Глава 1
Выйти из стыда – подобно тому, как выползают из норы
Странное молчание травмированных душ
Странное молчание травмированных душ… «В возрасте шестнадцати лет я узнал, что однажды больше не смогу видеть. Вдохновленный бешеным желанием победить и зная, как сильно любят меня близкие […], я решил ничего не говорить о болезни даже собственным родителям»[8].
Ошарашенный известием, Жак еще больше года не пытался ничего рассказать! Он знал, что станет инвалидом, но достаточно было произнести это вслух, чтобы в душах тех, кто его любил, уже в момент окончания фразы поселилось несчастье. Сказать – означает сделать ошибку, допустить постыдную оплошность.
Разделенная эмоция врачует травму[9], однако повергает в страдание любящих травмированного. Речь идет о связи, не так ли? По какому праву мы вовлекаем близких в наши беды? Но если мы молчим, это способствует рождению недоверия, и между нами возникает тень. «К стыду, заставляющему меня молчать, добавится – стоит лишь мне заговорить – чувство вины за то, что я вовлек вас в собственные проблемы».
К счастью, сочинительство, театр, роман или любая другая репрезентация способны управлять эмоциями, придавать им художественную оболочку, что позволяет сохранять интимную связь с посторонними. Вот почему доверие оказывается более легким способом: проще довериться незнакомцу, которого больше никогда не увидишь, чем близкому человеку, рядом с которым существуешь. Тяжесть слов в обоих случаях оказывается разной.
Разделение эмоций может быть приятным или утомительным занятием – в зависимости от характера самой эмоциональной связи. Не сложно делить радость или счастье с теми, кто находится рядом. Можно даже испытывать некоторое удовлетворение от того, что делишься своей болью с теми, кого любишь, чтобы успокоить их[10]. Но кто захочет разделить со мной мой стыд? Кто не испытает смущение, услышав рассказ о «сексуальных ловушках, расставляемых мне моим отцом»? Этот человек был ответственным работником небольшого уровня, которого окружающие уважали за его поступки. Он хорошо говорил, хорошо одевался и всегда был готов великодушно откликнуться на просьбу ближнего о помощи. Его очень ценили. Однако каждый вечер он блокировал задвижку на двери в спальне собственной дочери, чтобы она не могла запереться там, или приказывал ей спать в его кресле, или, когда она проходила мимо, внезапно набрасывался на нее. Как рассказать об этом, не боясь вызвать недоверие: «Я знал твоего отца, он никогда не смог бы так поступить»? Слушающий впадает в ступор, испытывая тошноту или ощущая на губах привкус чего-то непристойного. «Инцест не является частью истории»[11], мы не можем на публике рассказывать о сексуальных ловушках, которые расставлял дочери отец, уважаемый обществом человек.
Ситуации, провоцирующие непонимание, многочисленны. Инцест, сексуальная агрессия, особенно со стороны женщины, не поддаются пересказу. Представьте отца, сидящего за столом вместе с детьми во время изысканной трапезы и рассказывающего, как в возрасте двенадцати лет, когда он находился в пансионе, женщина из обслуги каждый вечер приходила в спальню к мальчикам, срывала с него одеяло и делала все, что требуется, чтобы вызвать эрекцию. Садилась верхом, а затем исчезала, ничего не сказав и оставляя ребенка абсолютно обескураженным. Одно-единственное слово, произнесенное этой женщиной, могло бы установить между ними связь, однако непроизнесение слов еще больше усиливало ощущение стыда от сексуального домогательства со стороны неизвестной – действительно, какой стыд! И как рассказать об этом своим детям?.. Просто невообразимо! Друзьям? Невозможно! Их ступор или насмешка покажутся вам оскорбительными. «Даже психоаналитику я рассказал об этом с трудом. Я попросил перенести сеанс в кафе на углу… Словно собирался преступить закон… Это не нормально… Я стыжусь того, что со мной случилось… Я не такой, как все».
Стыдящийся культивирует тайну, чтобы не смущать тех, кого любит, чтобы не быть презираемым и защититься, сохранив свое лицо. Эта реакция – вполне законная защита – заставляет человека говорить иносказательно. Стыдящийся предпочитает отстраненность, иносказательность, поверхностность – только так он чувствует себя относительно спокойно. Неосторожно вырвавшееся слово, случайный поступок – и воцаряется тяжелое молчание, всякие межличностные связи прерываются. Эти раз за разом возникающие волны напряжения – неожиданные, непонятные окружающим – высасывают из человека всю энергию. Ничто так не истощает организм, как запреты, необходимость бездействия, молчание, – это сродни тому, как зверь, чувствуя опасность, замирает неподвижно.
Подобное поведенческое и словесное молчание – защитная реакция, проявляющаяся в контексте ситуации насилия. Но молчание начинает угнетать самого насильника, как только окружение перестает им интересоваться. Адаптация, естественная самозащита во время войны, что бы под ней ни воспринималось, заложена в человеческую память, как условный рефлекс, и дезорганизует связи между людьми. К чему молчать, если больше нет необходимости делать это, чтобы защититься? Зачем тревожиться, если наше окружение относится к нам нормально?
Память играет с нами дурную шутку, когда мы пытаемся ответить на давнюю агрессию, хотя давно уже наступило время жить, отказавшись от любого насилия. Нужно меняться одновременно с контекстом, а это не всегда возможно. Дети быстро учатся реагировать на новые условия своего существования. Большую часть времени пережившие травму дети носят на себе ярлык «трудных» и, не имея надлежащего окружения, действительно становятся «трудными». Но когда их приглашают поделиться своими чувствами, когда окультуривание позволяет им избавиться от ощущения травмы, стыд видоизменяется. Теперь судьбой этих детей будет управлять традиционное отношение культурной среды к стыдящимся.
Внутренний обличитель
Этот яд души сложно разделить с кем-либо, поскольку доверить историю о происхождении источника стыда означает оказаться во власти другого, разрешить ему судить нас. Нередко стыдящийся, который «доверился», «провоцирует критику со стороны тех, кому открылся»[12]. Поскольку молчание – защитная функция, раскрытие тайны несет в себе опасность для того, кто начинает говорить. Теперь чувство стыда, живущее в нем, зависит от реакции доверенного лица, культурных мифов, оказывающих на него свое влияние, а также его предубеждений. Раз есть жертва, значит, между насильником и подвергшимся насилию существовала физическая близость. Возникни между ними чувство соучастия, это бы нас не удивило. Впрочем, во множестве культур все еще принято осуждать «партнеров по насилию».
