© Былых М.М., 2012
© Издательский дом «Сказочная дорога», оформление, 2012
Откуда приходят стихи
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали все благие
Как собеседника на пир.
Мой век был краток. Задержавшись с родами, он яро вспыхнул и до срока сгорел, оставив, как метеор в небе, дымный хвост ностальгии об утраченном для одних, и злопыхательства для выскочивших на авансцену.
Я не принадлежу ни к тем, ни к другим. Но век-то мой! Появившись на свет до официального провозглашения социализма в затерявшемся в зауральских далях селе, я застал отголоски предыдущего века, в свою очередь оболганного сменившим его. Моё первое ощущение земного бытия и первые воспоминания связаны с домом крестьянина средней руки. Сибирского крестьянина и сибирского дома.
Здесь необходимы пояснения.
Рубились в Сибири, как правило, дома крестовые[1] и пятистенные, в один или в два этажа. Крестовым назывался дом с двумя перекрещивающимися внутренними капитальными стенами. На первом этаже кухня, горница и запроходная горенка, но иногда просто кладовка. На втором этаже две горницы и горенка. Одна четвертушка дома шла под сени и лестницу на второй этаж. Крыша дома имела четыре ската, поэтому его ещё называют круглым. Широкие, далеко выступающие за сруб карнизы делают дом похожим на гриб – двухэтажный на подосиновик, а одноэтажный на приземистый боровик. Отсюда – «дома-грибы» и «круглый дом».
Скот содержался вдали от дома, в загоне со стайкой (хлевом), одной или несколькими. Пятистенки ставились и под двускатную крышу, но таких, по крайней мере в старой части нашего села, было наперечёт.
Наш дом разменял вторую сотню лет и на три венца врос в землю, но не покосился и гордо высился двумя этажами, бережно сохранив резные карнизы и ставни. Надёжна была и крыша из драной доски в два ряда. Но хозяйство уже порушилось. Рушил его сам хозяин, мой дед Михаил. Порушил и сбежал, навсегда потерявшись где-то в Осетии и оставив мою бабушку Марию Ивановну с кучей малолетних ребятишек на руках. Это и спасло семью от раскулачивания и коллективизации. Кулачить было нечего, а на обобществление осталась одна малышня. И мудрая бабушка ни разу не помянула своего мужа худым словом. Не опустел, как другие, наш дом. К моему времени от его былой красы сохранились баня, завалившийся амбар, отдельные звенья бревенчатого заплота, остатки крытого двора и величественные с резным карнизом ворота с калиткой. Дом и ворота немо свидетельствовали в пользу сбежавшего хозяина. Скупы у меня о деде и его корнях сведения, но не случайно же и не ветром занесло на чердак дома найденную мной под домашним хламом кремнёвую пищаль начала покорения Сибири.
Родители бабушки, мой прадед Иван Михайлович и прабабка Ефимья Осиповна Удальцовы, происходили из тобольских казаков и жили в станице Суерской, по сибирским меркам рядом – в пятидесяти верстах.
Что представляло из себя к 1916 году западносибирское крестьянство, возделывавшее вольные чернозёмы, занимавшееся охотой, таёжным сбором и рыбной ловлей в реках и озёрах обширного, сурового, но отзывчивого на труд края? Середняки составляли 80 %, имея от трех до пяти рабочих лошадей, вдвойне крупного рогатого скота, стадо овец и без счёта птицы. 13 % – так называемые кулаки. Они имели до десяти и более рабочих лошадей. Не отделились ещё от отца взрослые сыновья с семьями, и хозяйство автоматически подпадало под признаки кулацкого. 7 % бедняков набиралось из горьких пропойц и новых переселенцев из Центральной России, ещё не успевших обрасти добром.
Что лукавить, их дразнили: «Ты Расея-долгошея, по три пуговки на шее». Сибирские мужики носили косоворотки с двумя пуговками на вороте, полагая, что их шея толще.
Крестьяне были не просто грамотны, они следили за агрономическими достижениями, приобретали современную сельхозтехнику: жатки, косилки, молотилки, веялки. Именно эта сельхозтехника составила основу первых МТС. Работала кооперация, заработал Транссиб, и кормила Западная Сибирь маслом и хлебом чуть ли не всю Европу. В иных деревнях хранился в скирдах трёхлетний запас хлеба.
Однако вернёмся в дедов дом. Хозяйкой в нём была бабушка. Она занимала горницу на первом этаже, остальное – в моём распоряжении. А дом оказался сказочным, наподобие сказок бабкиных, и повсюду имел потайки. Мои открытия следовали одно за другим. Вот чернильный прибор из уральского камня, там – подсвечники каслинского литья. Лампа, пузатая-препузатая, с двумя круглыми фитилями и чудесными колёсиками, с дужкой для подвески к потолку, но уже без стекла. Бабушка говорит, что это двадцатипятилинейка. Ух, и не выговорить даже! Сейчас у нас лампа малюсенькая, с красным кошачьим язычком.
Сугревна и ласкова бабушкина русская печь, но сколько замечательных вьюшек у изразцовой печи второго этажа! Начищенные до золотого сияния, они пускают по тёсаным стенам весёлых зайчиков. Задорно подмигивает мне огонь в поддувальном оконце печной дверки, но вскоре его закроют второй дверцей и затянут винтом.
