Вы здесь

О сквернословии в привычном и «достойном». Слово (Игорь Прекуп, 2017)

Слово

Дано иль не дано?.

Слова, слова… У поклонников французской эстрады, особенно у старшего поколения, на слуху дуэт Далиды и Делона: «Paroles, Paroles…» («Слова, слова…»). Думаю, что даже при чтении этих строк у кого-то в памяти начинают звучать их голоса: проникновенно-трепетный Алена Делона и печальный, однако умело прикрытый насмешливо-ироничными интонациями голос Далиды. Мужчина признается, клянется в любви, а женщина не верит в его искренность, в то, что за словами что-то стоит. Уклоняется, ускользает, наученная, по-видимому, горьким опытом, все повторяя в припеве: «Слова, слова, слова…»

Кто владеет французским, хотя бы «со словарем», не может не обратить внимания, что в тексте звучат два слова, которые одинаково переводятся на русский как «слово»: это «mot» и «parole».

Так вот, первое – это слово как лексическая единица, как набор букв, которому соответствует определенный смысл в определенном языке, слово, которое пишется. Оно конкретно и сухо.

Второе – слово произносимое, изрекаемое, слово в широком смысле, в частности, которое дают, которым обязуются, свидетельствуют. Обязательство как таковое – это слово; свидетельство – слово, обещание. Все эти «слова» – «paroles». «Parole» – слово, которое выкрикивают и шепчут, которым зовут и которым стонут…

Не верит героиня Далиды обещаниям, заверениям, клятвам, признаниям, уговорам – его словам. Все это для нее не более чем одни лишь «paroles, paroles, paroles…». Она как бы говорит: «Признания, обещания, клятвы, дифирамбы, комплименты – это все пустое, не верю больше, все, устала…» Вот ведь как…

Именно слово, которое исходит из нас, будучи не просто «лексической и грамматической единицей языка», не просто мыслью, выражаемой этой единицей, но средоточием смыслов, которыми оно обогащается благодаря переживаемым чувствам, окраске голоса, интонации, – для нее это всего лишь слово. Ибо вся речь его – пустословие, потому что за его словами, какими бы искренними ни были вызвавшие их душевные импульсы, ничего не стоит. Нет за ними характера, который не допустил бы расхождения слова с делом.

Можно много и красиво переживать. Можно много и красиво говорить об этом. Но, если у слов нет последовательного продолжения в делах, они обесцениваются. «Опять слова, которые ты бросаешь на ветер», – поет Далида.

Вряд ли авторы песни были знакомы с поэзией Тютчева и его знаменитым высказыванием из стихотворения «Silentium!» «мысль изреченная есть ложь». Вот фрагмент оттуда:

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Тут, правда, смысл совсем иной. Далида обличает легкомыслие, с которым порой мы разбрасываемся словами: красивыми и громкими, приятными как слушающему, так и произносящему или пишущему их. Певица обличает наше легкомыслие, из-за которого слова утрачивают свои значение и значимость, свои смысл и честь.

Тютчев же говорит о том, как трудно поделиться своими мыслями с другим человеком, если высказывается не голый рассудок, просто передающий информацию, а сердце. И правда: как понять нас тому, чей разум «настроен и отрегулирован» по другим схемам, чье сердце лишено наших способностей, но зато обладает своими, которых нет у нас?

А ведь человек, как правило, не представляет, что бывает мироощущение, отличное от его собственного. Как вообще нам понять друг друга, если опыт у каждого из нас свой? Наконец, как нам понять друг друга, если мы не умеем ни слушать, ни принимать «высказывания сердца» другого? Когда мы не умеем (или не хотим?) вникать в «то, чем он живет», меряя все по себе или по бытующим стереотипам и удовлетворяясь этой иллюзией собственного всепонимания и всезнания?

В итоге сказанное из глубины оказывается «бисером»,[6] который, понятное дело, растаптывается. Ведь ему не знают цены и не понимают его предназначения, отчего и воспринимается он как издевательство: шарики какие-то несъедобные

Да и могут ли слова передать мысль в полноте? Устная или письменная речь – это уже как бы перевод мысли с языка внутреннего на общедоступный. Ложь заключается в самой неполноте соответствия слова содержащейся в нем мысли. Почему мы иногда вместо того, чтобы высказываться своими словами, цитируем философов, поэтов? Потому что найденные ими формы наилучшим образом передают наши мысли и чувства, для которых мы не можем подобрать своих слов, не извратив сути.

