в райком партии. Но вырваться не получалось. Время сжалось предельно.
Звонок из райкома комсомола раздался рано утром.
Башкин снял трубку.
─ Привет, финансист! ─ услышал он бодрый голос первого секретаря Николая Моисеева. ─ Зайти можешь?
─ Не могу, ─ отрекся он, и невольно услышал в себе усиленные стуки сердца. ─ Дел вперегруз. Спроси начальство. Отпустит, подбегу.
─ Дай ему трубку.
Управляющий банком мрачно выслушал пожелание секретаря райкома комсомола.
─ Беги, голуба, раз зовут!
─ Я скоро вернусь, ─ пообещал Александр, увидев печальные глаза начальника.
─ Ты уже не вернешься, Сашок, ─ отечески вымолвил Андрей Иванович, сдерживая невольные слезы.
До райкома комсомола было недалеко. Башкин шел торопливо, хотя пытался сдерживать себя, укротить мятеж, что нежданно-негаданно взметнулся в груди, он мешал дышать, обрести строгое благословенное спокойствие; ноги несли сами, сила воли отказала ему. Он не слышал себя, жил вне времени и пространства.
Неуемное мятежное ликование не покинуло юношу и в кабинете секретаря райкома комсомола.
Моисеев, увидев его, приподнялся, поздоровался крепким рукопожатием.
─ Садись, богатырь, ─ бойко пригласил он; секретарь, конечно, шутил. Башкин был худ и высок и больше походил на Дон Кихота, чем на русского богатыря Никиту Добрыню.
Но юмор ценил:
─ Не тот богатырь, кто хвалится на весь мир, а тот велик и могуч, в ком дух певуч, ─ непреклонно отозвался Александр, присаживаясь на венский стул.
─ Верно, верно, ─ не стал возражать Николай Васильевич, оглядывая красивого юношу, с горделивым взглядом, губы характерно сжаты, голубоватые глаза отражали чистоту души. ─ Значит, так. Обком комсомола собирает под свои знамена добровольцев-ратников для отправки на фронт. Ты секретарь комсомольской ячейки банка. Понял, о чем я?
Помедлив, Башкин достал заявление, бережно расправил и подал секретарю райкома комсомола. Моисеев внимательно прочитал его.
─ Уже написал? В первый день войны? Молодчага! Идешь добровольцем? Что ж, выбирай! Обком партии принял решение о создании истребительного батальона и о создании Тульского коммунистического полка. Куда вытягиваем жребий?
Александр передернул плечами.
─ Ясно куда, скорее на фронт!
Секретарь райкома стал размышлять:
─ Истребительные батальоны создаются Управлением государственной безопасности, на случай защиты Тулы от врага. Коммунистический полк вершится исключительно из членов партии и комсомольцев, и, скорее всего, будет немедленно отправлен на Западный фронт, на защиту Смоленска, Вязьмы, Ярцева. Что выбираем?
─ Коммунистический полк, ─ твердо заверил доброволец.
─ Окончательно решил? В таком случае, перепиши заявление на мое имя. Но имей в виду, Тульский коммунистический полк, воинство особое, отсев будет серьезный. С добровольцем станут беседовать на бюро райкома, обкома. Отберут лучших из лучших. Не побоишься?
─ Попытаем судьбу, ─ тихо уронил Башкин.
─ Вот тебе талоны. Как доброволец, получишь в железнодорожном магазине два килограмма сахара и два килограмма муки, а в банке ─ денежное содержание. Дома напишешь автобиографию, заполнишь анкету: какие языки знаешь, был ли за границей, кто из родственников привлекался, как враг народа, кем работает мать, кто отец, ─ он подал ему бланк, отпечатанный в типографии. ─ В твоем распоряжении вечер. Попрощайся с родными, с девушкою. К двенадцати ночи быть у райкома партии.