Стыдящийся, потерявший в результате акта насилия свою индивидуальность, не способен противиться физическому превосходству доминанта и даже просто заявить о себе как о личности, глядя тому в глаза. Он чувствует себя ничтожнее другого – подчиненным, униженным; любопытно, что этот невероятный разрыв в сознании порождает следующую мораль: «Другой более значим, нежели я. Я изучаю поведение насильника, чтобы лучше управлять им, ставлю себя на место тех, которые, как и я, подверглись агрессии». Подобная манера думать о себе таким образом, отождествляя себя с другими, – это «знак, что речь не идет ни о каком извращении»[13]. В то время как Нарцисс восклицает: «Я самый прекрасный на земле, ибо нет никого, подобного мне», стыдящийся, напротив, шепчет: «Единственное, что имеет значение, – это взгляд другого. Если он поймет, каков я на самом деле, я сразу же умру от стыда. Надо избегать его взгляда, это меня защитит. Сделаюсь тише воды, ниже травы в глазах тех, кого я признаю доминантом».
Когда речь идет о защите братьев, стыдящийся способен броситься на насильника. Эта защита нападением позволяет ему продемонстрировать самому себе, что он не столь ничтожен, как полагает. Помочь тому, кто пережил травму, понять его, сродниться с ним одновременно означает оказать насильнику отпор и признать истинность ненавидимой нами мысли, что мы создаем себя сами. Стыдящийся – это анти-Нарцисс, и его оружие – альтруизм. «Ради защиты других я отважусь напасть на Нарцисса, думающего только о себе; признаюсь, я немного его презираю. Ведь он должен стыдиться думать о ком-то еще, кроме себя». Помогая пережившим травму, давая отпор Нарциссу, стыдящийся пресекает собственные нарциссические порывы. Альтруизм и мораль приходят ему на помощь, помогая убить Нарцисса-извращенца.
Попытка «историзации» – еще один способ помочь тем, кто подвергся насилию. Написать или пересказать историю пережитой травмы означает составить судебную речь, в которой будет предпринята попытка объяснить причины того, зачем жертва насилия прибегает к самоуничижению, и таким образом позволить ей почувствовать себя под взглядами других не столь ничтожной. Чувство стыда становится легче, если окружение ищет возможность понять, а не осуждать. Когда мы рассказываем истории о самих себе, когда мы становимся выразителями собственных мыслей, стараясь объяснить, почему «недочеловек» – это не про нас, мы действуем по схеме «другой – как я», и, глядя в это зеркало, перестаем стыдиться слишком сильно.
Внутри у стыдящегося обитает назойливый обличитель, не перестающий нашептывать: «Ты – ничтожество», подобно тому, как в душе виноватого расположился Суд, беспрестанно выносящий ему обвинительный приговор. Стыдящийся прячется, чтобы меньше страдать, или пытается вновь вернуть себе вес в глазах окружающих. Виновный наказывает себя, дабы искупить вину. Меланхолики полагают, что они достойны смерти, настолько серьезным представляется им собственное преступление. И в то время, когда их никто не осуждает извне, они приговаривают себя к самобичеванию, заведомо обрекая на неудачу. Удивляются тому, что разорвали отношения с женщиной, которую любят, и задаются вопросом, почему так часто забывают заводить будильник перед экзаменом, к которому так тщательно готовились. «Ты – лишь то, чего ты достоин», – провозглашает внутри нас воображаемый Суд.
Не верьте, будто чувство вины не имеет общего с чувством стыда. Тот факт, что у них разные корни, не мешает нам рассмотреть их вместе. Я вспоминаю мадам М., которая должна была ухаживать за матерью, страдавшей болезнью Альцгеймера. Почти двадцать лет подряд она была матерью собственной матери, что мешало ей быть матерью своих детей и женой своего мужа. Скованная привязанностью, требовавшей огромной ответственности, она стыдилась взгляда матери, полагая, что не полностью отдается ей. Когда та наконец умерла, потеря спровоцировала невероятную тоску и одновременно приступы счастливого экстаза. «Наконец-то свободна! Сегодня вечером я могу пойти в кино с мужем!» Невероятная радость! И сразу же – тяжесть стыда. «Мне стыдно быть счастливой, потому что моя мать умерла». Страдание, вызванное смертью тех, кого мы любим, равноценно стыду, который возникает, если мы позволяем себе радоваться их уходу.
Нельзя перестать чувствовать себя виноватым, но можно приспособиться к этому чувству и меньше страдать. И тогда мы изобретаем различные стратегии, связанные с искупительной жертвой, самонаказанием, дающие возможность несколько загладить вину. «Я делаю себе плохо, потому что я поступал плохо», – думает тот, кто подчиняется решению своего внутреннего Суда. Мы не понимаем, почему наказываем себя, не отдаем себе отчет, настолько подавление мешает нам мыслить трезво. И когда появляется ошибочное ощущение, что пора выйти из тени, мы бьем себя в грудь, повторяя: «Это – моя вина, моя огромная вина». Я ни разу не слышал: «Это – мой стыд, мой великий стыд», но часто видел стыдящихся, прячущих лицо в ладонях, словно этим они желали сказать: «Не могу, когда вы видите меня в подобном состоянии. Ваш взгляд пронзает меня насквозь, – весь мой ничем не примечательный внутренний мир».
Стыд и его противоположность
К стыду адаптируются благодаря механизмам избегания, замалчивания, отступления, что ослабляет межличностные связи. И все же в конце концов мы перестаем стыдиться и выходим из стыда, как из логова. С возрастом это чувство ослабевает, поскольку мы сами по себе становимся сильнее, учимся доверять, и еще потому, что, лучше приспосабливаясь к самим себе, мы меньше теряемся под взглядами других. Стыд не столь заметен, если наши чувства притуплены и мы легче управляем ими. Однако нередко стыд возвращается к нам в виде своей противоположности – чувства превосходства.
Как-то вечером в Бордо, во время собрания в синагоге одна дама рассказала, что когда (во время Второй мировой войны) она была ребенком, ей, дабы избежать смерти, пришлось сменить фамилию. Скрыв свои еврейские корни, она выжила, однако эта девочка умирала от стыда, ежедневно слыша, как храбрые крестьяне, защитившие ее, рассуждают о том, что все финансовые трудности проистекают от евреев, из-за которых и началась война. После Освобождения она, единственная из выживших в ее семье, продолжала скрывать принадлежность к еврейской нации, настолько сильно отпечатался в ее памяти стыд. Смущаясь, она размышляла: «Я принадлежу к еврейской семье, ответственной за несчастья этих отважных людей, спрятавших меня! Достаточно никому не говорить, что я еврейка, чтобы все любили меня, но если я расскажу об этом, те, кого я люблю, посмотрят на меня с враждебностью». Тайна, спасшая ей жизнь во время войны, перешла в разряд невысказанного и позволила существовать в гармонии с окружающими. Ей очень хотелось раскрыть эту тайну, но она ждала, пока ее окружение даст ей возможность высказаться.