Тютчев очень хорошо это чувствовал:

Нам не дано предугадать,

Как слово наше отзовется, —

И нам сочувствие дается,

Как нам дается благодать…

Впрочем, поэт и тут несколько утрирует. Всего мы, безусловно, не знаем, но что-то обоснованно предположить можем. Разум, опирающийся как на личный опыт, так и на опыт других людей и принимающий во внимание культурный контекст собеседника или аудитории (а она может расширяться на весь мир, если, например, речь идет о литературном произведении, которое будет переведено на разные языки), всегда стремится «выбирать выражения» и делать необходимые оговорки, чтобы не оказаться превратно понятым. Это, конечно же, утомительно.

Проще махнуть рукой – дескать, нам все равно «не дано предугадать» – и дать волю чувствам, заботясь лишь о том, чтобы слова соответствовали мыслям в нашем собственном понимании. Да, так проще. Но тогда не надо удивляться, если из-за частичного несовпадения смыслов тех или иных словосочетаний, а также из-за свойственных людям реакций на определенные «сигнальные» слова сказанное нами окажется или непонятым, или же превратно понятым и истолкованным, ко всеобщему соблазну, любителями домысливать недоговоренное. В этом случае нет смысла обижаться, что наши слова кто-то переврал. Ведь мы сами дали для этого повод, не слишком заботясь о том, чтобы нас поняли правильно.

Неплохо было бы нам всем время от времени задаваться вопросом, ради чего мы высказываемся по тому или иному поводу и чего хотим в первую очередь. Хотим ли мы, чтобы наша мысль дошла до сознания аудитории, была ею понята и принята, или же нам просто требуется излить душу, облегчиться, чтобы не сказать жестче?..

Если последнее, то, конечно, можно импровизировать как угодно, лишь бы получать удовлетворение от переживания выразительности своей речи, от полноценного совпадения того, что просится наружу, тем формам выражения, которые рождаются по ходу.

О, какой тут простор для словотворчества, какая яркая палитра интонаций! Успех у определенной аудитории (возможно, даже многочисленной) будет нам гарантирован. А вот насколько состояние нашей души будет соответствовать истине, которую мы будто бы пытаемся донести, – вопрос отдельный. Насколько наша речь при всей ее выразительности будет во благо тем, кому она адресована, тоже неясно. Что уж говорить о тех, чей культурно-смысловой контекст отличается от нашего и кто может не только понять нас превратно, но и соблазниться… по нашей же вине! Ведь мы сами, увлекшись желанием самовыразиться, вызвать резонанс в аудитории, недостаточно позаботились о том, чтобы избежать этой ситуации.

Другое дело – если для нас важно первое, то есть мы хотим донести свою мысль по возможности до каждого человека. Тогда нам предстоит учиться сдерживать свое вдохновение и отсекать такие аргументы и формы их преподнесения, которые закономерно вызывают превратное понимание.

Нашей задачей станет подобрать аргументы и способы их подачи исходя из реальных условий. Это не значит, что нам придется помалкивать и держать свое мнение при себе в присутствии тех, кто живет совершенно другими интересами и ценностями и в чьей системе ценностей наши мысли не находят опоры.

Если бы Апостолы думали так, никакого распространения христианства от Иерусалима до Рима не произошло бы. Оно бы просуществовало какое-то время в качестве небольшой секты и естественным образом самоликвидировалось. Даже гонений никаких бы не потребовалось.

В том-то и дело, что первые христиане, распространяя Благую весть, хотя и старались говорить с миром на его языке, делали упор не на искусство убеждения, не на умение подбирать доходчивые аргументы. Все это было второстепенным. А главным было то, что существует в каждом из нас, но погребено под завалами всякого хлама: дух человека, который есть «сила, от Бога исшедшая, ведает Бога, ищет Бога и в Нем одном находит покой».[7]

Вспомним, как апостол Павел, придя в Афины, возмутился духом при виде этого города, полного идолов (Деян. 17: 16). Но смотрим дальше и видим, что с проповедью к афинянам в Ареопаге[8] он обратился отнюдь не в негодовании: …по всему вижу я, что вы как бы особенно набожны. Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано „неведомому Богу“. Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам (Деян. 17: 22–23). В таком духе он и продолжил проповедь покаяния.