III
Домой Башкин не шел, а бежал. Предстояло самое страшное, прощание с матерью. Временами, он останавливался, и долго стоял у березки, обняв ее, прижавшись разгоряченною щекою, слушая, как шепчутся листья, пересвистываются иволги. Как у реки, в зеленой осоке свистят коростели, как летают над привольным лугом неутомимые пчелы, разнося над цветением и разнотравьем хорошо уловимые медовые запахи, смотрел, как дивно колышутся в поле зеленые хлеба. Успокоившись, снова ходко шел все ближе и ближе к пугающему дому.
В избу он вошел с замиранием сердца. Матери не оказалось. У печи сидел Иван и строгал кухонным ножом лучины, аккуратно складывал колодцем у загнетки.
─ Где мать? ─ тихо спросил Башкин, сдерживая волнение.
─ Корову пасет на лугу.
─ Беги, позови. Скажи, я прошу.
Старший брат безмятежно вымолвил:
─ Ты чего такой жаркий? От волков бежал?
─ Узнаешь. Позови скорее.
─ Сам не можешь? ─ все еще не соглашался Иван.
─ Ты брат или не брат? ─ излился в гневе юноша.
Иван тревожно заглянул в его глаза, наполненные печалью и горем, где уже жили отречение от мирской жизни, молитвенная готовность к подвигу, все понял.
Тихо произнес:
─ Ну, дела, щенят сука родила. Обрадуешь мать, ─ и необычно посмотрев на брата, вышел, громоподобно хлопнул дверью.
Оставшись один, Александр долго, бесприютно ходил по горнице. Он слышал в себе отчаяние. Его страшил приход матери. Он не знал, что скажет, как объяснит свое вероломное отступничество, успокоит ее, укротит ее великую печаль? Все складывалось сложно. Невероятно сложно. Он дал слово и не сдержал его. Поступил бесстыдно. Перед самым родным и любимым существом. Оскорбил ее ложью. Омрачил ее надежду, ее светлую веру, ее целомудренные чувства к сыну. И исхода не было. Как ни печалься, а расставание неизбежно. Прощание тоже.
Дом радовал чистотою и уютом. Свет солнца приятен, он золотил нежным и ласковым светом раскидистую русскую печь, полку с посудою под загнеткою, стоящие в углу рогачи, топоры, кочергу, божницу с иконою Владимирской Богоматери, малиновую лампаду на бронзовой цепочке, стол, накрытый холщовою скатертью, заправленные ночные лежбища, портреты на стене в старинной раме; был полный расклад его древних родственников, по чьей осознанной ли, случайной воле зажглась его жизнь; деды его Василий Трофимович и Михаил Захарович, бабушки Арина и Матрена, их братья и сестры; многие уже ушли в землю, в саркофаг, в покой и тишину. Пройдет миг, еще один миг на земле, и все исчезнет. Станет недосягаемым. Вернется он снова в святилище детства, не вернется ─ неизвестно. Возможно, не вернется уже никогда-никогда. Вдали от дома, на чужой земле настигнет его пуля, и он, не зная: жил ли, упадет звездою в разверзнутую землю, в могильный склеп. В последней красоте, в последней печали. сгорая. Хорошо еще, если воскреснет именем на земле. Начертают друзья на могиле: жил, геройски погиб. А то и сгоришь земным костром, до последней искры. Без покаяния и молитвы, без человеческой памяти. И все, ничего больше не станет: ни отчего дома, ни милой деревни, ни быстро бегущей речки под окном, с березками по берегам, с туманами, осокою и коростелями, где он ловил бреднем карасей, раков в тине под камнями, любил наблюдать, как плавают гуси. Как, выбравшись на берег, чинно и важно идут по улице, не будет и луга, откуда ветер приносит медовую сладость трав и цветов и где сейчас пасутся, резвятся сытые жеребята, безмятежно, послушно ходит на привязи теленок, и этого колодца с журавлем. Не будут больше взлетать из-под ног дикие утки на болоте, за Волчихой, по которому они ходили вместе с другом Леонидом Ульяновым, со смертельным риском перепрыгивая с кочки на кочку; крепили стойкость духа, смелость и пренебрежение к смерти. Втайне от людей. Могли не раз погибнуть. Узнала бы мать, исполосовала ремнем до крови и беспамятства. Но больше всего печалило, что исчезнет в вековой безвестности и дом за рекою, ее дом, где живет милая и красивая девочка. По имени Капитолина. Она несказанно нравилась ему. Он не испытывал душевных мук, тоски и любви и не мог испытывать ─ принцессе было тринадцать лет. Но встречать ее было радостно: и на улице, и на разгульных вечеринках, где она чаще играла со сверстницами, кружилась вокруг берез, с дивным вниманием слушала гармонь Леонида Рогалина, по прозвищу Шалун, прищурив большие серо-голубые глаза, поджав пухлые губы, по-девичьи стыдливо и зазывно, поглаживая обе косички. Но чаще смотрела, как выплясывают радость парни и девушки, чем пускалась в пляс сама. Каждый раз при встрече прелестная соседка здоровалась с Александромашкиным. И он с юношеским целомудрием замечал, как замирает его сердце, наполняется трепетным и тревожным ликованием. Не раз она непрошенно и желанно приходила в его растревоженные мужские сны.