Давно нет тех домов, того лада, и деревня истаивает вешним льдом. Вздымаются за облака человеческие муравейники, открылась из космоса голубой сказкой Земля, но я не уверен, что замена патриархального уклада компьютерной паутиной, телевизионным разбоем и освобождением от пут морали является победой Добра над Злом в их извечном противостоянии.
Из года в год, а каждый детский год – эпоха, ширятся мои открытия. Я обнаружу огромный, с треногою, фотоаппарат и аккуратно упакованные пластинки фотонегативов, и впервые в обратном освещении увижу былую красоту своего села: ещё живую церковь, вознёсшую кресты в небо, базарную площадь с тьмою подвод и людей, и дома, дома, которых почему-то поубавилось. Отыщется и альбом с фотографиями, и я не смогу признать в девушке, стоящей с подружками в праздничном, как и они, платье, свою бабушку. О, как они хороши, как красивы!
Позднее мама, спросясь, на минутку наденет это, достанное из-под семи замков платье, и я не узнаю родной матери! Вот она, своя из своих, но как преобразила её пропахшая нафталином, с кружевною отделкой, тряпица, пошитая в талию и широким подолом метущая пол! И не тронет моего сердца перед входом на ВДНХ бабища Веры Мухиной.
Немало схоронок ещё открывал мне старый дом, но самым большим и во многом определившим мою жизнь, вылепившим во мне человека, было открытие домашней библиотеки. Находилась она на втором этаже за занавешенной дверью запроходной и самой маленькой комнаты.
Я не знаю, каким чудом, какими усилиями, какой изворотливостью бабушке удалось сохранить библиотеку. Быть может, пограбили другие дома (улицы двухэтажных и огромных одноэтажных потерявших хозяев домов), а через бабкину малышню, через бабкину уже нищету не переступили.
Не сразу передо мной распахнулась таинственная дверь, а как к шести годам научен был беглому чтению. Ни звука не проронил я о находке ни стороннему человеку, ни приятелям.
Непростое время было. Над семьёй предгрозовой тучей висела тень двух бабушкиных братьев, причастных к Тобольскому (Ишимскому) крестьянскому восстанию 1921 года. Власть памятлива, ткнула она меня носом в моё происхождение в 1965 году, спустя четыре десятилетия, когда и могил-то искать негде было и некому, и сам факт крупнейшего в советской истории крестьянского восстания замолчан, закрыт на замок – амбарный.
Немудрящая библиотека. Она состояла из книг сытинского издания, не имевших обложек. Были (откуда и как?!) в эти беспортошные книжки вкраплены ещё Данте, Апулей, Бокаччо, «Правила хорошего тона», что-то ещё, чего я не упомнил. И были подшивки «Нивы» с её литературным приложением. Предо мною открылся божественный мир слова. Моя мама, с пятнадцатилетнего возраста преподававшая русский язык и литературу в сельской школе, пыталась систематизировать моё чтение, но чаще я без компаса пускался в бурное плавание, пока меня не выуживали и не подвигали к труду.
К труду нас, довоенную малышню, понуждали и крестьянская традиция, и война, взвалившая всю тыловую неподъёмную тяжесть работы и жизни на баб. Каждый сопляк старался быть мужиком, да и вынужден был им быть. В «Закатах» я одним мазком коснулся этого. Крестьянскую науку мы прошли по полной программе, и я не считал, как не считаю и сейчас, за геройство то, что к пятнадцати годам мог крестьянствовать, класть печи, плотничать и много ещё чего.
Сполна познали мы голод, безотцовщину и нищету (моя мечта о сапогах сбылась с призывом в армию), но детство остаётся в памяти подобным рассвету, сулящему ясный и радостный день.
Не эта ли война да стремительное насильственное раскрестьянивание страны подкосили титульную нацию и предопределили обрушение некогда великой державы? Но как XX век вырвать из цепи предшествующих, уводящих к другой грандиозной трагедии – церковному расколу? Кстати вспомнить прозрения Н.Я. Данилевского о судьбах цивилизаций и пожалеть, что золотой осени нам не досталось.
Из деревни уехал сразу после школы, до достижения совершеннолетия, не один я – весь выпускной класс.
Манили обратные дали,
Колхозный толкал недород.
О, как же мы дружно сигали
За паспортной крепи заплот!
И мы города без оглядки
Локтями раздвинули вширь.
Вдогон, наступая на пятки,
Стелился Отчизны пустырь.
Первое стихотворение написал в одиннадцать лет. Писал и в юности, но жизненные обстоятельства сложились так, что после в течение почти полувека не зарифмовал и пары строк, хотя литературу любил и, как мог, отслеживал новинки поэзии и прозы.
Отойдя от дел служебных, общественных и крупных домашних, в марте или апреле 2003 года на шестьдесят девятом году жизни решил заглянуть в юношеский архивчик. И пережитое ранее, и нынешнее осмысление минувшего века, и днешнее – всё как-то неожиданно выплеснулось словом, легло в размер и зарифмовалось.
Из дальней дали пришли за мною стихи.