Вы здесь

О чём вспомнил и размышлял. Книга первая. Края мои родные. Глава 2. «Война, война. Что же ты наделала…» (М. Т. Тюрин)

Глава 2. «Война, война. Что же ты наделала…»

Отец

У каждого нормального человека, хочет он того или нет, на протяжении всего его жизненного пути встречаются всякого рода ухабы и неровности, преодоление которых накладывает определённый отпечаток на продолжительность и даже характер последующего участка этого пути, глубина же отпечатка зависит, должно быть, от приложенных усилий при преодолении жизненной невзгоды. Может, кому-то повезёт, и эти усилия будут вполне посильны и не потребуют для сохранения и продолжения жизни серьёзных материальных, физических или духовных потерь и жертв. Для моего поколения в самом начале жизненного пути возникли такие «противотанковые» рвы, через которые перебраться, выкарабкаться из которых, можно было только содрав кожу, иногда до костей. Таким испытанием для нас явилась Великая Отечественная война. Тогда, в 1941 году, мы ещё не могли знать, что начатая фашистской Германией против нашей страны война будет и Великой и Отечественной, но мы сразу же столкнулись с её ужасным, не божеским воздействием на нас, детей, только начинающих жить. В июне 1941 года мне ещё не исполнилось и шести лет, но детская моя память, то ли в силу заложенных во мне задатков к запоминанию, то ли из-за сильной психологической встряски, то ли вообще из-за детского возраста сохранила многие страницы трагических событий того военного времени.

Война для меня началась с известия о том, что в сельсовет прискакал из района верховой (так у нас называли всякого ездока на лошади) с красным флажком, придававшим особый статус гонцу, как вестнику какой-то беды в государстве. Никакой другой связи с районом в те годы ещё не было. И только этот демон с лоскутком красной материи мог нести страшное известие о войне и, как следствие, такой беды – приказ о мобилизации многих призывных возрастов, о скором расставании, о новых предстоящих потерях и жертвах. Сам я этого гонца, скорее всего, не видел, но в памяти моей накрепко засели известие о нём и плач женщин по всему селу. Опять война. Ведь свежа была ещё память о финской войне, с которой отец вернулся в 1940 году.

Может быть, само известие о войне и не сохранилось бы в памяти, но дальнейшие события, последовавшие за этим, связали всё в единую цепь. Не знаю, сколько времени было отведено отцу и другим мобилизованным на сборы, но день расставания настал быстро. Прошло уже 70 лет с той поры, но память моя неизменно воскрешает со слезами на глазах события того дня. Все мобилизованные и провожающие, а это был практически весь наш колхоз, собрались у амбара – конторы, располагавшейся внизу нашей улицы, на логу. Были ли какие-нибудь речи при этом, не помню. Лишь негромкие, но суровые распоряжения дяди назначенным мужикам о подготовке необходимого числа повозок. И такие же спорые действия по подготовке этого транспорта, который многих увезёт из родного села навсегда. Пока шло прощание взрослых, мы, дети, по-видимому, ещё глубоко не понимали происходящего, лишь прислушивались к наказам отъезжающих беречь детей и хозяйство. Но когда, попрощавшись и с нами, отцы усаживались в подводы тут-то, должно быть, пришло понимание, что происходит что-то ужасное, страшное. Совершенно не помню как вели себя другие ребятишки, но до сих пор вижу толпу плачущих провожающих, стоявших у колхозной конторы, вижу этот лог, по которому я долго бежал за телегой, увозящей отца, заливаясь горькими слезами, с разрывающими душу криками «возьми меня с собой». Помню, как остановилась на короткое время телега, как отец взял на руки своё ещё неразумное дитя, должно быть, успокаивал, что скоро вернётся и как я, снова оказавшись босыми ножками на земле, начал реветь и бросился опять бежать за всё быстрее и быстрее укатывающими подводами. Дальше уже ничего не помню, не помню, кто и в каком виде доставил меня домой, сколько времени находился в таком беспамятном состоянии. Всю мою жизнь постоянно помню о последнем дне общения с отцом, и до сих пор меня терзает одна и та же мысль, что может быть своим неразумным поведением при проводах я повинен, каким-то образом, в трагической кончине самого дорогого для меня человека. По прошествии многих лет я убедился сколь глубока могла быть душевная рана отца. Ему шёл 28-й год от роду и он оставлял на руках молодой жены (моей матери шёл 26-й год) троих малолетних детей, из которых старший, которого он очень любил, которого в своих мечтах видел лётчиком «как Чкалов», так повёл себя. Когда я уже значительно повзрослел, мать не единожды вспоминала наказ отца ей беречь несмотря ни на какие трудности детей и осуществить его мечту в отношении меня. Кстати, выбор имени моему первому сыну во многом был предопределён этим хранящимся в моей памяти наказом отца.


Единственная сохранившаяся фотография отца


В жизни моей было много невзгод и иногда незаслуженных обид, но до сих пор молю Господа Бога об избавлении меня, моих детей, внуков и правнуков от таких жесточайших потрясений, как потеря отца, как преждевременная потеря близких. Сам, уже будучи отцом и дедом, постоянно ощущал отсутствие отца как защитника, советчика и помощника в разные периоды моей жизни.

После проводов отца наступило какое-то состояние подавленности, брошенности, незащищённости, как будто не стало хватать чего-то большого, очень нужного. Для меня это состояние невозможно или, по крайней мере, трудно описать словами, но оно-это состояние – продолжалось и до окончания школы, начале военной службы и только уже в зрелом возрасте стало затихать, но не ушло совсем. Разумом всё понимаешь, что отца не будет уже никогда, но душевные муки остаются. Так тяжела была для меня потеря отца. Состояние подавленности, неизвестности и какой-то виноватости перед отцом усугублялось и тем, что с получением в 1944 году извещения о смерти не было известно место его захоронения. Во всё время нахождения в оккупации мы знали только Москву, так как о ней говорили не только наши старики, но и немцы, коих у нас в 1942 году было множество. Поэтому неоднократно обсуждая с дядей вероятное место гибели отца, склонились к тому, что это должно быть ближнее или дальнее Подмосковье, где я и предпринимал некоторые попытки отыскать могилу отца. Но моя неопытность и чрезмерная загруженность службой отодвинули поиски на более позднее время, о чём крепко сожалею. Только по завершении военной службы, лично обратившись в Центральный военный архив Министерства Обороны, получил исчерпывающие данные о времени смерти и месте захоронения отца – командира отделения взвода связи 65-го кавалерийского полка 3-го гвардейского кавалерийского корпуса младшего сержанта Тюрина Тимофея Михайловича.

Подлинник извещения о смерти отца («похоронки») с подписями должностных лиц, сделанных, как тогда и было принято, цветными карандашами мне предоставили в Карачевском военном комиссариате. В пухлом деле, сохраняемом здесь, находятся подлинные документы о безвозвратных потерях в годы войны всего Карачевского района.

Отсутствие записи в строке о месте захоронения долгое время не давало мне покоя. По-видимому, скорбной работы по извещению родственников о гибели их близких было очень много, так что эту строку заполняли не всегда. То ли не успевали прочитывать до конца донесения о потерях, то ли эту информацию считали второстепенной, то ли…? О худшем не хотелось бы думать.

Но, слава богу, хотя и спустя десятилетия со дня окончания войны, движение за сохранение памяти о павших продолжается. А это дорогого стоит, ибо не может психически нормальный человек допустить забвения о тех, кто обеспечил ценой своей жизни продолжения самой жизни в своих потомках и существование нашего государства как такового.

Справку, в которой содержались сведения о месте захоронения, в довольно короткий срок со дня обращения предоставил Центральный военный архив МО (г. Подольск). Документ послужил мне стимулом предпринять поездку на могилу отца. Эту поездку надо было совершить обязательно как можно раньше, так как состояние моего здоровья не позволяло откладывать её на более позднее время.

По согласованию с военным комиссаром Волгоградской области в сентябре 2008 года совершил вместе с моей женой Натальей Александровной поездку на хутор Евлампиевский, находящийся примерно в шестидесяти километрах от города Калач-на-Дону. Самого хутора уже давно нет и только братские могилы между холмами остаются немыми свидетелями прошлых боёв и человеческих страданий убиенных и умирающих от тяжёлых ран дорогих для нас людей. Сопровождавшие нас в поездке представители Калачёвского райвоенкомата и администрации станицы Голубинской привезли к братской могиле, где на одной из стел мы увидели выбитую в граните фамилию отца.


Скорбная весть


По нашему русскому обычаю на постамент возложили цветы, поставили стопку водки, закрыв её ломтиком хлеба, и зажгли свечечку. Погода была хотя и тёплой, но ветреной и казалось, что огонёк погас, но стоило ветру утихнуть, огонь возникал снова и снова. Значит, душа отца витала где-то рядом и давала понять, что мы приехали именно туда, где упокоилось его бренное тело. На одной из стел (их на братской могиле шесть) увидел фамилию Донцовых. Возможно, это были наши соседи, ушедшие на войну одновременно с отцом. Но спросить об этом уже не у кого. Нет давно Донцовых в Ружном.


Справка из Центрального архива Минобороны России


В этой поездке пришлось столкнуться с двумя сторонами отношения живых людей к сохранению памяти о павших. Мы весьма признательны руководству Волгоградского облвоенкомата, Калачёвского райвоенкомата, администрации станицы Голубинской за проявленное исключительное внимание к нам, обеспечивших поездку автотранспортом, сопровождающими и, особенно, за содержание захоронения в ухоженном состоянии в этом давно покинутом людьми месте. На этом фоне уважения и сострадания со стороны посторонних, в общем-то, лиц совершенно необъяснимым для нормального человека выглядит чёрствость и безучастность самых близких ныне для меня людей. Господь им судья! К сожалению, у меня в то время не было даже своего фотоаппарата, поэтому и не смог запечатлеть и представить документальных свидетельств увиденного.