Он бы и сейчас желал ее увидеть.
Попрощаться. Мысленно. И сердцем. Больше для себя. На миг. Всего на миг. Возможно, с поцелуем. Одним-единственным. Не больше. Пусть бы осталась в памяти святою и непорочною русскою мадонною до его смерти.
Он невольно, в стыдливой чистоте, прильнул к окну: не выйдет ли с ведром к колодцу, который был рядом с ее домом и благостно закрыт от солнца густыми ветвями молодого ясеня.
Девочки не было.
Зов его не услышан.
Александр вздрогнул, прислушался. Так и есть. С улицы скрипнула дверь, в сенях раздались отчаянно быстрые, тяжело торопливые шаги матери. Войдя в горницу, она цепко, прицельно посмотрела:
─ Звал? ─ спросила настороженно.
─ Звал, мама.
─ Что случилось?
─ Я ухожу на фронт. Пришел попрощаться.
Мария Михайловна суетливо ощупала руками воздух, боясь упасть, присела на табурет и долго сидела строго и неподвижно, изредка, в бессилии, касаясь дрожащими пальцами платка, наброшенного на плечи, сухо, без внимания теребя бахрому. Известие ошеломило ее, потрясло, пронзило горем. И теперь она старалась разбудить, восстановить в себе душевную стойкость. В ее сердце жило естественное желание: защитить сына, спасти его от войны и смерти. А, возможно, и от гибельного душевного страдания! Ей было страшно. Она словно предвидела, какая злая и жестокая, мучительная судьба ожидает ее сына, какой крестный путь ему уготован пройти по земным кругам ада: он будет гореть в разбитом танке заживо земным костром посреди земли, биться до крови, до муки, до невырази мой боли головою о железные решетки тюрьмы, где его станут с бешеным упрямством, до беспамятства избивать чекисты, и так, что, брошенный на холодный пол в камере, окровавленный, он, придя в себя, будет в безумной надежде молить о смерти, чтобы избавиться от боли и мук, и смерть придет – свои приговорят его к расстрелу, как изменника Родины, и уже посадят в ко
нечно-земную камеру смертников, и он в горькой тоске, безвинно униженный и оскорбленный, будет ждать рассвета, казни. И только чудо, ее молитва спасут его. Оказавшись в окружении, в плену, его будут раздетого и разутого гнать в колонне по осенне-снежной распутице в фашистскую неволю, в рабство. И нещадно колоть штыками. Не единожды он будет бежать из плена. За побеги, в назидание остальным, его привяжут к деревянному кресту, поднимут на распятье и будут носить по лагерю перед заключенными; будут обливать холодною водою на морозе, и он будет долго-предолго стоять на ветру ледяною глыбою, травить до смерти овчарками. Но он снова выживет. И сбежит.
Сын еще ничего не знает. Правда его жизни скрыта временем.
Неисповедимы его пути.
Но мать, наделенная даром провидицы, мудрым и чутким сердцем предвидела его рок, который жил в ее сыне и ждал своего времени. Она не могла отдать его в такую страшную беду, отдать на поругание, отпустить его на добровольно избранный им крестный путь.