Да, большинство собравшихся не приняли его всерьез. Однако, благодаря своему умению говорить исходя из особенностей понимания собеседника, он никого не оскорбил, не дал повода к ложному пониманию (то, что многие насмехались, было уже не на его совести[9]), а создал атмосферу, в которой Дионисий Ареопагит и некоторые другие все же пришли к вере.

Подход, продемонстрированный Апостолом, не главная причина их обращения, однако вряд ли оно произошло бы, оставь он в пренебрежении свой принцип ведения беседы. Как говорит он в Первом послании к Коринфянам: …будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобрести: для Иудеев я был как Иудей, чтобы приобрести Иудеев; для подзаконных был как подзаконный, чтобы приобрести подзаконных; для чуждых закона – как чуждый закона, – не будучи чужд закона пред Богом, но подзаконен Христу, – чтобы приобрести чуждых закона; для немощных был как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых (1 Кор. 9: 19–22).

Заметьте: Апостол становится «как» тот или другой, а не тем или другим, т. е. не натягивает личину «своего человека», чтобы втереться в доверие к собеседнику, но искренне вникает в его миропонимание и принимает на себя бремя его личности вместе со всеми заблуждениями, не разделяя, однако, самих заблуждений.

Апостол ставит себя в пример не для того, чтобы похвастаться, но призывая подражать ему, как он Христу,[10] делится своим положительным опытом в надежде, что нам удастся что-то у него перенять.

Ведь отчасти и мы можем представить, как мыслят те, с кем мы общаемся, и, даже свободно высказывая мысль, фильтровать свой лексикон и не увлекаться сочностью образов, если это происходит в ущерб правильному восприятию мысли, которую мы хотим донести до конкретной аудитории. Учитывая современные средства записи информации, когда сказанное на ухо, внутри дома, чуть ли не в тот же момент может быть провозглашено и даже показано на кровле Всемирной паутины в YouTube, приходится быть еще более аккуратными, чтобы никому не навредить.

Кроме того, если уж мы сказали нечто двусмысленное или чересчур образное, ироничное или саркастичное – все, что может быть истолковано превратно даже непреднамеренно (не говоря уже о том, чтобы не дать повода ищущим повода (2 Кор. 11: 12)), – было бы небесполезно сопроводить каждую фигуру речи хотя бы краткими пояснениями.

Таким образом, если мы и не исключим на сто процентов, то хотя бы сведем до минимума вероятность ситуации, когда только и остается что разводить руками да пожимать плечами, вздыхая: «Нам не дано предугадать…» Дано!

Родная речь

«Человек – существо словесное», – сказал как-то рижский психолог Александр Самойленко. Казалось бы, прописная истина. Тогда почему же люди так часто будто забывают об этом, проявляя небрежность к слову, к речи, в т. ч. письменной, не говоря уже об устной?

Как не хватает в современном обществе людей, которые дорожили бы родной речью как сокровищем, как своего рода эндокринной системой своей культуры. Да и сама культура зачастую осознается как нечто «абстрактное» в ложно истолкованном смысле этого слова, т. е. как нечто отвлеченное от реальности, пустое, к чему не стоит прилагать сердца.

Заботясь о своих детях, многие родители интересуются их языковой подготовкой чисто прагматически, исходя из того, какие возможности карьерного роста какой из них открывает.

Что ж, их можно понять. Все хотят для своего ребенка лучшего будущего, хотят, чтобы школа оснащала его всем необходимым в борьбе за место под солнцем. Но… когда ради успешной адаптации в неблагоприятных условиях люди готовы поступиться культурными и нравственными ценностями, пренебрегая культурой только потому, что она не приносит практической пользы, а к родной речи относятся лишь как к средству коммуникации, это уже не приспособление, а приспособленчество.

В человеке и так, из-за приразившегося греха, не слабо животное начало. Ослаблять гуманитарное образование личности ради гарантированного доступа к земным благам – не то же ли самое, что низводить жизненное призвание человека к главенствованию в «пищевой цепочке»?.. Развивать лишь то, что практически применимо, в надежде, что культурное воспитание само устроится?