Теперь немного истории. Собираясь в эту поездку к месту гибели отца, ещё раз просмотрел все доступные мне источники о великом и кровопролитном сражении за Сталинград. Операция по окружению и разгрому Сталинградской группировки немцев началась 19 ноября 1942 года. По-видимому, отец получил смертельное ранение уже в самом начале наступления и 23 ноября скончался в корпусном госпитале. Как он боролся за жизнь известно теперь только одному Господу. Но я уверен, что он боролся до последнего и в предсмертных муках своих, надеясь выжить, видел перед собой оставленных без отцовской защиты своих малолетних детей и старшего из них, так надрывно и тревожно не хотевшего отпускать его на войну.

3-й Гвардейский кавалерийский корпус, в составе которого и воевал отец, был переброшен под Сталинград из-под Москвы, наступал в полосе обороны 3-й румынской армии, усиленной 14-й танковой дивизией немцев. Как я могу теперь лояльно относиться к этим «мамалыжникам», пришедшим завоёвывать Россию и убивать наших родных и близких. Не мой отец в 1941 году пошёл на Бухарест, Будапешт или Прагу. Но вся эта свора итальянцев, румын, венгров-мадьяр и прочих чехов, финнов и др. под водительством бесноватого фюрера пришла к нам, чтобы дать нам «свободу» жить без отцов и братьев. И эти лицемеры и проституты ещё требовали какого-то покаяния от моей страны. Нет и ещё раз нет! Они врагами России были и в прежние времена, остаются ими и теперь, только в более изощрённых формах. Это моё непоколебимое убеждение, сцементированное кровью невинно убиенных моего отца Тимофея Михайловича, моих дядей Юрия Михайловича, Захара Михайловича, моего двоюродного брата Ивана Петровича и многих других родственников и односельчан. Такая же трагедия произошла и с миллионами граждан моей страны, оставшихся сиротами, без родительского попечения и заботы. Такие трагедии не забываются. А память о павших на полях сражений за правое дело защиты своих родных и близких священна и вечна.

Лицо войны, да и изнанка тоже

Мобилизованные из нашего села отправлялись в Карачев ещё несколько дней, слёзы и стоны провожающих, остающихся без мужской опоры, тому свидетельство.

Вместе с этим население, в основном женщины и мужчины непризывных возрастов, стали привлекаться к строительству оборонительных сооружений, прежде всего окопов и противотанковых рвов. О масштабах этих работ у меня сложилось мнение только после изгнания немцев, но во всех увиденных мною огромных по длине противотанковых рвах, прорытых между Рудаками и Подосинками, по Бутыренским и Страконским огородам не было видно нигде застрявших танков или каких-то транспортных средств. Скорее всего, этот труд был напрасным. Известно, что немецкие танковые соединения в начале войны обходили созданные заграждения стороной, что, надо полагать, делали и наши войска в ходе освободительных операций. Долго ещё оставались эти уродливые шрамы войны как напоминание о бессмысленности иногда огромных трудопотерь.

Карачев и Брянск были захвачены немцами 6 октября 1941 года, всего через три месяца со дня начала войны. Как быстро и нагло двигались немецко-фашистские войска! Большого движения немецких войск через наше село не наблюдалось, они прошли в стороне. Наших отступающих войск тоже не запомнилось. В августе-сентябре велись ожесточённые бомбардировки Брянска – крупного промышленного города России. Самолёты с крестами на крыльях летели днём большими группами, с надрывным воем и столь низко, что были видны лётчики в шлемофонах, а мы, глупые дети, бежали вслед и кричали «дядя, брось конфетку». Кто придумал такую просьбу, не знаю. Не понимали мы ещё какие «конфетки» вёз этот немец на головы брянских ребятишек. По ночам над Брянском стояло огромное зарево, а ведь от нас до Брянска по прямой около 45 километров. Не удивительно, что в послевоенном Брянске были одни лишь руины. Бомбёжки велись и по ночам, причём не только Брянска, но почему-то и окрестных полей, а несколько бомб упало и на наше село. Взрывы были настолько сильными, что казалось и дом взлетает в воздух. К счастью, бомбы падали на нас не очень часто. Чьи это были самолёты, и с какой целью сбрасывались бомбы – никаких объектов, «достойных» бомбёжки у нас явно не было. Может быть, под покровом ночи отдельные экипажи просто разгружались на маршруте, дабы не лететь бомбить объекты, прикрытые средствами противовоздушной обороны, а может, и ошибались штурманы. Воронки от взрывов по нашим ребячьим оценкам были огромных размеров; долгое время после войны мы купались в них, а глубина была, как мы говорили «с ручками».

Как только стало ясно, что немцы вот-вот придут в село, стали вестись разговоры о том, что колхозов больше не будет, а опять будут единоличные хозяйства. В силу малого возраста, конечно, не понимал о чём идёт речь. Колхоз, единоличник – для меня это были просто слова, которые и запомнились независимо от осознания этих терминов, тем более, что повторялись они матерью довольно часто.

Мой дядя Пётр Михайлович

В начале октября в селе появилась немецкая комендатура, появились тут же полицаи из пришлых, и какая-то часть из наших, руженских. Были назначены и старосты. Немцы в то время были «добрыми» и не ломали голову выбором кандидатов. Узнавали, кто был председателем колхоза и если по их данным (данные же предоставлялись пятой колонной – злопыхателями из обиженных советской властью) председатель не был ярым коммунистом – таких избивали до смерти или просто расстреливали – а был авторитетным хозяйственником, то его и назначали старостой. Так и оказался в списке «пособников немецкого режима» мой дядя, бессменный председатель колхоза «Страконка» со дня его создания. Возраст у Петра Михайловича был непризывной и поэтому он избежал горькой участи своих братьев и многих односельчан. Формально он числился старостой до июля 1943 года, когда нас всем селом погнали на запад, в эвакуацию, как говорили наши сельчане. В сложном положении оказался дядя Петрак (так его звало большинство сельчан). Этот мужественный и прозорливый человек понимал, что власть немцев не навсегда, но отказаться от такой «милости» он не мог. Немцы от своих прихвостней, вылезших из нор, в том числе и в Ружном, знали, что три дядиных брата (Захар, Юрий, Тимофей) и старший сын Иван находятся в рядах действующей армии, а такое немцы не прощали.

Это был исключительно честный и порядочный человек до конца дней своих. Перед самым носом у немцев дядя разделил всё колхозное имущество между членами колхоза по числу едоков в каждом доме. На результаты дележа я ни разу не слышал нареканий сельчан, даже после войны, когда мы вспоминали эти события. Наша семья получила имущество на двоих с дядиной семьёй. Самыми ценными были лошадь, телега, плуг, борона, без чего в крестьянском хозяйстве не обойтись. Мне почему-то больше запомнился делёж колхозного амбара и конторы, разобранных на брёвна и доски, но в нашем дворе этих строительных материалов почему-то не было. Мерин, который достался нам, отличался крупной статью, спокойствием и просто подпускал к себе даже маленьких детей, не причиняя им никакого вреда. Весной 42-го дядя усадил меня на коня, дал в руки повод и вот я, держась одной рукой за гриву, а другой за повод, боронил вспаханное, теперь единоличное поле. Колхозная земля ведь тоже была поделена между бывшими членами колхоза. Были поделены и поля, засеянные весной 41-го, в том числе и коноплёй. Про эту сельскохозяйственную культуру упоминаю потому, что ей засевались очень большие площади плодороднейшей земли – чернозёмов, которыми окружено всё село. Конопля давала волокно для производства канатов, верёвок, тканей, в том числе брезента, а из семечек давилось так называемое постное масло зеленоватого цвета с приятным специфическим запахом и вкусом. Масло использовалось не только в пищу, но и для производства олифы и других материалов в лакокрасочной промышленности. Культивирование конопли было прибыльным делом и её выращивали с давних пор. Мои предки по материнской линии (в частности, прадедушка Кирилл) ещё до революции 1917 года занимались ею, жили достаточно зажиточно и даже сколотили некоторый капитал в золоте. Их дом на Малаховке с резным крыльцом, гречневая каша с постным маслом, которой меня угощала прабабушка, вспоминаются до сих пор.

Площади посевов конопли в Ружном после войны были значительно расширены и в объединённом колхозе (потом совхозе) была даже учреждена должность коноплевода, которую долгое время занимал мой дядя. Конечно, эта культура специфична по тем продуктам, которые можно из неё получить. Но даже в 70-е годы у моих односельчан не было совершенно никаких мыслей об извлечении из неё каких-то наркотических веществ. Старшие знали, что находясь в посевах конопли во время её цветения можно «задуреть», поэтому детей во время уборки мужских особей – поскони, называемой у нас чаще всего замашкой, на эти работы не допускали. Замашку в конце её цветения продёргивали по всей площади посевов и из неё получалось, после соответствующей обработки, сравнительно мягкое волокно, использовавшееся для производства холста. Сейчас на тех землях лишь бурьян и всякий чертополох. Как всё изменчиво в этом мире!

Однако вернёмся опять в 1941 год. Конопля по моим детским впечатлениям выросла в тот год настолько высокой, что из неё видны были только кабины грузовиков немцев, едущих прямиком по посевам. Им ведь не жаль было топтать наш труд, наши надежды на получение урожая, чтобы выжить. Прошло совсем немного времени с момента появления в селе немецкой комендатуры, как наши «освободители» потребовали для себя свежего мяса. В 41-м году требование ограничилось двумя коровами и дядя отдал, прежде всего, свою. Пока было можно, он старался сохранить коровок у многодетных семей. Но аппетиты оккупантов росли и уже в начале 42-го года, когда немцы получили по зубам под Москвой, они уже не спрашивали дядю, а брали всё подряд. Понимая перспективу, что немцы заберут всё, значительная часть скота была забита на мясо и спрятана в погребах. К сожалению, некоторая часть населения надеялась, что немцы не будут ничего брать у них, а уж коровок-кормилиц, тем более, оставят малолетним деткам, поэтому и до последнего держала скотинку. Но эта молва о благорасположенности к местному населению, пущенная прихвостнями оккупантов, оказалась жестоким обманом. Доверчив наш народ, может от того и много страдает. Не хотелось бы думать, что такая детская доверчивость идёт от необразованности и бескультурья. Может это есть проявление широкой русской души? Думаю, что верно последнее.