В ее милосердно-материнском сердце зрел протест.
Но как спасти его? И можно ли? Не от богов ли проклятье?
Матерь Человеческая угрюмо и строго посмотрела на сына. Он стоял безмятежно, слегка опустив голову, не чувствуя беды, страдания и смерти. Он был чист и свят в своем благородном порыве, в своем самоотречении. Но глаза отводил, чувствовал вину. И мать поняла: все слова ее бессмысленны. И не нужны сыну. И уже никому не отвратить страшную правду его судьбы.
Сын был из окаянного племени праведников, нес в себе непоклонность, одержимость.
Думы о сыне расслабили Марию Михайловну. Она подняла глубоко запавшие глаза, устало спросила:
─ И когда же ты уходишь?
─ Немедленно, мама. Попрощаюсь с вами, чемодан в руку. И в поход.
─ Как немедленно? Я не ослышалась? Объясни толком, ─ строго потребовала мать.
─ Чего объяснять? ─ выразил недовольство сын. ─ Отпустили на день. К двенадцати ночи быть у райкома партии.
─ Оглумеешь с вами, ─ тяжело вздохнула женщина. ─ Прибежал взбалмошный, как от волчьей стаи отбивался. И ни свет, ни заря на фронт! Не потужить, не погоревать, не поплакать всласть. Нешто по-людски?
Александр подошел и обнял ее.
─Так надо, мама. Извини. Знаю, что приношу тебе боль. Но так надо, родная.
─ Кому надо? – в горе спросила она.– Исстари на Руси провожали ребят с благословенно-тоскующим плачем женщин, с праздничною гульбою. На десять дней их освобождали от пашни и сенокоса. Они ходили от избы к избе, по гостям, пили водку, горланили песни под гармонь и балалайку. И никто их не осуждал. Даже самые строгие бабы. Напротив, все в деревне с почтением, ласково говорили: «Годные гуляют!» И подносили стакан самогона, пирог на закуску. В каждом домашнем святилище призывники были – знатные и желанные гости. Я была девушкою, я сама видела, как провожали героев на фронт в первую мировую. Обычай этот не от русской разгульности, удалой, забубённой бесшабашности. Ребята уходили на войну, на смерть! Осознай! И им на расставание играл оркестр! Грустный и гордый марш «Прощание славянки», берущий за сердце. Все было свято и торжественно.
Почему? Все шло от смысла, от крепости жизни, от красоты ее, от осознания ценности человеческой сути. А ты как уходишь? Ни марша «Прощание славянки», ни песен, ни гармоники, ни праздничной гульбы, ни материнского благословения. Уходишь, как беспутный бродяга! Не стыдно? Забыл разве, как я в печали, строго и молитвенно произнесла: прокляну, ежели ослушаешься?
─ Не забыл.
─ И что же?
Башкин хмуро уронил:
─ Вернусь с войны, отгуляем!
─ Вернешься ли? ─ грустно посмотрела мать.
─ Вернусь, я живучий, ─ твердо заверил сын. ─ Не всех там убивают. Не хорони заранее.
─ Ишь, расхрабрился. Вояка! – строго осудила его веселость Мария Михайловна. И отошла к печке, сняла медную заслонку, сложила лучины, сверху положила березовые поленицы, разожгла огонь. Стала собирать ужин. ─ Добро бы женат был. Дети были бы. Убьют, и рода пахарского не продлишь, себя не оставишь в памяти сына, дочери. Что жил, что не жил! Зачем своеручно ищешь свою погибель? Отскажи! Твои сверстники не торопятся. Придет черед, и их возьмет черт. Зачем из упряжи выбиваться? Обождал бы годок, свой срок, вошел в зрелость. Тебя бы самого востребовали. И вышагивай на битву со спокойною совестью. Кто гонит, какая печаль?
По живым и добрым движениям матери было видно, что она с тоскою и мукою, но примирилась с реальностью. И теперь осуждала-наставляла больше для порядка. Ее душевное равновесие радовало.