Ведь очевидно, что все наиболее ценное одновременно является редким и уязвимым, требующим усердного и самоотверженного труда, чтобы создать его или вырастить и сохранить от повреждений и гибели. Сорняк заводится сам и преуспевает в естественном отборе, а шедевры мирового искусства уникальны и могут погибнуть – достаточно просто не создавать им необходимых условий хранения.

Впрочем, как говорится, ничто не ново под луной. В Древней Греции в период стремительной демократизации полиса в V веке до Р. Х. умножилось количество софистов – платных учителей, дававших высшее образование.

Основным, а порой и единственным их предметом была риторика – искусство красноречия. Формально это было гуманитарное образование, поскольку оно развивало способность мыслить (хотя, скорее, соображать) и излагать свои мысли – умение, необходимое любому интеллигентному человеку. В условиях демократического общества это было важнейшим средством «выйти в люди». Поэтому родители отдавали своих сыновей в обучение к софистам, несмотря на то что сами они этих учителей не уважали. А не уважали они их за расшатывание традиционных ценностных устоев.

Софисты отвергали не только мифологическое мышление, но и сами добродетели, прославляемые гомеровским эпосом, на героических примерах которого воспитывались целые поколения. Религиозные представления и моральные нормы – все это было для них пустым. Человек в их понимании такое же животное, только разумное, и должен жить по законам животного мира. А в животном мире выживает сильнейший.

Так же, по их мнению, должно было быть и среди людей, среди которых сильнее (а значит, лучше) тот, кто сумел поставить себя выше других, сумел убедить всех в своей правоте и отстоять свои интересы, победить в споре противника и добиться власти, богатства и уважения в обществе.

Софисты гастролировали в поисках лучшего заработка, проявляли последовательную и теоретически обоснованную беспринципность, своекорыстие. Неудивительно, что их не уважали в тогда еще традиционном обществе, но… Но детей своих родители им все равно отдавали и платили за их обучение хорошие деньги, хотя плоды софистического воспитания не замедляли сказываться на их «облико морале».

Почему же отдавали, если понимали, что софисты превращают юношей в интеллектуально развитых хищников? Да все потому же: те вооружали их и готовили к борьбе за существование.

Во все времена родители не против, чтобы их дети были честными и добрыми, но мало кто согласен, чтобы при всем том они были еще и безобидными, а значит, беззащитными, в то время как «жизнь такая», что приходится не жить, а выживать.

Когда выбор состоит не в том, чтобы жить хорошо или еще лучше, а в том, выживешь ты или нет в принципе, большинству становится не до «высоких материй»: конечно, выжить! Любой (любой!) ценой. А для этого в каждой ситуации необходимо уметь ясно осознавать и твердо отстаивать свои интересы.

Как индивидуум такой человек, конечно, скорее выживет в обществе, приспособится и возвысится. А как личность?.. Если понимать под этим совокупность добродетелей, сформированных в том числе в противостоянии всевозможным искушениям «закона джунглей»? Скажем, сохранился ли как личность человек, если во избежание преследования как «член семьи врага народа» он отрекся, от кого требовалось? А сохраняется ли как личность человек, если он в ситуации морального выбора отдает предпочтение выгодному перед нравственным? Нет? Так во благо ли нашим детям, если в заботе об их образовании мы отдаем предпочтение предметам более «полезным», исходя из их будущей профориентации, в ущерб сокровищам родного языка и литературы?

Я не говорю, что из всех детей надо готовить филологов, историков и прочих гуманитариев и что надо пренебрегать точными науками. Вопрос лишь о приоритете базового гуманитарного развития, поскольку остальное приложится.

Крепкие гуманитарные основы нужны всем, а уж будет ли человек специализироваться и совершенствоваться в гуманитарной сфере – его жизненный выбор. Если у ребенка есть способности к точным наукам, его целенаправленное гуманитарное развитие в любом случае не подавит и не угасит их в нем. А поскольку «человек – существо словесное», именно словесность – важнейшая отрасль образования, формирующая личность.

Логос – Слово

Впервые термин «логос» употребил «плачущий» философ Гераклит. «Плачущим» его прозвали за вселенскую скорбь о людях, пропадающих во тьме невежества. Не «неведения», заметьте, а именно невежества: это принципиально разные вещи.