Все мои детские годы после отправки отца на фронт тесно связаны с дядей, волею судьбы поставленного в очень сложную и опасную ситуацию. Всеми доступными ему способами пытался скрываться от оккупантов, дабы не выполнять их требования, идущие, понятно, в ущерб сельчанам. Была и другая опасность. Уже в конце 41-го – начале 42-го годов у нас заговорили о партизанах, лихо расправлявшихся с «пособниками» немцев без суда и следствия. Факты таких расправ доходили и до нашего села. Не хочу касаться моральной стороны этого вопроса, но, к сожалению, война и та обстановка, которая сложилась в стране в целом и на оккупированных территориях, в частности, диктовали необходимость принятия суровых мер к изменникам и действительным пособникам немцев. Фактор времени играл не последнюю роль, потому под эту молотилку часто попадали и люди, не совершившие сколь-нибудь значимых прегрешений. Кто будет тёмной ночью, накоротке, исследовать степень вины попавшего в прицел? Не всякий и не всегда. Потому и приходилось дяде днём прятаться от немцев, а ночью от партизан на чердаках, в сараях, в погребах родственников.

Партизаны были в нашем селе только один раз, ранней весной 42-го года. Было темно, когда в дверь сильно загрохотали с требованием открыть её. Мать, перепуганная таким напором, конечно же, открыла, мы проснулись и как галчата в гнезде с печки наблюдали за происходящим. В дом ввалились три вооружённых мужика, один из них парень (было видно, что молодой) и потребовали у матери продукты, сами обшарили все полки, сгребли в сумки, несмотря на слёзы матери, все наши припасы: остатки соли, муки, спички и быстро удалились. Кто это был – настоящие партизаны или просто люди, скрывающиеся и от немцев и от наших – трудно сказать. Больше таких налётов не было, ведь наше село от спасительных лесных массивов находится в десяти-двенадцати километрах, так что не набегаешься часто. Правда и немцев в селе в то время почти не было.

Ноябрь и декабрь 41-го запомнились ещё обильными снегопадами, трескучими морозами и некоторыми драматическими событиями. Немцы выгоняли жителей, а это были, как правило, женщины, на расчистку дорог от снега. В сугробах пробивались настоящие коридоры и дорога Карачев – Навля поддерживалась постоянно в проезжем состоянии. Но было и событие, потрясшее всех сельских жителей своим трагизмом. Это произошло либо в конце ноября, либо в начале декабря, за календарную достоверность не ручаюсь, не знал в то время я ещё названия месяцев и дней недели. В тот вечер мы всей нашей сиротской семьёй были в доме дяди, как это делали практически каждый день. По улице немцы гнали большую группу наших пленных солдат и распределяли их для обогрева по домам. В дом к дяде набилось, должно быть, человек пятнадцать-двадцать. Они заполнили всё свободное пространство и оторопь берёт меня до сих пор, когда всплывает картина одетых во что попало людей, полуразутых (может мне тогда показалось, что на ногах у некоторых были только портянки или какие-то тряпки, чем-то подвязанные), в нахлобученных пилотках или каких-то шапках, с измождёнными лицами и каких-то безропотных, то ли от великой усталости, голода и холода, то ли от чувства собственной вины за произошедшее. Эта группа отогревалась, должно быть дня два. Кормили их тем, что находили наши сердобольные солдатки в своих уже оскудевших запасах. Некоторые из пленных просили женщин заявить немцам, что они являются якобы их мужьями. «Добрые» в то время немцы действительно разрешали женщинам забирать «своих» мужей. Но, как рассказывала потом мать, на нашей улице таких женщин не нашлось: «а мой вернётся – что я тогда скажу ему?». Но слёз было пролито немало. О дальнейшей судьбе этих горемык, даже о моменте их этапирования дальше, на сборные пункты, к сожалению, ничего не знаю. Сколько их осталось в живых, кто знает. Эту печально-трагическую картину наблюдал всего один раз, в последующее время наше село такими процессиями как-то обходилось стороной. А сколько таких групп, печально, с опущенными головами, с ощущением всей глубины унижения, оказавшись в положении военнопленного то ли по личным мотивам (любой ценой сохранить жизнь), то ли из-за собственной вины, то ли в силу сложившихся обстоятельств, то ли из-за злобы на бездарное и безвольное командование, проследовало через другие деревни и сёла? А сколько одиночек, взводов, рот, полков и целых дивизий осталось лежать на долгие времена в безвестности и забвении по всем необъятным нашим лесам и перелескам, полям и болотам? Война все сражающиеся армии делит на три неравные части: одни дрались и выстояли, другие дрались и полегли, третьи оказались по приведенным выше причинам (конечно, это далеко не полный перечень) в плену. Страшнее войны может быть только война. И не всегда легко отделить правых от виноватых, доблестно сражавшихся не только за свою жизнь, но и за спасение отечества, от тех, кто нарушил святое правило «сам погибай, а товарища выручай», или тех, кто в силу сложившихся обстоятельств проявил героизм, либо остался нейтральным, а может быть просто не замеченным, или поддавшись эмоциям, свойственным человеку в экстремальных ситуациях, струсил из-за боязни за собственную жизнь. И к этому суду, упаси Господи, нельзя и близко подпускать людей бездушных, несведущих, ангажированных, преследующих корыстные цели, вымещающих злобу за свою неполноценность, действующих по указке заинтересованных сообществ с целью искажения реальных фактов. Таким зловредным для нашего народа, перенесшего все тяготы войны, является так называемая «десталинизация», проводимая, конечно же, не от великого ума всякого рода, якобы, Медведевых и Федотовых.

Завершая рассказ о дяде, хочу хотя бы кратко поведать о трагической его судьбе, оказавшегося после гибели на фронтах Великой Отечественной войны братьев Захара, Юрия и Тимофея, старшего сына Ивана единственным старейшиной нашего большого и уважаемого рода. Оставалась одна надежда на младшего сына Михаила, 1934 года рождения. Но и здесь судьба была жестока к нему. Петрович, так мы его все называли уже в старших классах школы, добросовестно отслужил три года в армии, работал сначала киномехаником, передвигаясь со своей кинопередвижкой по всей округе, затем перебрался в Брянск, работал на предприятии железнодорожного транспорта и одновременно заочно учился в институте. В его семье росло две дочери, была вполне пригодная для проживания квартира на Брянске-2, куда я и заезжал, находясь в отпуске. Мы вместе радовались жизни, детям и казалось, что ничто не предвещает беды. Но в начале 1972 года я получил от него известие, что он находится на лечении в центральной больнице МПС, куда мы с женой и приехали его навестить. О роковом характере болезни он уже догадывался. Моё общение с лечащим врачом подтвердило отсутствие каких-либо надежд на выздоровление брата. Развязка наступила летом этого же года. Похоронили мы его на Ковшовском кладбище Брянска. Вскоре не стало и жены дяди – тёти Анны. Дядя остался совершенно один, хотя подросшие внучки иногда навещали его. В один из приездов в отпуск в село, мы с женой пытались уговорить дядю переехать на постоянное жительство к нам. Жилплощадь наша и материальное положение позволяли обеспечить вполне хорошие условия для проживания, тем более, что наши дети стали вполне самостоятельными. Но дядя категорически отказался, в этом проявился наш родовой характер – не быть ни для кого обузой. Отказался он и от предложения невестки переехать к ним. Принял решение провести остатки своей жизни в доме престарелых, где и закончилась его сильно омрачённая тяжёлыми потерями жизнь. Вечная ему память!

В оккупации. Новые впечатления, но без радости

В то время грамоты я ещё не знал, но запомнил одну небольшую книжечку со звёздочкой на обложке и с картинками внутри, которую принёс к нам какой-то мужичок. На картинках был изображён наш солдат с винтовкой в разных положениях для стрельбы. Скорее всего, это было наставление по стрелковой подготовке РККА, но зачем нам её принесли – ума не приложу. Ещё раньше, в самом начале войны (июль или август) около нашего дома какой-то грамотей читал одиночную листовку небольшого формата, на белой бумаге. Я могу воспроизвести только то, что запомнил на слух и только так, как запомнил: «Бей жидов, спасай Россию. Хватит бессмысленно кровь проливать». Понятно, что эти листовки разбрасывались немецкой авиацией. Несколько раз той зимой старшие находили на полях, за огородами, кипы слипшихся между собой и частично раскисших листовок. Говорили, что это были листовки, сбрасываемые по ночам нашими самолётами. Больше никаких письменных свидетельств идущей войны не припомню, да может, их и не было в наших краях.

Несмотря ни на что пришла и весна 42-го. Особых изменений в поведении немцев пока не было, но их стало значительно больше, жили постоянно; в большом поповском доме около церкви располагались какие-то штабы, было очень много легковых машин, автобусов, мотоциклов с колясками. Поражало не только большое количество техники, но и её вид – до этого мы, кроме «полуторки», ничего не видели. А какие вальяжные военные в непривычных для нас фуражках выходили из легковых машин, поправляя иногда ремень с кобурой на левом боку.