Однажды, когда ей было уже за шестьдесят, сидя за чаем у соседки, она произнесла: «Вам следует знать, что я – еврейка». Поскольку это «признание» не имело ничего общего с темой беседы, соседка заинтересовалась услышанным. Так, благодаря простому признанию, еврейская дама одной фразой заставила замолчать своего внутреннего обличителя. И потом, каждый раз встречая соседку, она произносила: «Вам следует знать, что я – еврейка». Ее соседи стали интересоваться Холокостом, поскольку культура изменилась, и то, что говорилось вокруг, не могло пролить свет на некоторые события истории. Кое-кто полагал, что эта дама просто желает привлечь к себе внимание, и считали высокомерием то, что для нее было всего лишь наслаждением свободой.
Слово «стыд» вполне может означать и его прямую противоположность. Станислав Томкевич появился на свет в 1930 г. в Варшаве. Не очень удачное время, чтобы родиться евреем. В результате действий антисемитов он был заключен в гетто, а потом депортирован в лагерь смерти. После Освобождения полумертвый подросток был отправлен Красным Крестом во Францию. Несколько десятилетий спустя, став психиатром с мировым именем, он был приглашен в Иерусалим. Ошеломленный, он смотрел на израильских солдат, контролировавших арабов, и шептал: «Это начинается снова… Это начинается снова…» Он, обычно такой веселый, помрачнел. И сказал: «Мне стыдно от того, что я еврей». Но слово «стыд» имело совсем иное значение, нежели то, которое вкладывала в него дама из Бордо. Когда она произносила «стыдно», то вспоминала опасное ощущение собственной ничтожности, связанное с принадлежностью к проклятой нации. Станислав, употребляя то же самое слово, желал сказать: «Я горжусь тем, что мне стыдно», словно пытался объяснить: «Я не на стороне насилия. Я слишком хорошо знаю, что это такое… я вспоминаю Варшаву; а теперь это начинается снова!» Говоря, что ему стыдно, он гордился тем, что занял сторону угнетенных. И несмотря на свою принадлежность к доминантам, не был солидарен с ними.
Этот процесс «перехода в противоположное»[14] нередок в повседневной жизни. Мы часто видим тучных людей, стыдящихся афишировать свой избыточный вес и потому поющих в одном хоре с такими же толстяками, лысых, смеющихся над собственной плешью, или гомосексуалистов, организующих гей-парады, где энергия плещет через край.
«Мне это скорее кажется симпатичным»[15], – таково чувство стыда, которое я зачастую испытываю. Это умеренное чувство доказывает, что я не являюсь доминантом, а просто хочу показать вам, насколько я горд своей простотой. Можно в одно и то же время испытывать эротическое наслаждение и стыд – как женщина, впервые демонстрирующая себя обнаженной мужчине, к которому ее влечет желание. «Чтобы подогреть его, я должна разыграть тонкое смущение, это сблизит нас». Робкие люди, стыдящиеся своей эрекции, говорят, что смущаются физического выражения собственного желания, и никогда не скажут, что они виноваты в том, что кого-то хотят[16].
«Когда я, раздетая, нахожусь в своей ванной одна, мне не стыдно, – говорит женщина. – Даже если мне грустно от того, что я вижу свой целлюлит». «Когда у меня случается эрекция в присутствии моего кота, – продолжает мужчина, – я не прошу его отвернуться, чтобы избежать его взгляда». «Но если я раздеваюсь в присутствии мужчины, к которому испытываю желание, – заявляет женщина, – мне хочется быть великолепной и сексуальной в его глазах, поскольку стыд может быть связан с крахом наших личных чаяний»[17]. Разрыв между тем, что я есть, и тем, что я произношу вслух, приводит к возникновению болезненной травмы. Когда самореализация ничтожна по отношению к чаяниям, тот расколотый образ, который возникает у нас в голове, вызывает чувство стыда – и мы стыдимся самих себя. Следовательно, можно испытать стыд, ассоциируя себя с тем расколотым образом, который другие даже и не думают отождествлять с нами.
Прозрачность стыда
Бедность становится причиной возникновения похожей ситуации. Бедность не порок, но лохмотья, связанные с ней, разрушают целостность образа, отчего нуждающийся начинает стыдиться. Потертые брюки словно являются откровением об их владельце – они показывают другим то, что он хотел бы скрыть от их глаз. Стыд бедности возникает от очевидности: «Мои потертые брюки вопреки моему желанию демонстрируют мою социальную деградацию». Подросток, который верит, что мать угадывает его эротические мечты, умирает от стыда под ее взглядами, тогда как вполне очевидно, что она не может проникнуть в его внутренний мир, где ей нет места. Днем подросток чувствует, как взгляд матери пронизывает его насквозь, оценивает все его позы и «шарит» по его одежде. Ночью, когда подростка охватывают эротические сновидения, в его голове все еще сильно опасение, что его раскрыли. Лишь позднее, став самостоятельным, он сможет купить себе новые брюки или представить матери свою невесту, так же как сможет посмеяться над старыми потертыми брюками, похвастаться победой над бедностью и удивиться своим фантазиям, столь психологически очевидным. Преодолев бедность и избавившись от родительского превосходства, он начинает смотреть на себя по-другому.
Этот обезличивающий стыд, который принято связывать с властью чужого строгого взгляда, становится источником своеобразного морального мазохизма, противоположного мазохизму извращений. Сад или Мазох полагают, что другой – не более чем средство испытывать наслаждение. Чтобы убедиться, что ты встретил на своем пути личность, а не просто сексуальную игрушку, достаточно всего лишь поинтересоваться внутренним миром этого человека, узнать историю его жизни, понять, какие ценности он исповедует. Извращенец даже не предполагает, что можно спросить другого о каком-то там «внутреннем мире». Тогда как стыдящийся думает только об одном: что другой думает о нем самом. И, возможно, о том, что его собственная стратегия выстраивания отношений, по причине невозможности быть реализованной, искажает отношения между людьми.