Неведение и недостатком-то в обычном смысле слова не назовешь. За неведение грех укорять, все мы чего-то не знаем, в чем-то ограничены. «Сама по себе ограниченность человека не есть глупость, – пишет в своем дневнике священник Александр Ельчанинов. – Самые умные люди непременно ограничены в ряде вещей. Глупость начинается там, где появляется упрямство, самоуверенность, то есть там, где начинается гордость».[11]

Невежество глупо именно в силу своей самоуверенности и самодовольства. Спустя лет этак сто после смерти Гераклита другой великий философ, Платон, заметит как бы со вздохом: «…тем-то и скверно невежество, что человек ни прекрасный, ни совершенный, ни умный вполне доволен собой».[12]

Гераклита принято считать мизантропом.[13] Смею предположить, что это не совсем справедливо. С одной стороны, он потому и не захотел стать царем в Эфесе, что ненавидел демократию как власть большинства худших над немногими лучшими, но по отношению Гераклита к толпе вряд ли стоит делать далекоидущие выводы о его отношении к человеку как таковому и к людям в целом.

В толпе он презирает не «классового врага», не чужое племя, а некую общность – носителя ненавистного ему мировоззрения, претендующего на статус мудрости, здравого смысла. На самом же деле, по его мнению, мудрость толпы – сущее неразумие, суета. Вместо познания истинного смысла, разума, который правит Вселенной, люди увлекаются тленным, руководствуются в жизни телесными желаниями или предрассудками.

Гераклит отвергает все, что является общепринятым: бытующие понятия о добре и зле, о природе вещей, религиозные представления. Это все ложно, потому что люди глухи к вечному «слову», но руководствуются «ходячими воззрениями толпы» в мнениях и оценках, а в религиозной жизни – «россказнями невежественных аэдов, повторяющих Гомера и Гесиода».[14]

Сам же Гераклит в своей философии глубоко религиозен. В ней он обретает откровение вечного смысла всего существующего, о котором говорилось выше, и возможность осмыслить свою жизнь. Но его религиозность несовместима с народными верованиями.

Религиозность Гераклита – еще не богооткровенная религия, но это уже протест души, истосковавшейся по Истине, против язычества, удалившегося от почитания Отца Небесного во тьму идолопоклонства.

Гераклита раздражала именно самодовольная тупость, бессмысленная болтовня, противоестественная для человека и недостойная его как причастника божественного огня, из которого все происходит и в который все возвращается, потому что душа, согласно его учению, – огненной природы.

Огненной не в буквальном физико-химическом смысле. Вечно живой огонь Гераклита не сводится к огню, языки пламени которого мы видим; к огню, который и греет, и обжигает; к огню, хранимому человеком, им же разжигаемому и гасимому. Его огонь – это божественная первооснова бытия, вечный процесс бывания. И вот эту божественную первооснову всего сущего, «единое» (ἕν, эн[15]), Гераклит назвал Логосом – Словом.

Этот термин будет в дальнейшем заимствован стоиками для обозначения божественного разумного мироправящего начала, а после станет краеугольным в христианском богословии, но Гераклит – первый, кто прикоснулся в потемках блуждающей человеческой мысли к бытию Слова и произнес это имя, которое спустя столетия употребит в отношении Сына Божия первый христианский богослов и Его любимый ученик Иоанн.

Почему Слово? Сразу отметим, что греческое слово λόγος (логос) переводится на русский язык не только как «слово» в его обычном понимании. Это буквальный, но не исчерпывающий перевод. Его можно перевести как «разум», как «речь» (в смысле «слово о чем-нибудь»); это и «отношение», и «закон», и «мера».

Так вот по этой причине Гераклит и называет первосущностный огонь, горение которого чувствует в себе, Логосом. Хаотичному блужданию мысли одних и стройному фантазированию других он противопоставляет строгое упорядоченное мышление, восходящее к единому Разуму (Λόγος) как источнику не только знания, но и самой способности аналитически мыслить, который задает человеческому разуму критерии истины и обязывает интеллектуально развиваться.