Мальчишек, должно быть, всегда влечёт к технике. Однажды на логу мы решали непростую для нас задачу: как же поедет эта большая машина, у которой впереди колёса, а сзади гусеницы. Неожиданный ответ на мучивший нас вопрос был получен с появлением на логу большого поросёнка, сбежавшего из закутка по недогляду своей неразумной хозяйки на привычное место для выпаса. Ведь к этому времени весь скот, кроме лошадей был пущен под нож, чтобы не достался немцам. А тут такой «подарок». Машина весьма интересной для нас конструкции взревела и быстро догнала эту хрюкающую живность, которая несколько раз успела ещё и взвизгнуть от полученных ударов, а выскочившие с гоготом из машины фрицы своими огромными тесаками быстро завершили процесс. Добыча была быстро разделана тут же на травке, невзирая на истошные вопли хозяйки, и отправлена куда-то в сторону поповского дома. Свежий шпик – какой же немец пренебрежёт таким продуктом.

Пришлось познакомиться и с поварским мастерством «весёлых» немцев. Именно весёлым или очень довольным собой запомнился этот спец, так ловко выпекающий блины, подбрасывая их сковородкой так, что они шлёпались в сковородку же обратной стороной – может быть он «играл» на нашу ребячью публику, по крайней мере, он часто поворачивался в нашу сторону, хотя мы из-за боязни близко не подходили. Дивно для нас было и то, на чём он выпекал блины. Мы-то привыкли считать, что должен быть какой-то костёр (огонь, по-нашему), а тут стоит что-то вроде небольшого пня и шипит огнём. Подробнее не рассмотреть, далековато. Это уж значительно позднее примус пришёл в городской быт (я его увидел после войны в Брянске), а в сельской местности такие «игрушки» ещё долго не появлялись.

Но более всего поразило отхожее место, устроенное тут же, около церкви, на пригорке. Вдоль глубокой канавы на вкопанных в землю столбах была укреплена довольно широкая доска, на которую и садилась, спустив штаны, просвещённая нация. «Зрелище», конечно, незабываемое, тем более для нас, сельских мальчишек, которые о туалете вообще не имели никакого понятия. Для нас туалетом, как правило, был плетень на огороде, но справить нужду всегда старались незаметно. А тут такая картина для всеобщего обозрения! Не знаю, то ли это от высокой немецкой культуры, то ли выражение презрения к сельскому населению, да и вообще к России.

Это лишь отдельные фрагменты наших ребячьих наблюдений. Мы имели относительную свободу передвижения, поэтому и посещали иногда и запретные места, утаскивая плохо лежавшую коробку с сигаретами, нет, не для того, чтобы курить, а лишь бы ощутить аромат, исходящий из коробки. Иногда находили немного конфеток в обёртке – какие они были вкусные и ароматные. Для нас, сирых, эти ароматы были из другой жизни, неведомой доселе. Поэтому и проверяли все выброшенные немцами коробки из-под сигарет, вскрытые консервные банки, надеясь на хотя бы какой-то остаток в них. Не всегда такие поиски проходили гладко. Помню, как в нас запустил пустым ведром немец – конюх, ухаживающий за своими лошадьми на бывшей колхозной конюшне. Сюда мы долго боялись заходить, даже несмотря на нашу ребячью бесшабашность.

В том году весна прошла как-то быстро, даже незаметно. Но весна это и сельхозработы. Колхозная земля была поделена, семена сохранились и народ прикладывал большие усилия, чтобы посеять зерновые, посадить картофель. Тем более что пока немцы не отобрали лошадок, оставили семена и не мешали обрабатывать землю. Такое «благодушие» со стороны оккупационных властей возродило у многих сельчан уже несколько угасшую тоску по ведению «единоличного» хозяйства. Конечно, расчёт был простой и заключался он в том, что такой политикой на сторону немцев привлекались неустойчивые селяне, которые могли бы составить опору режиму не только производством продуктов питания, но и предоставлением людских ресурсов, что в условиях ведения войны чрезвычайно важно. Разговоры о возврате к доколхозным временам не минули и нашу семью, но они быстро прекращались дядей, по-видимому, понимавшим ситуацию значительно лучше всех других. Но разговоры разговорами, а посильное участие в сельхозработах принимал и я, ведь мне шёл уже седьмой год, а это для села серьёзный возраст.

Весной 42-го в селе стало всё-таки значительно оживлённей. Немцы постоянно передвигались, одни уезжали, другие приезжали (техника в каждой партии чем-то отличалась). Появились полицаи с повязками на рукавах, в униформе, с винтовками. Однажды, находясь в поле, наблюдали целый отряд полицейских, возвращавшихся в село после, по-видимому, прочёсывания близлежащих рвов. Запомнилась песня, которую они довольно прилежно и громко пели: «Эй, комроты, даёшь пулемёты, даёшь батареи, что б было веселее».

Именно так я и запомнил этот куплет. Потом уже в зрелом возрасте случайно узнал, что эта песня как строевая была ещё в русской царской армии. Должно быть, и в подготовку полицейских немцами закладывалась определённая идеология. Всё продумывали.

Этой же весной впервые увидел немцев в чёрной форме. Они зашли к нам в сени, такие надменные, как мне показалось, и сразу матери: «Матка! Млеко, яйка». Мать, естественно, в слёзы: «Пан! Нет уже ничего. Детей (показывает на нас) кормить нечем». Не знаю, что они поняли из этих слов, но быстро ушли. Кстати, немцев и всех их приспешников у нас в селе звали панами. Не знаю почему. Были ещё и другие немцы. Один раз в дом к нам зашёл небольшого роста солдатик, без оружия, уселся на лавку за стол и стал показывать маме фотографии. Из этого показа я понял, что фрау – это женщина, жена, а киндер – это ребёнок. Жестами и затем этими словами, показывая на мать и на нас объяснял, кто есть кто на фотографиях. Не знаю, с какой целью он это делал, то ли скучал по своей семье, то ли хотел показать, что война ему не нравится, но уж точно – не провоцировал. Трудно об этом судить, но тогда мать и другие женщины сделали вывод и, не только по этому эпизоду, что немцы бывают разные.

Война уже шла почти год и на свет божий открыто выползла всякая нечисть. Через три дома от нас появился начальник полиции, и мы интуитивно, без чьей бы то ни было подсказки, почувствовали какое-то зло, исходившее от этого сброда. «Теперь мы здесь хозяева!», – услышали однажды, проходя с опаской около застолья, устроенного полицаями на расстеленном рядне у хозяйского дома. Всё было заставлено бутылками, закусками, играл патефон, который я услышал впервые в жизни. Должен сказать, что этих «молодцов» боялись больше, чем немцев. Поэтому у нашего народа такое неприятие полицейского. К сожалению, недоумки, оказавшиеся у власти, узаконили такое название правоохранительных органов в современной России, что вызывает лишь негодование и ненависть к этим чужеродным правителям. Я не помню уже ни имени, ни фамилии полицейского начальника, но надменность и презрительное отношение к сельчанам запомнил хорошо. У него был сын, мой ровесник, и надо же было так случиться, что когда немцев изгнали от нас, то этот мальчик жил вместе с матерью и, по-видимому, с бабушкой тоже в землянке, как и мы, но уже в другом месте нашей улицы. Но нас, ребятишек в их жилище никогда не пускали, что было необычно – мы все ходили друг к другу. Как потом выяснилось, этот полицай скрывался здесь же и его смогли поймать только в году 46-м или 47-м. Всю его семью потом усадили в сани и тоже куда-то вывезли. Из присутствовавших при этих «проводах» сельчан никто о них не проронил и слезинки. Не те это были люди, чтобы на фоне потерь своих близких, погибших на фронтах от рук гитлеровцев, жалеть об их пособниках.

В 42-м году в селе стали появляться огромные телеги (у нас их сразу почему-то окрестили фурами), перевозимые здоровыми лошадьми – битюгами. Я познал ещё одно слово – мадьяры. На самом деле это были и румыны и венгры, приехавшие грабить оккупированные наши города и сёла. Хватали всё, что попадалось, вели себя нагло, но немцев побаивались. Один раз мать, видя, что эти «мадьяры» пытаются вытащить из погреба (он у нас был под окнами) наши пожитки, а дело происходило вечером, переборов страх (своего-то жаль) сказала грабителям, что пожалуется на них коменданту. И что же? Бросили всё и укатили.

Лето 42-го запомнилось ещё шумными перемещениями огромного количества техники и личного состав фашистской армии. Помню, как я с ребятишками сидел на Куташенской горке и с непонятным для меня волнением наблюдал за сплошным потоком в сторону Навли танков с солдатами на борту, автомобилей с пушками и солдатами, мотоциклов и даже очень много велосипедистов с винтовками. Это движение шло около суток и настолько стремительно, что даже упавший с танка ящик, из которого вывалились снаряды, не привлёк ничьего внимания. И только много позднее мне стала понятна эта массовая переброска войск и техники – фашисты усиливали свои войска, рвущиеся к Сталинграду. Может быть, в это же время из-под Москвы тоже под Сталинград был переброшен и 3-й Гвардейский кавалерийский корпус, в котором воевал мой отец, для усиления войск, сдерживающих натиск гитлеровцев на этом направлении. Не отсюда ли и то волнение, которое я испытывал, наблюдая за перемещением войск через наше село. Всё-таки есть предчувствия беды, упреждающие реальные события.

