Часть 1
Кипсы и Белси
Мы не желаем быть похожими на других.
1
Начнем, пожалуй, с Джеромовых электронных писем отцу.
Кому: HowardBelsey@fas.Wellington.edu
От кого: Jeromeabroad@easymail.com
Дата: 5 ноября
Тема письма:
Привет, пап! Пишу просто по привычке, раз уж начал, и ответа не жду, но все равно, хоть это и бессмысленно, надеюсь: вдруг черкнешь пару строк.
Мне тут хорошо. Тружусь в офисе у Монти Кипса (ты в курсе, что он, оказывается, сэр Монти??), это на территории Грин-парка. Со мной работает девушка из Корноулла, Эмили. Она классная. А внизу сидят три стажера-янки (один даже из Бостона!), так что я тут как дома. Я не просто стажер, я личный секретарь: организую обеды, слежу за архивом, веду телефонные переговоры и так далее. У Монти дела не только учебного плана: он состоит в комитете по расовым вопросам, занимается церковной благотворительностью на Барбадосе, Ямайке, Гаити и много где еще – в общем, я занят по горло. Контора маленькая, так что приходится работать с ним в тесном контакте… Ну и к тому же я теперь живу в его доме и окунулся в абсолютно новую для себя среду. Вот это семья! Ты не ответил, так что мне пришлось самому представлять твою реакцию (что совсем не трудно). По правде, на тот момент это был самый удобный вариант. И они его любезно предложили, когда меня выгоняли из съемной комнатенки в Мэрилебоне. Кипсы не обязаны со мной носиться, а они все равно позвали, и я согласился – с благодарностью. Живу у них целую неделю, и никто не заикается о плате, что кое о чем говорит. Знаю, ты бы предпочел, чтобы я написал, что здесь кошмарно, но не могу: мне здесь нравится. Совсем другой мир. Дом просто класс: ранневикторианский, встык с соседями, снаружи скромный, внутри внушительный. И прост той простотой, что меня покоряет: почти все белое, много вещей ручной работы, лоскутные одеяла, а полки, карнизы и лестница на четыре этажа – из темного дерева, и на все это пространство один-единственный телевизор, да и тот в цокольном этаже, для Монти, чтобы он мог смотреть новости и свои выступления. Иногда этот дом кажется мне негативным снимком нашего жилища. Он находится в том уголке Северного Лондона, что зовется Килберном; название буколическое, но, старик, деревней тут и не пахнет, разве что на этой улице, в стороне от «трассы»; кажется, что ты внезапно оглох, и хочется просто сидеть с книгой в руках во дворе, в тени громадного дерева (двадцать пять метров в высоту, и плющ по всему стволу), и воображать себя героем романа… Здесь совсем другая осень: намного мягче, деревья быстрее облетают и в целом как-то грустнее.
Эта семья – отдельная тема, они заслуживают больше места и времени, чем у меня сейчас есть (пишу в обеденный перерыв). Но вкратце: сын Майкл, приятный, спортивный. На мой вкус, скучноват. На твой тем более. Занимается бизнесом, каким именно, пока не выяснил. И он просто махина! Выше тебя минимум на пять сантиметров. Они все такого карибского, атлетического сложения. В нем росту, наверное, метр девяносто пять. Еще есть очень высокая красавица дочь, Виктория, ее я видел только на фото (она колесит на поезде по Европе), но в пятницу она, кажется, на время сюда зарулит. Карлин, жена Монти, – чудо. Но она не с Тринидада, а с островка Сан-Какого-То или что-то в этом роде, толком не знаю. Сразу я не расслышал, а теперь уж неудобно переспрашивать. Ей хочется, чтобы я потолстел: постоянно меня закармливает. Мужчины толкуют о спорте, Боге, политике, а Карлин парит над всем этим, будто ангел, и еще она помогает мне с молитвой. Вот кто знает толк в молитве. Очень здорово молиться, когда никто из родных не врывается в комнату и не а) пускает ветры, б) кричит, в) несет заумь про «раздутую метафизику» молитвы, г) поет во все горло; д) смеется.
Такая вот эта Карлин Кипс. Передай маме, что она сама печет. Просто скажи ей это и иди хихикай себе на здоровье…
А теперь важный момент, слушай внимательно: по утрам Кипсы завтракают ВСЕЙ СЕМЬЕЙ и ВСЕ ВМЕСТЕ общаются, а потом ВМЕСТЕ садятся в машину (ты записываешь?). Знаю-знаю, тебя так просто не проймешь. Я ни разу еще не видел, чтобы домашние проводили друг с другом столько времени.
Надеюсь, из того, что я написал, ты осознаешь: твоя вражда, или что там у тебя, – полная ерундистика. Во всяком случае, враждуешь только ты, а Монти – нет. Вы ведь даже толком не встречались – одни публичные прения да глупые письма. Столько сил понапрасну! Большинство жестокостей в мире как раз от не по адресу приложенной энергии. Ладно, пойду: работа зовет!
Привет маме и Леви, горячий привет Зоре.
И помни: я тебя люблю, папа (и молюсь за тебя).
Ух ты! Никогда еще столько не писал!
Джером ХХОХХХХ
Кому: HowardBelsey@fas.Wellington.edu
От кого: Jeromeabroad@easymail.com
Дата: 14 ноября
Тема письма: И снова привет
Папа,
спасибо за сведения о диссертации. Можешь позвонить на кафедру в универ Брауна[2] и попросить для меня отсрочку? Кажется, до меня доходит, почему Зора подалась в Веллингтон: куда проще заваливать сроки, когда папочка – препод. Прочел твой ехидный вопросец и, как дурак, полез искать вложенный файл (письмо, например), но догадался, что ты слишком занят/рассержен/и так далее, чтобы писать. Ну а я нет. Как подвигается книга? Мама говорит, со скрипом. Как, нашел уже способ доказать, что Рембрандт отнюдь не так прекрасен?
Я все больше в восторге от Кипсов. Во вторник мы ходили в театр (весь клан теперь в сборе), смотрели танцевальную труппу из Южной Африки, и, возвращаясь на метро, вдруг стали напевать мелодии с того представления – сначала потихоньку, а потом как запоем в полный голос, а громче всех Карлин (ну и голосище у нее!). Даже Монти с нами пел – он ведь совсем не тот чокнутый самоненавистник, каким ты его считаешь. Очень здорово было вот так петь и мчаться в вагоне над землей, а потом под дождиком идти к красивому дому и домашнему цыпленку карри. Печатаю сейчас и вижу твое лицо; ладно, замолкаю.
Другая новость: Монти нацелился на великий недостаток Белси – отсутствие логики. Он пытается научить меня шахматам, и сегодня я впервые за неделю продержался дольше шести ходов, хотя в итоге все равно проиграл. Кипсы считают, что у меня в голове сплошь каша да поэтические грезы, – не представляю, что они сказали бы, узнай, что среди наших я почти Витгенштейн. Но я их, видимо, забавляю; Карлин нравится, как я управляюсь на кухне, там моя чистоплотность кажется уже не маниакальной одержимостью, а положительной чертой. Хотя, должен признаться, жутковато бывает по утрам просыпаться в здешней мирной тишине (в коридорах говорят ШЕПОТОМ, чтобы никого не разбудить) и частичка моих ягодиц скучает по Левиным шлепкам мокрым полотенцем, а кусочек уха мается без Зориных воплей прямо в ушную раковину. Мама написала, что у Леви теперь целых ЧЕТЫРЕ головных убора (спортивная шапочка, бейсболка, капюшон толстовки и капюшон куртки), а сверху еще наушники – так что виднеются только глаза да небольшой островок вокруг них. Поцелуй его туда от меня, пожалуйста. И маму от меня поцелуй, и не забудь, что через восемь дней у нее день рождения. Поцелуй Зору и попроси ее прочесть от Матфея, 24. Знаю, она любит каждый день читать отрывок из Библии.
Побольше вам любви и мира,
Джером ххххх
P.S.: отвечу на твой «деликатный вопрос»: да, я по-прежнему один… Спасибо, но, несмотря на твою очевидную насмешку, меня это ни капли не волнует… Двадцать в наши дни еще не возраст, особенно для того, кто дружит с Христом. Странно, что ты об этом спросил, я как раз вчера шел через Гайд-парк и думал о том, что ты расходуешь себя на человека, которого ни разу не видел и не увидишь. Нет уж, меня такой вариант не привлекает…
Кому: HowardBelsey@fas.Wellington.edu
От кого: Jeromeabroad@easymail.com
Дата: 19 ноября
Тема письма:
Дорогой доктор Белси!
Даже не представляю, как ты на это отреагируешь! Но мы любим друг друга! Дочь Кипсов и я! Я буду просить ее стать моей женой, папа! И думаю, она скажет «да»!!! Обрати внимание на эти восклицательные знаки!!!! Ее зовут Виктория, но для всех она Ви. Она потрясающая, шикарная, великолепная. Сегодня вечером я сделаю «официальное» предложение, но хотел тебе первому об этом сказать. У нас прямо как в Песни Соломона, и иначе как взаимным откровением это не назовешь. Она приехала всего на прошлой неделе – невероятно, но факт!!!! Кроме шуток: я счастлив. Пожалуйста, выпей два валиума и передай маме, чтобы она как можно скорее мне написала. У меня кончились деньги на телефоне, а пользоваться чужим аппаратом неловко.
Джхх
2
– Что, Говард? Куда конкретно мне смотреть?
Говард Белси указал своей жене-американке, Кики Симмондз, нужное место в распечатанном е-мейле. Расставив локти, та низко склонилась над листком, как всегда, когда имела дело с мелким шрифтом. Говард отошел на другой конец их кухни-столовой к свистящему чайнику. Не считая этого пронзительного звука, было тихо. Их единственная дочь Зора сидела на табурете ко всем спиной, в наушниках, благоговейно глядя в телевизор. Леви, младший сын, стоял рядом с отцом перед кухонными шкафчиками. И вдруг они разом, в безмолвном согласии, принялись сочинять завтрак: передавали из рук в руки коробку с хлопьями, обменивались приборами, наполняли миски и по очереди наливали молоко из розового китайского кувшина с золотисто-желтым ободком. Окна дома выходили на юг. Лучи из сада пробивались через двойные стеклянные двери, просачивались сквозь разделяющую кухню арку. И мягко освещали застывшую картину: неподвижная Кики за столом читает письмо. Перед ней португальская глиняная миска темно-красного цвета, в миске горкой яблоки. В этот час лучи проникали еще дальше, через холл в меньшую из двух гостиных. Там полка с затрепанными книгами в мягких обложках, замшевое кресло-мешок и пуфик, на котором нежится на солнышке такса Мердок.
– Это правда? – спросила Кики, но ответа не получила.
Леви нарезал и ополаскивал клубнику, затем раскидывал ее по двум мискам с хлопьями. Говарду оставалось выбрасывать за ним корявые ягодные хвостики. Они почти управились, когда Кики перевернула листки, спрятав письмо, подняла голову и тихо рассмеялась.
– Что-то забавное? – спросил Говард, упершись локтями в кухонную стойку.
В ответ лицо Кики заволокло непроницаемой тьмой. Из-за этого сходства с сфинксом некоторые американские друзья подозревали у нее более экзотическое, чем в действительности, происхождение. А между тем Кики была из обычной деревенской семьи из Флориды.
– Малыш, попридержи свои шуточки, – посоветовала она.
Потом взяла яблоко, обычным их ножиком с полупрозрачной рукояткой порезала его на неравные дольки. И медленно, кусочек за кусочком, съела.
Говард обеими руками откинул волосы со лба.
– Извини… Просто… Ты засмеялась, и я подумал: может, что забавное.
– А как я должна была отреагировать? – со вздохом спросила Кики.
Она отложила ножик и поймала за пояс Леви, проходившего мимо с миской в руках. Мягко притянула к себе пятнадцатилетнего крепыша и, когда тот присел, заправила за воротник его баскетбольного балахона торчащий ярлык. Затем взялась за пояс просторных длинных шорт, но тут сын возмутился.
– Мам, ну хватит уже…
– Леви, прошу, подтяни их. Они так низко висят, что даже задницу не прикрывают.
– Значит, это не забавно, – заключил Говард. Его отнюдь не радовало собственное занудство. Вовсе не с этого собирался он начать – и тем не менее продолжал задавать свои вопросы, прекрасно понимая, что ни к чему хорошему это не приведет.
– О господи, Говард, – повернулась к нему Кики. – Не можешь подождать пятнадцать минут? При детях… – Она привстала: во входной двери раз, другой щелкнул замок. – Зур, дорогуша, сходи туда, пожалуйста, у меня сегодня колени болят. Открой ей, она не может войти.
Поджаренной питой с сыром Зора ткнула в телевизор.
– Зора, пожалуйста, ступай немедленно. Это Моник, наша новенькая, у нее какая-то закавыка с ключами. Помнится, я просила сделать для нее новый ключ, нельзя же целый день сидеть дома и ждать ее прихода. Зур, да оторви ты задницу…
– Вторая задница за утро, – ввернул Говард. – Мило. Цивилизованно.
Зора слезла с табурета и направилась к входной двери. Кики пробуравила Говарда еще одним вопрошающим взглядом, тот сделал невинное лицо. Она подняла е-мейл от их отсутствующего сына и, взяв со своего выдающегося бюста очки на цепочке, водрузила их на кончик носа.
– Ты должен отдать ему должное, – пробормотала она, читая. – Парень не дурак… Когда ему нужно внимание, он отлично знает, как его добиться, – сказала она, внезапно подняв глаза на Говарда и говоря по слогам, как банковский служащий, пересчитывающий купюры. – Дочь Монти Кипса. Трах-бабах. И вот ты уже весь внимание.
Говард нахмурился:
– Без тебя тут не обошлось.
– Говард, на плите яйца, не знаю, кто их поставил, но они выкипели и чудовищно воняют. Выключи их, будь добр.
– Ведь не обошлось?
Говард смотрел, как жена спокойно наливает себе третий стакан сока «Клэматоу». Она было поднесла его к губам, но передумала и заговорила.
– Да будет тебе, Гови. Ему двадцать. Хотелось отцовского внимания – и он нашел верный способ. Начать с того, что он пошел на практику к Кипсу, хотя у него был миллион других вариантов. Теперь, значит, надумал жениться на младшей Кипс? Тут и к Фрейду ходить не надо. Говорю тебе, худшее, что можно сделать, – принять это всерьез.
– Кипсы? – подала голос возвращавшаяся Зора. – А что, Джером к ним все-таки переехал? Бред полнейший… Подумать только: Джером – и Монти Кипс. – Зора изобразила в воздухе слева и справа от себя две фантомные фигуры. – Джером… Монти Кипс. Живут под одной крышей. – Она притворно содрогнулась.
Кики поперхнулась соком и со стуком отставила пустой стакан.
– Хватит о Монти Кипсе, серьезно. Ей-богу, не желаю за сегодняшнее утро еще хоть раз слышать это имя. – Она посмотрела на часы. – Во сколько у тебя занятия? Почему ты еще здесь, Зур? А? Почему – ты – еще – здесь? О, доброе утро, Моник, – сказала Кики совершенно другим голосом, официальным, лишенным флоридской напевности. Моник прикрыла входную дверь и вошла в кухню.
Кики устало улыбнулась.
– Какое-то безумие: все опоздали, все до единого. У вас все хорошо, Моник?
Новая уборщица, приземистая гаитянка Моник, примерно одних с Кики лет, но с кожей более темного оттенка, сегодня у них всего во второй раз. У нее куртка-бомбер с поднятым меховым воротником и эмблемой американских ВМС и взгляд, заранее извиняющийся за будущие промахи. Но мучительнее всего смотреть на ее ткацкое ухищрение: не первой молодости дешевую рыжую накладку из искусственных волос (сегодня, похоже, больше обычного сползшую на затылок), мелко переплетенную с ее собственными жидкими волосами.
– Начинать отсюда? – робко спросила Моник.
Она взялась за молнию на своей куртке, но потом передумала.
– Начните лучше с кабинета, Моник, моего кабинета, – быстро, перебивая открывшего было рот мужа, сказала Кики. – Хорошо? Бумаги, пожалуйста, не трогайте, просто сложите стопкой, по возможности.
Моник не двигалась с места и не выпускала молнию из пальцев. На мгновение Кики тоже замерла, нервно размышляя о том, что думает черная женщина о другой черной женщине, которая платит ей за уборку.
– Зора вас проводит. Пожалуйста, Зора, проводи Моник, покажи ей, куда идти.
Дочь ринулась по лестнице, перескакивая через две ступеньки, Моник потащилась следом. Говард вернулся на просцениум и к разговору о женитьбе.
– Если это случится, – ровным голосом, между глотками кофе сказал он, – Монти Кипс станет свояком. И не чьим-нибудь. Нашим.
– Говард, – так же невозмутимо ответила Кики, – прошу, давай без показательных выступлений. Мы не на сцене. Я уже сказала: сейчас я об этом говорить не хочу. Ты меня услышал?
Говард слегка кивнул.
– Леви нужны деньги на такси. Если уж тебе приспичило волноваться, поволнуйся об этом. А не о Кипсах.
– Кипсах? – раздался откуда-то голос Леви. – Каких таких Кипсах? Гдей-то они?
Этого псевдобруклинского акцента не было ни у Говарда, ни у Кики, да и у Леви он появился всего три года назад, когда ему стукнуло двенадцать. Джером и Зора родились в Англии, Леви в Америке. Разные американские акценты его детей казались Говарду несколько искусственными – не впитанными в стенах этого дома, не перенятыми от матери. Но акцент Леви был самым труднообъяснимым. Бруклин? Белси жили триста с лишним километров севернее. Сегодня утром Говард решил, наконец, высказаться на эту тему (хотя жена не раз просила его не вмешиваться), но возникший из коридора Леви обезоружил его широкой улыбкой.
– Леви, дорогуша, – сказала Кики, – скажи, ты знаешь, кто я? Ты в принципе обращаешь внимание на то, что происходит вокруг? Помнишь, кто такой Джером? Что он твой брат? Что он в отъезде? Что он пересек большой океан и сейчас живет в месте под названием Англия?
Леви держал в руке кроссовки. Хмуро отмахнувшись ими от материнского сарказма, он сел обуваться.
– Ну и что? Типа я в курсе, кто эти Кипсы? Да знать я не знаю никаких Кипсов.
– Джером, ступай в школу.
– Я теперь тоже Джером?
– Леви, в школу!
– Ну вечно ты так… Я просто спросил, и все, а ты вечно… – Тут Леви состроил неопределенную мину, и подразумеваемое слово осталось неясным.
– Монти Кипс. Человек, на которого в Англии работает твой брат, – устало сдалась Кики.
Говард с интересом наблюдал, как Леви добивается этой уступки, нейтрализуя едкую Кикину иронию своей простодушностью.
– Вот видишь, – сказал Леви так, словно в этом доме он единственный поборник вежливости и здравого смысла. – Ведь нетрудно было?
– Значит, это письмо от Кипса? – спросила Зора, спустившись по ступеням и став за плечом матери. Их поза – дочь, склонившаяся над матерью, – точь-в-точь повторяла картину Пикассо с крепкотелыми разносчицами воды. – Папа, на этот раз мы ему ответим вместе – мы уничтожим его. За кого он выступает? За британских республиканцев?[3]
– Нет-нет, и близко ничего такого. Это от Джерома. Он женится, – сказал Говард. Он отвернулся и, не обращая внимания на распахнувшийся халат, подошел к стеклянным дверям в сад. – На дочери Кипса. Очевидно, это забавно. Ваша мать находит это уморительным.
– Нет, дорогуша, – сказала Кики. – Кажется, мы как раз выяснили: я не нахожу это уморительным. На мой взгляд, по е-мейлу в семь строк вряд ли можно понять, что к чему. А раз невозможно сказать, что все это значит, я не горю желанием впопыхах решать…
– Вы серьезно? – встряла Зора.
Выхватив у Кики листок, она почти вплотную поднесла его к близоруким глазам. – Что за шутки, твою мать?
Прижавшись лбом к толстому стеклу, Говард чувствовал, как его брови пропитываются влагой. На улице все шел и шел демократичный снег Восточного побережья, выбеливая подряд садовые кресла и столы, деревья, почтовые ящики, заборные столбы. Говард выдохнул на стекло ядерный гриб и стер его рукавом.
– Зора, не пора ли на занятия? И не надо в моем доме таких слов. А? Ну да! Да ну? Нет! – пресекла Кики все Зорины попытки высказаться. – Все? Пусть Леви дойдет с тобой до стоянки такси. Сегодня я не смогу его отвезти; хочешь, спроси у Говарда, может, он его отвезет, в чем, правда, я сомневаюсь. А я позвоню Джерому.
– Меня не надо подвозить, – сказал Леви, и тут только Говард по-настоящему заметил сына и его обновку: тонкий черный женский чулок на голове, завязанный сзади узлом с небрежной, похожей на сосок пипочкой.
– Ты не сможешь ему позвонить, – тихо сказал Говард. И оперативно отступил с глаз долой за их гигантский холодильник. – У него нет денег на телефоне.
– Что ты сказал? – спросила Кики. – А? Не слышу.
Внезапно она возникла за его спиной.
– Где у тебя записан телефон Кипсов? – осведомилась она, хотя обоим был известен ответ.
Говард молчал.
– Ах да, конечно, – сказала Кики, – он записан в ежедневнике, том самом ежедневнике, забытом в Мичигане на знаменитой конференции, на которой тебе было недосуг думать о таких пустяках, как жена и дети.
– Давай не сейчас, а? – попросил Говард. У виновного одна возможность – умолять об отсрочке приговора.
– И так всегда, Говард. Что бы ни случилось – расхлебывать мне, мне отвечать за твои поступки, и…
Говард шарахнул кулаком по холодильнику.
– Прошу, не надо. Дверца отскочила, она и так уже… Все разморозится, закрой плотнее, плотнее, еще… Ну хорошо: это печально. Печально, если так все оно и есть, но как раз этого мы пока не знаем. Сейчас имеет смысл без суеты, потихоньку выяснить, что за чепуха там творится. Давай успокоимся и поговорим – например, когда мы… Когда приедет Джером и нам в принципе будет о чем говорить. Согласен?