Посттравматический стыд провоцирует такое самоуничижение, что переживший травму в конце концов начинает стесняться партнера: «Посмотрите, каков я, – способен произнести стыдящийся. – Как вы можете хотеть, чтобы она любила такое ничтожество, как я? Чтобы любить меня, необходимо, чтобы она нашла во мне то, что она ожидает. Я сделаю все, чтобы стать хоть немного достойным ее привязанности». Подобная эмоциональная попытка договориться с самим собой обезличивает стыдящегося, который – чтобы его полюбили – в конце концов помещает себя на конвейер изнурительной депрессии. Вот почему среди тех, кто занимается профессиональным оказанием помощи, столь широко распространен синдром эмоционального выгорания: тридцать из ста медсестер страдают им[18]. Эта ситуация еще более характерна, если говорить о психотерапевтах. Отстраненная связь, когда врач не ставит себя на место пациента, освобождает врача от переживаний, но если врач, общаясь с пациентом, вспоминает какие-либо болезненные моменты собственной биографии, пациент не лишается участия и заботы.
Стремление ставить себя на место другого, чрезмерная эмпатия определяют выработку определенной стратегии – этической, но одновременно делающей сочувствующе уязвимым. Витольд Гомбрович, родившийся в семье польских аристократов, уходившей корнями в литовское дворянство, должен был стать юристом, чтобы управлять финансами своей семьи. Однако в возрасте десяти лет он обнаружил «отвратительную правду», и ему стало невероятно стыдно: «…Мы, „господа“, были гротескным, абсурдным, глупым, болезненно комичным и даже отталкивающим феноменом…»[19] Испытывая унижение от того, что родился аристократом и не сделал ничего для прославления семьи, ребенок начал стыдиться собственной принадлежности к дворянству, подобно тому, как другие гибнут от стыда, помогая умереть собственной матери. «Чем больше я возвышаюсь, тем больше меня унижают беды угнетенных», – рассуждали аристократы в ночь на 4 августа 1789 г., когда они были лишены своих привилегий.
Аналогичный стыд присутствовал в душе Захер-Мазоха, чья богатая семья пользовалась всеобщим почтением. Невероятное счастье: «Мой отец получал огромное жалованье и, помимо прочего, имел роскошную квартиру в здании Префектуры полиции, с отоплением и освещением, свой экипаж, ложу в театре, – и все это за государственный счет»[20]. Могли бы вы дегустировать изысканные блюда, в то время как рядом с вашим столом умирает от голода изнуренный ребенок? Чтобы насладиться трапезой, вы должны поделиться с ним куском. Испытывая подобные переживания, маленький Леопольд Захер-Мазох участвовал в уличных боях в революционной Праге 1848 года. В возрасте двенадцати лет он поднялся на баррикады и был опьянен «сухим треском ружейных выстрелов, раскатистыми командами офицеров, криками сражающихся, стонами раненых»[21]. Начиная с этого момента духовного рождения Леопольд посвятил свою жизнь помощи беднякам и защите угнетенных, не имея другой возможности быть счастливым, кроме как делая счастливыми их. Для обоих мальчиков, Витольда и Леопольда, власть и богатство стали источниками стыда, поскольку основывались на унижении других. Можно преодолеть стыд, бросившись помогать слабым и угнетенным. Именно такой ценой достигается сладостное облегчение и эротическое наслаждение.
Стыд достигает своего пика у подростков – в тот период жизни, когда возникающее сексуальное желание побуждает их интересоваться: «Каким меня видят другие? Ничтожным – из-за моих лохмотьев, которые служат доказательством моей нищеты, или, наоборот, ничтожным потому, что мое богатство унижает других? Богач я или бедняк – в любом случае я страдаю от того, что именно читаю во взглядах других, устремленных на меня».
Можно преодолеть стыд подобно тому, как раб покупает себе свободу, соблазняя хозяина, или поднимаясь на баррикады, чтобы придать солидность своему образу в заботе об угнетенных, или вступая в ложу масонов, чтобы вернуть себе утраченное достоинство, или становясь писателем – чтобы возвеличить униженных. В день своего прибытия в Аушвиц Примо Леви узнал в охраннике ученого-химика, такого же, как он сам, и попытался сблизиться с ним. Но эсэсовец дал понять узнику, что тот у него «как на ладони». В его глазах Леви больше не был человеком. Следовательно, его можно было бросить в печь, не испытывая чувства вины. Но когда Примо Леви, почти утративший человеческое обличье, встретил Лоренцо, сохранившего, несмотря на ужасы реальности, свое достоинство, он стал смотреть на него с обожанием и принялся подражать ему, излечиваясь от стыда: «Я обязан Лоренцо тем, что не забыл: когда-то я тоже был человеком»[22].
Разделить наслаждение, выразить гнев, скрыть стыд
«Я даю вам власть сокрушить стыд и вернуть себе достоинство». Какая любопытная дилемма! Сила стыда зависит от влияния другого. Но могущество, которым он обладает, невыразимо!
Однако это чувство можно проанализировать и оценить. Бернард Риме опросил 913 человек в возрасте от двенадцати до шестидесяти лет[23]: «Какие сильные эмоции вы испытывали в последние дни?» Благодаря этому простому методу, он собрал множество свидетельств гнева, тоски, страха и иных эмоций. Стыд упоминался более чем в половине всех ответов. Но на следующий вопрос: «Какими эмоциями вы делились с вашими близкими, семьей, друзьями или коллегами?» – он получил удивительные ответы. О гневе и депрессии говорили спокойнее всего. Значит, окружение могло как-то реагировать на это, разделить слова признающегося. Но со стыдом все обстояло совсем иначе! Часто возникающий, сильный, переворачивающий душу, отравляющих одних и дезориентирующий других – стыд оставался невысказанным! Говорить о гневе не так уж и неприятно. Акт проговаривания обладает смягчающим эффектом – гора с плеч, вы как будто разгрузили вагон: «Мне необходимо рассказать об этом!» Когда другой разделяет с нами наш гнев, мы уже не так одиноки, как раньше: мы чувствуем, что нас понимают, что наш собеседник принимает нашу сторону и становится нашим союзником. Мы испытываем облегчение благодаря проговариванию, успокоенные тем, что слушающий понимает нас.
Сегодня о депрессии говорить проще, чем раньше. Ни в коем случае нельзя произносить вслух: «Я провел три месяца в психиатрической клинике», но можно употребить формулировку вроде: «Мне все надоело, я удручен, потерял вкус к чему бы то ни было», и это позволит нам разделить с другим чувство, которое, быть может, испытывает и этот другой. Так, несмотря на депрессию, мы остаемся нормальными людьми, верно?