Однако вернусь почти на год назад, в сентябрь 41-го. Тогда мы стали свидетелями гибели нашего советского самолёта. Было раннее утро, но все были на огороде и убирали картошку. Откуда-то доносился звук летящего самолёта, затем к этому тягучему звуку присоединились и другие, более «лёгкие», а вскоре стали отчётливо доноситься и звуки выстрелов оттуда же, с неба. Небо было чистое-чистое, голубое. И вот уже довольно высоко стал виден большой самолёт, летящий примерно в восточном направлении, а вокруг него крутящиеся два самолётика поменьше. Очень хорошо были слышны и видны трассы выстрелов с обеих сторон. Это сейчас разбираюсь в направлениях движения, а тогда понимал только, что самолёты перемещаются в сторону Бутыренки. Через какое-то время большой самолёт вспыхнул и очень быстро развалился на три части, из которых вывалились три «фонарика» – так моя мать назвала раскрывшиеся парашюты. А вот четвёртый «фонарик» как-то неестественно летел вместе с горевшим обломком самолёта, потом отпал от него и летел уже быстрее обломка лишь с каким-то шлейфом позади, фонарика уже не было. Старшие ребята быстро рванулись к месту падения самолёта – видно было, что это наш самолёт, а истребители с крестами, значит немецкие – и успели добежать до упавшего практически без парашюта одного из членов экипажа раньше, чем туда подъехали полицаи на лошадях. Немцев в селе было мало и они подъехали ещё позже. Благополучно приземлившиеся три члена экипажа скрылись в оврагах, заросших лесом и дальнейшая их судьба мне не известна. А вот упавший на вспаханное поле с обгорелым парашютом стрелок-радист, когда подбежали наши ребята, был ещё жив. Он передал им свой комсомольский билет и другие документы и просил ребят, когда будет возможность, сообщить на родину о его судьбе. Свою безнадёжность, должно быть, понимал хорошо, так как после короткого разговора потерял сознание. Ребята наши успели убежать от полицаев и, таким образом, спасли документы. Мы же, малые ребята, только видели, как полицаи везли на совершенно голой телеге стонущего от болей лётчика, такого круглолицего, полного. Рядом с ним на телеге лежал снятый с самолёта пулемёт, из которого он отбивался от двух немецких истребителей. Умер он к вечеру этого же дня. Похоронили лётчика полицаи, даже несмотря на благосклонность немцев, по-варварски, без гроба и с нескрываемым злорадством. Уже после войны, в 50-е годы (я был в училище), приехавшие из Рязанской области родственники облагородили его могилку на сельском кладбище, которую знали и посещали многие из моих сверстников.

Было ли мне страшно?

Бывают в жизни события, которые оставляют по себе память на долгое время. Такую глубокую зарубку, не заросшую и до сих пор, я получил в 1942 году, на седьмом году моего пребывания на этом белом свете. В последние годы жизни матери, всякий раз, когда приезжал её навестить, она неизменно спрашивала: «А помнишь, как тебя из нагана немец хотел убить». Это событие было глубоко ею пережито как матерью, старающейся сберечь своего ребёнка. Как же не помнить? До сих пор иногда даже чувствую холодную сталь парабеллума (по выражению матери – нагана), которым тыкал в моё лицо этот фашист. В тот ещё ранний вечер, как обычно, все были у дяди, когда в дом ввалился высокий такой немец, одетый, что называется, по форме. Был ли это унтер или офицер, мне трудно судить, но на левом боку у него была кобура – это уж я запомнил хорошо. Он обратился к дяде с каким-то вопросом, одновременно жестикулируя руками. Дядя немецкого языка не знал, но, по-видимому, понял, что у немца что-то пропало ценное, причём пропало недалеко от домов, где они отрывали капониры для укрытия штабных автобусов. Дядя выразил своё «nein», такого быть не может, но этот фашист, должно быть, пояснил дяде, что он видел рядом «kinder». Дядя ко мне: «Ты был там на горке? Ты что-нибудь брал?». Так я и оказался крайним, я и сидел на лавке крайним, а двоюродный брат, тоже Мишка, сидел в углу под образами. Родной мой брат Шурка был, конечно, не в счёт – выглядел он совсем уж маленьким (ему не исполнилось ещё и пяти лет). Вот и начался «допрос» меня с пристрастием, потому что чем больше я пускал слезу, тем настойчивее и больнее фашист тыкал мне в лицо «наганом». Помню упёртый в меня взгляд, бормотание на непонятном мне языке. И что он хочет от меня? Дядя опять пытается выяснить, не брал ли я чего-нибудь там, где они укрывали автобусы. А что там можно было взять? Когда мы с ребятами подходили к этим раскопкам, то видели, что часть немцев, полуголая, работала лопатами, рядом была сложена их одежда, здесь же на пригорочке, сидело несколько человек, покуривая сигаретки и больше не на что было обратить внимание.

Скорее всего, дядя понял безвыходность ситуации, понял, что я не причастен к пропаже и дабы как-то разрядить обстановку спросил у меня с кем я там «бегал» (бегать на нашем языке означало гулять). Пришлось «выдать» моих постоянных компаньонов по играм, наших соседей, живших наискосок от нас через улицу, братьев Алёшиных (по-уличному, Черепковых) – Колю, Мишку и Ивана, с которыми я действительно играл недалеко от того места. Два старших их брата – Сергей и Александр в наших играх никогда не участвовали – возраст уже был не тот. Кстати, Сергей был в числе тех самых ребят, которые, опередив полицаев, первыми подбежали к нашему сбитому самолёту и забрали документы у разбившегося лётчика.

Дядя, как мог, объяснил немцу, что может быть пропажа найдётся в другом месте и предложил «kommen» к Черепковым. Спрятав парабеллум в кобуру, немец согласился и мы вышли на улицу. Я шёл рядом с немцем, постоянно всхлипывая, мать с маленькой Машей на руках вся в слезах: «Пан, пан! Он ничего не брал!» шла тоже рядом со мной. Был уже такой серый вечер, темнело. От дядиного дома до Черепковых около пятидесяти метров, а до нашего – метров тридцать пять. Когда уже вся «процессия» поравнялась с нашим домом, услышали крики «Пан, пан!». К нам бежала дядина соседка Забродина. Имя её, к сожалению, забыл. Из этой семьи Нина Забродина была женой моего второго дяди, кадрового военного, Юрия Михайловича, так что мы были в некотором родстве. Остановились. Подбежала эта женщина и показывает немцу какой-то предмет. Какая бурная реакция была у немца! Схватив принесённое, он начал что-то быстро лопотать, показывая дяде пальцем в одно и то же место, как потом выяснилось, на монограмму на, должно быть, дорогом для него портсигаре (это был портсигар). Затем открыл его, взял сигарету себе и предложил дяде, который отказался, так как никогда в жизни не курил. «Гут, гут!» и, о чудо, он этим же портсигаром и зажёг сигарету. Я всё происходящее наблюдал уже из любопытства, так как почувствовал, что «вопрос» решён в мою пользу. И действительно, толкнув меня то ли коленкой, то ли рукой (этого уже не помню) немец загоготал и по всему было видно, что облегчение почувствовали все присутствующие.

Что же произошло на самом деле? Оказалось, что маленькая дочка Забродиной, а ей было около пяти с половиной лет, играясь около капониров, увидела на сложенной одежде какую-то блестящую штучку, спокойно взяла её, поиграла с ней дома и легла спать вместе с «находкой». Немец, обнаружив пропажу и, по-видимому, не найдя её у своих, начал искать по домам. Дом Забродиных был самым ближним к месту пропажи и потому стал первым. А в доме всего одна женщина и маленькая девочка, да и та спит уже. Женщина поняла, что у немца что-то пропало и, как могла, убедила его, что у неё ничего такого быть не может. Следующими оказались мы, и начался описанный мною выше процесс. Так как разговор шёл довольно бурный, слышался плач ребёнка (т.е. меня) и причитания матери, то соседка, к чести её, почувствовав неладное, разбудила дочку, «допросила» её и обнаружила в кроватке этот злополучный портсигар. Что было бы со мной, не найдись он, сказать трудно. После такой встряски подходить близко к немцам какое-то время я уже не осмеливался. Ощущение холодного металла на лице долго приводило меня то в озноб, то в жар, вызывая какой-то внутренний ужас.

Зима 42—43 годов

В конце 42-го года появились новые фигуранты войны. Стали часто говорить о каких-то «власовцах», которые обращаются очень жестоко с населением, никого не щадят. Откуда нам было знать в то время о сдавшемся в плен советском генерале, вознамерившемся то ли в силу глубоких убеждений, то ли под влиянием обстоятельств и желания сохранить свою жизнь, «освободить» Россию от большевиков. Ну а носители «знамени» этого позорного военачальника пользовались своим положением врагов советской власти и, должно быть, упивались неожиданно появившейся возможностью объединиться в отряды разному отребью, дабы «освобождать» наше население от всякого имущества и продуктов питания. Больше всего именно этим, а не какой-то непонятной одеждой, они мне и запомнились. Как мать не упрятывала остатки мясных продуктов, эти «борцы за свободу» обыскали всё: погреб, чердак, пристройку к дому и не брезговали ничем. Всё, что обнаружили, несмотря на слёзы матери («чем же я буду кормить трёх детей»), рассовали по мешкам. Слава Богу, они в этот раз как-то быстро уехали от нас. Вторично мы с ними столкнулись уже в тёплые дни 43-го года, когда власовцы или кто-то под этой зловещей вывеской, занимались откровенным мародёрством, сопровождая свои действия реальными угрозами оружием.

В эту же зиму стала остро ощущаться нехватка некоторых продуктов и предметов обихода. К отсутствию сахара уже давно привыкли и не вспоминали о нём. А вот израсходованные запасы спичек и соли «неожиданно» создали большую проблему с организацией питания. А если ещё учесть и отсутствие освещения – керосина-то для ламп не стало – то можно понять причины погружения села во тьму. Но наш народ всё-таки изобретательный и огонёк для растопки печи передавался от соседа к соседу – о зажигалках, как у немцев, оставалось только мечтать. Они появились у нас уже в конце войны, правда, кустарные, когда к обычному винтовочному патрону, заправляемому бензином, припаивалась трубочка с колёсиком и камешком для добывания искры.