– Хватит ссориться, – тихонько буркнул, а затем громко воззвал Леви из дальнего угла кухни.
– Мы не ссоримся, дорогуша, – сказала Кики и наклонилась вперед.
Она нагнула голову и размотала широкий огненно-красный платок. Две ее толстые тугие косы спускались до попы, как бараньи рога, если те раскрутить. На ощупь выровняв концы платка, Кики запрокинула голову и дважды обмотала ткань, завязав ее на прежний манер, только туже. После этого Кики оперлась о стол и повернулась к детям подтянутым, непререкаемым лицом.
– Все, спектакль окончен. Зур, в горшке возле кактуса было несколько долларов. Дай их Леви. Если там ничего нет, одолжи ему из своих, я потом верну. У меня в этом месяце туговато с финансами. Хорошо. Иди и учись. Чему-нибудь. Чему угодно.
Когда через несколько минут за детьми закрылась дверь, Кики повернулась к мужу с выражением, в котором только он мог прочесть каждую строку и каждую сноску. Говард беспричинно улыбнулся. Ответной улыбки не последовало. Говард посерьезнел. Случись сейчас схватка, даже идиот не поставил бы на него. Нынешняя Кики (которую однажды, двадцать восемь лет назад, в первый день в их первом доме, Говард перекинул через плечо, словно легкий скатанный ковер, чтобы потом положить и самому лечь сверху) весила верных сто тринадцать килограммов и выглядела на двадцать лет моложе его. Женщины ее этнической принадлежности почти избавлены от морщин, а у Кики, благодаря набранному весу, кожа вообще была поразительно гладкой и упругой. В пятьдесят два года у жены сохранилось абсолютно девичье лицо. Красивое лицо норовистой девчонки.
Она метнулась назад в кухню и так стремительно пронеслась мимо, что он рухнул в стоявшее поблизости кресло-качалку. Подлетев к столу, она стала яростно набивать сумку совершенно не нужными на работе предметами. Заговорила, глядя в сторону:
– Знаешь, что меня поражает? То, что один и тот же человек в чем-то профессор профессором, а в чем-то – дремучий кретин! Посмотри «Азбуку для родителей», Гови. Ты узнаешь, что подобные действия приводят к абсолютно противоположному результату. Абсолютно противоположному.
– Черт возьми, – задумчиво сказал Говард из кресла-качалки, – все всегда происходит совсем не так, как мне хочется, а наоборот.
Кики застыла на месте.
– Ну да. Ты вечно у нас ущемлен. Твоя жизнь – разгул потерь.
Это был намек на недавнее кошмарное происшествие. Предложение распахнуть в их супружеском особняке дверь в прихожую страданий. Предложение было отклонено. И Кики приступила к решению привычной задачки – как разместить маленький рюкзачок посередине широченной спины.
Говард встал и благопристойно запахнул банный халат.
– У нас есть хотя бы их адрес? – спросил он. – Домашний адрес?
Словно ярмарочный умелец читать мысли, Кики сжала виски и медленно заговорила. И хотя ее поза выражала саркастичность, глаза ее были мокры.
– Мне хочется понять, что, по-твоему, мы тебе сделали. Твои родные. Что мы тебе сделали? Лишили тебя чего-то?
Говард со вздохом отвел глаза.
– Мне все равно во вторник читать доклад в Кембридже… Могу вылететь в Лондон днем раньше, если только…
Кики хлопнула по столу.
– Бог мой! На дворе не 1910 год, Джером волен жениться на ком душа пожелает. Или, по-твоему, надо заказать визитные карточки и велеть ему встречаться с дочерьми только тех преподавателей, которых ты…
– А мог этот адрес быть в зеленом молескине?
Она смахнула повисшие на ресницах слезы.
– Понятия не имею, где он мог быть, – передразнила она его. – Ищи сам. Вдруг обнаружится под слоем мусора в твоем свинарнике.
– Ну, спасибо, – сказал Говард и по лестнице пустился в обратный путь в свой кабинет.
3
В жилище Белси, высоком темно-красном здании в типичном для Новой Англии стиле, четыре скрипучих этажа. На плитке над входной дверью выбита дата постройки (1856), и как бы ярко ни било солнце в зеленоватые крапчатые окна, на половицы ложатся лоскуты призрачного света. Эти окна – копии: подлинники слишком дорогостоящи. Застрахованные на крупную сумму, они хранятся в большом сейфе в цокольном этаже. Дом Белси и ценен-то, главным образом, своими окнами, однако в них нельзя смотреть, их нельзя открыть. Единственный подлинник – световой люк на самой крыше, с многоцветным стеклом, бросающим на разные – в зависимости от того, под каким углом в тот момент находится над Америкой солнце, – части верхней лестничной площадки круг разноокрашенного света, от которого белая рубашка у проходящего становится розовой, а, скажем, желтый галстук – синим. В семье бытует предрассудок: едва пятно утром появится на полу, ни в коем случае в него не наступать. Десять лет назад можно было увидеть, как дети пытаются втолкнуть в него друг друга. Даже сейчас, став почти взрослыми, они, как и прежде, обходят его стороной.
Лестница крутой спиралью сбегает вниз. Скоротать спуск с его многочисленными поворотами помогает галерея семейных фотографий на стенах. Первыми идут черно-белые снимки детей: пухленьких, с ямочками, в ореоле кудряшек, на подгибающихся ножках-сардельках – так и кажется, что сейчас упадут на тебя или друг на дружку. Хмурый Джером с любопытством разглядывает новорожденную Зору у себя на руках. Зора баюкает крошечного сморщенного Леви, а взгляд у нее безумный и собственнический, как у женщины, крадущей детей из больничных палат. Далее следуют школьные портреты, фотографии с выпускных, с отдыха, из бассейнов, ресторанов, садов – наглядная демонстрация физического развития, формирования характеров. За детьми наступает черед четырех поколений Симмондзов по женской линии. Они предстают перед зрителем в триумфальном, тщательном порядке: Кикина прапрабабушка, домашняя рабыня; прабабушка, горничная; наконец, бабушка, медицинская сестра. Именно медсестра Лили унаследовала весь этот дом, ранее принадлежавший великодушному белому доктору, на которого она усердно проработала двадцать лет во Флориде. В Америке наследство такого рода полностью меняет жизнь бедной семьи, поднимая ее статус до зажиточного среднего класса. И действительно, дом номер 83 по улице Лангем – прекрасное строение для средней буржуазии, внутри даже более просторный, чем кажется снаружи, с небольшим бассейном на заднем дворе, неотапливаемый и, как зубов щербатая улыбка, недосчитывающийся многих из своих белых изразцов. Признаться, дом, по большей части, пообветшал, но это лишь добавляет ему величия. В нем нет ничего от nouveau riche. Дом облагорожен своими трудами на пользу живущей в нем семьи. На деньги от сдачи его внаймы получили образование Кикина мать (она работала в юридической конторе и умерла минувшей весной) и сама Кики. На протяжении многих лет дом был для Симмондзов запасом на черный день и каникулярным местом: каждый сентябрь они приезжали сюда из Флориды, чтобы увидеть Осень. Вырастив детей и потеряв мужа-священника, Говардова теща, Клаудия Симмондз, решила обосноваться в этом доме и припеваючи здесь зажила, сдавая свободные комнаты поколениям студентов. Все эти годы Говард жаждал заполучить дом. Проницательная Клаудия, прекрасно знавшая о его алчбе, всячески этому препятствовала. Она понимала, что это место подходит Говарду как нельзя лучше: просторно, уютно и рукой подать до неплохого американского университета, куда его могли пригласить преподавать. Миссис Симмондз приносило радость – так, по крайней мере, считал Говард – заставлять его ждать все эти годы. Без серьезных жалоб на здоровье она благополучно перешагнула семидесятилетний рубеж. Тем временем Говард с растущей семьей скитался по второсортным образовательным заведениям: шесть лет на севере Нью-Йорка, одиннадцать в Лондоне, год в предместье Парижа. Лишь десять лет назад Клаудия, наконец, смягчилась и перебралась во Флориду, в местечко для пенсионеров. Приблизительно в это время была сделана представленная в галерее фотография самой Кики – администратора госпиталя и, наконец, владелицы дома номер 83 на улице Лангем. На ней она, белозубая, пышноволосая, получает от штата награду за оказание социальной помощи местному населению. Ее тогда еще чрезвычайно тонкую, туго затянутую в джинсовую ткань талию обнимает чья-то своенравная белая рука, видная лишь до локтя; рука принадлежит Говарду.
После свадьбы часто начинается баталия между родом мужа и родом жены – чья возьмет? По счастью, Говард проиграл эту битву. Недалекие, скупые, жестокие Белси – не тот вариант, который имеет смысл отстаивать. А поскольку Говард уступил с большой готовностью, Кики было легко проявить великодушие. Поэтому на первой лестничной площадке, на максимальной высоте, дозволяемой приличиями, красуется огромное изображение одного из английских Белси: выполненный углем портрет Говардова отца Гарольда в кепке. Глаза Гарольда опущены, словно в отчаянии от экзотического способа, избранного сыном для продолжения их рода. Сам же сын был удивлен, обнаружив этот рисунок, – несомненно, единственное произведение искусства за всю историю их семьи – среди груды старинного барахла, оставшегося после смерти матери. За последующие годы этот портрет, как и Говард, вознесся очень высоко. Немало образованных, продвинутых американцев из числа знакомых Белси восхищаются им. Называют «первоклассным», «загадочным», удивительно передающим «английский характер». Кики считает, что дети оценят портрет, когда подрастут, – данный аргумент хитроумно обходит тот факт, что дети уже выросли, а портрет не ценят. Говард же его ненавидит, как ненавидит предметно-изобразительную живопись – и своего отца.
За Гарольдом Белси веселой вереницей мелькают воплощения Говарда образца семидесятых, восьмидесятых, девяностых. С годами меняется одежда, но не индивидуальные черты: прямые и ровные зубы (у единственного в семье); полная нижняя губа, отчасти компенсирующая отсутствие верхней; незаметные (а что еще от них нужно?) уши. Подбородка нет, зато глаза очень большие и очень зеленые. Нос тонкий, красивый, аристократический. От мужчин своего возраста и социального положения Говард выгодно отличается шевелюрой и весом. Они у него практически прежние. Особенно хороши волосы, пышные, сияющие здоровьем. На правом виске – серая заплатка. Нынешней осенью Говард снова, впервые с 1967 года, стал зачесывать волосы на лицо – получилось эффектно. Что прекрасно видно на большом снимке, на котором он возвышается над коллегами по гуманитарному факультету, расположившимися вокруг Нельсона Манделы: Говард самый густоволосый. Говардовы изображения множатся с каждым новым витком лестницы: вот он в шортах-бермудах, из-под которых торчат поразительно белые, восковые колени; вот в твидовом преподавательском костюме под деревом, заляпанном брызгами массачусетского солнца; вот в огромном зале – свеженазначенный делегат на Эмпсонские лекции по эстетике[4]; здесь в бейсболке на фоне дома Эмили Дикинсон; здесь почему-то в берете; а тут в ядовитого цвета спортивном костюме в Итонвиле[5], штат Флорида, и рядом с ним Кики, загораживающая ладонью глаза – от Говарда ли, от солнца ли, от фотоаппарата.
Говард остановился на средней площадке у телефона. Ему хотелось поговорить с доктором Эрскайном Джиджиди, специалистом по творчеству Шойинки[6], профессором африканской литературы и заместителем заведующего кафедрой африканистики. Поставив чемодан на пол и сунув под мышку билет на самолет, Говард набрал номер и долго слушал длинные гудки, с содроганием представляя, как его хороший друг роется, извиняясь перед другими читателями, в сумке и выбегает из библиотеки на холод.
– Алло?
– Алло, кто это? Я в библиотеке.
– Эрск, это Говард. Прости, что не вовремя.
– Говард? Ты не наверху?
Обычно он действительно там. Читает в своей любимой сто восемьдесят седьмой кабинке на самом верхнем этаже Гринмена, веллингтонской университетской библиотеки. Каждую субботу, на протяжении уже многих лет, если не разыграется вдруг болезнь или снежная буря. Читает утро напролет, а в перерыв встречается с Эрскайном в вестибюле у лифтов. По дороге в кафе Эрскайн любит по-братски держать его за плечо. Вместе они смотрятся забавно. Абсолютно лысый, с отполированным до эбенового блеска черепом, Эрскайн сантиметров на тридцать ниже, а его широкая, как у всех коротышек, грудь по-птичьи выступает вперед. Его невозможно увидеть не в костюме (Говард же десяток лет носит вариации на тему черных джинсов); довершают внешний официоз укомплектованная усами, аккуратная седоватая бородка клинышком, как у белогвардейца, и выпуклые родинки на носу и щеках. За ланчем он имеет обыкновение ругмя ругать коллег, но те этого ни за что не заподозрят: родинки служат Эрскайну огромнейшую дипломатическую службу. Говард часто жалел, что не может демонстрировать миру такое же благонадежное лицо. После ланча друзья с неохотой расставались, и до обеда каждый возвращался в свою кабинку. Для Говарда не было большей радости среди субботней рутины.
– Ах, как неудачно, – сказал Эрскайн, выслушав новость (данное замечание относилось и к ситуации с Джеромом, и к факту, что Белси и Кипсу лучше бы избегать общества друг друга). И прибавил: – Бедный Джером. Он хороший. Просто ему хочется что-то тебе доказать. – Пауза. – А что именно, не знаю.
– Но Монти Кипс, – в отчаянии повторил Говард. Он не сомневался, что сполна получит от Эрскайна желанного сочувствия. Недаром они друзья.
Эрскайн понимающе присвистнул.
– Уж мне-то можешь не рассказывать. Помню, во время беспорядков в Брикстоне – дело было в восемьдесят первом – пришел я на «Зарубежное вещание Би-би-си»[7] и стал говорить о среде, лишениях et cetera. – Говарда восхитила мелодичность этого нигерийского «et cetera». – А этот ненормальный Монти сидел напротив меня в галстуке тринидадского крикетного клуба и твердил: «Цветной должен следить за собственным домом, цветной должен нести ответственность». Цветной! И он до сих пор говорит «цветной»! Едва мы делали шаг вперед, Монти всякий раз оттаскивал нас на два шага назад. Печальный случай. Если честно, мне его жаль. Слишком долго он жил в Англии. Эта страна его исковеркала.
На другом конце трубки стояла тишина. Говард проверял, положил ли он паспорт в сумку для ноутбука. Предстоящая поездка и ожидавшая на том берегу битва уже порядком его изнурили.
– С каждым годом он все больше выдыхается. По-моему, его книга о Рембрандте ужасно тривиальна, – великодушно прибавил Эрскайн.
Говарду стало неловко за то, что он толкнул приятеля на эту откровенную ложь. Монти, разумеется, сволочь, но не дурак. Его книгу о Рембрандте Говард находил ретроградной, превратной, раздражающе материалистичной, но отнюдь не тривиальной или глупой. Хорошая книга. Подробная, основательная. Имелось у нее еще одно громадное преимущество: она была помещена в твердую обложку и разослана во все англоязычные страны, меж тем как Говардова книга на аналогичную тему оставалась неоконченной, ее разрозненные страницы устилали пол перед домашним принтером, и иной раз Говарду казалось, что это сам прибор с отвращением их выплюнул.
– Говард?
– Да, я слушаю. Вообще-то, мне пора. Такси заказано.
– Береги себя, мой друг. Джером просто… В общем, когда ты туда доберешься, я уверен, все окажется бурей в стакане воды.
За шесть ступеней до первого этажа Говард наткнулся на Леви. Опять с чулком на голове. Из-под чулка смотрит удивительное львиное лицо с мужественным подбородком, на котором уже два года пробивается, но никак не утвердится в правах щетина. Торс голый, ноги босые. Свежевыбритая тощая грудь благоухает кокосовым маслом. Говард преградил сыну путь.
– Чего? – спросил тот.
– Ничего. Уезжаю.
– Кому звонил?
– Эрскайну.
– Сейчас уезжаешь?
– Да.
– Вот прямо сию секунду?
– А это что? – спросил Говард, вопросительно указав на его головной убор. – Что-то политическое?
Леви потер глаза. Сцепил руки за спиной и потянулся, выпятив грудь.
– Да не, пап. Что есть, то и есть, – гномически изрек он и куснул себя за палец.
– Значит, – попытался перевести Говард, – это эстетическая штучка. Для красоты.
– Наверное, – пожал плечами Леви. – Просто вещь, которую я ношу. Ну, сам понимаешь. Голове тепло, чувак. Практично и отпадно.
– Твоя голова в ней такая… аккуратная. Гладкая. Как боб.
Говард дружески сжал его плечи и притянул к себе.
– Тебе сегодня на работу? А в твоей музыкальной забегаловке разрешают это носить?
– Еще бы. Но сколько раз тебе говорить: это не забегаловка, а огромный гипермаркет. Там, между прочим, семь этажей. Обхохочешься над тобой, старик, – тихо проговорил Леви, его губы щекотно шевелились через Говардову рубашку. Отстранившись, он охлопал отца, как заправский вышибала. – Так ты едешь или нет? Что скажешь Джею? Какой авиакомпанией летишь?
– Не знаю… не решил пока. «Эйр Майлз», на работе забронировали. Знаешь… Я собираюсь просто с ним поговорить – мы побеседуем разумно, как разумные люди.
– Старик, – сказал Леви и прищелкнул языком, – Кики точит на тебя зуб. Думаю, она права. Лучше оставь все как есть, само рассосется. Джером не женится. Да он двумя руками свой член не найдет!
Говард, хоть долг велел возмутиться, был не вполне не согласен с диагнозом. Затянувшаяся девственность старшенького (которой теперь, надо полагать, наступил конец) была, по его мнению, следствием того двойственного отношения Джерома к Земле и ее обитателям, которого сам Говард не умел ни прочувствовать, ни понять. Джером был какой-то бестелесный, что всегда отца огорчало. Зато теперь, благодаря этой досадной лондонской истории, развеялся тот легкий флер морального превосходства, который окутывал Джерома с подростковых лет.
– Допустим, кто-то собирается совершить ошибку в личной жизни. – Говард попытался вывести беседу на универсальный уровень. – Чудовищную ошибку. Ты будешь ждать, когда все «само рассосется»?
Леви на мгновение задумался.
– Ну… Даже если это и правда, то с чего женитьба так внезапно – нечто плохое? Так у него будет шанс хоть с кем-то перепихиваться. – Леви согнулся от громкого хриплого хохота, и его необыкновенный живот пошел складками: так, скорее, морщится рубашка. – Сам знаешь, сейчас у него в этом плане голяк.
– Леви, – начал было Говард, но тут же представил Джерома с его плохой кожей и мягким, застенчивым выражением черного лица, женственными бедрами, с всегда чересчур высоко поддернутыми джинсами и крошечным золотым крестиком на шее – в общем, невинность в чистом виде.
– Что? Скажешь, неправда? Ведь знаешь, что правда, вон, улыбаешься!
– Дело не в женитьбе как таковой, – сварливо заметил Говард. – Тут сложнее. Отец этой девушки э-э-э… не тот человек, которого хочется впускать в нашу семью.
– А-а-а… – протянул Леви и поправил отцовский криво завязанный галстук. – Вона как!
– Просто мы не хотим, чтобы Джером коверкал себе…
– Мы? – Леви изучающе поднял бровь; эту манеру он явно унаследовал от матери.
– Послушай, тебе что-нибудь нужно? Деньги? – спросил Говард.
Он выудил из кармана две двадцатидолларовые банкноты, смятые гармошкой, как китайские бумажные шары. За много лет он так и не научился воспринимать всерьез эти грязные зеленые американские бумажки. Он затолкал их в карман приспущенных Левиных джинсов.
– Спасибо, па, – нарочито растягивая слова в подражание родному для его матери южному акценту, сказал Леви.
– Интересно, сколько тебе платят в час в твоей лавочке, – проворчал Говард.
Леви горестно вздохнул.
– Гроши, старик. Жалкие гроши.
– Ты только скажи, я пойду поговорю с кем надо и…
– Нет!
Говард подозревал, что сын его стесняется. Видимо, стыд наследовали все мужчины в роду Белси. Как мучительно в таком же возрасте стыдился Говард своего отца! Ему хотелось, чтобы тот не был мясником, чтобы вместо весов да ножа он орудовал мозгами, – в общем, чем-то походил на сегодняшнего Говарда. Но ты меняешься, меняются и твои дети. Может, Леви предпочел бы папашу-мясника?
– Я хотел сказать, – безыскусно закамуфлировал Леви свою первую реакцию, – что сам справлюсь, не боись.
– Хорошо. Мама не просила что-нибудь мне передать?
– Передать? Я ее не видел. Она рано ушла, а куда – без понятия.
– Понятно. А ты? Не хочешь передать что-нибудь брату?
– Скажи ему… – Отвернувшись, Леви с улыбкой расставил руки, уперся в перила, затем поднял ноги «уголком» и вскинул их вверх, как гимнаст. – Скажи ему: «Я простой черный парень, день-деньской кручусь, везде скачу: деньжат на жизнь раздобыть хочу!»[8]
– Понятно. Передам.
В дверь позвонили. Говард чмокнул сына в затылок, поднырнул под его рукой и пошел открывать. За стеклом маячило помертвевшее от холода, знакомое ухмыляющееся лицо. Говард поднял палец в знак приветствия. Это был Пьер, один из многочисленных осевших в Новой Англии переселенцев с непростого острова Гаити, и он предусмотрительно шел навстречу нежеланию Говарда водить машину.
– Кстати, а где Зур? – вспомнил Говард на пороге.
Леви пожал плечами.
– Фигзна. – Этот странный комок согласных заменял ему ответ на многие вопросы. – В бассейне?
– В такую погоду? Упаси боже.
– Она стопудово где-то в доме.
– Тогда передай ей от меня привет, хорошо? Вернусь в среду. Нет, в четверг.
– Конечно. Береги себя.
В машине по радио какие-то люди орали друг на друга на французском, который, насколько мог определить Говард, отнюдь не был французским.