Беспорядочной и безответственной болтовне Гераклит противопоставляет взвешенное и точное рассуждение, восходящее к единой Речи (Λόγος) как источнику способности выражать мысль словом. Поведению, обусловленному собственными или чужими эгоистичными интересами, собственными прихотями и похотями или соблазнами, он противопоставляет жизнь, свободно и разумно выстраиваемую в соответствии с познаваемым Законом (Λόγος) как основополагающим принципом бытия, определяющим природу человека. «Мыслить есть высшая доблесть, – заявляет Гераклит, – и премудрость в том, чтобы говорить истину и поступать по природе, внимая ей».[16]

Мы не станем подробно рассматривать историю этого философского понятия, отметим лишь, что философы подготовили античный ум к принятию христианского учения о Логосе – о Слове, Которое…

Бог Слово

В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог[17], – начинает апостол Иоанн Богослов свое благовестие. Даже в советское время эта фраза была на слуху и на устах, зачастую, правда, без представления об источнике, как это нередко бывало, особенно с крылатыми выражениями религиозного происхождения.

Образ сочетания двух мировоззренческих начал «в плоть едину», на основе чего сформировалось христианское богословие, прекрасно описал профессор М. Д. Муретов: «Эллины, народ „мудрости“,[18] раскрыли идеал любви человеческой и к человеку, возвысив ее до наивысшего разума и идеи (λόγος, логос, мир идей). Израиль, народ „знамений“, проявил миру любовь Божию и к Богу как избранник этой любви, носитель завета Бога с человеком, хранитель чудных знамений и откровений (λογία, логия) любви Бога к людям и любви людей к Богу.[19] Своею философией и историей эллинизм подготовил человечество к усвоению разума новозаветной любви, – своею религией и историей иудейство подготовило явление по плоти от Матери Девы – Того, кто осуществил эту любовь».[20]

Почему апостол Иоанн Богослов именует Сына Божия – Словом (Логосом)? Что это, миссионерский прием, попытка разговаривать с эллинистическим миром на его языке? Почему Второму Лицу Пресвятой Троицы он дает это имя? А что есть имя?

Во-первых, имя – это слово. Но что есть слово? Этой теме посвящено немало трудов не только филологов и философов, как, например, уже упомянутого нами А. Ф. Лосева, но и богословов, например, священника Павла Флоренского.

Слово – это явление смысла; слово – амфибия, оно одновременно пребывает во внутреннем мире и выражается, проявляется во внешнем, где воспринимается слушателем, рождая в нем ответные чувства, образы, мысли, слова…

Это – организм, точнее, «живое существо, отделяющееся от наших голосовых органов; рождающееся в голосовых ложеснах»,[21] – пишет о. Павел в статье «Магичность слова».

Слово можно сравнить с семенем, которое «на самом деле есть сущность в высокой степени таинственная, умная сущность, по речению древних, ибо несет с собою форму, идею живого существа, несет с собою… и объективный разум его мысли».[22]

Он же пишет в другой статье: «…Как вид не противополагается сущности, а обнаруживает ее, будучи ее явлением и энергией, так и имя объявляет и являет сущность; вид есть зримое имя, а имя – слышимый вид».[23]

Так почему же Логос? Довольно рискованно было так именовать Второе Лицо Единосущной Троицы именно потому, что Логос античных философов был безличностным. А это рискованное дело – брать на вооружение термин, который закреплен за уже сложившимся понятием. Однако святой Иоанн идет на этот риск. И, учитывая такое свойство канонических книг Священного Писания, как богодухновенность,[24] мы понимаем, что данное решение как бы и не совсем от апостола Иоанна исходило, но через него по вдохновению Самого Слова.

Вот как размышляет об этом святитель Григорий Богослов: «Мне кажется, что Он именуется <…> Словом,[25] потому что Он так относится к Отцу, как слово к уму, не только по бесстрастному рождению, но и по соединению с Отцом, и по тому, что изъявляет Его. А иной сказал бы, может быть, что относится к Отцу, как определение к определяемому; потому что и определение называется словом. Ибо сказано, что познавший (таково значение слова: видевший[26]) Сына познал Отца, и Сын есть сокращенное и удобное изражение (выражение. – И. П.) Отчего естества, так как и всякое порождение есть безмолвное слово родившего. Но не погрешит в слове, кто скажет, что Сын именуется Словом, как соприсущий всему сущему. Ибо что стоит не Словом?»[27]

Оправдание и осуждение

От слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься (Мф. 12: 37). Думаю, многие из нас видели несчастных больных психически людей, из которых льется поток брани, невзирая на места и лица. С них спроса нет. Они невменяемы.