Слова о стыде трудно произносимы, ведь мы боимся неожиданной реакции другого. Представим, что кто-то говорит: «Простите, я опоздала, но пока я поднималась по лестнице, направляясь сюда, меня изнасиловали». Какой бы ни была в этом случае ваша реакция, она все равно будет негативной. Нельзя сказать: «Это ерунда, не стоит даже думать об этом». Мы часто считаем колебания слушателя и его затуманенный взгляд попыткой понять, каким образом жертва могла спровоцировать нападавшего. После чего единственно возможная реакция такова: «Тебе необходимо успокоиться, а потом мы вместе отправимся в комиссариат полиции»; но возникшая пауза порождает чувство стыда. Когда мы вновь наберемся сил – лет через двадцать – можно будет признаться: «Меня изнасиловали», но сразу после изнасилования чувство унижения мешает нам раскрыться полностью.
Успех как маска стыда
Глупо утверждать, будто несчастье других вдохновляет. Поэтому переживший травму не контролирует реакцию окружения, которому он доверяется. Пожарные – настоящие герои, мы обожаем их за силу и мужество, они неуязвимы, они спасают нас. Ничто не заставит их бояться, ни огонь, ни смерть. Но однажды Супермен может задрожать, скукожиться, сделать шаг назад и спрятаться, чтобы поплакать. Ему стыдно, что он тонет в страхах, которые надо преодолевать. А насмешливые свидетели испытывают маленькое наслаждение, наконец-то видя его униженным, – ведь теперь он подобен любому из нас!
Итак, стыд, не имея возможности быть облеченным в слова и по причине того, что мы существуем среди себе подобных, и никак иначе, заставляет нас изобретать некоторые стратегии его преодоления. Амбиции – превосходная личина для стыда, если униженный начинает гордиться своим бунтом. «Думаете, я ничтожен? Что ж, сейчас я покажу вам, каков я на самом деле!» Мысль о реванше придает ему силы для после дующей реабилитации. Однако и в этой закономерной самозащите остается место стыду. Стыдящийся не избавляется от яда – он просто находит противоядие, необходимое и дорогостоящее[24]. Отныне все его усилия посвящены стремлению к успеху, и это позволяет смотреть на себя, как на победителя. Рассуждая исключительно о победах, он пытается замаскировать промахи, которые по-прежнему отравляют его существование, когда он остается наедине с собой в тишине. Позади источника света, исходящего от социума, возникают склепы, в которых перешептываются призраки[25].
Успех не всегда является доказательством победы, часто он тождествен триумфу скрытого страдания. Впрочем, те, кто изобрел слово «успех», прекрасно понимали, что речь идет об освобождении от стыда, подобно тому, как раб покупает свою свободу. По-итальянски «успех» – re-uscita, что означает выход из страдания, тупика, обретение пути, уводящего от повторения. Умирающий от стыда вдруг понимает, что может выйти из этого состояния, совершая поступки, диаметрально противоположные тем, которые отравляют его ощущения. В этом случае успех – сражение, но не победа. Нередко толстый мальчик ощущает себя ничтожеством в глазах девочек. Стыдясь своего тела в том возрасте, когда ему хочется быть желанным, он начинает регулярно ходить в спортивный зал и в течение нескольких месяцев превращается в Мистера Мускула. Поднимая тоннами гантели, он забывает про уроки, но теперь ему приятно смотреть на себя в зеркало. Он больше не стыдится собственного тела, но все равно задается вопросом, почему же до сих пор не нравится девочкам. «Ведь у меня бицепсы – сорок три сантиметра в обхвате», – думает он. Он компенсировал стыд, который возникал от того, что его тело было толстым и рыхлым, но не смог направить свой порыв на выстраивание личных отношений[26]. Компенсирующий бой со стыдом – вполне закономерная самооборона, однако победить не удается. «Механизмы освобождения требуют работы, направленной вглубь… дабы выйти из оцепенения и активизировать свои потенциальные возможности… приспособить свою собственную историю к социальным нормам…»[27]
Восхитительная Роми Шнайдер в возрасте одиннадцати лет была отдана в религиозный приют недалеко от Зальцбурга. Мать навещала ее три-четыре раза в год, отец – никогда. Магда Шнайдер, мать девочки, была подругой Гитлера и известной актрисой, невероятно востребованной нацистской пропагандой. «Как можно быть немцем?» – спрашивал себя ребенок, чье человеческое становление происходило в послевоенные годы, переполненные свидетельствами нацистских преступлений[28]. Стыд за свои корни вызывал у Роми непрестанную горечь, и ее «мятеж» принял наиболее простую для девочки ее возраста форму: влюбляться в мальчиков, которые не нравятся матери[29]. Речь, правда, не идет о свободе в выборе друга, скорее – об оппозиции по отношению к идеологическим устремлениям матери. Впрочем, сама став матерью, Роми даст своим детям еврейские имена, чтобы полностью порвать с родителями и компенсировать стыд, любя тех, кого презирала ее мать.
Многие молодые немцы преодолели стыд иметь подобных родителей, вступая с ними в публичные споры. Но в кругу семьи, предполагающем обязательную привязанность к близким, невысказанное только усиливает тягостное ощущение: «Вы ничего не узнаете обо мне. Ничего, ни слова. То, что они сделали, останется тайной… мои родители горят в аду… А меня они приговорили жить с постоянным чувством вины… Однажды, один-единственный раз, мой отец напился так сильно, что рассказал, насколько ужасно было расстреливать детей из пистолета, поскольку эти глупые солдаты со своими автоматическими ружьями целились слишком высоко. И попадали только во взрослых… Боже мой, дорогой папочка! Каким все-таки добрейшей души человеком ты был…»[30]
Хозяева сновидений и испачканное зеркало
Один и тот же факт провоцирует чувство стыда и гордости – в зависимости от позиции окружающих. Двумя этими противоположными эмоциями управляет степень близости окружающих к нам. Примо Леви до того, как он попал в лагерь смерти, считал себя смелым, однако вскоре после прибытия туда стал смотреть в землю, чтобы не получать удары от охранников; он думал только о том, как защититься от холода, и тайком жевал упавшие отбросы. Когда освободители обнаружили, какой кошмар царит в лагере, они не могли удержаться от того, чтобы не смотреть на выживших с изумлением и отвращением. Ощущая на себе эти взгляды, Примо Леви вновь стал умирать от стыда. Он выжил благодаря своему имени, известному в научных кругах, – оно избавило его от необходимости отступать на Запад (что стало причиной гибели десятков тысяч ходячих трупов из Аушвица, которых немцы согнали в колонны и заставили уходить ввиду наступления советских войск). «Меня пощадили, потому что я был известным химиком», – писал он.