И Александр тепло сказал:
─ Ладно, мама. Оставим печали. За свое Отечество я иду на крест. За тебя, за сестер и братьев, дабы жили в свободе, а не в рабстве. О чем еще толковать? Придет смерть, что ж! Приму ее с молитвою и смирением. За Русь свою. Как предки-великороссы! И князь Божа. И пусть там, на чужой стороне, чужие березы опустят на мою могилу плакучие ветви. Поплачут ими в дождь, погорюют. Может, и ты приедешь, погрустишь. Все легче будет печалиться в угрюмо-звездной вечности, зная о материнской любви, ─ он ласково обнял ее. ─ Но поверим в лучшее, родная!
Мария Михайловна от ласки уклонилась:
─ Бестолошные вы дети, бестолошные. Я ему про жену, а он про сатану.
─ Все решено, мама. Безвозвратно! Зачем впустую расстраиваться?
─ Кем решено?
─ Мною, ─ без гордыни ответил сын.
─ В одиночку? ─ строго посмотрела мать. ─ А ты сестер спросил, Нину и Аннушку? Им как расти без кормильца? Кому по весне ходить за сохою и плугом, сев вести? Луга скашивать, сено возить? Топить овины, за скотиною ходить? На мельницу с помолом ездить, зимой в лес за дровами? И еще холсты ткать, хлебы печь? Кому? Все одною? Одною мучиться заботою? ─ Она вынула из жарко-угольной печи на ухвате чугунок с булькающею картошкою. ─ Ежели бы ты один меня сиротил, куда ни шло. Стерпела бы. Пересилила обиду. Я тоже матерь России. И боль ее понимаю, и беду. И святость твою. Кому, как не тебе от ворога ее защищать? Не Леньке Ульянову? Но вслед за тобою на сечу уйдет Иван. Алексей подходит, как на дрожжах. С кем я останусь? Только с горем наедине? А как печальница-война возьмет еще Ивана и Алексея? Выживу я?
В избе уже собрались все домочадцы: братья Иван и белокурый, как Лель, Алексей, сестры Нина и Анна. Девочки сидели на скамье, с любопытными лицами, усеянными веснушками, со светлыми, как лен, волосами, выгоревшими на солнце, с курчавыми колечками на концах, в холщовых сарафанчиках. И беззаботно, шаловливо болтали босыми ногами в ссадинах и порезах.
Александр присел рядом, погладил их по волосам.
─ Что, красавицы, отпускаете на фронт?
─ Отпуска-аем! – дружно, в голос воскликнули домашние принцессы.
─ Слышишь, родная? ─ весело посмотрел сын.
Мария Михайловна на шутку не оттеплилась, угрюмо заметила:
─ Нашел, у кого разум пытать. Муравей, который соломинку тянет, и тот мудрее. Бестолошные вы, и есть бестолошные. Ладно, окончим потолкуй. Садись к столу. И вы, мужики, и вы, проказницы. Не ждите особого приглашения.
Ужинали молча. Ели жареное мясо и картошку со сметаною, запивали молоком. Пили чай с малиновым вареньем. Только один раз взметнулась буря.
─ Я, мама, получил в магазине военный паек, муку и сахар. Оставляю вам. Испечешь пироги. Своя когда будет. Пусть чаи пьют послаще, ─ отпивая молоко, сказал Александр.
─ С собою возьмешь, ─ не согласилась мать. ─ В дороге пригодится. Мало ли чего?
Он удивился:
─ Зачем с собою? Я еду на фронт. Буду поставлен на довольствие.
─ Я сказала.
─ И я сказал!
─ Не иди вперекор, ─ огневилась мать. ─ Я знаю, что делаю, а ты тьмою живешь. Моя еще власть в доме. И замолчь, басурман бестолошный.
Дальше наступила тяжелая тишина.