– В аэропорт, пожалуйста, – перекрикивая звук, сказал Говард.
– Хорошо. Но поедем медленно. На улицах ужас что творится.
– Хорошо, только не совсем уж медленно.
– Терминал?
Из-за его сильного акцента Говарду в этом слове почудилось название романа Золя[9].
– Что-что?
– Какой у вас терминал?
– Не знаю… Сейчас выясню, билет у меня под рукой… Не беспокойтесь… Поезжайте, а я вам скажу.
– Все время куда-нибудь летите, – чуть завистливо сказал Пьер и засмеялся, глядя на Говарда в зеркало заднего вида.
Говард подивился на его непомерно широкий нос, вольготно рассевшийся в центре приятного, дружелюбного лица.
– Да, вечно в разъездах, – добродушно сказал Говард, который, впрочем, не считал, что так уж много путешествует; правда, когда все-таки приходилось уезжать из дома, это всегда было и дольше, и дальше, чем ему хотелось бы.
Он снова подумал об отце: по сравнению с папашей он просто Филеас Фогг. Тогда, много лет назад, представлялось, что путешествия – ключ к сокровищам. Все мечтали о возможности ездить по миру. За окном проплыл фонарный столб, наполовину засыпанный снегом, и прислоненные к нему два замерзшие велосипеда на цепочках, отличимые лишь по рукояткам руля. Он попытался представить, как утром выходит из дома, откапывает из-под снега свой велосипед и едет на какую-нибудь подобающую работу, вроде тех, которыми поколениями занимались Белси, – и не смог. На мгновение его поразила мысль: оказывается, он разучился ценить богатства собственной жизни.
Вернувшаяся домой Кики решила по пути к себе заглянуть в кабинет мужа. Там стоял полумрак, шторы были задернуты. Говард забыл выключить компьютер. Она собралась было уходить, как вдруг послышался тот утробный, булькающий электронный звук, эдакий сигнал бедствия, который невостребованная машина издает каждые минут десять, при этом, словно в упрек за то, что ее оставили одну, отравляя воздух какими-то миазмами. Кики подошла и тронула клавишу, экран вспыхнул. В папке для входящих лежало новое письмо. Справедливо полагая, что оно от Джерома (муж переписывался лишь со своим помощником, Смитом Дж. Миллером, с Джеромом, Эрскайном Джиджиди и ограниченным кругом газет и журналов), Кики его открыла.
Кому: HowardBelsey@fas.Wellington.edu
От кого: Jeromeabroad@easymail.com
Дата: 21 ноября
Тема письма: ПОЖАЛУЙСТА, ПРОЧТИ
Пап, отбой. Зря я тебе сказал. Все кончено, если вообще начиналось. Очень, очень, очень тебя прошу никому не говорить, просто забудь обо всем. Каким дураком я себя выставил! Хочется съежиться и умереть.
Джером
Испустив горестный вопль и выругавшись, Кики вцепилась в свой шарф и дважды крутнулась вокруг своей оси; наконец тело догнало ум и перестало суетиться, ибо ничего поделать было нельзя. Говард уже устраивал свои ноги в тесном пространстве между креслами, мучаясь вопросом, какую книгу оставить для чтения, перед тем как убрать сумку в багажный отсек… Слишком поздно: не остановить, не дозвониться. Говард панически боялся канцерогенов: проверял на этикетках, нет ли в продуктах диэтилстилбестрола[10], не терпел микроволновок и не пользовался мобильным телефоном.
4
Относительно погоды у жителей Новой Англии абсолютно бредовые представления. Говард сбился со счета, сколько раз за десять лет, проведенных на Восточном побережье, какой-нибудь дурень из Массачусетса, услышав его акцент, бросал на него сочувственный взгляд и говорил что-нибудь вроде: «Холодно у вас там, а?» Что ж, давайте разберемся, вскипал Говард. В июле и августе в Англии не теплее, чем в Новой Англии, что верно то верно. И в июне, наверное, тоже. Зато октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март, апрель и май – то есть все те месяцы, когда важна температура за окном, – в Англии теплее. Там почтовые ящики не забивает снегом. Там редко увидишь дрожащую белку. И нет нужды браться за лопату, чтобы откопать мусорные баки. А все потому, что в Англии не бывает настоящих морозов. Да, моросит дождь и ветер дует; иной раз и град случается, а в январе бывают такие вторники, когда время еле ползет, и впереди ни просвета, и воздух пропитан влагой, и никто никого не любит, но все равно в Англии приличного джемпера и вощеной куртки на шерстяной подкладке вполне хватает при любом метеопрогнозе. Говард это знал и оделся по английской ноябрьской погоде – в свой единственный «приличный костюм» и легкий тренчкот. Он самодовольно посматривал на сидевшую напротив женщину из Бостона, которая жарилась в прорезиненном плаще: у корней ее волос проступали и украдкой скатывались по щеке свободолюбивые горошинки пота. Поезд мчался из Хитроу по направлению к городу.
На Паддингтонском вокзале двери открылись, и Говард вышел в теплый смог. Шарф он скатал и запихнул в карман. И, в отличие от туристов, не стал глазеть по сторонам: на исполненный величия интерьер и замысловатый, на манер оранжерейного, потолок с мозаикой из стекла и стали. Он сразу направился на воздух, где можно было свернуть и выкурить самокрутку. Отсутствие снега приятно изумляло. Курить, не надевая перчаток, подставляя лицо ветру! Говарда мало трогал английский пейзаж, но сегодня обыкновенный дуб и какое-то офисное здание, оба без единого белого блика, на фоне голубоватого неба показались ему картиной редкостного великолепия и изящества. Прислонившись к столбу, Говард нежился в узком коридорчике солнечного света. Неподалеку стояли в ряд черные такси. Люди объясняли, куда хотят попасть, а таксисты великодушно помогали им устроить багаж на заднем сиденье. Говарда неприятно царапнуло дважды за пять минут прозвучавшее слово «Долстон». Во времена его детства это были грязные трущобы в Вест-Энде, с грязными людьми, которые пытались его, Говарда, уничтожить, и не последнюю роль в этом играли его родные. Теперь в этом районе, похоже, жили вполне нормальные люди. Блондинка в длинном зеленовато-голубом пальто, с ноутбуком и комнатным растением в руках, паренек-азиат в дешевом блескучем костюме, сверкающем на солнце, как железная крошка, – во времена его детства невозможно было и представить, что в Восточном Лондоне появятся такие обитатели. Говард бросил окурок и столкнул его в сточную канаву. Повернув обратно, он прошел через вокзал и влился в поток пригородных жителей, который и увлек его в подземку. В стоячем вагоне, прижатый к какому-то стойкому читателю, Говард пытался уберечь подбородок от твердой обложки и обдумать как таковую свою миссию. Ключевые моменты: что сказать, как сказать и кому – еще не были проработаны. Слишком уж хмурым и предвзятым делали Говарда мучительные воспоминания о следующих трех предложениях:
Даже при такой вопиющей скудости аргументации все это, несомненно, имело бы гораздо большую убедительность, если бы Белси знал, о какой картине идет речь. В письме он обращает свои нападки на «Автопортрет» 1629 года, хранящийся в Мюнхене. К несчастью для него, я в своей статье более чем внятно указал, что обсуждаемая картина есть «Автопортрет с латным нашейником» того же года, которая находится в Гааге[11].
Предложения принадлежали Монти Кипсу. Вот уже три месяца они звенели в ушах, жалили и даже, казалось порой, обретали реальный вес: мысль о них давила Говарду на плечи, как будто кто-то подкрался сзади и навьючил на спину полный рюкзак камней. Говард вышел из вагона на Бейкер-стрит, перешел платформу, чтобы попасть на линию Джубили в сторону севера, а там его удачно поджидал нужный состав. Ясное дело, так вышло потому, что на обоих автопортретах Рембрандт в белом воротнике, черт его дери; на обоих лица проступают из мрачной, параноидальной тени и взгляд полон юношеской робости. И все равно. Говард упустил из виду немного другой поворот головы, описанный в статье Монти. У него тогда были большие неприятности в личной жизни, вот он и потерял бдительность. А Монти воспользовался подвернувшимся шансом. Говард бы тоже так поступил. Устроить ни с того ни с сего (так мальчишка сдергивает с приятеля шорты перед командой противника) полное разоблачение, совершеннейший конфуз – одно из излюбленных удовольствий академиста. Для этого и повода не требуется, достаточно просто подставиться. Но тут такое! Пятнадцать лет эти двое вращались в одних и тех же кругах, проходили через одни и те же университеты, сотрудничали с одними и теми же журналами, на всевозможных дискуссиях, случалось, делили трибуну, но ни разу – ни одного мнения друг друга. Говард всегда недолюбливал Монти, как любой здравомыслящий либерал недолюбливает человека, посвятившего жизнь извращенной политике «правого» нонконформизма, но, в общем, не испытывал к нему ненависти – до тех пор, пока три года назад не узнал, что Кипс тоже пишет книгу о Рембрандте. Книга эта, как еще до публикации подозревал Говард, будет увесистым популярным (и популистским) «кирпичом», обреченным прочно, на добрых полгода, застрять на вершине списка бестселлеров «Нью-Йорк Таймс». Именно мысль об этой книге и ее предполагаемой судьбе (столь отличной от судьбы его собственного незавершенного исследования, которое, при самом удачном раскладе, займет место на полке у жалкой тысчонки студентов, изучающих историю искусств) толкнула его на написание того чудовищного письма. На глазах всего академического общества Говард сам себя высек.
Наверху у станции Килберн Говард нашел телефонную будку и позвонил в справочную. Продиктовал точный адрес Кипсов и получил номер телефона. Помедлил несколько минут, изучая объявления проституток. Странно, что тут так много «дневных бабочек»: схоронились в викторианских эркерах, нежатся в послевоенных, на две семьи, домах. Он подивился, сколько среди них черных, – гораздо больше, чем в телефонных будках в Сохо, – и сколько, если верить фотографиям (а нужно ли им верить?), исключительных красоток. Он снова снял трубку. Последний год Говард стал робеть перед Джеромом. Его пугали и вдруг прорезавшаяся юношеская религиозность сына, и его нравственная строгость, и всегда словно бы осуждающее молчание. Говард набрался храбрости и позвонил.
– Алло?
– Алло, слушаю.
Этот голос – молодой и очень лондонский – на мгновение смутил Говарда.
– Привет.
– Простите, это кто?
– Я… С кем я говорю?
– Это дом семьи Кипс. А вы кто?
– А, ну да, сын.
– Что-что? Кто вы?
– Э… Видишь ли, мне нужно… Так неловко… Я отец Джерома и…
– А, хорошо, я сейчас его позову.
– Нет-нет-нет, подожди минутку!
– Да все нормально. Он сейчас ужинает, но я могу его позвать.
– Не надо! Видишь ли, я не хочу, чтобы… Вообще-то я прямо сейчас прилетел из Бостона. Мы только что узнали, ну, ты понимаешь…
– О‘кей. – Ответ прозвучал так уклончиво, что Говард ничего толком не понял.
– В общем, – Говард сглотнул комок в горле, – мне бы хотелось сначала перекинуться словечком с кем-нибудь из ваших. А уже потом как следует поговорить с Джеромом. Он ведь нам путем не объяснил… И очевидно… Я уверен, что твой отец…
– Отец тоже сейчас ужинает. Хотите, я…
– Нет! Нет, нет, нет, нет, то есть я хотел сказать, он не захочет… Нет. Нет, нет. Я просто… Дурацкая, конечно, история, дело всего-навсего в том, что… – начал Говард и не смог вспомнить, в чем, собственно, дело.
На том конце провода кашлянули.
– Послушайте, я не пойму – вам позвать Джерома?
– Вообще-то я тут недалеко, – выпалил Говард.
– Простите?
– Да. Говорю из автомата. Я не слишком хорошо знаю этот район и… у меня нет карты. Не мог бы ты… прийти за мной? Я несколько… Я только заблужусь, если пойду сам… Топографический кретинизм… Я стою прямо возле станции метро.
– Понятно. Тут легко добраться, я вам объясню, как идти.
– Если бы ты за мной заскочил, это было бы очень кстати. Уже темнеет, а я точно сверну где-нибудь не в том месте и…
Говард заискивающе замолчал.
– Понимаешь, мне всего лишь хочется кое о чем вас спросить – до встречи с Джеромом.
– Ладно, – наконец сказал голос, уже раздраженно. – Пальто только надену, хорошо? Наверху у станции Квинз-парк, да?
– Квинз?.. Нет, я, э-э-э… О боже, я вышел на станции Килберн – неправильно? Я думал, вы живете в Килберне.
– Не совсем. Мы живем посередине между двумя станциями, ближе к Квинз-парку. Послушайте, просто… Я приду за вами, не волнуйтесь. Килберн, линия Джубили, да?
– Да, именно так. Очень любезно с твоей стороны, спасибо. Это Майкл?
– Да. Майк. А вас зовут…
– Белси, Говард Белси. Джеромов…
– Да. Хорошо, тогда стойте там, профессор. Я буду минут через семь.
Возле будки околачивался нахальный белый парень: лицо одутловатое и три разрозненных пятна – на носу, щеке и подбородке. Говард открыл дверь с подходящей случаю примирительной улыбкой, однако парень пренебрег подходящими случаю старомодными приличиями: со словами «Давно пора, черт драный!» он сунулся навстречу, так что обоим было ни выйти, ни войти. Говард покраснел. Нагрубил, толкнул плечом не он, а стыдно ему – но почему? Более того, это был не просто стыд, это была физическая капитуляция: в двадцать, тридцать, даже сорок лет Говард нахамил бы в ответ либо предложил наглецу выйти, но сейчас, в пятьдесят шесть, – увольте. Опасаясь обострения конфликта (Чего уставился?), Говард набрал из кармана необходимые три фунта и направился к близлежащей кабинке экспресс-фото. Нагнувшись, раздвинул миниатюрную оранжевую занавеску, словно на входе в крошечный гарем. Сел на стул, кулаки на коленях, голова опущена. Подняв глаза, он увидел свое отражение в грязном плексигласе: лицо на фоне большого красного круга. Первая вспышка сработала неожиданно: Говард нагнулся за оброненными перчатками, при звуке ожившего механизма поспешно стал выпрямляться и, когда камера сделала снимок, как раз поднимал голову, волосы упали на лицо и закрыли правый глаз. Вид получился испуганный, побитый. Перед вторым кадром он вскинул подбородок и попытался посмотреть в камеру с вызовом, как это сделал бы тот, давешний, парень, – результат вышел еще невразумительнее. Потом получилась совершенно невозможная улыбка, в обычной жизни Говард так не скалился. За первой невозможной улыбкой последовали другие такие же: печальная, искренняя, сконфуженная, почти исповедальная – такая часто появляется у мужчин под занавес жизни. Говард сдался. Он дождался, когда тот парень вышел из телефонной будки и убрался восвояси. После чего поднял перчатки с пола и покинул свой закуток.
Голые деревья шеренгой стояли вдоль шоссе, простирая вверх обрубленные ветви. Говард подошел и прислонился к одному из них, стараясь не наступить на островок грязи вокруг ствола. Отсюда проглядывались оба конца улицы и выход из метро. Подняв через несколько минут голову, он увидел, как из-за угла соседней улицы вышел, кажется, тот человек, которого он ждал. На взгляд Говарда (а он считал, что на такие вещи глаз у него наметанный), человек был африканского происхождения. В его коже присутствовал характерный охряной оттенок, особенно заметный на скулах и на лбу, где кожа туго натянута. На нем были кожаные перчатки, длинное серое пальто и искусно повязанный темно-синий кашемировый шарф. Плюс очки в тонкой золотой оправе. Примечательна была обувь: очень грязные кроссовки, дешевые, на плоской подошве, Леви такие ни за что бы не надел. Подойдя к станции метро, он замедлил шаг и стал изучать горстку людей, поджидающих своих знакомых. Говард думал, что Майкл Кипс тоже с легкостью его узнает, однако пришлось самому сделать шаг навстречу и протянуть руку.
– Майкл? Говард. Привет. Вот спасибо, что пришел, я не был…
– Нашли без проблем? – чрезвычайно лаконично бросил тот, кивнув в сторону станции.
Говард не понял, к чему относится вопрос, и глупо осклабился. Майкл был существенно выше его, что было непривычно и неприятно. И вдобавок широкоплечий. Правда, в отличие от первокурсников с его семинаров, у которых мускулы начинаются прямо с шеи и тело имеет вид трапеции, Майкл выглядел элегантно. Наследственное. Он из тех людей, подумал Говард, которые воплощают собой какое-нибудь качество, в данном случае – аристократичность. Говард не слишком доверял таким «людям одного качества» – как книгам с броскими обложками.
– Нам сюда, – сказал Майкл и устремился вперед, но Говард удержал его за плечо.
– Мне еще надо забрать вот это, на новый паспорт. – Фотографии выпали в лоток, и включился обдув.
Говард протянул руку за снимками, но теперь Майкл остановил его.
– Постойте, пусть просохнут, а то размажутся.
И они застыли на месте, наблюдая за тем, как колышется от ветра фотобумага. Говарда молчание вполне устраивало, но неожиданно для себя он услышал собственный голос, с потягом произнесший:
– Ита-а-ак…
Что он хотел сказать вслед за этим «итак»? Говард и сам не знал. Майкл с кислым видом вопросительно повернулся к нему.
– Итак, – повторил Говард, – чем ты занимаешься, Майк, Майкл?
– Работаю специалистом по оценке рисков в инвестиционной компании.
Подобно многим людям науки, Говард был совершенно оторван от реальности. Мог назвать три десятка идеологических течений в общественных науках, но не имел ни малейшего представления, кто такой инженер-программист.
– Понятно… Это очень… Работа в Сити[12] или…
– В Сити. Недалеко от Святого Павла.
– Но живешь с родителями.
– Приезжаю на выходные. Церковная служба, воскресный обед. Дела семейные.
– Живешь поблизости или…
– В Камдене, прямо возле…
– О, я знаю Камден, в былые времена любил там слегка покуролесить. А знаешь, там есть…
– Кажется, ваши фотографии готовы. – Майкл вынул снимки из лотка, помахал ими в воздухе, подул. – Первые три не годятся, – не чинясь, заметил он. – Сейчас с этим строго. Самая удачная, наверное, последняя.
Он протянул фотографии Говарду, тот не глядя сунул их в карман. Видать, этот союз ему еще противнее, чем мне, подумал Говард. Даже не удосуживается проявлять вежливость.
Они зашагали по направлению к улице, откуда пришел Майкл. Даже от его поступи веяло каким-то безнадежным отсутствием чувства юмора: каждый шаг был преисполнен достоинства и выверен, словно молодой человек хотел доказать полицейскому свою способность пройти по прямой белой линии. Минуту, потом еще две они шли, не нарушая молчания. Мимо тянулись сплошные дома, без единого вкрапления чего-нибудь полезного: магазина, кинотеатра, прачечной самообслуживания. С обеих сторон – ряды стиснутых соседями однообразных викторианских громадин, незамужних тетушек английской архитектуры, музеев буржуазной викторианы… Это был старый «конек» Говарда. Он тоже рос в одном из таких домов. А вырвавшись из семьи, пустился в радикальные эксперименты с жилищным пространством: коммуны, сквоты. Но появились дети, собственная семья, и подобные варианты отпали за негодностью. Он предпочитал не вспоминать о том, как отчаянно и долго жаждал заполучить тещин дом: мы забываем то, что приятнее забыть. Говард считал себя человеком, который в силу обстоятельств загнан в жизненное пространство, противное ему с личной, политической и эстетической точек зрения, а все в угоду семье. В числе многих прочих угод.
Они свернули на улицу, которая явно пострадала в войну от бомбежек. Построенные в середине века уродливые здания с фасадами «под Тюдоров» и дорожки из разнокалиберных камней. Со стен хвостами больших дачных котов свисает пампасная трава.
– А здесь мило, – сказал Говард, поражаясь своей потребности говорить в точности противоположное тому, что думаешь, хотя за язык никто не тянет.
– Да. А вы живете в Бостоне.
– Поблизости. Рядом с Веллингтоном, гуманитарным заведением, в котором я преподаю. Здесь, наверное, о таком и не слыхали, – притворно поскромничал Говард.
Из всех вузов, в которых он работал, Веллингтон был самым престижным; никогда еще Говард не подбирался так близко к Лиге Плюща[13].
– Джером учится в нем?
– Нет-нет. В нем учится его сестра, Зора. А Джером – в университете Брауна. Сдается мне, это гораздо более здравое решение, – сказал Говард, хотя в действительности это решение его тогда сильно задело. – Выпорхнуть на свободу, оторваться от маминой юбки и так далее.
– Не обязательно.
– Вот как?
– Я пошел в тот же вуз, где преподавал отец, единственно потому, что считаю: здорово, когда родных людей связывают тесные узы.
Вся напыщенность молодого человека, как показалось Говарду, сосредотачивалась в его челюсти: он двигал и двигал ею на протяжении всего пути, словно пережевывая мысль о людях-неудачниках.
– Совершенно верно. – Говард почувствовал, что переборщил. – Просто мы с Джеромом не… Мы по-разному смотрим на мир и… Вы с твоим отцом, должно быть, более близкие друзья, вы больше способны к… В общем, не знаю.
– Мы очень близкие друзья.
– Что ж, – сдержался Говард, – вам повезло.
– Тут главное – стараться, – увлеченно сказал Майкл; похоже, тема его расшевелила. – Надо, так сказать, прикладывать усилия. И потом, моя мать всегда сидела дома, а это совсем другое дело, как мне кажется. Материнский пример и все такое. Забота, воспитание. Так сказать, карибский идеал, только многие о нем забывают.
– Верно, – сказал Говард и следующие две улицы (они миновали вафельный рожок индуистского храма и шли вдоль проспекта кошмарных бунгало) представлял, что долбит этого юного субъекта головой об дерево.
На улицах уже зажглись фонари. Впереди замаячил Квинз-парк, о котором говорил Майкл. Он был совершенно не похож на сумрачные королевские парки в центре города. Просто островок зелени с яркой освещенной викторианской эстрадой посередине.