В послевоенные годы дети нацистов, нашедших убежище в Аргентине, Египте или Сирии, гордились принадлежностью своих отцов к наци. Рассказы окружающих прославляли деяния этих людей, сражавшихся за наступление тысячелетнего периода счастья, обещанного Гитлером. Переход в противоположность нередок, если предмет стыда становится предметом гордости. В Турции начала XX в. интеллектуальные успехи армян и занимаемое ими положение в обществе вызывали у молодого поколения, не добившегося чего-то подобного, чувство унижения. Уверенность в том, что армяне – предатели, работающие на Россию[31], позволила туркам преодолеть свой стыд и без всякого чувства вины истребить их.
«Быть евреем – проклятие», – говорил мне Шарль. Он провел свое детство в Лодзи – польском городе, где множество евреев трудились в банках, на заводах или занимались культурной деятельностью, когда их накрыла волна антисемитизма. Едва приехав во Францию, он вступил в Сопротивление и заявил (как Анри Бергсон, Андре Фруассар и многие другие): «Война заставила меня почувствовать себя евреем и защищаться – вступить в отряд франтиреров и партизан». Стыд и гордость переполняли его душу, сосуществуя, как супруги, собирающиеся развестись, но никак не могущие расстаться. «Мы упрекаем негров в том, что они некультурны. Лично я, черная женщина, стыжусь, если чернокожий оказывается некультурным…» «Евреев упрекают в жадности, но я, будучи евреем, горжусь, когда могу спустить деньги, стараясь доказать самому себе неправоту этого утверждения». Жительница Антильских островов говорит: «Эме Сезер отстаивал идею „негритюда“, но слышали ли вы хоть раз, чтобы какой-нибудь белый придумал термин „бланшитюд“? „Негритюд“ возник как защитная реакция человека, который, воспринимая как проклятие цвет собственной кожи, объявил его стандартом»[32].
Когда зеркало, в которое мы смотримся, настолько запачкано, что почти ничего не удается разглядеть, мы можем очистить его, обратившись за помощью к великолепной выставке живописных работ, концертному выступлению звезды, публикации, которую потом будут часто цитировать, – словом, «существует много способов скрыть чувство стыда»[33]. Когда собственный образ невыносим, стыдящийся нередко погружается в сновидения[34]. Там, по крайней мере, восприятие себя обретает некоторую ценность, становится приятным занятием. Разумеется, мы понимаем, что это не по-настоящему, однако чувствуем невероятное блаженство, когда видим сны. Можно, конечно, сказать: все истории в мире сновидений выдуманы, но ведь этот мир имеет отношение к нам, обнажая наши скрытые желания.
Каждый вечер в спальне сиротского приюта, куда он был помещен, Арман отдавался своим сновидениям. В момент засыпания его затуманенный мозг порождал один и тот же образ: большую желтую собаку, исполненную привязанности к хозяину. Арман, улыбаясь, засыпал, вознагражденный воображением за утрату любви. Подобное наслаждение – признание горечи личных связей: «Эта собака из моего сна любит меня, тогда как на самом деле никто меня не любит». Подобная регрессивная защита позволяет вздохнуть свободнее, обезопасить себя, набраться сил, чтобы держаться увереннее в дальнейшем[35]. Благодаря этой маленькой выдумке, принесшей ему чувственное удовлетворение, обделенный любовью ребенок успокоился и смог реализовать свои желания. «Счастливый человек не имеет нужды в сновидениях»[36], поскольку он все получает днем, а ночью спокойно спит, сбрасывая накопленную усталость. Несчастному же необходимо прибегать к помощи сновидений, чтобы усилить эмоции, которые он испытывает, и придать театральную форму своей ностальгии по привязанности. Когда несчастный не умеет укрываться в сновидениях, он знает лишь горечь реальности, поскольку наяву не способен испытывать даже краткие моменты счастья.
Хозяева сновидений – поэты, романисты и кинорежиссеры, увлекающие нас в свои творения, придавая нашим желаниям воображаемый облик. Но есть и мошенники сна, использующие наши желания с целью приманить то, на что мы надеемся.
Чтобы сон сделал нас счастливым, достаточно просто спать, но для того, чтобы запустить процесс обретения уверенности, нужно видеть сны, а потом пробуждаться. Эту мысль иллюстрирует история Полетт Робине: «Ты находишься в приюте. Родители бросили тебя и твоих братьев… Ты их больше не увидишь». Ребенок замолкает, прекрасная ученица превращается в дебила. Но когда она начинает фантазировать во сне, ее жизнь принимает подобие сказки: «Мой отец – невероятно богатый принц. Однажды он встретил мою мать, прекрасную, но очень бедную… девушка ждала малыша… и его необходимо было оставить в приюте… это и была я, Полетт». «„Робине“ не настоящая моя фамилия, – думает она, – такую фамилию мне дали из-за того, что я столько плакала и слезы текли, как из крана[37]… Позднее отец-принц и мать… заберут меня к себе»[38]. Сочинив подобную историю, в которой Ариела Палаш усматривает мотив обретения привязанности, девочка вновь стала первой ученицей и благополучно выстроила свою дальнейшую жизнь.
Зачастую сказки – это истории стыда, обращенного в гордость. Мальчик-с-пальчик, в конце концов, всего лишь карлик из разваливающейся семьи с падшими родителями. Этот маленький человечек, вынужденный однажды испытать отчаяние, являет свой талант спасителя, воспользовавшись белыми камешками. Он отстаивает братьев и искупает вину родителей, возвращая им счастье снова видеть детей, которых те хотели бросить.
Приманка правдой
Ослиная Шкура, стыдясь своего собственного мерзкого отца, распаляемого желанием инцеста, сберегла и свою нравственность, и нравственность царственного соблазнителя, защитившись от него с помощью отталкивающих лохмотьев, а затем, вновь став принцессой, стала гордиться тем, что ей удалось избежать трагедии.
Бегство в сновидения обладает эффектом антидепрессанта и позволяет видеть мир иным, нежели его исключительно чудовищный вариант, строить планы возвращения к жизни. В лагерях заключенные, находясь на волосок от голодной смерти, представляли себе великолепные блюда, которые однажды, после Освобождения, они смогут разделить с близкими. Они проникались нежностью, видя, как солдат СС ухаживает за надзирательницей. Ведь в этом случае мир не есть один сплошной кошмар, в нем еще можно иногда разглядеть следы счастья.