После ужина Мария Михайловна достала деревянный чемодан, старательно вытерла пыль и стала аккуратно складывать чистые, отутюженные рубашки, отдельно завернула в газету яйца, отварное мясо, слоеные пироги. Александр решил не вмешиваться. Он взял хлеб, два кусочка сахара. И вышел во двор. Открыл тугие деревянные ворота стойла. Лошади стояли, наклонив голову, теребили из охапки сено, забирали его в толстые губы, с приятною, вдумчивою неторопливостью жевали, вальяжно встряхивали густыми шелковистыми гривами, в удовольствие скребя землю копытом. Он постоял, полюбовался и дал им с руки по очереди хлеб с сахаром. Подождав, обнял за шею Левитана, затем Бубенчика, ласково поцеловал. Лошади смиренно косили лиловыми глазами и, казалось, чувствовали расставание; глаза их наполнились слезами.
─ Прощайте, вороные, милые! Увидимся ли?
Александр нежно и с тоскою потрепал их по щеке и покинул стойло. В сердце его тоже густились слезы.
IV
Они вышли в путь-дорогу, когда уже смеркалось. Над лесом закатывалось солнце, благостно озаряя прощальным золотистым светом землю и небо. Он шел впереди, мать и Иван следом. Шли берегом реки, мимо берез, ольховых кустов. Над притихшею речкою стоял туман. В осоке свистели коростели, сильно и радостно, как на свадьбе, квакали лягушки. С реки с грустно-свистящим шумом вспархивали дикие утки. За огородами, откуда свежо пахло росистою полынью и коноплею, истошный женский голос звал заблудившуюся корову. На деревне блеяли овцы, лаяли собаки.
Путь пролегал мимо дома его девочки-подростка Капитолины. Опять страшно, до мучительно-сладкой боли захотелось увидеть ее. Просто заглянуть в глаза, просто подержать ее руку. Просто улыбнуться на прощание. И все, он бы на веки вечные ушел в ласковость, в правду любви и надежды. Но никто не вышел на высокое резное крыльцо избы-терема, не помахал платком в неотмолимой тоске и любви на прощание.
Грустно постояв у ее дома, Башкин, как опомнился, зашагал еще быстрее.
За околицею мать не выдержала, остановилась.
─ Извини, сынок, ноги не слушаются. Дальше не моту иттить. Ты иди, а я вслед посмотрю. Поцелуемся, и иди, ─ матерь Человеческая обняла его, крепко поцеловала. ─ Коль выпросился, меч не прячь, держи обнаженным! Не срами наш род, род пахарей и воинов! Башкины смело бились с германцами. Сам царь вручал им Георгиевские кресты за особую храбрость! Конечно, не такой я тебе судьбы желала, другой, чтобы пошел в отца, был пахарем и сеятелем. И из добрых хлеборобских рук кормил люд православный. Но что делать? Война есть война. Прощай, сынок! Благословляю! Возвращайся в дом. Даже калекою,─ она осветила его ласковою улыбкою. ─ Обиды не затаю.
Александр тоже обнял ее за плечи и поцеловал.
─ Не волнуйся, родная. Все будет хорошо. Не каждого на войне убивают.
─Это я уже слышала. Иди. С Богом, ─ она перекрестила его.
Александр в последний раз посмотрел на мать. Посмотрел с небывалою нежностью. Она была как святая в своей крестьянской простоте. Как сама правда, и сама вечность. И сама Русь. Одета в наглухо застегнутое темно-голубое платье, платок низко опущен на лоб. В облике жило величие. И своя женская красота. Но глаза, наполненные слезами, несли неостывающую, неотмолимую боль. Было трудно, горько покидать ее. Стоило большого усилия, повернуться и зашагать в разлуку, в неизвестность. Возможно, даже в смерть. Но идти было надо.
Он взял ее смиренно-послушные руки, поцеловал. И быстро пошел.
Но не выдержал. Оглянулся.
Матерь Человеческая не уходила, стояла одна, среди луга, цветов и трав, озаренная прощальными лучами заходящего солнца; во всей своей женской загадочной красоте и печали. Ее бледные губы неслышно шептали: «Господи Иисусе Христе, матерь пресвятая Богородица, почему не отвели беду, пустили ворога на Русь? Заступитесь за сыновей, услышьте мои слезы, выстраданные в безмужье и печальном одиночестве».