– Майкл, можно мне кое-что сказать?
Тот не ответил.
– Послушай, я никоим образом не хотел оскорбить никого из твоих родных, к тому же я вижу, что в целом мы сходимся в мнениях… Тогда к чему споры? Лучше нам всем собраться и вместе подумать о… В общем, о том, как, какими доводами убедить этих двоих, ну, ты понимаешь, что это абсолютно безумная идея, – по-моему, сейчас это главное, не так ли?
– Послушайте, вы, – отрывисто сказал Майкл, ускоряя шаг, – я не интеллектуал. И никогда не обсуждаю своего отца. Я всепрощающий христианин, и что бы там ни происходило между ним и вами, это не меняет нашего отношения к Джерому. Он славный малый, вот что главное, и не о чем тут толковать.
– Да, конечно, конечно, разумеется, никто и не спорит. Я просто говорю и, надеюсь, твой отец учтет, что Джером, на самом-то деле, слишком юн и эмоционально незрел, он не тянет на свой возраст и совершенно неопытен, причем вы, скорее всего, даже не представляете насколько…
– Простите, я туплю: вы о чем?
Говард глубоко, притворно вздохнул.
– По-моему, они оба слишком, слишком молоды для брака, Майкл. Вот и все, в двух словах. Не сказать, что я старомоден, но, на мой взгляд, по всем меркам…
– Брака? – Майкл замер на ходу и поправил очки на переносице. – Кто женится? О чем речь?
– Джером. На Виктории. Прости… Я думал, что…
Челюсть Майкла приняла непривычное для себя положение.
– Вы имеете в виду мою сестру?
– Да. Прости. Я о Джероме и Виктории, а ты о ком? Подожди – что?
Майкл громко хохотнул, а затем придвинулся поближе, чтобы посмотреть Говарду в лицо и убедиться, что тот его разыгрывает. Поняв, что это не шутка, он снял очки и медленно протер их о шарф.
– Не знаю, откуда у вас такая идея, но вырвите ее, так сказать, с корнем, потому как это даже не… Фу! – тяжело выдохнул он, покачал головой и снова надел очки. – Да, я хорошо отношусь к Джерому, он отличный парень. Но, сдается мне, у моих родных не будет… спокойно на душе при мысли, что Виктория живет с человеком, который настолько далек от… – Говард смотрел, как откровенно он подыскивает эвфемизм. – Ну, от тех вещей, которые для нас важны, вот. Так что это сейчас не на повестке дня, вы уж извините. Вы потянули не за ту ниточку, уважаемый, но как бы там ни было, надеюсь, вы распутаете свой клубок прежде, чем войдете в дом моего отца. Понятно? Джером совсем не наш вариант, абсолютно.
Все еще качая головой, Майкл прибавил хода, Говард, как на буксире, припустил за ним. Его спутник лишь то и дело поблескивал на него очками и пуще прежнего качал головой; наконец Говард взбесился.
– Слушай, извини, конечно, но я тоже не прыгаю от радости, ясно? Джером нашел когда выкинуть фортель – в разгар учебы. Допустим, ему приспичило, хорошо; однако я думаю, что ему нужна женщина – я скажу то, чего ты от меня так ждешь! – его интеллектуального уровня, а не первая встречная, которую он умудрился затащить в койку. Послушай, я не собираюсь с тобой препираться: мы оба согласны, и это замечательно, что Джером еще дитя…
Говарду удалось подстроиться под шаг своего спутника, он решительно взял парня за плечо и остановил. Тот медленно повернул голову и смотрел на Говардову руку, пока он не сдался и не убрал ее.
– Что такое? – сказал Майкл, и в его акценте проскользнула некоторая грубость, характерная скорее для улицы, чем для офисных стен. – Не понял. Не трогайте меня своими руками, хорошо? Моя сестра девственница. Понятно вам? Она так воспитана, ясно? Уважаемый дружище, я даже не знаю, что ваш сын вам там рассказывал…
Этого средневекового аргумента в беседе Говард уже не вынес.
– Майкл, не надо. Мы играем за одни ворота. Никто не отрицает, что этот брак – нелепость, посмотри на мои губы, видишь, я говорю: нелепость, полнейшая нелепость. И никто не подвергает сомнению честь твоей сестры, правда… Шпаги на рассвете – это лишнее… Дуэль или еще что-нибудь в таком духе… Послушай, я, разумеется, знаю, что у тебя и твоих родных есть «убеждения». – Говард выговорил это с таким трудом, словно убеждения – какая-нибудь зараза, вроде лихорадки на губах. – И я всецело и полностью уважаю их и толерантно к ним отношусь… Я не сразу понял, что для тебя это оказалось сюрпризом…
– Да уж. Просто охренеть каким сюрпризом! – воскликнул Майкл, разворачиваясь к нему и произнося грубое слово шепотом, словно опасаясь быть услышанным посторонними.
– Что ж, хорошо… Для тебя это сюрприз, я прекрасно понимаю, что… Майкл, прошу… Я не ссоры приехал затевать… Давайте спустим все на тормозах…
– Если он ее тронул… – начал Майкл, и Говарда, вдобавок к общему ощущению бредовости их разговора, охватил неподдельный страх.
Бегство от здравомыслия, повсеместно наблюдаемое в наступившем веке, удивляло Говарда меньше других, но каждый новый случай, с которым доводилось сталкиваться – в телевизоре, на улице или вот сейчас в лице этого молодого человека, – почему-то его подкашивал. У него подрастерялось желание участвовать в дискуссиях, в культурном процессе. Поостыл запал сражаться с обывателями. И сейчас, предчувствуя удар или словесное оскорбление, Говард потупил глаза. Из-за угла, возле которого они стояли, неожиданно налетел ветер и зашелестел листьями деревьев.
– Майкл…
– Не верю.
Его лицо, прежде показавшееся Говарду аристократичным, на глазах ожесточалось, через бесстрастность проступали бурные эмоции, – казалось, вместо крови по его венам заструилась жидкая отрава. Молодой человек стремительно отвернулся; Говарда для него уже словно не существовало. Он быстро, едва не рысью, ринулся вперед. В ответ на оклик Говарда он лишь прибавил шаг, затем неожиданно вильнул вправо и пинком распахнул железные ворота. С криком «Джером!» он нырнул под свод из переплетенных голых прутьев, которые торчали во все стороны, как соломинки из птичьего гнезда. Говард тоже миновал ворота и этот свод. Перед внушительной черной дверью с двумя застекленными половинками и серебряным молоточком он остановился. Дверь была приоткрыта. В викторианской прихожей Говард снова замялся: ступать на эти черно-белые ромбы его никто не приглашал. Но через минуту раздались громкие голоса, и он поспешил в следующую комнату – столовую с высоким потолком и впечатляющими застекленными дверьми, перед которыми стоял длинный стол с приборами на пять персон. Говард словно очутился в одной из тех кошмарных клаустрофобных эдвардианских пьес, в которых целый мир втиснут в единственную комнату. В настоящий момент в правой части сцены Майкл Кипс прижимал к стене его сына. Из других персонажей Говард успел заметить даму, вероятно миссис Кипс, которая протягивала правую руку к Джерому, и рядом с ней существо, уронившее голову на стол, так что взору открывалась только замысловато уложенная на затылке коса. И тут живописная картина ожила.
– Майкл. – В голосе миссис Кипс была твердость. В ее произношении это имя рифмовалось с «Вай-Кал», заменителем сахара, который Говард обычно добавлял в кофе. – Отпусти Джерома, пожалуйста. Помолвка уже отменена. Так что это лишнее.
Говард заметил, что Джером удивился, услышав от миссис Кипс слово «помолвка». Попытался вывернуться из захвата и взглянуть на безмолвную фигуру, скорчившуюся за столом, но та не пошевелилась.
– Помолвка! С каких таких пор у них была помолвка? – завопил Майкл и занес кулак, но Говард уже подскочил и, сам себе поражаясь, рефлекторно поймал юношу за запястье.
Миссис Кипс пыталась и, похоже, не могла встать; она снова окликнула сына, и Говард ощутил прилив благодарности, почувствовав, как бессильно повисла Майклова рука. Джером, весь дрожа, отодвинулся в сторону.
– Никакого секрета тут не было, – спокойно сказала миссис Кипс. – Но все уже закончилось. Точка.
Майкл на минуту смутился, затем ему в голову, похоже, пришла новая мысль, он метнулся к застекленным дверям и стал дергать ручку.
– Папа! – кричал он, но двери не поддавались.
Говард подошел помочь с верхним шпингалетом. Майкл грубо отпихнул его плечом и вычислил, наконец, заевшую щеколду. Двери распахнулись. Продолжая звать отца, Майкл выскочил в сад, а занавески заколыхались на ветру. В дверном проеме убегал к горизонту травяной ковер и где-то на дальней его стороне оранжево мерцал костерок. Еще дальше виднелся увитый плющом комель дерева-великана, чью крону поглощала ночь.
– Здравствуйте, доктор Белси, – произнесла миссис Кипс, словно все произошедшее было обычной преамбулой милого светского визита. Она убрала с колен салфетку и встала. – Мы ведь с вами еще не встречались?
Она была совсем не такая, как он себе ее представлял. Почему-то он ожидал увидеть женщину помоложе, эдакую жену «на выход». Однако она оказалась старше Кики, лет приблизительно шестидесяти, и довольно стройная. Из уложенной и завитой прически выбились отдельные прядки. Одежда была самая домашняя: темно-фиолетовая юбка в пол и свободная индейская блуза из белого хлопка с вышитым подолом. Шея у миссис Кипс была длинная (теперь понятно, откуда у Майкла этот горделивый вид) и изборожденная морщинами, и на ней, паче чаяния, красовался не крест, а массивное украшение в стиле ар-деко с многогранным лунным камнем посередине. Она взяла Говарда за обе руки. И ситуация сразу стала не столь кошмарна, какой казалась еще двадцать секунд назад.
– Давайте без званий, – сказал он. – Я с частным визитом… Зовите меня Говардом. Здравствуйте. Мне ужасно жаль, что так все…
Говард огляделся. Фигура, которую он теперь считал Викторией (хоть с затылка и было трудно определить пол), неподвижно сидела за столом. Джером, будто краска, сполз по стене и сидел на полу, глядя под ноги.
– Молодые люди, Говард, – слова миссис Кипс прозвучали зачином карибской детской сказки, слушать которую Говарду не хотелось, – все делают на свой особенный лад – не всегда так, как привыкли мы, но все же.
Она немного скованно улыбнулась ему пурпурными губами и с едва заметным параличным дрожанием покачала головой.
– Эти двое, хвала господу, достаточно разумны. Вы знаете, что Виктории лишь недавно исполнилось восемнадцать? Вы помните свои восемнадцать? Я не помню, для меня это как другая Вселенная. А теперь… Говард, вы ведь остановились в отеле, да? Я бы предложила вам остаться у нас, но…
Говард подтвердил существование отеля и свою готовность немедленно туда отправиться.
– Прекрасно. Думаю, вам лучше забрать с собой Джерома…
При этих словах Джером уронил голову в ладони; одновременно, в точной обратной последовательности, молодая леди за столом подняла голову, и Говард боковым зрением углядел эдакую пацанку с заплаканными глазами и паутинкой ресниц, оценил ее мускулистые руки и балетную стать.
– Не переживай, Джером, вещи заберешь утром, когда Монтегю будет на работе. А из дома можешь написать Виктории. Пожалуйста, давайте сегодня обойдемся без новых сцен.
– Можно я хотя бы… – подала голос дочь и осеклась, потому что миссис Кипс закрыла глаза и поднесла к губам непослушные пальцы.
– Виктория, сходи, пожалуйста, посмотри, как там рагу. Ступай.
Виктория встала и с грохотом задвинула стул. Говард обернулся вслед девушке и смотрел на ее юркие лопатки – те ходили ходуном, словно поршни ее гнева.
Миссис Кипс снова улыбнулась.
– Нам было очень приятно жить с ним под одной крышей, Говард. Он славный, честный, справедливый молодой человек. Вы должны им очень гордиться, правда.
Все это время она держала его за руки и теперь, в последний раз сжав его ладони, отпустила их.
– Может, мне остаться и поговорить с вашим мужем? – промямлил Говард, прислушиваясь к приближающимся со стороны сада голосам и в глубине души молясь о том, чтобы в этом не оказалось необходимости.
– По-моему, это плохая идея. Согласны? – миссис Кипс отвернулась, плавно сошла по ступеням в патио (налетевший ветерок чуть всколыхнул ее юбку) и растворилась в сумраке.
5
А теперь перенесемся вперед на девять месяцев и назад через Атлантический океан. Во второй половине августа в душные выходные, в Веллингтоне, штат Массачусетс, проходил ежегодный семейный фестиваль на открытом воздухе. Кики хотела пойти на него со своими, но к ее возвращению с субботних занятий йогой семья уже разбрелась в поисках прохлады. Во дворе под дрейфующим слоем кленовых листьев замер бассейн, в доме пустынно жужжала проводка. Остался только Мердок – Кики нашла его, разморенного, в спальне: морда на лапах, язык как сухая замша. Она сняла легинсы, вынырнула из майки и бросила одежду в переполненную плетеную корзину. Затем, стоя голышом перед шкафом, задумалась, как ловчее поладить со своим весом ввиду жары и расстояний, которые ей предстояло пройти на гуляньях одной. В шкафу, похожие на реквизит фокусника, кучей лежали платки на все случаи жизни. Кики вытащила хлопковый – коричневый с бахромой – и обмотала им волосы. Второй – шелковый оранжевый квадрат на шею или голову – был повязан под лопатками, а темно-красная шаль из более плотного шелка преобразилась в парео. Чтобы застегнуть сандалии, Кики села на кровать, рассеянно вывернув Мердоку ухо и превратив его на мгновение из блестяще-бурого в зубчато-розовое. «Ты со мной, красавчик», – сказала она, беря пса на руки и ощущая жар его мягкого живота. Кики совсем уже было ушла, но вдруг услышала шум в гостиной, вернулась из коридора и просунула голову в дверь.
– Джером, детка, привет.
– Привет.
Сын угрюмо сидел в кресле-мешке, держа на коленях потертый дневник в голубом шелковом переплете. Кики отпустила Мердока и смотрела, как тот ковыляет к Джерому и устраивается у него в ногах.
– Пишешь? – спросила она.
– Нет, танцую.
Кики закрыла рот и вновь открыла его, насмешливо дернув губами. Он стал таким после Лондона. Скрытный, язвительный, как подросток. Вечно один со своим дневником. Грозится бросить колледж. Кики чувствовала, что он и она – мать и сын – неуклонно движутся в противоположных направлениях: Кики к прощению, Джером к ожесточению. Пусть это заняло почти год, но память о проступке Говарда понемногу отпустила Кики. Она опять могла болтать с друзьями и говорить сама с собой, она сравнила безликую, безымянную женщину из гостиницы с той Кики, которую знала, она положила на чаши весов одну глупую ночь и годы любви – и сердцем ощутила разницу. Если бы год назад Кики сказали: «Твой муж переспит с другой, и ты простишь, ты его не бросишь» – она бы не поверила. О таких вещах, пока они с тобой не случились, трудно сказать, во что они тебе станут и как ты на них отреагируешь. Кики обнаружила в себе способность прощать, о которой даже не подозревала. Но в сознании задумчивого и одинокого Джерома проведенная девять месяцев назад неделя с Викторией Кипс закономерно раздулась в целую жизнь. Если Кики инстинктивно искала выход, то Джером отписывался от проблем: слова, слова, слова. Уже не в первый раз Кики подумала: слава богу, я не такая. От текста Джерома за версту веяло меланхолией – сплошной курсив и многоточия. Косые паруса, гонимые ветром в дырявом море.
– А помнишь, – рассеянно сказала Кики, касаясь своей ногой его голой лодыжки, – «писать о музыке все равно что танцевать об архитектуре». Кто же это сказал?[14]
Джером скосил глаза, как Говард, и отвернулся. Кики села на корточки, чтобы встретиться с ним взглядом, взяла его за подбородок и повернула лицом к себе:
– Ты в порядке, детка?
– Не надо, мам.
Кики взяла его лицо в ладони. Вгляделась в него, ища отражение той, что причинила ее сыну столько боли, но Джером и в начале-то лондонской истории с матерью не откровенничал, а теперь и подавно не собирался. Просто на ее язык это нельзя было перевести: мать допытывалась про девушку, а дело было не в девушке, точнее, не в ней одной. Джером влюбился в семью. Он чувствовал, что не в силах признаться в этом родителям – пусть уж лучше считают, что его «обломал Амур» или что у него был «роман с христианством» (более предпочтительный для Белси взгляд на предмет). Разве можно объяснить наслаждение, с которым он влился в семью Кипсов? Это было блаженное самоотречение, лето в стиле анти-Белси: в этих людях, в их мире и образе жизни он совершенно растворился. Ему нравилось слушать непривычную для уха Белси болтовню о делах, деньгах и политике, рассуждения о том, что равенство – это миф, а культурный плюрализм – пустая мечта; он дрожал при мысли, что искусство – божий дар, ниспосланный кучке избранных, а литература по большей части лишь прикрытие для необоснованных идей демократов. Он делал слабые попытки спорить – чтобы с радостью подвергнуться осмеянию, услышать в очередной раз, что он законченный либерал, книжный червь и горе-философ. Когда Монти сказал, что меньшинство часто требует равноправия, которого не заслужило, Джером беспрепятственно впустил в себя эту новость и лишь сильнее вжался в податливый диван. Когда Майкл заявил, что, если ты чернокожий, самосознание тут ни при чем, все дело в меланине, Джером не ответил традиционным для Белси истеричным выкриком: «Скажи это куклуксклановцам, пришедшим в твой дом с горящим крестом!», а просто дал себе слово меньше носиться со своим самосознанием. Один за другим кумиры его отца падали в пыль.
«Во мне столько либеральной чуши», – думал в местной церкви счастливый Джером, склоняя голову и вставая на одну из красных подушечек, которые Кипсы использовали для молитв. Он был влюблен задолго до того, как приехала Виктория. В ней его чувство к Кипсам лишь обрело достойную и конкретную форму – нужный возраст, нужный пол и прекрасна, как замысел Творца. Сама же Виктория, впервые проведшая лето за границей вне семьи и смущенная впечатлением, производимым ею на людей вообще и мужчин в частности, внезапно встретила дома вполне сносного юношу, дремучего девственника, не склонного пожирать ее взглядом. Было бы мелочно не одарить парня только что открытым в себе очарованием (Виктория была то, что на Карибах называется «убойная девица»), ведь самому ему так явно его не хватало. К тому же в августе он уезжает. Неделю они тайком целовались в темных углах дома, один раз занимались любовью (полный провал) в глубине сада под деревом. Виктория ни о чем и не думала. Но Джером, разумеется, думал. Думание – упорное и постоянное – было его отличительной чертой.
– Детка, это нездорово, – сказала мать, разглаживая Джерому волосы и глядя, как они возвращаются в исходное положение. – Этим летом ты только и делаешь, что сидишь и ешь себя самого. Уже осень скоро.
– Тебе-то что? – спросил Джером неожиданно грубо.
– Просто смотреть жалко, – тихо ответила Кики. – Вот что, злюка, я иду на праздник, почему бы и тебе не пойти?
– И правда, почему бы? – ответил Джером без всякого выражения.
– Температура здесь за сорок. Все давно ушли.
Джером изобразил театральный ужас и вернулся к своим записям. Он писал, и его женственный рот вытягивался, сжимаясь в недовольный узел и обрисовывая характерные для Белси скулы. Выпуклый лоб, причина непривлекательности Джерома, навис над глазами, словно стремясь слиться с длинными, как у лошади, взметнувшимися навстречу ресницами.
– Что, так и будешь сидеть весь день над своим дневником?
– Это не дневник, а журнал.
Кики обреченно вздохнула и встала. Словно бы невзначай зайдя сыну за спину, она внезапно навалилась на него сзади, обняла и прочла через плечо: Легко спутать женщину с философией…
– Иди к черту, мам, я не шучу.
– Прикуси язык – К миру вообще нельзя привязываться. Он тебя за это не похвалит. Любовь – жестокое откровение…
Джером захлопнул дневник у нее перед носом.
– Это что, сборник пословиц? Звучит мрачно. Надеюсь, ты не собираешься надеть плащ и пойти расстреливать одноклассников?
– Как смешно.
Кики поцеловала его в голову и поднялась.
– Ты слишком много пишешь – начни жить, – сказала она мягко.
– Некорректное противопоставление.
– Джером, умоляю, вылезай из этой мерзкой штуковины и пошли со мной. Ты прирос уже к этому креслу. Я не хочу идти одна. А Зора уже ушла со своими подружками.
– Я занят. Где Леви?
– На работе. Ну пойдем. Я одна как перст, Говард про меня забыл, он ушел с Эрскайном час назад.
Расчетливый намек на пренебрежение со стороны отца произвел на Джерома нужное впечатление. Он вздохнул, и книга в его широких мягких руках захлопнулась. Кики скрестила руки и протянула их сыну. Джером ухватился за них и встал.