Соль же стали добывать «оригинальным» способом: разбивали старые деревянные бочки, использовавшиеся ранее для засолки мяса, на мелкие фрагменты и потом вываривали их. Получившимся отваром и сдабривали еду, в качестве которой преобладала картошка. Совсем плохо стало ребятишкам, привыкшим к молоку. Коровок многие жители давно уже забили, а у тех, кто пытался их сохранить для прокормления многочисленного потомства, безжалостно забрали немцы. Напрасно надеялись доверчивые жители на сострадание оккупантов. Всё становилось на свои места.

Никаких известий о положении на фронтах не было, да и откуда им быть – перемещение людей как носителей информации немцами не поощрялось. Немцы вели себя очень активно, более резко, чем раньше, что-то в их поведении (по моим детским впечатлениям) изменилось. Трудно сказать, на чём основывались эти впечатления. Может быть, что-то изменилось во мне – стал взрослеть.

Совершенно не помню, как вспахивали и засевали поля и огороды в весну 43-го, но они точно были засеяны рожью, пшеницей и горохом, засажены картошкой. Коноплю, конечно, не сеяли, так как все семена были съедены. Чем-то нужно было питаться. Как потом оказалось, высаженная весной картошка стала единственным, хочу это подчеркнуть, единственным средством выживания в последующие месяцы осени и зимы 43—44-го годов. Зерновые же «самообмолотились», не дождавшись прибытия на поля хозяев.

«Эвакуация»

С наступлением весны 1943 года немцы начали проводить какие-то строительные работы в оврагах (рвах), которые охватывают Ружное с юго-восточной и южной сторон, в полутора-двух километрах от села. Туда тянули кабели, для чего по огородам, по лугу пропахивали неглубокие борозды, в которые и укладывали неведомый для нас довольно толстый чёрный провод. Особенно большие работы велись в Орловике и Могольском рвах, доступ туда нашему населению был закрыт.

Вскоре заговорили о какой-то эвакуации. Такое слово многие слышали впервые, поэтому более сведущие втолковывали непонятливым, что нас всех погонят в Германию. Зачем погонят, как же можно оставить дома, а что можно взять с собой и т. д. и масса других вопросов, на которые понятных ответов дать никто не мог. Но события на фронтах подтолкнули к неизбежному оставлению родных мест. Немцы начали изымать в домах оконные рамы, двери и вывозить их вместе с другими строительными материалами в рвы Орловик, Могольской, Ящинский, Липовок, Клинский и др. для сооружения, как потом оказалось, землянок, блиндажей, дзотов и прочего. Не минуло сие разорение и наш дом.

А население стало собираться в неведомую дорогу. Мать упаковала свои пожитки, что считала ценным, в мешках вынесла из дома для длительного хранения (спрятала, как она говорила). А куда было прятать? У нас в огороде была яма для хранения картошки, а под окнами дома – погреб для хранения всяких солений, свёклы и других овощей. В погреб мать уложила все тряпки, а вход (жерело, по нашей сельской терминологии) засыпала землёй. В яму же опустила двухсотлитровую деревянную бочку, используемую обычно для засолки капусты, заполнив её пшеницей. Жерело ямы также засыпали землёй. Ещё одну бочку с пшеницей мать установила в подполе дома и тоже «замаскировала» доступными средствами. Кое-какие пожитки – одежонку для нас и для себя, какие-то продукты питания мать сложила в мешочки и приготовила в дорогу, совершенно неизведанную ни по времени, ни по протяжённости и с непредсказуемыми последствиями. Много не возьмёшь, ведь повозка всего-навсего одна на двоих с дядей, а нас набиралось в этот «экипаж» четверо взрослых (дядя, тётка Анюта, сестра дяди увечная с детства Мария, моя мать) и четверо детей: двоюродный брат Миша годом старше меня, и нас трое у матери. Как всех разместить на обычной деревенской телеге, загруженной ещё самыми необходимыми пожитками? Конечно, предполагалось, что взрослые будут идти пешком, я тоже был зачислен к ним. Двоюродный брат был, естественно, на особом положении – у него отец. Поэтому значительную часть пути он восседал на подводе. Тяжелее всех пришлось моей матери: на руках пятилетний Шурка и двухлетняя Маруся (так звали мы сестричку). Шурка отличался ещё и сонливостью, поэтому, когда ехали ночью, его усаживали сверху пожитков и привязывали верёвками или какими-то тряпками, чтобы не падал с телеги. Но даже и привязанный он «умудрялся» иногда свалиться на землю. По каким дорогам мы ехали! Впрочем, в своём изложении событий я забежал далеко вперёд.

После разорения дома мать по ночам сидела у оконного проёма и, как она говорила, «караулила» и нас, спящих на печке, и добро, «спрятанное» в погребе, при этом боясь каждого шороха. Конечно, когда на месте окон и двери зияют пустые проёмы, то в это тревожное время невольно будешь оглядываться на каждый шорох. И, тем не менее, мать однажды набралась смелости и прогнала мародёров, о чём я рассказал уже выше.

Всё это разорение домов, сборы в дорогу происходили в июне – начале июля. Немцев в селе оставалось постоянно мало, все куда-то двигались, быстро, сосредоточенно. Воцарялась гнетущая тишина. Откуда нам было знать, что потерпев крупнейшее поражение в Сталинградской битве, немцы готовились взять реванш на центральном участке советско-германского фронта, а именно ликвидировать орловско-курский выступ, разгромив советские войска, сосредоточенные здесь, и вновь попытаться овладеть стратегической инициативой. Но это уже другой разговор.

За несколько дней до эвакуации пришлось отведать и немецкого варева. Около дядиного дома дня три или четыре была развёрнута полевая кухня, но немцы однажды так быстро укатили, не съев приготовленное, что повар, то ли от того, что у него проснулись родительские чувства, то ли от простой человеческой жалости к снующим рядом голодным ребятишкам, зачерпнув половником из котла варево, скомандовал: «Ком!». А с чем «ком», ведь у нас никаких тарелок и кастрюль никогда не было и в помине, а чугунки были либо спрятаны, либо упакованы в дорогу. Мать вытащила большую семейную миску и вот я уже несу её полную, горячую, с каким-то белым, сладковатым на вкус, содержимым. Съели всё тут же. Потом уже вместе с другими более «просвещёнными» соседями пришли к выводу, что это были разваренные макароны (типа сегодняшней вермишели). Я их ел первый раз в жизни. Принёс ещё с собой и маленькую буханочку тёмного хлеба, отличавшуюся от наших «коммерческих» не только своим малым размером, но внешним видом и вкусом. С боков она была покрыта какими-то «опилками», правда, мелкими (предположить что-то другое мы не могли – фантазии наши далее отрубей и древесных опилок не простирались), а корочка припахивала каким-то маслом («знатоки» утверждали – автолом, который они нюхали при заправке трактора). На самом деле, конечно, это был хлеб, приготовленный для длительного хранения и защищённый от воздействия внешних неблагоприятных факторов. На вкус это был явно не ржаной хлеб, но и на чисто пшеничный тоже не походил. Твёрдый был хлеб. Кстати, уже находясь в эвакуации (по пути туда), с проезжавшего навстречу немецкого грузовика в наш обоз бросались пачки какого-то продукта. Развернув упаковку, увидели зеленоватую довольно плотную массу со специфическим запахом, доселе нам неведомым. Те же «знатоки» объяснили, что это маргарин и употреблять в пищу его можно, что мы после такого обнадёживающего утверждения моментально и реализовали. Все наши помыслы в то время постоянно были на утоление голода. Но это были единственные подачки от оккупантов за всё время нашего перемещения в Европу. Больше не подкармливали.

Так постигали мы некоторые плоды цивилизации, не задумываясь в то время о достигнутом уровне производства в странах Европы и качестве подготовки фашистской Германии а войне. На это нам пока ума не хватало.

Но вернёмся немного назад. Мы пока ещё дома. Но вот и нашу улицу обошли несколько немцев с полицаями – завтра с утра «нах вест!». Такая же команда проследовала и по все остальным улицам нашего села. Обозы формировались по бывшим колхозам, так уж народ привык, хотя формально колхозов уже не было.

Сколько же слёз было пролито женщинами и старыми и молодыми, особенно теми, у которых были малые дети. Бросить всё нажитое своим горбом за долгие годы, даже оставить те же засаженные и ухоженные огороды, распрощаться с родными от рождения местами, где прошла жизнь, длинная или короткая, как у кого, проститься со всем дорогим, что было здесь – это становилось невыносимым. Атмосфера гнетущей тоски по оставляемым родным домам, какому-никакому имуществу, буквально пропитала всех. Нам, детям, может и трудно было понять происходящее, даже, возможно, было легче, но слёзы матери, суровая сосредоточенность дяди и других пожилых мужчин невольно передавались и нам. «Ну куда же я с вами пойду, где меня ждут, где меня приютят, чем же я буду вас кормить, кто мне поможет?!». Эти вопли матери вошли в меня на всю оставшуюся жизнь и даже сейчас, на склоне лет, вызывают невольную слезу, когда перед глазами встаёт немногословный брат Шурка, державшийся за подол маминой юбки, маленькая совсем Маруся, научившаяся только говорить и ставшая, по воспоминаниям матери, очень мудрой, «как старушка». Как такое забыть? Нет и таких слов, чтобы выразить весь трагизм начинающего движение обоза, сопровождаемого громкими всхлипываниями и причитаниями женщин. Плакали и мы, ребятишки.

Под окрики немцев и полицаев выехали из села по направлению на Навлю, проехали Крутое, Липовский ров и тихо вдоль Ященского рва двинулись в сторону деревни Пластовое. Так как выехали из села во второй половине дня и приближался вечер, то наша «охрана» – немцы и полицаи – исчезла в районе посёлка Пролетарский. Ведь мы приближались к партизанской зоне, а ночью немцы предпочитали отсиживаться в гарнизонах. Кстати, такое повторялось во все дни нашего печального путешествия – ночью никакой охраны не было.