Изначальный смысл этого слова не психиатрический, а морально-правовой: тот, кому не вменяется в вину грех, преступление. В зависимости от степени развития или неразвитости, поврежденности рассудка или обстоятельств можно говорить о той или иной степени вменения.

Так вот, в той степени, насколько человек осознает свои действия и в состоянии себя контролировать, он морально (не будем вдаваться в юридические дебри) вменяем, т. е. ответствен за свои поступки и слова. Даже вылетевшие непроизвольно. Это уже наша проблема, почему мы не всегда принимаем достаточные меры во избежание того, чтобы нас «накрыло» внезапно. Не будем путать состояние аффекта с распущенностью, хотя следует признать, что аффект, «за который все прощается»,[28] тоже в той или иной степени ее следствие.

Нет предела совершенству, но мы не об этом. Слаб человек. И, чтобы удерживать себя от сквернословия, когда уже приобретен порочный навык, требуется большая воля и в смысле желания, и в смысле силы характера.

Однако проблема сквернословия лежит не только в области брани. Это всего лишь наиболее явная и всем понятная его форма. Мы ведь не случайно столько страниц посвятили природе слова именно в связи с понятием Логоса – Слова, Которое сквозь тьму улавливалось философствующим разумом как некий системообразующий принцип бытия; Слова, о Котором через святого Иоанна Евангелиста мы узнали, что Оно не безличностное свойство, не излучение и не творение Бога, а Бог и что Слово стало плотью и «возобитало» с нами.[29]

Когда мы говорим о том, что человек – существо словесное, что это значит? Что средством коммуникации человека является язык, состоящий из слов? И это тоже, но не это главное. Чем отличается существо словесное от бессловесного? Кого называют бессловесным? Животное. Неразумное животное раньше было принято называть «бессловесной тварью» (без всяких негативных оттенков, «тварь» – творение Божие). И не потому, что животное не умеет говорить. Мы ведь знаем, что некоторые птицы неплохо подражают человеку, иной раз давая повод думать, что понимают если не смысл, то область применения тех или иных слов и высказываний. Но мы же на этом основании не определим часть пернатых в категорию «словесных тварей».

Словесность – это в первую очередь разумность. И письменная, и устная речь – это психологические процессы, присущие именно человеку как существу разумному. Идея всепроникающего Логоса родилась не на пустом месте.

Получается, что, пренебрежительно относясь к своей речи и проявляя чрезмерную снисходительность к речи окружающих нас людей, мы пренебрегаем не «всего лишь условностями», нарушаем или потворствуем нарушению не каких-то искусственно созданных культурных табу и даже не какой-то безликий порядок вещей в природе попираем, но грешим против Бога Слова.

Да, слово человека, его речь может быть и пустой, и лживой. Причем особенно плохо, когда это пустословие и ложь стройны, т. е. облекаются в личину Логоса.

Так вот, не будет натяжкой сказать, что, подобно тому как серьезное и бережное отношение к литературному языку, к грамотной речи является опосредованным прославлением Слова, злоупотребление даром слова является в той или иной степени вольным или невольным, осознаваемым или нет, но богоборчеством…

Имеется в виду далеко не только брань, явное сквернословие. Еще ближе к сущности антихриста изощренное лицемерие, всякое употребление дара слова против его назначения. Это и ложь, и особенно клевета, но в первую очередь – распространяемые в возвышенной форме, когда не просто несуществующее преподносится как существующее и наоборот, но когда все это делается с претензией на служение высшим идеалам, на святые мотивы и цели.

Худшие формы, в которые облекается ложь, – это подмена понятий и ценностных ориентиров. Например, святое подменяется несвятым, если не хуже: именем добродетели называют выдаваемый за нее порок.

Так, «смирением» часто называют банальное малодушие и трусость, а истинное смирение, наоборот, «изобличают» как трусость и малодушие. «Упованием на Бога» или «послушанием» всего лишь прикрывают нежелание брать на себя ответственность и любым «святым» предлогом оправдывают уклонение от живого участия в судьбе человека.