Приятно было пройтись от дома до городской площади: белые дощатые домики, пухлые горлянки на крылечках, роскошные сады, тщательно подготовленные к осеннему триумфу. Национальных флагов меньше, чем во Флориде, но больше, чем в Сан-Франциско. Повсюду желтые змейки в листве, словно кто-то набросал в нее клочков горящей бумаги, чтобы лучше занялась. Были и американские древности: три церкви начала XVII века, кладбище, густонаселенное первыми колонистами, и голубые таблички, уведомляющие вас об этом и о том. Кики осторожно взяла Джерома за руку – он позволил. На дорогу начали стекаться люди, по нескольку на каждом повороте. У площади Кики с Джеромом и вовсе утратили статус самостоятельной пешеходной единицы, слившись с другими в плотное тело толпы. Зря они взяли Мердока. День и праздник достигли апогея, и раздраженные жарой и давкой гуляющие были явно не расположены давать проход маленькому псу. Троица с трудом пробилась туда, где народу было поменьше. Кики остановилась у прилавка со стерлинговым серебром – кольца, браслеты, ожерелья. Невероятно костлявый черный продавец был одет в зеленую майку и грязные синие джинсы. Обуви на нем не было. Когда Кики взяла серьги в виде колец, его воспаленные глаза расширились. Кики едва скользнула по нему взглядом, но уже решила, что ей предстоит одна из тех партий, в которых ее огромная неотразимая грудь сыграет незаметную (или заметную – зависело от партнера) немую роль. Женщины вежливо держались в стороне от ее прелестей, мужчины – что больше устраивало Кики – отпускали по поводу них замечания, чтобы, как водится, вспыхнуть и остыть. Грудь была сексуального размера и в то же время сексуальностью не исчерпывалась: секс был всего лишь оттенком ее широкого символического значения. Будь Кики белой, ее достоинство ни с чем бы, кроме секса, не ассоциировалось, но Кики белой не была, и сигналы ее грудь рассылала самые разнообразные, причем вполне независимо от воли хозяйки. Благодаря ей Кики казалась бойкой, опасной, уютной, хищницей, матерью, сестрой – в это зазеркалье она вступила на пятом десятке, претерпев волшебную метаморфозу личности. Она перестала быть кроткой и робкой. Ее тело указало ей новое «я»; люди начали ждать от нее чего-то другого, иногда хорошего, иногда нет. И как она могла долгие годы оставаться в тени! Как это вышло? Кики приложила серьги к ушам. Продавец вытащил овальное зеркальце и поднес к ее лицу, но не так быстро, как требовало ее самолюбие.
– Извините, вы не могли бы поднять повыше. Спасибо. Там я украшений, увы, не ношу. Уши – другое дело.
Джерома от этой шутки передернуло. Он ненавидел привычку матери вступать в разговоры с чужими людьми.
– Ну как? – спросила она, поворачиваясь к Джерому. Тот пожал плечами. В ответ она шутливо повернулась к продавцу и тоже пожала плечами, но он лишь громко сказал: «Пятнадцать» – и уставился на нее. Он смотрел без улыбки, ему надо было продать. У него был грубый акцент. Кики почувствовала себя глупо и поспешила вернуться к торговле.
– Хорошо, а эти?
– Все серьги по пятнадцать, ожерелья тридцать, браслеты есть по десять, есть по пятнадцать – разные. Серебро, здесь все серебро. Примерьте ожерелье – смотрите, какое – к черной коже очень пойдет. Вам понравились серьги?
– Схожу куплю буррито.
– Джером, пожалуйста, подожди. Можешь ты побыть со мной пять минут? Как тебе эти?
– Волшебно.
– Маленькие или большие?
Джером сделал отчаянное лицо.
– Ну ладно, ладно. Где ты будешь?
Джером ткнул пальцем в марево дня.
– Да там, банальное такое название – «Веселая курица», что ли.
– О боже, какая еще «Курица»! Первый раз слышу. Давай у банка через четверть часа. И возьми мне что-нибудь с креветками, если будет. И побольше сметаны с острым соусом. Ты же знаешь, я люблю остренькое.
Она смотрела, как он трусит прочь, натягивая футболку с Куртом Кобейном на рыхлые английские бока, широкие и тоскливые, как зад одной из тетушек Говарда. Затем она повернулась к прилавку и снова принялась очаровывать продавца, но тот был слишком увлечен наличностью в своем поясном кошельке. Кики вяло перебирала серебро, кивала на цены, которые усердно назывались каждый раз, когда ее рука касалась новой вещи. Кажется, ни ее личность, ни образ не интересовали его – только деньги. Он не называл Кики сестрой, не заигрывал с ней, не позволял лишнего. Смутно разочарованная, как это бывает, когда ждешь чего-то вроде бы неприятного, а оно не случается, Кики вдруг взглянула на него и улыбнулась.
– Вы из Африки? – мягко спросила она, беря браслет с крошечными брелоками в виде национальных символов: Эйфелевой башни, Пизанской башни, статуи Свободы.
Мужчина скрестил руки на узкой, гофрированной груди с чуть ли не прорывающими кожу ребрами.
– Откуда я, вы сказали? Сами-то вы не африканка?
– Нет, неееет, что вы, я местная, хотя… – Кики отерла со лба пот тыльной стороной ладони, ожидая, что он закончит фразу – он должен был ее закончить.
– Все мы из Африки, – сказал он услужливо и провел рукой над своим товаром. – И это все – из Африки. Так откуда я, по-вашему?
Кики, безуспешно пытавшаяся застегнуть очередной браслет, подняла на продавца глаза – тот отступил на полшага от прилавка, чтобы ей было лучше его видно. Кики поймала себя на мысли, что ей очень хочется не промахнуться, и некоторое время колебалась между названиями, известными ей из курса французской истории. Попутно она удивлялась скуке собственной жизни. Ей, должно быть, ужасно скучно, раз она хочет не попасть впросак перед этим человеком.
– Берег… – начала было Кики, но лицо его помрачнело, и она назвала Мартинику.
– Гаити, – сказал он.
– Ну, конечно! Моя… – Внезапно Кики почувствовала, что слово «уборщица» будет тут не к месту. – Здесь очень много гаитян. – Она рискнула продолжить: – На Гаити такая тяжелая жизнь…
Продавец с силой уперся ладонями в разделявший их прилавок и посмотрел Кики прямо в глаза:
– Да, тяжелая. Ужасная. Каждый день – просто кошмар.
Серьезность этих слов заставила Кики вновь сосредоточиться на спадающем с руки браслете. Она слабо представляла себе беды, на которые намекала (они выпали из ее поля зрения, вытесненные другими, более насущными горестями, личными и государственными), и ей стало стыдно, что ее осадили, когда она играла в осведомленность.
– Это не сюда, а вот сюда, – сказал он, внезапно выйдя из-за прилавка и показывая Кики на щиколотку.
– Это что же, ножной браслет?
– Примерьте его, примерьте, пожалуйста.
Кики спустила на землю Мердока и позволила продавцу поставить ее ногу на бамбуковый стульчик. Чтобы сохранить равновесие, ей пришлось ухватиться за его плечо. Парео распахнулось и обнажило бедро Кики. Ее пухлые коленные сгибы стали влажными. Мужчина словно бы и не заметил этого, сосредоточенно соединяя скользкие концы цепочки вокруг ее щиколотки. В этой-то эксцентричной позе Кики и атаковали сзади. Мужские руки схватили ее за талию, а затем, словно морда чеширского кота, перед ней возникла красная физиономия и чмокнула ее во влажную щеку.
– Джей, перестань…
– Кикс, ну ты даешь, вот это ножки-шоу! Чем это ты тут, убей меня бог, занимаешься?
– О, господи, Уоррен – привет. Ты из меня чуть дух не вышиб – подкрался как лис, я думала, это Джером, он тут где-то вертится… Я и не знала, ребята, что вы уже вернулись. Как Италия? А где…
Тут Кики заметила ту, о ком спрашивала: Клер Малколм только что отошла от палатки с массажным маслом. Клер смутилась, в лице мелькнул чуть ли не ужас, но потом она с улыбкой помахала Кики. В ответ Кики изобразила изумление и поводила рукой вверх и вниз, показывая, что оценила перемену: зеленый сарафанчик вместо черной кожаной куртки, черной водолазки и черных джинсов, в которых Клер проходила зиму. Подумать только, она с зимы не видела Клер! Какой румяный средиземноморский загар – из-за него ее светло-голубые глаза стали еще светлее. Кики поманила Клер к себе. Гаитянин, застегнувший-таки браслет, отпустил ее ногу и с тревогой взглянул на нее.
– Уоррен, подожди минутку, я закончу. Так сколько с меня?
– Пятнадцать. Этот – пятнадцать.
– Вы, кажется, говорили, что браслеты по десять – извини, Уоррен, я сейчас – разве нет?
– Этот – пятнадцать. Пятнадцать, пожалуйста.
Кики полезла в сумку за кошельком. Уоррен Крейн стоял рядом – огромная голова, слишком мощная для ладного мускулистого тела рабочего из Нью-Джерси, скрещенные на груди здоровенные моряцкие руки и хитрое выражение лица, словно у зрителя, ожидающего появления комедианта. Когда ты выключена из мира секса – состарилась, растолстела или просто не внушаешь известных чувств, – ты открываешь новый спектр мужских реакций. Одна из них – ирония. Ты кажешься им забавной. Впрочем, подумала Кики, их ведь так воспитывали, этих белых американских мальчишек: я для них тетушка Джемайма с коробки любимого в детстве печенья, пара толстых лодыжек, вокруг которых носятся Том и Джерри. Еще бы я для них не забавная. И все-таки, отправься я хоть в Бостон – прохода не дадут. На прошлой неделе какой-то парень, который мне в сыновья годится, битый час преследовал меня в Ньюбери и не отстал до тех пор, пока я не посулила ему свидание; пришлось дать ему случайный номер телефона.
– Деньги не нужны, Кикс? – спросил Уоррен. – А то могу подкинуть.
Кики засмеялась. Наконец она нашла кошелек, заплатила и распрощалась с торговцем.
– Смотрится шикарно, – подтвердил Уоррен, переводя взгляд с ее лица на щиколотку и обратно. – Правда, ты и так шикарная женщина.
Это их вторая особенность. Они отчаянно флиртуют с тобой, поскольку это ни при каких обстоятельствах не всерьез.
– Что она купила, что-нибудь эдакое? Какая прелесть! – сказала Клер, подходя и глядя Кики на ноги. Ее крошечное тело вжалось Уоррену в живот. Фотографии удлиняли Клер, делая ее выше и крепче, но в жизни эта американская поэтесса была чуть больше полутора метров и выглядела как подросток даже в свои пятьдесят четыре. На нее пошло минимум вещества. Можно было проследить малейшее движение ее пальца, током пробегавшее по венам, которые тянулись вдоль ее тонких рук и забирались на шею, похожую своими аккуратными складками на мехи аккордеона. Игрушечная головка Клер в каштановом бобрике как раз вмещалась в ладонь ее возлюбленного. Кики они казались такими счастливыми, но стоило ли этому верить? Веллингтонские пары гениально изображают счастье.
– Вот это день! Там и то так жарко не было – мы вернулись неделю назад. Солнце сегодня как лимон. Как огромная лимонная капля. Просто невероятно, – говорила Клер, в то время как Уоррен легонько ерошил ее макушку. Она слегка запиналась – первые минуты разговора Клер всегда нервничала. Она училась с Говардом в магистратуре, и Кики была знакома с ней тридцать лет, только вряд ли они хорошо друг друга знали. Закадычными подругами они не были. В каком-то смысле Кики каждый раз встречалась с Клер впервые.
– Ты потрясающе выглядишь! – продолжала Клер. – Просто пир для глаз! Какой наряд! Как на закате – красный, желтый, терракотовый. Ты, Кикс, заходящее солнце.
– Да уж, – сказала Кики, поводя головой с той грацией, которая, как она знала, очаровывала белых, – мое солнце зашло.
У Клер вырвался резкий смешок. Уже не в первый раз Кики отметила отрешенность ее умных глаз, противостоящих инерции смеха.
– Ну пойдем, пройдемся с нами, – сказала Клер умоляюще, толкая Уоррена в центр между собой и Кики, словно ребенка. Странный маневр – получалось, что разговаривать они должны через Уоррена.
– Хорошо, главное, не потерять Джерома, он где-то тут. Ну и как Италия?
– Великолепно! Правда, здорово? – спросила Клер, глядя на Уоррена с нажимом, отвечавшим смутному представлению Кики о художниках: страстных наблюдателях, устремляющих весь жар своей души на любой пустяк.
– Это был отдых? Или тебе там что-то вручали?
– А, премия Данте, – ерунда, это совсем неинтересно. А вот Уоррен пропадал на рапсовом поле – чуть не доконал себя своей теорией о вредных агентах над генно-модифицированными полями. Ты не представляешь, Кики, что они там открыли… Теперь он на пальцах может доказать, что эта… как ее?.. перекрестная диссеминация – или инсеминация – ну, в общем, то, про что нам в правительстве врут без зазрения совести, а наука на самом деле… – Клер изобразила, как откидывается крышка черепа, являя миру его содержимое. – Уоррен, расскажи Кики сам. Я так путано объясняю, но это что-то фантастическое… Уоррен?
– Не так уж это и интересно, – буднично сказал Уоррен. – Мы пытаемся прищучить правительство в вопросе о ГМО. Проделана гигантская лабораторная работа, но пока все разваливается – нужно центральное, железное доказательство… Ох, Клер, здесь так жарко, и это скучная тема…
– Ну что ты… – слабо возразила Кики.
– Совсем не скучная! – воскликнула Клер. – Меня не волнуют технологические тонкости и как именно все это отразится на биосфере. Я не хочу ждать ни десять лет, ни пятьдесят – мне это сейчас важно. Это гнусно, гнусно, это ад – вот какое слово меня осенило. Вы понимаете? Мы провалились в новый круг, в глубочайший круг ада. Земля погибнет у нас на глазах при таком раскладе…
– Да-да, – твердила Кики во время тирады Клер. Эта женщина и удивляла, и утомляла ее: не было вещи, которую она не могла бы восторженно приукрасить или расчленить. Кики вспомнила знаменитое стихотворение Клер об оргазме, где она разъяла оргазм на части и методично описала их, словно механик, разбирающий мотор. Это было одно из немногих произведений Клер, которое Кики понимала без разъяснений мужа или дочери.
– Дорогая… – Уоррен мягко, но решительно взял Клер за руку. – Кстати, а где Говард?
– Пропал без вести, – сказала Кики и дружески улыбнулась Уоррену. – Кажется, он с Эрскайном в баре.
– Боже, я сто лет не видела Говарда! – объявила Клер.
– До сих пор над Рембрандтом работает? – допытывался Уоррен. Он был сыном пожарного, и это особенно нравилось в нем Кики, хотя она отдавала себе отчет, что романтический ореол вокруг этого обстоятельства – плод ее фантазии, не имеющий отношения к реальному житью-бытью трудяги-биохимика. Уоррен задавал вопросы, проявлял интерес, вызывал интерес, редко говорил о себе. Уоррен мог спокойно обсуждать самые страшные события и катастрофы.
– Угу, – сказала Кики, кивнула, улыбнулась и поняла, что исчерпала набор реакций, позволяющих не развивать эту тему дальше.
– Мы видели в Лондоне «Портрет корабельного мастера и его жены». Королева передала его Национальной галерее – правда, мило с ее стороны? Удивительно… то, как проработаны краски, – торопливо проговорила Клер и продолжала уже себе под нос: – То, насколько они телесны, он словно вгрызается в полотно и извлекает из него правду этих лиц, сущность этого брака – так мне кажется. Это почти антипортрет: он не лица нам показывает, он заставляет нас заглянуть в души. Лица – просто портал. Совершенно гениально.
Повисло неловкое молчание, не то чтобы заметное для Клер. Она часто говорила вещи, на которые было нечего ответить. Кики все так же улыбалась, глядя себе на ноги – на шершавую, загрубевшую кожу черных пальцев ног. Если бы не медсестринское обаяние моей бабушки, сонно думала она, не было бы и дома в наследство, а не будь дома, не было бы денег на мою учебу в Нью-Йорке. Разве я встретила бы тогда Говарда, познакомилась бы с такими людьми?
– Только Говард, кажется, исходит из противоположного мнения, дорогая, – помнишь, он это объяснял? – он доказывает, что мы имеем дело с культурным мифом о Рембрандте, о его гениальности… если можно так сказать, – заключил Уоррен с уклончивостью ученого, говорящего на языке искусства.
– Ну да, конечно, – коротко ответила Клер – похоже, ей не хотелось это обсуждать. – Он его не любит.
– Да, – подтвердила Кики, которая тоже с радостью поговорила бы о чем-нибудь другом, – он не любит.
– А что Говард любит? – спросил, усмехнувшись, Уоррен.
– Тайна за семью печатями.
Внезапно Мердок зашелся от лая и начал рвать поводок из рук Уоррена. Все трое принялись унимать и отчитывать его, но Мердок устремился прямиком к малышу, который ковылял с задушенной лягушкой, неся ее над головой как штандарт. Пес догнал ребенка у ног его матери, и мальчик заплакал. Мать присела и взяла его на руки, бросая взгляды на Мердока и его поводырей.
– Это муж виноват, мне очень жаль, – сказала Клер без особого раскаяния. – Мой муж не умеет обращаться с собаками. Это, собственно, не его пес.
– Таксы людей не едят, – сердито сказала Кики, когда женщина ушла. Она села на корточки и потрепала плоскую голову Мердока, а подняв глаза, застала Уоррена и Клер за немой перепалкой с перекрестными взглядами – каждый пытался заставить заговорить другого. Первой сдалась Клер.
– Кики… – начала она со стыдливым, насколько это возможно в пятьдесят четыре года, видом. – Это больше не фигура речи. С некоторых пор. Я про слово «муж».
– Ты о чем? – спросила Кики и тут же поняла, в чем дело.
– Муж. Уоррен мой муж. Я только что назвала его так, но ты не обратила внимания. Мы поженились. Здорово, правда? – Восторг до предела растянул гуттаперчевые черты Клер.
– То-то я смотрю вы такие возбужденные. Поженились!
– Окончательно и бесповоротно, – подтвердил Уоррен.
– И ни души на свадьбе? Когда это случилось?
– Два месяца назад. Взяли и поженились. Просто, знаешь, начались бы ахи-вздохи в адрес двух старых окольцованных неразлучников, вот мы и не позвали никого, и обошлось без аханья. Если не считать Уоррена, который ахнул, когда я оделась Саломеей. Ну как, поахать на наш счет не хочется?
Чуть не врезавшись в фонарный столб, их троица распалась, и Клер с Уорреном опять прижались друг к другу.
– Клер, дорогуша, я бы ахать не стала – неужели нельзя было сообщить?
– Честное слово, Кикс, все так быстро случилось, – сказал Уоррен. – Разве я женился бы на этой женщине, если бы у меня было время подумать? Она позвонила мне и сказала: сегодня день Иоанна Крестителя, давай это сделаем. И мы сделали.
– Ну рассказывайте же, – настаивала Кики, хотя эта их черта, их известная всей округе эксцентричность ей не слишком импонировала.
– Так вот, я была в платье Саломеи – красном, с блестками, я купила его в Монреале: как только увидела, сразу поняла – мое. Я хотела выйти замуж в нем и получить мужскую голову. И мне это, черт возьми, удалось! И голова попалась чудесная, – сказала Клер, привлекая это чудо к себе.
– Кладезь мыслей, – подтвердила Кики, гадая, сколько раз в ближайшие недели эта свадебная легенда будет предложена благосклонному вниманию слушателей. Они с Говардом точно такие же, особенно когда им есть что рассказать. Каждая семья – готовый водевиль.
– Да, – воскликнула Клер, – кладезь гениальных мыслей. До Уоррена в моей жизни не было никого, кто знал бы что-то стоящее. Конечно, с тем, что искусство – истина, все согласятся, но едва ли в нашем городе сыщешь людей, которые бы действительно это понимали. Или пытались бы понять.
– Мам.
К ним подошел Джером со своей джеромовой угрюмостью. Отзвучали пронзительные клики, какими сердобольная зрелость приветствует таинственную молодость, вовремя осеклась рука, потянувшаяся было потрепать непокорные вихры, а на вечно повисающий в воздухе вопрос был получен неожиданный и чудовищный ответ («Я ее бросил». – «То есть решил сделать перерыв».). На мгновение показалось, что все темы, которые можно было бы спокойно обсудить жарким днем в уютном городе, иссякли. Но потом в памяти всплыла победная весть о брачных узах, и ее радостно провозгласили снова, чтобы увязнуть в унылом обсуждении подробностей («Ну, для меня вообще-то четвертый, а для Уоррена второй»). Тем временем Джером медленно разворачивал фольгу на своем буррито. Наконец обнажилась верхушка съедобного вулкана, который тут же изверг лаву, потекшую по руке. Все трое дружно отступили назад. Джером слизнул креветку сбоку.
– Ну, поделились радостью, и будет. Между тем… – сказал Уоррен, доставая телефон из кармана своих шорт цвета хаки, – ух ты, уже час пятнадцать, нам надо бежать.
– Кикс, чудесно поболтали, как-нибудь повторим за чашечкой чая, идет?
Ей явно хотелось уйти. Кики пожалела, что она не столь обаятельна, умна, иронична и артистична, чтобы удержать внимание женщины вроде Клер.
– Клер, – сказала она, но ничего экстраординарного в голову не пришло, – может, что-нибудь передать Говарду? Он почту сейчас не проверяет, старается работать над книгой. По-моему, он даже с Джеком Френчем еще не говорил.
Этот переход к деловой рутине, казалось, озадачил Клер.
– Ах да… во вторник собрание кафедры, у нас ведь шесть новых преподавателей на гуманитарном факультете, в том числе этот знаменитый говнюк – ты его, наверное, знаешь – Монти Кипс…
– Монти Кипс? – повторила Кики, утопив это имя в прерывистом, сдавленном смехе. Она почувствовала, как Джерома прошибла волна шока.
– Бьюсь об заклад, – продолжала Клер, – кабинет ему дадут на факультете африканистики – бедный Эрскайн! Другого места для него не найдется – вот увидишь. Интересно, сколько еще скрыто-фашистских назначений позволит себе наш колледж? Феноменальное учреждение в этом смысле. Ну просто… что тут скажешь? Вся страна летит в тартарары.
– Черт! – заныл Джером и крутанулся на месте, взывая к сочувствию веллингтонцев.
– Джером, мы обсудим это позже.
– Что за дерьмо! – уже тише проговорил Джером, тряся от изумления головой.
– Монти Кипс и Говард… – уклончиво сказала Кики и покрутила пальцами в воздухе.
Клер, догадавшись-таки, что у ситуации есть подтекст и она его не учла, вновь засобиралась уходить.
– Не бери в голову, Кикс. Я слышала, что когда-то у Говарда с ним были трения, но ведь Говард вечно с кем-то на ножах. – Клер дополнила это замечание неловкой улыбкой. – Ну все, целую – мы пошли. Здорово было вас увидеть.