Приманка – это иллюзия, однако не всегда, поскольку нас не может манить все что угодно. Чтобы мы могли обмануться, необходимо, чтобы нам было обещано то, на что мы надеемся, но в конце концов не было дано. Жульничество может состояться только тогда, когда мошенник обещает обманываемому воплотить часть его сновидений, превращая последнего в своего соучастника, которым он успешно манипулирует. Реальность тоже может обманывать нас, подобно тому, как обманывает внешне аппетитный ядовитый гриб или наркотик, обещающий чудесные мгновения. Мы готовы обманываться всем этим, но еще охотнее ищем того, кто может обмануть нас, рассказывая, как нам избавиться от наших травм. Необходимо собрать воедино все осколки, если мы хотим стать хозяевами перевернутого с ног на голову мира нашей психики. Веря в то, что кто-то способен нам в этом помочь, мы соглашаемся идти за манящим нас, становимся добычей сект и диктаторов, обещающих вернуть счастье, которое только что от нас ускользнуло.
Что такое миф? Приманка правдой?
Ребенок начинает рассказывать о себе лишь в возрасте пяти-семи лет. Именно на этом этапе его нервная система развивается настолько, что позволяет ему иметь представление о времени, связывая информацию о прошлом (след, опыт) с мечтой о будущем. Именно тогда он может воздействовать на сознание другого иначе, нежели прибегая к плачу, крикам или ища защиты. Рассказывая о себе другому, он пытается создать в душе этого человека более-менее приемлемое представление о себе. Ребенок, стыдящийся чего-либо, может произнести речь в свою защиту или описать произведение искусства, в котором стыдящийся герой пытается изменить свой образ, транслируемый другому. Ребенок лжет, чтобы защититься, чувствуя себя в опасности. Но когда он рассказывает выдуманную историю, он вполне искренен, использует свои воспоминания, чтобы нарисовать прекрасную картину собственного существования, что позволит ему чувствовать себя увереннее в глазах другого.
Если зеркало протереть, в него лучше видно нас. Комедия, сопровождающаяся жестами, словами, сценарием и идеями, обладает огромной властью перестраивать образы. Автор может вывести в своем произведении то, о чем бы он не рискнул говорить. Затем, когда он изменит ваш душевный мир, больше не ощущая себя ничтожеством в ваших собственных глазах, ложь утратит свою защитную функцию[39]. Привязанность вновь становится подлинной, когда стыдящийся более не чувствует себя презираемым.
Мифомания демонстрирует нам резкий поворот на 180°, способный увлечь пережившего травму, но не решающегося рассказать о своем стыде в область фантастического. Необходимо было дождаться наступления XX в., чтобы понять, что такое «мифомания», обнаружить, что она демонстрирует страдание от воображаемого и чрезмерной впечатлительности[40]. Стыдящийся, чувствуя, насколько отравлена его душа, время от времени – когда замечает на себе взгляд другого, – прибегает к мифомании: «Сейчас я доверю вам историю о чудесном событии моей жизни, которое представляет собой нечто экстраординарное. В конце концов, несколько часов подряд я буду чувствовать себя обожаемым». Речь здесь идет о своего рода наркотике воображаемого[41]: во время своих выдуманных путешествий стыдящийся испытывает невероятное наслаждение; но после того, как он парил над землей, возвращение на нее становится печальным и болезненным. Тогда этот «наркоман» быстро изобретает новую историю, чтобы сохранить в вашем сознании свой величественный образ. Меняя зеркало, он в конце концов начинает обожать себя. Ложь оказывается крепостью, которую выстраивает тот, кто подвергся нападению, когда чувствует себя в опасности, также как бьющая через край мифомания становится красивой одеждой, которую стыдящийся натягивает поверх собственных лохмотьев, рассматривая ее, как защитную оболочку.
Когда реальность безумна, безумное сновидение приносит нам мгновение счастья, а когда связь с другим начинает отравлять стыдящемуся жизнь, он предпринимает бегство в вымышленную историю, повествующую о гордости, – и это позволяет ему в течение краткого мига пережить состояние эйфории. Основа этого сценария – сон о самом себе – таком, какого нам бы хотелось любить в реальности[42]; внутреннее бегство в достойное уважения воображаемое – именно в то время, когда мы погрязли в повседневности и рутине[43]. Хозяева своих сновидений рассказывают «прекрасные истории, заставляющие забыть скучную реальность и внушают нам смелость трудиться над ее преображением»[44].
Немечтатели, погрязшие в реальности, пленники сиюминутного не способны предвидеть, какой будет их дальнейшая жизнь. И наоборот, те, кто занят только одним делом – погружением в сновидения, бегут от реальности. Они предпочитают сказки и готовы расплачиваться словами, лишь бы не противостоять бескрайнему отчаянию. Те, кто грезит, стараясь обрести свою частичку счастья, обнаруживают, что им остается сделать, чтобы изменить реальность и воплотить желаемое. Это путь избавления от нищеты или физического несовершенства.
Всякая форма «травматизма способствует интерпретации мифа в целях самозащиты»[45]. Ложь защищает от внешней опасности – поэтому люди лгут, чтобы успокоить агрессора. Мифомания защищает человека от опасности стать презираемым – он видит это презрение в зеркале, которым являются для него другие. Миф защищает также и коллектив – от опасности рассеивания.
Мифомания как приманка приписывает сознанию других некое подобие обожания, и потому его защитный эффект вызывает разочарование. Паскаль любил рассказывать школьным товарищам о том, как его мать каждое утро причесывается, отказываясь выходить к завтраку ненакрашенной. Товарищи слушали его рассказы невнимательно и без интереса. Но благодаря собственной фантазии Паскаль мгновенно представлял далекий от реальности образ милой мамочки, нисколько не похожий на тот, который он наблюдал каждое утро, когда его мать, налегавшая на алкоголь и табак, входила в кухню, держа – всегда в одной и той же руке – стакан с выпивкой и сигарету. «Мой папа организует все деревенские праздники», – рассказывал другой мальчик, чей отец, лежа перед телевизором, постоянно молчал. «Моя невеста – нежная и очень веселая блондинка. Мы совершаем прогулки по горам, и каждый вечер ходим в театр», – беспрестанно рассказывал он, став подростком, которого терроризировали женщины. Все эти дети пытаются компенсировать свое травмированное нарциссическое самолюбие, надевая чудесную маску, которая манит их чем-то желанным, позволяет преодолеть презрение и добиться от других обожания.