В следующей главе мы уделим пристальное внимание вопросу о сущности скверны, а здесь лишь отметим, что оскверняет человека. Не то, что входит в уста, – говорит Господь, – но то, что выходит из уст, оскверняет человека (Мф. 15: 11), потому что исходящее из уст – из сердца исходит – сие оскверняет человека, ибо из сердца исходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, любодеяния, кражи, лжесвидетельства, хуления – это оскверняет человека (Мф. 15: 18–20).

Отсюда следует, что словесная природа человека оскверняется, когда слово употребляется во зло. Уточним, однако, что «злые помыслы» могут выражаться не только в грязной ругани, но и в лукавой лести, хуления могут носить весьма утонченный характер, а клевета преподноситься как оправдательная речь.

Припоминается в связи с этим один стародавний эпизод. Отдыхала как-то «дикарями» в Крыму молодая семья: муж и жена с дочкой лет пяти. Спустя пару недель к ним присоединилась их дальняя родственница со своей дочкой чуть постарше, лет шести. Девочки раньше не встречались. Познакомились, подружились и стали играть вместе.

Поначалу все было хорошо. Но как-то раз, уж не помню, то ли что-то у них упало и разбилось, то ли что-то куда-то подевалось, или еще какая ерунда приключилась, ничего серьезного, мелочь, особенно когда речь о детях. Все бы прошло практически не замеченным, если бы старшей не приспичило выгородить себя. И вот стоят они рядом, и она очень связно, как бы смущаясь и как бы пытаясь оправдать младшую, аккуратно так выставляет ее виноватой. Как старшая она, дескать, чувствует за нее ответственность, но что она могла поделать, да и младшая – что с нее взять, она же маленькая…

И без того большие, черные глаза «виновницы» заметно увеличились и округлились, рот приоткрылся. Остолбенев, она слушала свою подругу и смотрела на нее, словно не веря своим ушам и глазам. Девочка изъяснялась для своего возраста довольно-таки витиевато (что, кстати, производило еще более тяжелое впечатление), но по лицу ее потрясенной младшей подруги было видно, что, не разбирая толком отдельных слов, она прекрасно понимает суть происходящего. А суть состояла в осквернении святыни дружбы.

Глаза переполнились слезами, губы задрожали, и маленькая девочка, так рано познавшая горечь предательства, убежала в комнату, где только и позволила себе разрыдаться в подушку. Это не была обида за себя. Ну, или не совсем за себя. Это было яростное негодование за надругательство над тем прекрасным и чистым, что она переживала в дружбе.

Если бы недавняя подруга ее обругала или даже высмеяла, ей не было бы так страшно и больно. В том-то и состояло осквернение, что старшая внесла в дружбу лицемерие. Она же не просто свалила на нее вину из страха наказания, но сделала это, имитируя доброжелательное отношение и продолжение дружбы.

Проявляя последовательность, достойную лучшего применения, она продолжала изображать жалость, смешанную с недоумением (чего тут, в самом деле, так страдать?), пытаясь подойти к оскорбленной ею подруге и приобнять, но неизменно напарывалась на требование убираться.

Я привел этот эпизод в качестве примера сквернословия именно потому, что он совершенно не вписывается в бытующие стереотипы этого порока. Ведь во время описанного конфликта не было произнесено не то что ни одного нецензурного слова, но вообще не было никакой ругани, если не считать прорывавшегося сквозь рыдания гневного требования уйти куда подальше.

Ругани не было, а сквернословие – да: словесное осквернение святыни дружбы. Скверна лицемерия, словесно выраженная предельно корректной и не по возрасту лукавой речью шестилетней девочки, – что тогда сквернословие, если не это? Причем в описанном случае степень скверны возрастает в геометрической прогрессии в связи с нежным возрастом: ведь в том-то и ужас, что ребенок – образ простоты, чистоты, искренности, естественности, а вот же…

Только давайте не будем про «они-же-дети»! В приведенном примере детскость старшей девочки проявлялась именно по контрасту с недетскостью того, что и как ею говорилось. Будь она попроще в своей «оправдательной речи», это смотрелось бы и правдоподобнее, и не так по-детски. Младенцу (а до семи лет ребенок – младенец) грех не вменяется, но это не значит, что он ему чужд.

Грех – это болезнь, которой все возрасты покорны, только формы разные и симптомы отличаются, не говоря уже об условиях и возможностях осуществления и развития; это болезнь, которую надо лечить, не дожидаясь осложнений.