Кики чмокнула Уоррена и чуть не задохнулась в объятиях Клер, помахала рукой, сказала «пока» и повторила ритуал прощания от имени Джерома, который потерянно стоял рядом с ней на голубых ступеньках марокканского ресторана. Оттягивая неизбежный разговор, она целую вечность смотрела, как уходят эти двое.
– Дерьмо, – громко повторил Джером и сел там, где стоял.
Небо слегка затянуло, и солнце надело маску благочестия, проткнув тонкими милосердными лучами ренессансного света картинное, словно нарочно для этого созданное облако. Кики попыталась усмотреть во всем благодать, перевести дурные вести в добрые. Вздохнув, она сняла с головы платок. Тяжелые косы рухнули на спину, пот потек с головы на лицо, но стало легче. Кики села рядом с сыном. Она окликнула его, но Джером вскочил и пошел прочь. Путь ему преградила семья, что-то искавшая в рюкзаках, и Кики догнала его.
– Перестань, не заставляй меня бежать за тобой.
– Свободным людям открыт весь мир, разве нет? – спросил Джером, ткнув себя в грудь.
– Знаешь, я бы тебе посочувствовала, но, по-моему, из детства пора бы уже и выйти.
– Ладно.
– Нет, не ладно. Разве я не вижу, как тебе больно.
– Мне не больно, я растерян. Оставим это. – Он защипнул брови пальцами, как делал его отец, когда хотел что-нибудь высмеять. – Прости, я не взял тебе буррито.
– Бог с ним, давай поговорим.
Джером кивнул, но по левой стороне Веллингтонской площади они пошли молча. Кики задержалась у прилавка с подушками для иголок, заставив притормозить и Джерома. Подушки изображали восточных толстячков: вместо глаз две диагональные черточки, а на голове желтенькие шляпы-кули с черной бахромой. Круглые животики были из красного атласа – туда-то и втыкались иголки. Кики взяла одного и повертела в руке.
– Забавно, да? Или безвкусно?
– Как ты думаешь, он едет с семьей?
– Детка, я не знаю. Может, и нет. Но если да, мы все должны вести себя как взрослые люди.
– Не думай, что я тут останусь.
– Отлично, – преувеличенно весело сказала Кики. – Ты можешь вернуться в Браун, и дело в шляпе.
– Нет, я хотел… А что, если я куда-нибудь в Европу поеду?
Нелепость этой затеи – с экономической, личной и образовательной точек зрения – подверглась громкому обсуждению тут же, посреди дороги, в то время как продавщица-таитянка бросала опасливые взгляды на мощный локоть Кики, опершийся о прилавок рядом с пирамидой из незаменимых в хозяйстве толстячков.
– Значит, я буду сидеть здесь как последний идиот и делать вид, что ничего не случилось?
– Значит, мы будем вести себя достойно, как семья, которая…
– Ну да, ну да, Кики ведь так решает проблемы, – сказал Джером, не глядя на мать. – Она их просто не замечает, все прощает и забывает, а там, глядишь, снова тишь да гладь.
Они уставились друг на друга: Джером вызывающе, Кики удивленно. По складу характера, по ходу жизни он был мягче других ее детей и, как она чувствовала, теснее связан с нею.
– Не знаю, как ты это терпишь, – с горечью сказал Джером. – Он думает только о себе. Ему плевать даже на чувства близких.
– Мы сейчас говорим не о… не об этом. Мы говорим о тебе.
– В общем, вот что, – нервно заключил Джером, явно испуганный своими же словами. – Ты не можешь упрекать меня в том, что я бегу от проблем, поскольку ты делаешь то же самое.
Кики удивило, что Джером так зол на Говарда, причем из-за нее. Она даже почувствовала зависть – ей бы такую ясность гнева! Но ненавидеть Говарда она больше не могла. Если бы она хотела его бросить, она сделала бы это еще зимой. Но она с ним не рассталась, и теперь уже было лето. Единственное оправдание своему решению Кики видела в том, что в ней еще не умерла любовь к Говарду, то есть не умерла любовь вообще, поскольку Любовь и Говарда она узнала одновременно. Что такое по сравнению с Любовью одна ночь в Мичигане!
– Джером, – сказала она сокрушенно и опустила глаза. Но Джером, подобно всем юным поборникам справедливости, приготовил еще один, финальный удар. Кики вспомнила, как сама была неукротимой двадцатилетней правдолюбкой и мечтала о том, чтобы ее родители не лгали и возвели к свету истины заплаканные, но ясные глаза. Джером сказал:
– Семья умирает тогда, когда быть вместе ужаснее, чем быть одному. Понимаешь?
С некоторых пор ее дети неизменно заканчивали свою речь этим вопросом, но на получение ответа время не тратили. Когда Кики подняла глаза, Джером был уже метрах в тридцати и толпа смыкалась за его спиной.
6
Джером сел на переднее сиденье рядом с водителем, потому что эту поездку он придумал и он организовал; Леви, Зора и Кики заняли второй ряд минивэна, а Говард, к услугам которого оказался целый ряд, разлегся сзади. Личный автомобиль Белси был в починке: ему меняли его двенадцатилетний мотор. А сами Белси направлялись в парк Бостон-Коммон слушать «Реквием» Моцарта. Это была классическая семейная вылазка, предпринятая в тот момент, когда они меньше всего чувствовали себя семьей. В последние две недели в доме сгущалась гроза: Говард узнал о назначении Монти. Он считал это верхом коварства со стороны факультета: как они могли пригласить на кампус его главного личного врага? Кто стоял за этим? В ярости он обзванивал коллег, пытаясь вычислить предателя, но тщетно. Масла в огонь подливала Зора с ее змеиным знанием веллингтонских интриг. Никто и не вспомнил, что Джерома тоже касается приезд Монти. Кики сдерживалась, дожидаясь, когда эта парочка перестанет думать только о себе, и, не дождавшись, вышла из себя. Последовал скандал, от которого они еще толком не оправились. Они бы и до сих пор продолжали дуться и хлопать дверьми, если бы не всегдашний миротворец Джером, придумавший эту поездку, чтобы дать всем возможность проявить человеколюбие.
На концерт никто особо не хотел, но остановить замыслившего доброе дело Джерома было невозможно. И вот они сидели в машине, наполняя воздух немым протестом: против Моцарта, вылазок вообще, найма такси, часовой поездки из Веллингтона в Бостон, самой идеи качественного времяпрепровождения. Только Кики поддержала Джерома. Кажется, она понимала, что им движет. В колледже ходили слухи, что Монти едет с семьей, а значит, приедет и эта девушка. Джером должен вести себя как ни в чем не бывало. Они все должны себя так вести. Должны быть стойкими и сплоченными. Кики протиснулась вперед и взялась за плечо Джерома, прося включить радио погромче. Оно слишком тихо работало, чтобы развеять всеобщую хандру. Помедлив в этом положении, Кики сжала сыну руку. Наконец они выскользнули из автомобильно-цементных объятий пригорода Бостона. Был вечер пятницы. Однополые группки горожан шумно текли по улицам, надеясь наткнуться на свои половинки. Когда их такси проезжало мимо ночного клуба, Джером скользнул взглядом по выстроившимся у входа полуголым девушкам, похожим на великолепный хвост несуществующей змеи, и отвернулся. Горько смотреть на то, что тебе никогда не достанется.
– Пап, вставай, почти приехали, – сказала Зора.
– Гови, у тебя деньги есть? Кошелек куда-то делся, не могу найти.
На углу парка такси остановилось.
– Слава богу. Я думал, меня стошнит, – сказал Леви, распахивая дверцу.
– Это еще успеется, – весело ответил Говард.
– Может быть, вам понравится, – встрял Джером.
– Конечно, понравится, детка. Иначе бы мы не приехали, – проворковала Кики. Она отыскала-таки кошелек и протянула водителю деньги через окно. – Нам непременно понравится. И что это на твоего отца нашло, не понимаю. С чего это вдруг он ведет себя так, будто терпеть не может Моцарта. Для меня это новость.
– Да ничего на меня не нашло, – сказал Говард, взяв под руку дочь у входа в уютную аллею. – По мне, так надо делать это каждый вечер. Не думаю, что люди часто слушают Моцарта. Мы тут болтаем, а его наследие гибнет. Вот не будем мы его слушать – что от него останется?
– Гови, перестань.
Но Говард продолжал:
– Думаю, бедняге как никогда нужна помощь. Все-таки один из величайших непонятых композиторов прошлого тысячелетия…
– Джером, дорогуша, не слушай его. И Леви это понравится, и нам всем понравится. Мы же не дикари. Можем мы посидеть полчаса как приличные люди?
– Больше, мам, – где-то час, – сказал Джером.
– Кому понравится? Мне? – тут же спросил Леви. Этот сам себе адвокат с острым интересом отслеживал все упоминания своего имени всуе: не дай бог оно послужит поводом для шуток или насмешек. – Да я даже не знаю, кто такой этот Моцарт. В парике ходил, да? Классик, – подытожил Леви, довольный тем, что он правильно поставил диагноз.
– Верно, – подтвердил Говард. – Классик в парике. Про него еще фильм сняли.
– Ага, видел. Кино реально штырит.
– Это точно.
Кики захихикала. Говард оставил Зору и взялся за жену, обняв ее сзади. До другого ее бедра рука Говарда не доставала, но они с Кики все равно спустились к парковым воротам сладкой парочкой. Это был один из его способов сказать «прости». Так они уравновешивали прожитый день.
– Блин, только посмотрите на эту очередь, – хмуро сказал Джером, мечтавший об идеальном вечере. – Надо было выехать пораньше.
Кики поправила на плечах свой лиловый палантин.
– Ну не такая уж она и длинная. Во всяком случае, не холодно.
– Я махану через забор только так, – сказал Леви, берясь за чугунные пики ограды. – А вы стойте, как лохи, в очереди. Братану ворота ни к чему, он и так перепрыгнет. Это по-уличному.
– Что-что? – переспросил Говард.
– Ну, по-уличному, – протянула Зора. – То есть в согласии с улицей, по уличным законам. В унылом мирке Леви, если ты негр, у тебя тайный священный союз со всякими закоулками.
– Слышь, кончай рот разевать. Что ты знаешь про улицу? Ты ж ее не видала.
– А это что? – спросила Зора, ткнув в землю пальцем. – Зефир?
– Я тебя умоляю. Это не Америка. Разве это Америка, это детская площадка. Я родился в этой стране, я знаю. Ты смотайся в Роксбери или в Бронкс[15] – вот Америка и вот улица.
– Леви, ты не живешь в Роксбери, – медленно проговорила Зора. – Ты живешь в Веллингтоне. И мотаешься в Арундел[16]. И носишь белье со своими инициалами.
– А я, интересно, уличный? – задумался Говард. – Я полон сил, и у меня есть шевелюра, глаза и прочее. И яйца первый сорт. Конечно, IQ мой выше среднего, но пороху во мне много.
– О нет!
– Папа, не говори «яйца первый сорт». Пожалуйста.
– Так я гожусь для улицы?
– Черт, почему ты из всего делаешь хохму?
– Я так хочу быть уличным!
– Мам, ну скажи ему!
– Я разве не пацан? Ну погляди! – Говард начал выворачиваться наизнанку, усиленно работая телом и руками. Кики вскрикнула и прикрыла глаза ладонью.
– Честное слово, мам, я иду домой. Еще раз он дернется – я ухожу.
Леви отчаянно искал свой капюшон, чтобы закрыться от пантомимы Говарда, который и не думал останавливаться. Через несколько мгновений Говард порадовал публику единственным хранившимся в его памяти отрывком из рэперской песни: эти строчки он таинственным образом выудил из лирической жвачки, которую ежедневно жевал Леви.
– Моя шняга не коряга, – начал Говард. Его домочадцы взвыли от ужаса. – Мой батон умен, как Платон.
– Все, меня нет.
Леви рванул вперед и ловко нырнул в муравейник, сочившийся в ворота парка. Все рассмеялись, даже Джером, и, глядя, как он смеется, Кики почувствовала облегчение. С Говардом всегда было весело. Ей уже при первой встрече с ним пришла в голову расчетливая мысль: он из тех отцов, которые могут рассмешить своих детей. Кики ласково ущипнула его за локоть.
– Что-нибудь не так? – самодовольно спросил Говард и разомкнул сложенные на груди руки.
– Все так, милый. Телефон-то у него есть? – спросила Кики.
– Есть, мой, – ответил Джером. – Он стащил его утром из моей комнаты.
Они примкнули к медленно текущей толпе, и парк дохнул на Белси своими сладкими, живыми, плотными ароматами уходящего лета. Этим влажным сентябрьским вечером Бостон-Коммон был мало похож на прилизанное историческое место громких речей и публичных казней. Он презрел садовников и возвращался к естественности и дикости. Бостонская чопорность, присущая, по мнению Говарда, всему историческому, просто не устояла перед наплывом жарких тел, стрекотом сверчков, нежной сыростью деревьев и мелодичной какофонией, создаваемой при настройке инструментов. И слава богу. С ветвей свисали желтые, как рапс, фонарики.
– Вот здорово, – сказал Джером. – Оркестр словно парит над водой. Огни отражаются, поэтому так и кажется.
– Ага, – ответил Говард, глядя на островок, висящий над водой в ореоле отражений. – Ну и ну, ух ты, обалдеть!
Оркестр расположился на маленькой сцене по ту сторону пруда. Говард, единственный неблизорукий представитель Белси, заметил, что все музыканты мужского пола были в галстуках с рисунком в виде нот. Женщины носили тот же узор на талии, на широких, как кушаки, поясах. Над головами оркестрантов маячил гигантский транспарант с печальным профилем одутловатого, похожего на хомяка Моцарта.
– А где хор? – спросила, оглядываясь, Кики.
– Под водой. Он вынырнет попозже, как… – Говард изобразил человека, всплывающего из морских глубин во всем своем великолепии. – Есть Моцарт на льду, а это Моцарт в пруду. Так меньше несчастных случаев.
Кики тихонько рассмеялась, но внезапно ее лицо изменилось, и она сжала запястье мужа.
– Ох, Говард, – сказала она, настороженно глядя вглубь парка. – Есть две новости, хорошая и плохая.
– А? – откликнулся Говард, обернулся и увидел, что обе новости идут к нему по лужайке и машут рукой: Эрскайн Джиджиди и Джек Френч, декан гуманитарного факультета. Джек Френч, в типичных для Новой Англии широких штанах, перебирал своими длинными ногами плейбоя. Сколько же ему лет? Говард вечно терялся в догадках. Джеку Френчу с равным успехом могло быть и пятьдесят два, и семьдесят девять. Спросить его прямо было нельзя, а значит, нельзя было узнать наверное. Он походил на звезду экрана, граненая геометрия его лица напоминала картины Уиндхема Льюиса[17]. Лирические, слегка удивленные брови Джека норовили сложиться в пирамиду, а кожа была темная, тысячелетняя, словно его извлекли из торфяного болота по прошествии долгих веков. Седые шелковистые волосы, редкие, но покрывающие череп целиком, отметали подозрения Говарда, что декан стар, как баобаб, и были пострижены так же, как в молодости, когда, стоя на носу лодки и прикрывая ладонью глаза, двадцатидвухлетний Джек вглядывался в берег Нантакета[18] и гадал, не Долли ли стоит там на пирсе к нему лицом, держа два стакана виски с содовой. Эрскайн был полной противоположностью декана: отполированная, без единого волоска макушка и волшебные родинки, наполнявшие Говарда неизъяснимым весельем. На сей раз Эрскайн был в костюме-тройке невозможно желтого цвета, и каждая клетка его свободолюбивого тела противилась трем составляющим этого наряда. На миниатюрных ногах красовались остроносые туфли на кубинском каблуке. В целом он производил впечатление быка, делающего первые па перед боем. Когда парочка еще была метрах в десяти, Говард мог быстро и незаметно поменяться местами с Кики, чтобы Эрскайн естественным образом повернул к нему, а Джек пошел своей дорогой. Так он и поступил, но, к сожалению, Джек не понимал, что значит диалог, он всегда обращался к людям. Точнее, даже не к людям, а к пустоте между людьми.
– Так, все Белси в сборе, – очень медленно проговорил Джек, и каждый Белси спросил себя, на кого же из них он все-таки смотрит. – Но одного, кажется, не хватает. Все Белси, кроме одного.
– Нет младшего, Леви, он потерялся. Отстал. Если честно, ему ужасно хотелось отстать, – небрежно сказала Кики и засмеялась. Засмеялись и Зора, и Джером, и Говард с Эрскайном, и, наконец, в самую последнюю очередь, раздался бесконечно медленный смех Джека Френча.
– Мои дети… – начал Джек.
– Да? – откликнулся Говард.
– …потратили массу времени…
– Угу, – подбадривал Говард.
– …стараясь…
– Ха-ха, – сказал Говард. – Ну что ж.
– …потерять меня из виду в общественных местах, – закончил Джек.
– Да, – сказал измученный Говард. – Они такие.
– Мы анафема для наших детей, – весело подтвердил Эрскайн своим скачущим голосом, то забирающим вверх, то сползающим вниз. – Нас любят только чужие дети. Например, твоим детям я нравлюсь гораздо больше, чем ты.
– Это точно. Моя воля, я бы к тебе переехал, – отозвался Джером и спровоцировал фирменный вопрос Эрскайна о хороших новостях, даже мелких, вроде пробы нового сорта джина с тоником. При этом Эрскайн взял в ладони щеки Джерома и поцеловал его в лоб.
– Переезжай, заметано.
– И остальных прихвати. Нечего тут дразнить осла морковкой, – сказал Говард, выходя вперед и дружески шлепая Эрскайна по спине. Затем он повернулся к Джеку Френчу и протянул руку, но тот разглядывал музыкантов и руки не заметил.
– Красиво, правда? – спросила Кики. – Мы так рады видеть вас обоих. А Мейзи с вами, Джек? А дети?
– Да, красиво, – подтвердил Джек и положил руки на свои худые бедра.
Зора уже не в первый раз толкнула отца локтем в ребра. Говард увидел, что она делает ему круглые глаза, кивая на Френча. Это было в духе Зоры: встретив какую-нибудь шишку, которую она целую неделю ругала на чем свет стоит, едва не хлопнуться перед этой шишкой в обморок.
– Джек, – рискнул Говард. – Вы ведь знаете Зору? Она уже на втором курсе.
– Неожиданное явление, – сказал, поворачиваясь к ним, Джек.
– Да, – согласился Говард.
– …в столь прозаическом и…
– Хм, – сказал Говард.
– …официальном месте, – закончил декан и одарил Зору улыбкой.
– Мистер Френч, – сказала Зора и потрясла Джека за руку. – Я в восторге от предстоящей учебы. Расписание фантастическое. Я была в архиве – по четвергам я сижу в библиотеке, на кафедре славистики – и видела веллингтонские отчеты за последние пять лет. С тех пор как вы возглавили факультет, подбор преподавателей, лекторов и научных сотрудников становится все блистательнее, мы с моими друзьями с нетерпением ждем каждой лекции. И папа прекрасно читает историю искусств, у меня просто нет слов. В общем, получилась программа, которая действительно развивает тебя как личность. Я так рада, что колледж выходит на новый качественный уровень. Думаю, после удручающей борьбы за власть, которая чуть не сломила его дух во второй половине 1980-х, он движется в нужном, правильном направлении.
Говарду оставалось только гадать, что из этой дикой речи декан выцепил для обдумывания и ответа; не представлял он и сколько времени займут эти процессы у Джека. На выручку снова пришла Кики.
– Дорогуша, давай не будем сейчас о делах. Это невежливо. Впереди еще целый семестр, успеется. Да, чуть не забыла: у нас же годовщина свадьбы через десять дней. Ничего особенного не намечается, просто пирушка с танцами: Марвин Гэй[19], негритянская кухня – это очень вкусно.
Джек уточнил дату. Кики назвала. По лицу Джека прошла невольная, еле заметная дрожь, слишком знакомая Кики в последние годы.
– Ну, если это и впрямь годовщина… – сказал Джек, думая, что его никто не слышит.
– Да, а поскольку в районе 15-го всем страшно некогда в любое время, мы решили отпраздновать ее день в день и дать возможность людям встретиться, познакомиться перед началом семестра и так далее.
– Но вам-то, – сказал Джек, предвкушая конец своей фразы и сияя от удовольствия, – друг с другом знакомиться не придется. Сколько лет вы вместе, двадцать пять?
– Дорогой мой, – ответила Кики, кладя ему на плечо свою полную, в браслетах и кольцах руку, – если честно, целых тридцать.
Что-то мелькнуло в голосе Кики, когда она называла эту цифру.
– Как же говорят про такой брак? – вспоминал Джек. – То ли серебряный, то ли золотой…
– Железный, – сострил Говард, привлек к себе жену и чмокнул в щеку. Кики от души рассмеялась, звеня всей своей амуницией.
– Так вы придете? – спросила она.
– Это будет большая… – начал, сияя, Джек, но тут силой провидения включился громкоговоритель, и всех пригласили занять свои места.
7
«Реквием» Моцарта начинается с того, что ты идешь к огромной яме. Она за обрывом, который нельзя увидеть, пока не подойдешь к самому его краю. В этой яме смерть. Ты не знаешь, как она выглядит, звучит или пахнет. Ты не знаешь, зло она или благо. Ты просто идешь навстречу. Твоя воля – кларнет, а шаги сопровождает скрипка. Чем ближе ты к обрыву, тем крепче уверенность, что впереди нечто ужасное. И в то же время там благословение и дар. Без этой ямы в конце твой долгий путь попросту не имел бы смысла. Но вот ты заглядываешь в пропасть, и тебя захлестывает волна нездешних звуков. За обрывом – мощный хор, похожий на тот, веллингтонский, где ты пела целых два месяца и где, кроме тебя, все были белые. Это и небесное воинство, и дьявольская рать. Это те, кто изменил тебя на земле: армия твоих любовников, твоя семья, твои враги, безымянная и безликая женщина, переспавшая с твоим мужем, мужчина, за которого ты думала выйти замуж, мужчина, за которого ты вышла. Хор тебя судит. Начинают мужчины, и суд их очень суров. Затем вступают женщины, но снисхождения никакого, спор лишь становится громче и яростней. Однако ты понимаешь: это спор. Приговор еще не вынесен. Надо же, какая острая борьба идет за твою жалкую душу. Да еще обезьяны с русалками водят вокруг друг друга хороводы и съезжают вниз по витым перилам во время Kyrie, в котором, согласно программке, ничего такого нет даже близко.