Защемило сердце. Сын как услышал ее молитву и теперь не знал, как снять печаль, усмирить тревогу, развеять ее скорбь. И страдал.
─ Знаешь, Иван, ты тоже иди домой, ─ тихо попросил он.
─ Провожу, тут недалеко, ─ не в лад отозвался старший брат.
─ Я сказал, иди! Матерь проводишь. Ужели не видишь, как тяжело ее сердцу?
Теперь он шагал в Мордвес один, шел по меже луга, по извилистой тропке, по которой ходил в школу, и в дождь, и в снежные бураны, потом на работу. Дойдя до большака, остановился, окинул деревню Пряхино прощальным взглядом. Она одиноко лежала посреди земли и леса, привольно затерянная в лугах и полях, никому не видимая, никому не известная. Но как она была несказанно мила сердцу. Как сокровенно прекрасна в своей обычной деревенской простоте и красоте, в своем домашнем уюте. Все радовало и волновало: и эти бревенчатые избы на взгорье с чарующе-чудесными яблоневыми садами, огородами, прикрытыми жердяными изгородями, и эти колодезные журавли, и эти риги и гумна с непролазною коноплею, страшно и пленительно манящие неизведанностью, своим таинством. И эти березовые рощицы с песнями иволг, и эти старинные дороги, пришедшие из далеких времен, вдоль и поперек истоптанные копытами коней, изъезженные колесами телег и полозьями саней, исхоженные его предками и в лаптях, и босыми, залубенелыми ногами. И эти с милым, загадочным раздольем пашни, где извечно ходили пряхинские мужички за деревянными рогатыми плугами и сохами, и он сам, с семи лет, не стыдился пахарского труда. Где, еще не остыв, густятся в воздухе их песни, их смех и слышен ветровой шелест красных рубах-солнц неутомимых косцов, нарядных сарафанов женщин, жнущих серпами рожь. Хороши таинственные раздумья ив и берез на берегу реки Мордвес, с россыпью крапивы и лопухов на крутогоре, которые каждое утро стоят в целомудренной росистой красоте. От всего невольно, в гордой приятности, замирает душа. Деревня, скрытая сумерками, остывающая после забот и хлопот, смотрит грустно и прощально. В избах горят огни. Кое-где из труб идет дым. Далеко-далеко за рекою, за белым густым туманом скрылся его дом. И терем его девочки Капитолины, с кем он так и не попрощался. Печально, печально! Так хотелось заглянуть в ее ласковые глаза, изловить солнечный лучик, наполнить себя миром любви и жертвенно бы нести по жизни ее светлый, целомудренный облик, не страшась битв и смерти. И земной сиротливости. Они бы и расстались на поле битвы вместе, в одночасье, со всем земным и сущим, поскольку юная красавица-пахарка жила бы в его сердце. Но пряхинская невеста, нареченная Богом, еще не услышала в себе любви. Скорее всего, не услышала! И это тоже было печально! Печально!
Он может больше сюда не вернуться. Возможно, на том лютом побоище его ждет смерть, вечное прощание с миром. И, конечно, на щите в Пряхино не принесут. Что ж, он сам выбрал путь гибели и путь надежды. Выбрал сознательно. Он русич! Он воин! В нем живет сила и праведность России, ее исконный гордый дух. Почему и возносит себя на крест. А где умрет, в отчем доме или на поле сечи, под гусеницами танка или перерезанный пулеметною очередью, и где будет похоронен ─ в братской могиле или в густой и высокой траве, как в зеленом саркофаге, под песню иволги и перезвон голубых колокольчиков, это уже таинство небесных сил.
Он ни о чем не жалеет.
В соборном согласии поднимается за Русь рать неисчислимая.
Он тоже сел в лодию с дружиною. И с великими русскими князьями ─ Олегом, Игорем, Святославом, и, несомненно, с князем Божею. Он тоже оттуда, оттуда, где была и билась за себя древняя страдалица-красавица Русь.
Милая крестьянская родина!
Прощай, прощай! Как хороши были над твоими древними полями хлебные и медовые ветры.