Проехав Пролетарский, свернули к кустам лозняка на ночлег. Здесь уже находился один обоз из нашего села, с улицы Слободка. Они заняли, что называется, плацкартные места. Дядя провёл обоз чуть дальше, и там оказались кусты более подходящие для остановки. Но как организовать ночлег? Никаких спальных принадлежностей, одеял, даже обычного сухого сена не было. К счастью, погода была тёплой и сухой и, по-видимому, усталость от пережитого за день взяла своё и мы, кто как мог и где мог, уснули. Утром мать покормила чем-то из взятых в дорогу припасов, но вот чем, как не напрягаю память, не могу вспомнить. Точно знаю, что ничего не варили, костров не разводили, а других источников тепла просто не было. Чем мы питались и во время дальнейших наших скитаний, не помню. То, что пища была скудной, не вызывает никаких сомнений, но это точно была не манна небесная. Скорее всего, довольствовались тем, что находили по дороге, т.е. практически освоили понятие подножного корма.

Утром ни немцев, ни полицаев не было. Не было их и днём. Нас, ребятишек, никуда из кустов не выпускали, да и боязно было – незнакомые места. Старики о чём-то шушукались, что-то решали, расходились, затем опять начинались разговоры, иногда даже очень громкие, образовались какие-то группы со своими разговорами. К вечеру стало ясно, что весь сыр-бор разгорелся из-за того, как быстро надо ехать. Ведь уже целый день стоим и никуда не движемся. Небольшая группа стариков призывала быстрее ехать в Германию: «Я там был в плену в ту войну, там хорошо живут, и мы тоже устроимся. Надо быстрее ехать». Приводились и прочие «доводы» обретения счастья на чужбине. Вторая, более многочисленная и авторитетная группа во главе с дядей Петром Михайловичем, настаивала на том, чтобы от дома не удаляться и если есть возможность, как сегодня, то этим и надо пользоваться. Дядя очень резко совестил желающих без оглядки бежать за призрачным счастьем: «Немцы только и думают о нас, как нам устроить райские кущи». «Надо держаться гуртом, всем вместе. Скоро наши придут!», – таково было заключение дяди на все эти споры. По сути, шла речь о вере или безверии в победу Советского Союза над фашистской Германией, хотя прямо так вопрос, должно быть, и не стоял. Конечно, нашего ребячьего мнения никто не спрашивал, в споры не приглашали, но складывающуюся обстановку, я думаю, мы понимали. По крайней мере, некоторые нюансы ведущихся споров мне памятны. Может быть потому, что я часто был рядом с дядей и его реакцию в более резких выражениях, чем привожу здесь, слышал не от третьих лиц.

Ведущиеся споры не могли не сказаться и на поведении детей. Произошло какое-то обособление их не только по группам, но и в самих группах. Хотя ребят моего возраста было в обозе не так уж мало, но не помню ни одной ребячьей компании, которая бы нас объединяла. Просматривалось явное тяготение к своей семье, к своим родственникам. По-видимому, семейные узы держали крепче и вселяли надежду, пусть и неосознанную, на спасение.

В результате всех споров большинством было принято решение никуда с этого места не трогаться. Так и поступили. Прошёл и второй день – ни одного немца, ни одного полицая. Забыли что ли про нас? Но зато ребятня не забыла про голод и требовала их накормить. И вот на третий или четвёртый день стояния группа женщин, в том числе и моя мать, оставив нам на попечение маленькую сестричку, решили сходить в село и принести что-нибудь из продуктов, хотя бы накопать картошки. И пошли, а до дома ведь около шести километров. С каким нетерпением мы ждали их и, слава богу, дождались под вечер. Мать принесла картошки – это был праздник. Она рассказывала, что в домах за прошедшие дни немцы выдрали потолки, полы и вообще всё, что можно было снять. Тишина в селе необычная, такой никогда не бывало, немцев не встретили – они, скорее всего, занимались своим обустройством и подготовкой этого района к обороне. Не хочется думать о том, как бы сложилась наша судьба – моих братишки и сестрёнки, если бы немцы или кто-то ещё задержали женщин. Мама потом неоднократно рассказывала о своих волнениях в том походе, но… голод не тётка.

Рассказы «сходивших в разведку» женщин, должно быть, подтолкнули к принятию решения покинуть это место и переехать ближе к Навле-реке, т.е. к лесу, а там уже начинается партизанская зона. Старики об этом знали. На следующий день, действительно переехали километра на четыре, на свои луга и спрятались, насколько это было возможно сделать, в кустах. Не знаю, сколько времени мы там прятались, но это была мука для всех. Детей нужно кормить, а где сварить ту же картошку? Костры разводили очень маленькие, а чтобы они не дымили, нас ребятишек, заставляли искать сухие веточки. Помню один случай, когда только развели костерок, а дядя уже командует «туши!» – послышался гул самолёта. А их стало летать всё больше, мы внимательно смотрели на небо в надежде увидеть наш, со звёздами на крыльях, но, увы… Только одни кресты и этот зловещий рокот. В один из дней переезжали в другое место – теперь решили чаще менять пристанище – и как-то неожиданно появился немецкий самолёт и мы услышали какие-то хлопки по земле рядом с нами. Впереди обоза подхлестнули лошадок и все побежали под густые кусты, казавшиеся такими спасительными. И только там нам объяснили, что самолёт обстрелял наш обоз. Слава богу, пули прошли мимо, а самолёт больше не вернулся. Но, по-видимому, нас засекли и теперь нужно ждать «гостей». К этому времени по берегам Навли в кустах отсиживались и другие обозы из нашего села, так что заметить с воздуха большое скопление подвод, должно быть, не представляло особого труда. К вечеру того же дня куда-то двинулись дальше, ехали по очень плохой дороге, на которую выступали большие корни деревьев, представляющие дополнительные преграды, усиливающие и без того частые глубокие ухабы. Мы, дети сидели на телеге. Моей задачей было удерживать братика, чтобы не свалился; все взрослые, в том числе и моя мать с Марусей на руках, шли рядом по этой ухабистой и почти совсем тёмной дороге. И вдруг: «Halt!» и выстрел из винтовки. Погнали лошадей, все побежали, я еле удержался на телеге сам и удержал всё-таки братика, когда перескакивали какую-то колдобину и колёса грохотали по корням деревьев. Было совершенно темно, мне врезалось в память только множество ярких звёзд на небе, на которое взглянул, по-видимому, совершенно случайно при таком «комфортном» путешествии. Сколько времени гнали лошадей, где остановились и как провели остаток ночи – из памяти стёрлось. Утром только узнали, что ночью мы проезжали недалеко от нашей руженской мельницы, построенной на реке Навля. На мельнице немцы держали небольшой гарнизон, охранявший, конечно же, не саму мельницу, а плотину, по которой шла дорога на левый берег Навли, в лес, к партизанам. Ночью устраивать погоню даже за большим обозом немцы не решались.

Должно быть, им надоела наша «вольница», а может быть обстановка на фронтах требовала очистить тылы от нежелательного присутствия, когда в один из дней на нас была устроена настоящая облава на всей большой территории по правому берегу Навли. Немцев и полицаев было множество, причём немцы были вооружены, в основном, автоматами, а полицаи – винтовками. Под гортанные команды немцев и угрозы полицаев обозы выстраивались в колонну, вначале которой была группа немцев верхом на лошадях. Где-то недалеко были слышны короткие автоматные очереди. Как стало известно много позже, стрельба велась по живым людям. Пострадал наш дальний родственник, тогда ещё совсем молодой, Митя Колесников. Пытаясь убежать от одного немца, наскочил, не заметив, на другого, который и прошил его автоматной очередью. Односельчане подбежали к упавшему, перевернули на спину, из живота в нескольких местах текла кровь. Подошедшие немцы, по-видимому, посчитав, что с такими ранами долго не живут, отогнали всех и бросили Митю одного под кустом. Но бывают же чудеса на этом белом свете. Провалявшись долго (он сам потом не мог сказать сколько) без всякого присмотра, без всякой помощи, без еды и питья, Митя пришёл в себя и выжил. Конечно, такие события не проходят бесследно, что-то изменилось и в характере молодого человека, но не было в селе после войны более добросовестного, более исполнительного и ответственного пастуха, коим он нанимался многие годы.

Но это было потом, а пока выехали на открытое безлесное пространство и только слышался скрип колёс да редкие всхлипывания женщин. Ведь все поняли, что удаляемся всё больше и больше от родных мест, надежды отсидеться в кустах рухнули. Что-то нас ждёт впереди?

На второй или третий день пути наш обоз в сопровождении всё тех же «охранников» уже тащился по лесной песчаной дороге, ноги утопали по щиколотку, лошади еле-еле тащились. И, тем не менее, мы догнали большую колонну немецких автомашин, рёв двигателей которых был слышен издалека. Поравнявшись с колонной, поняли причину медленного её передвижения. Оказалось, что одни машины буксировались другими, двигатели которых так надрывно и ревели на весь лес – по сухому глубокому песку далеко не уедешь. А причина «траурного марша» обнаружилась сразу же – на буксируемых машинах были пробиты пулями боковые и лобовые стёкла кабин, тенты на кузовах из-за множества дырок просвечивались насквозь. Это то, что прежде всего бросилось нам в глаза, значит и двигатели машин тоже пострадали. По обозу пошёл слух: «Это партизаны повредили машины». Говорили тихо, но глаза у всех горели радостным блеском, значит, что-то меняется вокруг нас, если немцам наносятся такие потери. Но до понимания обстановки у нас было ещё очень далеко. Эта встреча произошла где-то в районе Синезёрок и наши обозные «мудрецы» пытались понять причины, по которым обозы гнались в том направлении. Кто-то высказал предположение, что нас гонят к мосту через Десну, который находится где-то около неведомых для нас Выгоничей. Так ли это было или нет, по какому мосту мы переправлялись, у меня совершенно не удержалось в памяти, так как никакую географию в то время ещё не знал, тем более названия мест, через которые пришлось проследовать.