Kyrie eleison.
Christe eleison.
Kyrie eleison[20].
Вот и все, что есть в Kyrie. Никаких русалок, просто молитва. Но Кики все равно видела русалок с обезьянами. Целый час слушать малознакомую музыку и чужой, мертвый язык – это опыт, полный взлетов и падений. Временами ты обращаешься в слух и как будто во что-то вникаешь. Но потом вдруг обнаруживаешь, что сошла с дистанции, – неизвестно как и когда, то ли от скуки, то ли устав вслушиваться, – и музыка от тебя за тридевять земель. Ты хватаешься за программку. Там написано, что последние пятнадцать минут ожесточенных споров о твоей душе уложились в одну-единственную не относящуюся к делу строчку. На Confutatis прилежно проверявшая дух музыки буквой программки Кики потерпела окончательное фиаско. Где она теперь, она не знала. В пучине Lacrimosa или гораздо дальше? Застряла на середине или движется к концу? Она повернулась с вопросом к Говарду, но он спал. Взглянув направо, Кики увидела Зору в обнимку со своим «Дискманом»[21], в котором голос профессора Н.Р.Э. Гоулда объяснял ей каждую ноту. Бедная Зора, живет комментариями и сносками. В Париже было то же самое: ей так хотелось почитать путеводитель по Сакре-Кер, что она влетела прямиком в алтарь и раскроила себе лоб.
Кики откинулась на спинку кресла и попыталась унять свое странное волнение. Над головой висела тяжелая луна, пятнистая, как кожа старых белых людей. А может быть, Кики увидела старых белых людей: множество лиц, обращенных к луне; голов, лежащих на спинках кресел; рук, тихо танцующих на коленях и выдающих завидное знание музыки. Впрочем, среди всех этих белых людей не было никого музыкальней Джерома: он, как теперь заметила Кики, сидел и плакал. В искреннем изумлении она открыла рот и снова закрыла его, боясь спугнуть это чудо. Слезы текли обильно и беззвучно. Кики была тронута и тут же испытала еще одно чувство: гордость. Я вот не понимаю, думала она, а он понимает. И этого черного парня с умом и сердцем воспитала я. Если разобраться, много ли черных парней придет на такой вот вечер? – ни одного, небось, нет среди нас, подумала Кики, обернулась проверить и с легкой досадой одного все-таки обнаружила: это был высокий юноша с красивой шеей, сидевший рядом с ее дочерью. Нимало не смутившись, Кики продолжила свое воображаемое выступление на воображаемом съезде черных матерей Америки: Не так уж это и трудно, как кажется, надо только верить в успех и бороться с жалкой ролью, которую с рождения навязывают черным в нашей стране, – это главное, – ну и еще, наверное, надо участвовать в школьных мероприятиях, и чтобы в доме были книги, и деньги водились, и можно было устроить на открытом воздухе… Кики на минуту очнулась от своих материнских фантазий, потянула за рукав Зору и показала ей на слезы Джерома, как если бы они текли по щекам каменной мадонны. Зора глянула, пожала плечами и вернулась к профессору Гоулду. А Кики снова посмотрела на луну: насколько же она прекрасней солнца, и можно любоваться ею, не боясь, что заболят глаза. Чуть позже она решила предпринять последнюю отчаянную попытку найти в тексте строки, которые в данный момент пел хор, но выступление внезапно закончилось. Это так поразило ее, что она опоздала с аплодисментами, правда, Говард опоздал еще больше, потому что аплодисменты-то его и разбудили.
– Ну что? – спросил Говард, вскакивая с места. – Порцию благодати все получили? Можно идти?
– Надо найти Леви. Не поедем же мы без него. Может, позвонить на мобильный Джерома? Только включен ли он… – Кики с любопытством взглянула на мужа. – Так тебе не понравилось? Совсем?
– Вон он Леви! – крикнул Джером, махнув рукой в сторону дерева в ста метрах от них. – Эй, Леви!
– А по-моему, это было чудесно, – настаивала Кики. – Совершенно гениальная музыка.
При слове «гениальная» Говард тяжело вздохнул.
– Брось, Говард – такую музыку может написать только гений.
– Такую – это какую? Дай определение гениальности.
Кики пропустила это требование мимо ушей.
– Думаю, дети под впечатлением, – сказала она, легонько сжимая руку Джерома и не говоря больше ни слова. Ей не хотелось выставлять его на посмешище перед отцом. – И я под впечатлением. Остаться равнодушным к такой музыке просто невозможно. Неужели тебе правда было скучно?
– Почему, прекрасное исполнение. Просто я не люблю, когда музыка провозит контрабандой метафизические идеи.
– Не понимаю, о чем ты. Она же на божественные темы.
– Я свое мнение высказал. – Говард отвернулся и помахал застрявшему в толпе Леви, который помахал им в ответ. Говард показал ему на ворота, где они должны были встретиться; Леви кивнул.
– Говард, – не отставала Кики, обожавшая вытянуть мужа на разговор и послушать, как он высказывает свои взгляды, – объясни, пожалуйста, почему то, что мы сегодня слушали, не гениально. Что бы ты там ни говорил, эта музыка явно отличается от той, которая…
Они пошли, продолжая спор, в который вплелись и голоса их детей. Черный парень с красивой шеей, сидевший рядом с Зорой, напряг слух, ловя обрывки удалявшегося разговора, – спор был ему интересен, хотя часть его он упустил. В последнее время он все чаще вслушивался в разговоры на улицах, и ему хотелось вмешаться. Вот и сейчас он бы кое-что добавил, напомнил бы про то кино. Ведь если верить фильму, Моцарт умер, не закончив «Реквием». А раз так, его должен был закончить кто-то другой, что, наверное, стоит учесть, споря о гениальности автора. Однако заговаривать с незнакомыми людьми он не привык. Да и момент, как всегда, был упущен. Парень надвинул на лоб бейсболку и полез в карман за мобильным. Затем он нагнулся, чтобы достать из-под кресла свой «Дискман». Плеера не было. Ругнувшись, он снова пошарил в темноте и нашел-таки «Дискман», но чужой. На своем он всегда нащупывал сзади липкое пятнышко, остатки содранной контурной наклейки в виде голой красавицы с пышной афропрической. За исключением этой детали плеер был совершенно такой же. Парень быстро смекнул, в чем дело. Он схватил висящую на кресле толстовку – она зацепилась и слегка порвалась. Его лучшая толстовка! Отцепив ее, он со всех ног бросился за той коренастой девчонкой в очках. Казалось, с каждым шагом между ними вклинивается все больше людей.
– Эй, эй!!
Но, во-первых, имени в пару к этому «эй!» не было, а во-вторых, крепкий черный парень почти двухметрового роста, кричащий «эй!» в густой толпе, отнюдь не сеет вокруг себя умиротворение, куда бы он ни направлялся.
– Она взяла мой «Дискман», та девчонка… девушка… вон она… простите… извините, можно пройти? Эй, эй, сестра!
– Зора, стой! – грянул рядом чей-то голос, и девчонка, до которой он пытался докричаться, обернулась и показала кому-то средний палец. Белые люди в толпе беспокойно заозирались: их покой собираются нарушить?
– Черт, сама иди на хер, – сказал голос, сдаваясь. Парень обернулся и увидел подростка чуть пониже себя и куда более хрупкого.
– Эй, друг, это твоя девчонка?
– Что?
– Ну та, в очках – ты только что звал ее – твоя девчонка?
– Еще чего, это моя сестра.
– Слушай, она взяла мой «Дискман» с моей музыкой, должно быть, по ошибке. А вот ее – смотри. Я кричу ей, но имени не знаю.
– Серьезно?
– Да вот же ее плеер. Это не мой.
– Стой тут.
Представителям благонамеренного семейно-педагогического круга Леви даже не снилась та скорость, с которой он ринулся вперед ради совершенно незнакомого ему парня. Он стрелой прорезал толпу, схватил сестру за руку и начал ей что-то возбужденно объяснять. Парень подошел к ним позже, и до него долетели слова Зоры: «Не смеши меня, твой дружок мой плеер не получит, да отцепись же ты!»
– Ты не слушаешь, что ли? Не твой это плеер, а его, – повторил Леви, заметив парня и кивая в его сторону. Тот слабо улыбнулся из-под козырька бейсболки. Даже при этой скудной улыбке было видно, какие у него белые и ровные зубы.
– Леви, если ты со своим дружком решил податься в гангстеры, мой совет: отнимай, а не проси.
– Да не твой он, Зур, а этого парня.
– Я свой плеер знаю, это – мой.
– Слышь, друг, а диск у тебя там был?
Парень кивнул.
– Зора, загляни внутрь.
– О боже мой, ну вот, смотрите – диск для записи. Мой. Убедились? Аривидерчи.
– У меня тоже записывающий, с моей музыкальной подборкой, – твердо сказал парень.
– Леви, надо поймать такси.
– Включи плеер, – сказал Леви Зоре.
– Не включу.
– Включи этот чертов плеер, Зур.
– Что там происходит? – крикнул Говард, который был от них метрах в двадцати. – Нельзя ли поторопиться?
– Слушай, Зора, кончай выпендриваться, включи плеер, и все станет ясно.
Зора скорчила мину и нажала на «play». Жар бросился ей в голову.
– Ладно, диск не мой. Это какой-то хип-хоп, – сказала она резко, как будто диск был в чем-то виноват.
Парень шагнул к Зоре с вытянутой рукой, словно говоря: у меня нет дурных намерений, – перевернул «Дискман» в ее руках и показал липкий островок. Затем полез под толстовку с рубашкой и вытащил из-за пояса второй «Дискман», сверкнув выступающей тазовой костью.
– А это твой.
– Но они же совершенно одинаковые.
– Ну, поэтому и перепутать легко. – Парень широко улыбнулся, и стало слишком заметно, что он возмутительно хорош собой. Гордость и предубеждение, однако, заставили Зору не обратить на это внимание.
– Да, только я свои вещи кладу под свое кресло, – колко сказала она и пошла к матери, которая стояла метрах в ста, уперев руки в боки.
– Ну и сестричка! – сказал парень, посмеиваясь. Леви вздохнул.
– Спасибо, брат.
Они хлопнули друг друга по рукам.
– А что ты слушаешь? – спросил Леви.
– Да так, просто хип-хоп.
– Можно посмотреть? Я знаю в этом толк.
– Ну…
– Я Леви.
– Карл.
Интересно, сколько ему лет, подумал Карл. И где это он научился спрашивать у парней, которых впервые в жизни видит, не дадут ли они ему послушать свой «Дискман»? Еще год назад Карлу пришла в голову мысль: что если начать ходить на вечера вроде нынешнего, можно встретить совершенно неожиданных людей – эта встреча подтверждала ее на все сто.
– Вот эта клевая. Ничего так флоу[22]. Кто исполняет?
– Вообще-то я, – сказал Карл не гордясь и не смущаясь. – У меня есть шестнадцать треков в черновой домашней записи. Я сам их написал.
– Ты рэпер?
– Ну, это скорее споукен-ворд…[23]
– Обалдеть.
Они шли по парку к воротам и говорили. О хип-хопе, о последних концертах в окрестностях Бостона: слишком уж редко их дают и далеко устраивают. Леви забрасывал Карла вопросами, иногда отвечая за него прежде, чем тот успевал открыть рот. Карл все пытался вычислить, что же этому парню нужно, но, похоже, ничего ему нужно не было, просто есть люди, которые любят поговорить. Леви предложил обменяться телефонами, что они у какого-то дуба и сделали.
– В общем, как узнаешь, что в Роксбери что-то намечается, звякни мне, ладно? – чересчур горячо попросил Леви.
– Ты разве в Роксбери живешь? – удивился Карл.
– Нет, но я там часто бываю, особенно по субботам.
– Тебе четырнадцать?
– Нет, мне шестнадцать. А тебе?
– Двадцать.
Этот ответ немедленно осадил Леви.
– То есть ты вроде как в колледже?
– Да нет, я малый неученый… – У Карла была старомодная, театральная манера говорить, перебирая в воздухе длинными изящными пальцами. Это пальцеверчение напомнило Леви его дедушку по материнской линии с его любовью к «витийству», как называла это Кики. – Я вроде как напал на свои книги, идя своим путем.
– Обалдеть.
– Я учусь на всех перекрестках, например когда хожу на такие вот бесплатные вечера. Если где-то что-то устраивают и вход свободный, я иду.
Леви уже махали его домашние. Он надеялся, что Карл пойдет к воротам какой-нибудь другой дорогой, но, разумеется, выход из парка был только один.
– Ну наконец-то, – приветствовал их Говард.
Теперь Карл почувствовал себя не в своей тарелке. Он надвинул козырек на глаза и сунул руки в карманы.
– Ой, привет, – сказала Зора в крайнем смущении.
Карл ответил ей кивком.
– Ну, я тебе позвоню, – сказал Леви, надеясь предотвратить церемонию знакомства, неумолимо, как он с ужасом чуял, надвигавшуюся. Увы, он опоздал.
– Привет, – сказала Кики. – Ты друг Леви?
Карл смешался.
– Э… это Карл. Зора стащила у него «Дискман».
– Ничего я у него не…
– Вы из Веллингтона? Знакомое лицо, – сказал Говард озабоченно, выискивая глазами такси. Карл рассмеялся странным искусственным смехом, в котором было больше гнева, чем веселости.
– Разве я похож на кого-то из Веллингтона?
– Не все ходят в твой чертов колледж, – встрял Леви, краснея. – Других дел, что ли, мало? Он уличный поэт.
– Правда? – с любопытством спросил Джером.
– Не совсем так. Я действительно сочиняю ритмы, но уличным поэтом я бы себя, наверное, не назвал.
– Споукен-ворд? – переспросил Говард.
Зора, считавшая себя главным посредником между уличной культурой Веллингтона и академической культурой своих родителей, пояснила:
– Это вроде устной поэзии в афроамериканском духе, Клер Малколм ее обожает. Говорит, что в ней дышит земная жизнь, и все такое. Она даже ходит со своим выводком в «Остановку», чтобы услышать что-нибудь новенькое.
Пренебрежение Зоры было наигранным: в прошлом семестре она сунулась в поэтическую мастерскую Клер, но ее не приняли.
– Я несколько раз читал свои ритмы в «Остановке», – спокойно сказал Карл. – Классное место. В Веллингтоне таких больше нет. Последний раз я читал там во вторник.
Он поднес большой палец к козырьку и приподнял бейсболку, чтобы получше рассмотреть этих людей. Белый чувак – отец, что ли?
– Клер Малколм слушает стихи по остановкам? – изумился Говард, напряженно шаря глазами вдоль улицы.
– Помолчи, пап, – сказала Зора. – Ты знаешь Клер Малколм?
– Нет, не думаю. – Карл одарил их еще одной подкупающей улыбкой. Возможно, он просто нервничал, но чем чаще он улыбался, тем больше располагал к себе.
– Ну, она прям поэт-поэт, – объяснила Зора.
– Ах вот как. – Улыбка сползла с лица Карла.
– Уймись, Зур, – сказал Джером.
– Рубенс! – вдруг воскликнул Говард. – Я про ваше лицо. «Эскиз головы негра в четырех ракурсах». Рад нашей встрече.
Семья Говарда уставилась на него. Говард сошел с тротуара и помахал проезжающему такси. Карл натянул поверх бейсболки капюшон и стал оглядываться по сторонам.
– Тебе стоит познакомиться с Клер, – с воодушевлением сказала Кики, стараясь загладить неловкость. Вот так лицо у этого парня – чего только не сделаешь, чтобы снова увидеть на нем улыбку. – У нее есть авторитет, говорят, она хорошо пишет.
– Такси! – заорал Говард. – Оно подъедет с другой стороны, идемте.
– Ты говоришь так, будто Клер для тебя терра инкогнита, – сказала Зора. – Ты же читала ее, мам, так вырази свое мнение – не убьют же тебя за это.
Кики пропустила это мимо ушей.
– Уверена, она будет рада встрече с молодым поэтом, она очень отзывчивая – кстати, у нас тут скоро вечеринка…
– Ну идемте же, – канючил Говард с островка безопасности.
– С чего ты взяла, что ему интересна твоя вечеринка? – в ужасе спросил Леви. – Она же юбилейная.
– Детка, дай мне сказать, ладно? Не такая уж она и юбилейная. Между нами говоря, – якобы по секрету сообщила Кики Карлу, – два-три братана на ней совсем не помешают.
Ни от кого не укрылось, что Кики флиртует. Братана, зло подумала Зора, с каких это пор Кики говорит братаны.
– Мне надо идти, – сказал Карл, проводя ладонью по взмокшему лбу. – Я знаю телефон Леви, так что мы можем как-нибудь созвониться.
– Да, конечно…
Они мирно попрощались с Карлом и неуверенно помахали ему вслед, но было видно, что тот дал от них тягу. Зора повернулась к матери и сделала большие глаза:
– Какой еще к черту Рубенс?!
– Милый мальчик, – грустно сказала Кики.
– Айда в машину, – сказал Леви.
– Симпатичный, правда? – Глаза Кики проводили фигуру Карла за угол. Говард стоял на противоположной стороне дороги, одна рука на дверце минивэна, другая сгребает воздух, зазывая домочадцев в салон.
8
Настала суббота, день вечеринки у Белси. За двенадцать часов до начала веселья дом стоял на ушах, и отлучиться из него можно было только под железным предлогом. К счастью для Леви, предки ему такой предлог обеспечили. Не они ли зудели: найди да найди себе субботнюю работу. Вот он и нашел, и теперь ему надо идти на нее, ничего не попишешь. Леви с радостью оставил Зору с Джеромом начищать дверные ручки и отправился на свою торговую вахту в бостонский музыкальный гипермаркет. В самой работе радости было мало: он терпеть не мог носить эту отстойную бейсболку и продавать эту унылую попсу; не выносил менеджера этажа, законченного лоха, вообразившего, что Леви его раб, и мамочек, не знающих ни имени певца, ни названия сингла и склоняющихся над прилавком, чтобы фальшиво промычать отрывок песни. Зато у него была возможность смыться из этого игрушечного Веллингтона, заработать деньжат и здесь же, в Бостоне, их потратить, раз уж он тут оказался. Каждое субботнее утро он ловил автобус до ближайшей остановки метро и ехал в единственный известный ему город. Не Нью-Йорк, конечно, но хоть что-то: Леви обожал городские лабиринты, так же как предыдущие поколения его соплеменников обожали зеленые луга. Он воспел бы город, если бы мог, но у него не было способностей (он проверял: исписал немало блокнотов неуклюжими, напыщенными строчками). Пришлось оставить это дело ребятам, жонглирующим словами в его наушниках, современным поэтам Америки, рэперам.
Смена Леви закончилась в четыре. Он уезжал из города неохотно, как всегда. Снова спустился в метро, а затем сел в автобус, с ужасом глядя на вырастающий за чумазыми окнами Веллингтон. Девственно белые шпили колледжа казались ему вышками тюрьмы, которая ждала его вновь. Он поплелся к дому, перевалив через последний пригорок и слушая музыку. Судьба парня из его наушников, коротающего вечер в камере, была не так уж далека от его собственной: Леви предстояла кишащая профессорами юбилейная вечеринка.
Войдя в тоннель из поникших ив на Редвуд Авеню, Леви обнаружил, что ему даже головой кивать неохота (он всегда инстинктивно кивал в такт музыке). На середине аллеи он с раздражением понял, что за ним следят. Дряхлая чернокожая старуха, сидевшая на своем крыльце, сверлила его глазами так, словно в жизни ничего интереснее не видела. Он попытался смутить ее ответным наглым взглядом, но она и не думала отворачиваться. Сидела себе на крыльце дома под сенью желтой листвы и таращилась, будто ее для этого наняли. Господи, до чего же она старая и тощая! И волосы кое-как на затылке собраны. Видно, никто за ней не ухаживает. Волосы вон во все стороны торчат. Для Леви это было невыносимое зрелище: старики без присмотра. И одета она нелепо: красное платье не подпоясано, а просто висит, как у королев в детских книжках, скрепленное у горла огромной брошью в форме золотого пальмового листа. На крыльце вокруг нее стояли ящики с тряпьем, чашками-тарелками – нищенка какая-то, с собственным, правда, домом. Ну глазей, глазей, только… черт! А по телевизору, мадам, ничего не показывают? Может, мне футболку купить с надписью: НЕ БОЙТЕСЬ – НЕ ИЗНАСИЛУЮ? Могла бы пригодиться. Раза три на дню пришлась бы кстати. Вокруг полно старых леди, у которых есть сомнения на этот счет. Ну что она там? Выбирается из кресла – ноги в сандалиях, как палочки. Сказать что-то хочет, о боже…
– Извини, дружок, подожди минутку.
Леви свернул наушники на сторону.
– Что?
Вроде бы после стольких усилий, потраченных на вставание и подзывание Леви, ей полагалось сказать что-нибудь эдакое: у меня в доме пожар, не могу снять с дерева кота. Не тут-то было.
– С тобой все в порядке? – спросила она. – Выглядишь ты неважно.
Леви вернул наушники на место и продолжил путь, но женщина по-прежнему делала ему знаки. Он снова остановился, снял наушники и вздохнул.
– У меня был тяжелый день, мэм, так что если вам ничего не нужно… Может, надо помочь? Внести вещи?
Между тем женщине удалось подобраться поближе. Она преодолела две ступеньки и вцепилась обеими руками в перила, чтобы не упасть. Костяшки у нее были серые и пыльные, а на венах можно было драть басы.
– Так и есть. Ты ведь рядом живешь, да?
– Что, простите?
– Думаю, я знаю твоего брата. Это, наверное, он, кажется, он. – Когда она говорила, ее голова слегка тряслась. – Нет, точно он. Нижняя часть лица у вас одинаковая. У тебя такие же скулы.