Больше несчастья – величие, больше побед – слава
Сказка мифомана – приманка правдой, стимулирующая демонстрацию собственных грез с целью сокрытия реальности. Однажды Алин призналась: «Мне было стыдно, что у меня нет родителей. И когда ко мне подходил какой-нибудь мальчик, я лгала, выдумывая себе замечательных родителей, и много о них рассказывала. Я говорила ему, что меня ужасает счет за телефонные разговоры, – чтобы он решил, что у меня много друзей. Я мечтала иметь чудесных родителей, отца-чиновника и мать-домохозяйку»[46]. Восхитительные фантазии лишенного семьи ребенка стали бы кошмарным стыдом для подростка, подавляемого родителями. Чтобы выйти из состояния летаргии, разогнать стоячую воду жизни, некоторые прибегают к трагедии. В конце концов, чудо – не что иное, как фрагмент насыщенной жизни! Необходимо, чтобы несчастье было велико, тогда и победа будет славной. Заурядная нищета не может создать ощущение величия. И почему бы тогда не рассказать трагическую историю о том, как пережил геноцид, сражался с волками, погибал смертью мученика, – чтобы выглядеть в представлении других еще идеальнее: «Вот именно тот рассказ, который порождает настоящее, наполненное смыслом Событие»[47]. Стать мучеником означает стать героем, рассказывающий «эксплуатирует слушателя с целью добиться симпатии последнего и обратить на победителя либо ненависть, либо презрение… Мученик и его участие в разыгрываемом спектакле заканчиваются перестановкой сил, и победителем оказывается группа лиц, практикующих самопожертвование»[48]. Чтобы мученик выглядел убедительнее, чтобы вызвать ненависть к победителю, историю необходимо вынести на сцену. В культуре, скорее ассоциирующейся с жертвой, чем с агрессором, трансляция на экране телевизора в течение нескольких минут история из разряда «жертва – победитель» легко вызовет вселенское возмущение. В сознании зрителей, готовых вновь и вновь вооружать побежденных, ненависть по отношению к победителям становится добродетелью.
В этой ситуации легче всего избавляются от стыда те индивиды, которые любят действовать. Когда мы побеждены, унижены, деградируем, мы легче восстанавливаем свой разрушенный образ, стремясь к обновлению, даже если оно оказывается разрушительным. Интроверты, которым трудно выразить себя, неохотно делятся с кем-либо собственными эмоциями и остаются в одиночестве. «Риск разрыва шаблона еще более велик, когда бессловесный уязвленный решается защищаться. Самообман препятствует освобождению от стыда»[49].
Иногда «ситуации, в которых индивид сталкивается с разницей между тем, кем бы он хотел быть, и тем, кто он есть на самом деле»[50], порождают внутренние травмы. Самообман, разрыв между представлением о себе и настоящим «я», фантазией и самореализацией, способствуют развитию стыда, но мы не замечаем травмы, поскольку она внутри нас. Многие дети, в которых родители вкладывали чрезмерно много, желая, чтобы те реализовали родительские идеи, считают себя сверхлюдьми – настолько родители завышают их самооценку. Но когда то, кем они становятся, оказывается скорректированным вариантом фантазий, и не более того, это может привести к разрыву шаблона. Обман, навеянный родительскими и собственными фантазиями, становится для таких людей травмой, скрываемым стыдом: «Я оказался не на высоте, недостоин уважения, которое мне сулили и на которое я рассчитывал. Мне стыдно». В подобном случае стыд не связан с провалом. Многие молодые люди мечтают стать великими футболистами, и, становясь просто хорошими игроками, которые, тем не менее, никогда не достигнут уровня звезд, они заявляют: «Да, не повезло, но все-таки я хорошо играл, а теперь займусь чем-нибудь другим». У стыдящегося представление о себе разрушено: «Меня убедили, что я должен стать великим, а на самом деле оказался ничтожеством». Результат – частые параноидальные реакции: «Мои родители внушили мне собственные желания. Из-за этого я несчастен».
Некоторые стыдящиеся «раздувают в себе чувство самоуничижения»[51]. Если их родители одеваются изящно, сами они все делают наоборот – к примеру, ребенок расцарапывает себе лицо, стараясь сделать плохо «тому, кого обожают родители», а тот, кто мог бы доставить столько счастья своим близким, вопреки всему сознательно проваливается на экзаменах или разбивает подаренную отцом машину, дабы наказать отца за то, что тот сделал такой роскошный подарок. Все они в конце концов начинают любить собственный стыд, который воспринимают как нечто вроде орудия мести. «И несчастный стыдящийся воплощает образ того, кем он хотел бы стать»[52]. Жене трансформирует свои детские страдания в рассказ преследуемого мифомана – с целью погрузиться в некоторые из пережитых мерзостей, вызывающих чувство презрения. Мы не желаем избавляться от стыда, если он приносит столько дивидендов.
Однако существует несколько способов выхода из этой ситуации. Можно подчиниться императивам группы с целью стать ненормально «нормальным», как все вокруг, культурным архипослушным клоном, и тогда стыд, не имеющий конкретных очертаний, будет преодолен. Можно подчиниться сверхчеловеческой, защищающей, трансцендентной силе, и тогда подчинение станет моральной ценностью, превозносимой теми, кто образует ряд себе подобных. Но можно также поискать в глубине собственной души ценности, накопленные исторически, и попытаться разглядеть среди них миф, определяющий суть нашего существования, имеющий ценность для нас и совсем не ценимый группой, в которой мы живем.
Тоталитарные общества боятся внутренней свободы человека, ускользающей от контроля вождя. В тирании не должно быть секретов: все проговариваемо, на виду, комментируемо и подвергаемо наказанию. Религиозный или светский тоталитаризм страдает из-за внутреннего неповиновения человека, не нуждающегося в согласованных действиях[53]. Подобный саботаж личности – вид некоего извращенного контракта: для тех, кто подчиняется законам коллектива, солидарность становится дорогой к величию. Блаженство, обещанное диктаторами, «светлое завтра», о котором поют коммунисты, «тысячелетний период счастья» фашистов требуют устранения личности. «Мы вместе движемся к одной социальной цели». Такое счастье достигается через обнищание мысли каждой личности, доведенной до эйфории орнитоза, «попугайной болезни».
Машина солидарности, навязывая всем одну и ту же историю, фальсифицирует реальность – чтобы облегчить задачу вожаку. Любые осколки памяти истинны, однако они нужны, чтобы подпитывать историю, используемую в идеологических целях.
Ведь попугаям никогда не стыдно.