За всю многодневную дорогу проезжали много маленьких и больших деревушек и сёл, но хорошо удержался в памяти только Красный Рог из-за непривычности двухсловного названия села больших размеров, да Старое и Новое Задубенье, где произошло освобождение нас Красной Армией.

В Красном Роге запомнился огромный обоз от горизонта до горизонта. Сколько же там было страдальцев и пеших и на подводах? Не сосчитать. К этому времени немцы забрали нашу лошадь, дав взамен уже сильно истощённую, но пока справляющуюся с обязанностью тащить телегу. А затем и эту лошадку заменили на совсем уж доходягу, худую, измученную. На небольшую горочку приходилось всем нашим «экипажем» помогать коню затащить телегу, но под неусыпным дядиным обихаживанием этого одра он смог потом и довести нас домой.

Уже в наши дни (в 2010 году) волею случая пришлось проехать значительную часть пройденного босиком пути, но уже в хорошем автомобиле и по вполне приличному асфальтированному шоссе. С большой тоской и волнением проезжал небольшие деревушки, названия которых всплывали в памяти, подъёмы и спуски, на которых надрывались и кони и люди, но сейчас вблизи этого тракта практически уже ничего не напоминало внешне об ужасах нашего «путешествия», а спокойно разгуливающие вдоль дороги аисты создавали некоторую атмосферу спокойствия и умиротворения.

Ну а тогда при проезде через Красный Рог погода была дождливой, и я в сплошной дорожной грязи распорол ступню осколком разбитой бутылки. Кровь хлещет, нога по колено в грязи, идти не могу. Посадили на подводу, мать перевязала какой-то тряпицей рану, но кровь всё равно идёт, практически так же. Что делать? Но вскоре почему-то обоз остановился и мать, расспрашивая всех встречных и поперечных, узнала, что в селе есть какой-то медпункт и мы поковыляли туда. Нашли это «лечебное» учреждение – дом почти рядом с дорогой. По-видимому, здесь и до войны был сельский медпункт, так он выглядел, отличаясь от рядом стоящих крестьянских домов. Запомнился мне «доктор» – пожилой мужчина, вроде бы русский, сразу обругавший мать за то, что она привела такого грязного ребёнка. Вышли в сени. Сердобольная помощница «доктора» поставила на крылечке тазик, дала воду и мои ноги «заблестели», стал виден большой сантиметров шести-семи разрез, из которого продолжала течь кровь. Доктор обработал рану йодом и закрепил бинт какой-то липкой белой лентой. Если с йодом был уже знаком, то лейкопластырь увидел впервые. Вскоре белизна повязки исчезла, ещё не дойдя до нашей подводы. Но нога потом зажила. По-видимому, немцы всё-таки позволяли существовать такой медицине, а может, и организовывали её, иначе, откуда бы взялись медикаменты и тот же лейкопластырь.

Каждый раз, в преддверии ночи, сопровождающая нас на всём протяжении пути охрана, уплотняла обозы на весьма ограниченной территории и, Боже мой, что это были за стоянки. До сих пор вспоминаю с содроганием загаженность этих площадок, на которых не только негде было лечь на ночлег, но даже стать без опаски вляпаться в отходы жизнедеятельности людей и лошадей, оставленных прошедшими раньше нас за лучшей жизнью на запад такими же горемыками. На ночь охрана «испарялась» и тогда проходила тихо команда дяди запрягать. И опять в путь, но назад и не по той дороге, приведшей сюда, а куда-то в сторону, но неизменно по направлению к дому. Как ориентировались наши деды – не знаю. Проезжали за ночь километров двенадцать-пятнадцать и укрывались в какой-нибудь деревеньке или в кустах, где и отсиживались иногда по два-три дня. Потом опять нас находили и выгоняли на «большак», где опять вливались в этот бесконечный обоз. Потихоньку ряды наших обозников-односельчан стали редеть. «Техника» крестьянская не выдерживала: ломались колёса, оси телег, да и лошади начали падать. Вот и прибивались лишившиеся своего транспорта либо к кому-то из односельчан и продолжали путь на запад, либо упрашивали местных жителей приютить на время. Приёмом объяснить стоянку поломкой техники не раз пользовался и дядя. Так было и перед нашим освобождением. Мы уже проехали какое-то Задубенье, то ли Новое, то ли Старое (к сожалению, не помню) и, пользуясь наступающими сумерками, въехали в глубину этого села. Около какого-то дома (метрах в трёхстах от большака), стоящего на краю довольно большого оврага, с разрешения хозяина поставили телегу в сарай, сняли исправное колесо и спрятали, а рядом положили сломанное хозяйское. Утром пришли немцы, но дядя сумел убедить их, что ищет исправное колесо. Ушли. Такой же разговор состоялся и на следующий день. И опять удачно. То ли у немцев других задач прибавилось, то ли произошло что-то очень важное и для них и для нас. Мы, конечно, ни за каким календарём не следили, не до того было, но уже наступил сентябрь и по поведению немцев (в населённых пунктах, через которые мы проезжали, коренных жителей уже не выгоняли в Германию) можно было заключить, что надвигаются серьёзные события. Не знаю, из каких соображений, но однажды днём дядя разместил нас всех внизу оврага, рядом с домом, к которому мы прибились. Скорее всего, дядя догадался сам или получил от кого-то информацию о скором изгнании немцев и предстоящих возможных боях.

Из оврага хорошо просматривался большак, по которому непрерывным потоком двигались и пешие, и конные, и пушки на конной тяге, и автомобили легковые и грузовые с солдатами и пушками на прицепе. Движение шло в ту же сторону, куда гнали и нас. Значит, немцы перемещаются сами на запад, причём делают это очень поспешно. Кто-то из взрослых ещё обмолвился про гремящие котелки, так как от большака довольно часто доносились специфические звуки, характерные для соприкасающихся металлических предметов. Поток техники и людей не иссяк и с наступлением сумерек, хотя большак уже не просматривался, но сплошной гул с частыми металлическими стуками выдавал происходящее передвижение войск. Мы так увлеклись наблюдением за большаком, что не сразу поняли, что к нам кто-то грозно обращается. На краю оврага стоял немец, если судить по одежде, по-видимому, офицер и взмахом руки, в которой был то ли пистолет, то ли автомат, скомандовал: «Auf!». Эту команду мы усвоили уже давно, поэтому все быстро вскочили. Двоюродный братец мой от неожиданности и испуга тут же заревел. Должно быть, убедившись, что перед ним одни женщины и хныкающие ребятишки, махнул рукой: «Nieder!». Это был последний немец, которого я видел живым за эту страшную войну.

А взрослых мужчин среди нас не было. Ещё до вечерних сумерек дядя и все мужчины, наши и местные, куда-то исчезли, спрятались. Куда, мы, дети, не знали.

Стало уже совсем темно, шум с большака от передвигающихся больших масс людей и техники стал слабеть. Мы начали понимать, что немцы отступают и делают это поспешно – «драпают» – на нашем ребячьем языке. Наши размышления о сути происходящего прервал летевший прямо над нами с сильным гулом настоящий огонь в сторону уходящих немцев, причём никаких громких звуков стрельбы и взрывов слышно не было. Перепуганные этим необычным для нас зрелищем («живой» огонь над нами!) сидели, прижавшись и друг к другу и к скату оврага, боясь пошевелиться. Сколько времени продолжалось это огненное действо сказать трудно. Гул затих, огня над нами не стало, но в той стороне, куда летел огонь, стояло огромное зарево, где-то далеко вспыхивали яркие языки пламени. Это уже потом мы стали «просвещёнными», свободно оперировали понятиями «Катюша», «Ванюша», но этот единственный в моей жизни случай увидеть реально работающую «Катюшу» памятен до сих пор.

Проснулись мы здесь же в овраге от какой-то необычной, непривычной для нас тишины. Утро было солнечным, небо чистым-чистым и в такой идиллии раздававшиеся где-то вдалеке пока непонятные громкие голоса, заставили нас потихоньку выползти из оврага. И что мы видим? По полю, с той стороны, откуда летел вечером огонь, в нашу сторону движется большая цепочка людей, кто-то впереди размахивает пистолетом и вот стал уже явственно слышен отборный мат, исходивший от размахивающего пистолетом.

Женщины, поднявшиеся тоже на край оврага, оценили ситуацию быстро и однозначно. Помню, как моя мать с какой-то лёгкой улыбкой на лице и выступившими слезами только и сказала одно слово – «наши». Сбегали за мужчинами, оказывается, они прятались в хозяйском погребе, замаскированном кустами, и сразу же дядя дал команду собираться в дорогу. Домой! Никто, по-моему, теперь не сомневался, что немцы больше не вернутся. Сборы заняли не так уж много времени, поставили исправное колесо, смазали оси телег, поблагодарили хозяев за приют и ранним утром следующего дня выехали на большак и взяли курс на Брянск. Теперь уже никакой охраны не предвиделось, поэтому и дорогу выбирали попрямее, без прежних отклонений. Обоз наш изрядно сократился – кто-то отстал раньше, кто-то уехал дальше, кто-то просто отбился в царившей суматохе. Но настроение было довольно приподнятым, особенно у нас, ребятишек, повзрослевших, как мне показалось, и готовыми исполнить всё ради быстрого возвращения домой. Правда, настроение несколько омрачали глубокие вздохи матерей, как бы предвосхищавших большие потери, которые нас ожидали впереди. Но дети пока не могли представить всего ужаса от встречи с родными местами, с родным домом. Может и к лучшему.