С точки зрения Леви, у нее был кошмарный, смешной акцент. В его мире черные были горожанами. Островитяне и провинциалы представлялись ему диковиной, полумифическим пережитком прошлого. Чем-то вроде Венеции, в которую их возил Говард: Леви не мог избавиться от чувства, что этот город со всеми его жителями – сплошное надувательство. Не бывает городов без асфальта. И что это за водное такси? То же недоверие он питал к фермерам, к людям, которые что-нибудь плетут или вышивают, и к своему учителю латинского.
– Ага… Ну я пойду, ладно? У меня дела и… Вы бы не вставали, мэм, упадете же… Счастливо.
– Стой!
– Ну что такое?
Леви подошел к ней, и женщина сделала нечто фантастическое: схватила его за руки.
– Интересно, какая она, твоя мать?
– Мама? Вы о чем? Вот что, мэм, – сказал Леви, высвобождая руки, – вы меня с кем-то путаете.
– Я к ней как-нибудь зайду. Она, должно быть, очень милая, если судить по детям. Шикарная женщина, да? Почему-то я представляю ее шикарной и деловитой.
Мысль о шикарной и деловитой Кики заставила Леви улыбнуться.
– Не знаю, о ком это вы. Моя мама вот такая… – Леви растянул руки поперек крыльца. – И чуть не воет от скуки.
– Воет от скуки… – повторила та, словно ей сообщили что-то сногсшибательное.
– Ага, вы с ней похожи: у нее тоже крыша слегка набекрень, – пробормотал Леви, понизив голос, чтобы старуха его не услышала.
– Признаюсь, мне тоже скучно. Они там внутри распаковываются, а я сиди на крыльце. Правда, я сейчас не в лучшей форме, – поделилась она с Леви, – да еще пилюли, которые я пью… после них я так странно себя чувствую. Все это меня угнетает – я люблю быть в гуще событий.
– А… Знаете, мама устаивает сегодня вечеринку – может, заглянете? Потрясете костями и все такое. В общем, приятно было с вами поболтать, но мне пора – вы только не волнуйтесь. И на солнце вам лучше не сидеть.
9
Как это нередко бывало, песня, звучавшая в наушниках Леви, кончилась, едва он толкнул калитку дома номер 83 по улице Лангем. Нынче вечером фамильное гнездо показалось Леви нереальным: неужели он здесь живет? Дом Белси был великолепен. Он тонул в солнечном свете. Солнце ласкало дерево и ослепляло окна золотом своих отражений, солнце заливало дерзкие багряные цветы, которые выстроились у передней стены, жадно впивая его каждой клеткой. Было двадцать минут шестого. Вечер обещал быть чувственным: теплым и уютным, в меру прохладным, чтобы ты не взмок. Леви представил, как готовятся к нему девушки по всей Новой Англии: раздеваются, принимают душ и вновь одеваются – в свежую, женственную одежду; чернокожие жительницы Бостона выпрямляют волосы и смазывают ноги маслом; в ночных клубах метут полы, бармены приходят на работу, а диджеи еще дома – отбирают, стоя на коленях, пластинки и складывают их в свои массивные серебристые контейнеры. Однако эти, обычно столь пленительные, картины тускнели и горчили при мысли, что вся компания Леви на сегодня – толпа белых людей в три раза старше его самого. Леви вздохнул и медленно описал головой круг. Внутрь идти не хотелось, и он остался стоять на садовой дорожке, на полпути к дому, свесив голову и подставив спину заходящему солнцу. Кто-то украсил петуниями подножие бабушкиной скульптуры, метровой каменной пирамиды в передней части двора, обрамленной двумя американскими кленами. Их стволы и ветви были увиты еще не зажженными гирляндами.
Как же все-таки здорово, что я избежал всех этих приготовлений, думал Леви, когда его карман внезапно зажужжал. Он вытащил мобильный – смс от Карла. С минуту он гадал, кто этот Карл такой. «Вечеринка в силе? Могу заскочить. До встречи, К.» Леви был польщен и встревожен. Карл, должно быть, забыл, что это за вечеринка. Леви уже хотел ему перезвонить, но тут с удивлением понял, что он не один: Зора слезала с приставленной к фасаду лестницы. Видимо, украшала притолоку: над ней висели четыре сухих перевернутых букета белых и розовых чайных роз. Спустившись на три ступеньки, она как будто тоже заметила Леви: ее голова медленно повернулась к брату, но взгляд скользнул над ним, устремляясь к чему-то на улице.
– Нет, ты только посмотри, – сказала она себе под нос, козырьком приставляя руку ко лбу, – у нее сейчас глаза из орбит вылезут. Когнитивный диссонанс, система в ауте.
– Что?
– Спасибо, спасибо! Можете идти, он тут живет, честное слово. Никто никого грабить не собирается. Тронуты вашей заботой.
Леви обернулся и увидел краснеющую женщину, стремительно переходящую на другую сторону улицы.
– Что за люди! – Зора спустилась на землю и сняла садовые рукавицы.
– Она следила за мной? Та же, что и тогда?
– Нет, другая. А с тобой я вообще не разговариваю: ты уже два часа как должен быть дома.
– Начало же в восемь.
– Начало в шесть, идиот. И ты, как всегда, пришел на все готовенькое.
– Брось, Зур, – сказал Леви со вздохом, проходя мимо сестры, – ты просто не в духе. – Он снял свою армейскую безрукавку и скатал ее на ходу. Голая спина Леви, узкая у основания и широкая в плечах, перегородила Зоре дорогу.
– Может быть, перспектива наполнить три сотни крохотных слоеных корзиночек крабовой пастой меня и не радовала, – подтвердила Зора, входя за братом в распахнутую дверь. – Но я отложила свои душевные переживания и сделала это.
Коридор был полон запахов. Негритянская кухня пахнет так, что можно насытиться одним ароматом: сладким благоуханием пирожных, пьянящим духом ромового пунша. Главный кухонный стол был заставлен накрытыми пленкой блюдами, а на маленьких карточных столиках, принесенных по случаю из цокольного этажа, громоздились тарелки и грудились стаканы. Посреди всего этого стоял Говард, держал бокал с красным вином и курил дряблую самокрутку. К его нижней губе пристали блудные крошки табака. На нем был его фирменный костюм шеф-повара, созданный словно в насмешку над самой идеей приготовления пищи: Говард состряпал его из опальных кухмистерских принадлежностей, которые за последние годы накупила Кики, но в хозяйстве так и не использовала. Сегодня он надел поварской халат, фартук, рукавицы, заткнул за пояс несколько кухонных полотенец, а одно лихо повязал себе на шею. В довершение образа Говард был покрыт толстым слоем муки.
– Милости прошу! А мы тут кухарим, – сказал Говард, поднес палец в рукавице к губам и дважды хлопнул им себя по носу.
– И выпиваем, – подхватила Зора, отбирая у него бокал и относя его в раковину.
Говард оценил ритм и иронию этого жеста и продолжил на той же волне:
– А как твои дела, дружище Джон?[24]
– Меня снова приняли за вашего грабителя.
– О нет, – осторожно сказал Говард. Он не любил и боялся говорить с детьми на расовые темы, а именно такой разговор сулили слова Леви.
– Скажете, я псих? – выпалил Леви и швырнул свою влажную безрукавку на стол. – Не хочу тут больше жить. Здесь все только и делают, что пялятся.
– Сливки никто не видел? – спросила Кики, вынырнув из-за двери холодильника. – Не концентрированные, не одинарные, не разбавленные – английские двойные. Они стояли на столе. – Взгляд Кики упал на безрукавку Леви. – Нет, милый мой, здесь ей не место. Неси в свою комнату, где, между прочим, царит форменный кошмар. Если ты мечтаешь отсюда съехать, займись-ка для начала своим логовом. Я не хочу сгорать от стыда при мысли, что его кто-нибудь увидит.
Леви помрачнел и продолжил разговор с отцом:
– А какая-то сумасшедшая старуха с Редвуд Авеню пристала ко мне с расспросами о маме.
– Леви, – сказала, подходя к нему, Кики, – так как насчет того, чтобы помочь?
– О Кики? Да ты что! – заинтересовался Говард, присаживаясь к столу.
– Да, старуха с Редвуд Авеню. Иду себе, никого не трогаю, а она смотрит и смотрит всю дорогу – чуть дырку во мне не прожгла. А потом остановила и давай спрашивать, словно боялась, что я ее пристукну.
Конечно, это была неправда. Но Леви гнул свою линию, поэтому позволил себе слегка согнуть и правду.
– А потом как начнет: твоя мама то да твоя мама се. Старуха при этом черная.
Говард попытался было выразить протест, но он был отклонен.
– А без разницы. Если эта черная старуха такая белая, что живет на Редвуде, то и думает она под стать любой белой.
– Не «без разницы», а «какая разница», – поправила Зора. – Что за идиотский фарс? Зачем коверкать свою речь, воровать язык людей, которым куда меньше повезло в жизни? Это отвратительно. Латинские существительные ты ведь склоняешь без ошибок, так неужели трудно…
– Так что, никто не видел сливки? Стояли ведь вот здесь!
– Думаю, ты слегка перегибаешь, Зур, – сказал Говард, поглаживая чашу для фруктов. – Так где, говоришь, это было?
– На Редвуд Авеню. Сумасшедшая черная старуха. Нет, ну сколько можно!
– Что ж такое? Ничего оставить нельзя. Стоит отвернуться, как… На Редвуде? – переспросила вдруг Кики. – А где на Редвуде?
– На углу, перед детским садом.
– Никаких черных старух там сроду не было. Кто она?
– Не знаю. Вокруг нее еще стояли коробки, как будто она только что приехала. В общем, не суть. Суть в том, что меня задолбали люди, которые следят за каждым моим…
– О господи, и ты ей нагрубил? – спросила Кики, шлепнув на стол мешок сахара.
– Чего?
– Да ты знаешь, кто это? – воскликнула Кики. – Это же Кипсы въезжают – я слышала, они будут жить у нас под боком. Это жена Монти, я больше чем уверена.
– Не говори ерунды, – сказал Говард.
– Леви, что это за женщина? Как она выглядит?
Смущенный и удрученный тем, что его рассказ воспринимается с таким скрипом, Леви попытался вспомнить подробности:
– Ну, старая… очень высокая, в слишком яркой для старой леди одежде…
Кики со значением взглянула на Говарда.
– А… – выронил тот. Кики повернулась к Леви.
– Что ты ей сказал? Не дай бог ты был с ней груб, Леви, я тебя так отделаю – живого места не останется.
– Что?! Да это была какая-то сумасшедшая… Не знаю я, она такие странные вопросы задавала… Не помню, что я отвечал, но я ей не грубил, не грубил я! Я вообще почти ничего не сказал, а она просто сбрендила! Как насела на меня со своими вопросами, а я ей: мне пора, у моей мамы вечеринка, я должен идти – вот и все.
– Так ты сказал, что у нас вечеринка?
– Да не та это, мам, про кого ты думаешь. Это просто сумасшедшая старуха, которая решила, что раз на мне бандана, значит, я ее сейчас укокошу.
Кики закрыла глаза ладонью.
– Боже, это Кипсы, я должна пригласить их. Надо было через Джека передать приглашение. Я должна их пригласить.
– Ничего ты не должна, – медленно произнес Говард.
– Конечно, должна. Вот закончу с лаймовым пирогом и схожу. Джером ведь за напитками ушел, кстати, мог бы уже и вернуться. А может, Леви сбегает передаст?
– Вы издеваетесь, что ли? Я туда не пойду. Я же вам объясняю, каково мне тут гуляется.
– Не мешай, Леви, я думаю. Ступай в свою комнату и уберись.
– Да идите вы на хер!
В доме Белси не слишком рьяно боролись за чистоту языка. Здесь не держали жеманных и бессмысленных копилок для сбора дани за бранные слова, столь популярных в других веллингтонских семьях, и крепкие выражения, судя по всему, были тут в порядке вещей. Однако эта свобода слова ограничивалась рядом странных практических поправок, совсем не очевидных и отнюдь не жестких. Все дело было в чувстве и интонации, а с ними Леви на сей раз не сладил. Рука матери со всего маху опустилась Леви на голову, заставив его проковылять три шага и врезаться в кухонный стол, где он опрокинул на себя соусник с шоколадной подливкой. Во всяком другом случае при малейшем неуважении к его личности и тем более одежде Леви до рвоты требовал бы справедливости, даже если бы – особенно если бы – был неправ. Но сейчас он покинул кухню без звука. Через минуту внизу хлопнула дверь в его комнату.
– Приятный вечерок, – сказала Зора.
– Это еще что, подожди, когда придут гости, – пробормотал Говард.
– Я только хотела, чтобы он понял… – начала было Кики и почувствовала смертельную усталость. Она села и уткнулась лбом в столешницу из скандинавской сосны.
– Пойду нарежу розог. Для воспитания во флоридском стиле, – сказал Говард, демонстративно снимая колпак и фартук. Он не упускал случая самоутвердиться в кругу семьи, тем более что в последнее время такие случаи были редки. Когда Кики подняла голову, его уже и след простыл. Конечно, подумала она, уходить надо победителем. В этот момент вернулся Джером, потоптался на кухне, сообщая, что вино в прихожей, и вышел через раздвижную дверь в сад.
– И почему в этом доме все ведут себя по-скотски? – с неожиданной яростью сказала Кики. Она встала, намочила в раковине тряпку и вернулась к разлитому шоколаду. Страдание было ей не по силам. То ли дело гнев – стремительный, резкий, простой. Если я заплачу, то не остановлюсь – Кики то и дело слышала эти слова в больнице. Так говорят про запасы скорби, избавиться от которых нет и не будет времени.
– Все, готово, – сказала Зора, равнодушно мешая ложкой вверенный ей фруктовый пунш. – Пойду, что ли, переоденусь…
– Зур, а где у нас могут быть ручка с бумагой?
– Фиг знает. В выдвижном ящике?
Зора вышла. Из сада донесся громкий всплеск, и взгляд Кики поймал темную курчавую макушку Джерома, через миг вновь ушедшую под воду. Кики выдвинула ящик на конце длинного кухонного стола, отыскала среди батареек и накладных ногтей ручку и отправилась за бумагой – кажется, в коридоре между книгами на полке был втиснут блокнот. Она услышала, как Зора спросила Говарда: «Ну что, в шахматы?», и, вернувшись на кухню, увидела их обоих в холле: они расставляли фигуры, как будто ничего не случилось и никаких гостей они не ждут, на коленях у Говарда уютно лежал Мердок. Шахматы? – удивилась Кики. Так это и есть преимущество интеллекта? Гармоничный ум сеет гармонию и вовне? Кики осталась на кухне одна. Она написала Кипсам записку, приветствуя их в Веллингтоне и приглашая присоединиться к скромному торжеству после половины седьмого.
10
Свернув на Редвуд Авеню, Кики принялась собирать улики: на чем приехали, как выглядит дом, что растет в саду. Надвигались сумерки, но фонари еще не зажглись. Она не смогла рассмотреть кашпо, которые висели, как кадила, по сторонам круговой галереи, и это расстроило ее. Кики почти подошла к калитке, как вдруг различила долговязую фигуру женщины, сидящей в кресле с высокой спинкой, и сунула записку обратно в карман. Женщина спала. Не хотела бы я, чтобы кто-нибудь увидел меня такой, внезапно подумала Кики, глядя на распластавшиеся по щеке незнакомки редкие волосы, ее отвисший рот и подрагивающее, слепое, приоткрытое глазное яблоко. Позвонить в дверь, пройдя мимо нее, словно она кошка или садовая скульптура, было бы невежливо. Но и будить ее было нехорошо. Стоя в сомнениях на крыльце, Кики гадала: может, положить конверт спящей на колени и уйти? Наконец она шагнула к двери, и женщина проснулась.
– Ой, здравствуйте, извините, я не хотела вас беспокоить. Я ваша соседка. Вы не миссис Кипс?
Женщина лениво улыбнулась, посмотрела на Кики и вокруг Кики, явно оценивая ее объемы, измеряя ее вдоль и поперек. Кики завернулась в свою кофту.
– Я Кики Белси.
Тут миссис Кипс издала восторженный клич узнавания, – поначалу тонкий, как звук свирели, но постепенно теряющий высоту, – и медленно, словно цимбалы, сложила ладони.
– Да, я мать Джерома, а сегодня вы, должно быть, столкнулись с моим младшим, Леви. Надеюсь, он вам не нагрубил, иногда он может быть ершистым.
– Я знала, что не ошиблась, знала!
Кики неуверенно рассмеялась, продолжая вбирать глазами особенности этого ставшего притчей во языцех, но доселе невиданного явления по имени миссис Кипс.
– Невероятно, правда? Этот случай с Джеромом, а потом вы столкнулись с Леви…
– Ничего случайного, я его тут же узнала. У них такая яркая внешность, у вас красивые сыновья.
Кики была беззащитна перед комплиментами в адрес своих детей, хотя слышала их частенько. Три юных мулата одного роста не могут не привлекать внимания. Кики свыклась с их звездной участью, но не забывала и о скромности.
– Да? Может быть… Для меня они все еще дети, я не думаю о них, как о… – сияя, начала Кики, но миссис Кипс ее не слушала и продолжала:
– А вот, наконец, и вы. – Она присвистнула и схватила Кики за руку. – Идите же сюда, присядьте.
– Хорошо, – сказала Кики и устроилась у кресла миссис Кипс.
– Но я вас иначе себе представляла. Хрупкой вас не назовешь.
Впоследствии Кики не могла объяснить свою реакцию на это замечание. Ее нутро жило суверенной жизнью, и Кики привыкла к его оперативным оценкам: к мгновенному ощущению надежности, излучаемой одними людьми, и к тошноте, вызываемой другими. Должно быть, возмутительность слов миссис Кипс вкупе с их сердечностью и совершенным отсутствием в них задней мысли заставили Кики сказать первое, что пришло на ум.
– Точно. Я совсем не хрупкая. Есть что пощупать и спереди, и сзади.
– Так. Но вас это не угнетает?
– Это же мое тело, я к нему привыкла.
– Вам идет полнота, вы умеете ее носить.
– Спасибо.
Странный разговор: словно налетел внезапный ветер, покружил слова и так же внезапно умчал их прочь. Миссис Кипс смотрела перед собой, в свой сад. Было слышно ее частое поверхностное дыхание.
– Мне… – начала Кики и выждала, но реакции не последовало. – Мне хотелось бы извиниться за эту прошлогоднюю сумятицу, так некрасиво все вышло. Надеюсь, мы это просто… – Она умолкла, почувствовав, как в ее ладонь впился большой палец миссис Кипс.
– Не надо обижать меня, извиняясь за то, в чем вы не виноваты, – сказала она, тряся головой.
– Хорошо, – кивнула Кики. Она собиралась сказать что-то еще, но разговор снова сдуло ветром. Кики решила, что хватит сидеть скорчившись. Она выпрямила ноги и уселась на крыльце.
– Да, да, садитесь и потолкуем как следует. Что бы там между нашими мужьями ни было, мы тут ни при чем.
Повисла пауза. Кики стало неловко сидеть вот так, на полу, у ног незнакомой женщины. Она обвела глазами сад и неуместно вздохнула, словно окружающая красота пронзила ее только что.
– Как вам мой дом? – неторопливо спросила миссис Кипс.
Стандартный вопрос для светской беседы жительниц Веллингтона, но Кики показалось, что она слышит его впервые.
– По-моему, замечательный.
Ответ как будто удивил хозяйку. Она подалась вперед, оторвав подбородок от груди.
– Да? Не могу сказать, что я от него в восторге. В этом доме все непривычно. Здесь звенят разве что деньги. Вот в Лондоне у меня, миссис Белси…
– Просто Кики.
– А я Карлин. – Она приложила длинную ладонь к своему обнаженному горлу. – Мой лондонский дом такой живой, так и слышишь в нем шуршание юбок. Я уже по нему скучаю. Американские дома, – сказала она, вглядываясь в улицу справа, – словно бы не верят в возможность потерь, их неизбежность. Это, по-моему, очень грустно. Вы меня понимаете?
Кики невольно ощетинилась: всю жизнь она слушала, как ее страну поливают грязью, и в последние годы эта тема стала для нее больной. Когда английские друзья Говарда, развалившись после обеда в креслах, принимались ругать Америку, она выходила из комнаты.
– Что вы хотите сказать? Вам, должно быть, хотелось бы дом, у которого есть история.
– Ну, можно сказать и так.
Это еще больше задело Кики: она подумала, что разочаровала миссис Кипс или того хуже – сказала банальность, на которую и отвечать не стоит.
– Вы знаете, у этого дома она есть, миссис… Карлин. Правда, не очень приятная.
– Хм.
А вот это уже невежливо. Еще и глаза закрыла. Она просто груба. Или нет? Может, все дело в культурных различиях? Кики упрямо продолжала:
– Здесь жил пожилой господин, мистер Вайнгартен. Ему делали гемодиализ в клинике, где я работала, поэтому три-четыре раза в неделю за ним приезжали врачи. И вот однажды они приехали и нашли в саду его обгорелый труп – это было ужасно. Видимо, у него была зажигалка в халате, он хотел закурить… лучше бы он этого не делал. В общем, на нем загорелась одежда, и он, должно быть, не смог потушить ее. Кошмар. Не знаю, зачем я вам рассказала, простите.
Кики лукавила. Она намеренно рассказала про Вайнгартена. Ей хотелось вывести эту женщину из равновесия.
– Ну что вы, – нетерпеливо сказала миссис Кипс, оставляя без внимания явную попытку Кики ее обескуражить. Кики внезапно заметила, что у ее собеседницы трясется не только голова, но и левая рука. – Я знаю это от мужа. Ему рассказала соседка.
– А… Грустно, правда? Когда ты совсем один.
На это миссис Кипс отреагировала немедленно: ее лицо исказилось и сморщилось, как у ребенка при виде икры или вина. Она осклабилась, кожа на скулах натянулась. Жуткое зрелище, Кики даже заподозрила припадок, но лицо женщины внезапно разгладилось.
– Для меня это была бы пытка, – с чувством сказала миссис Кипс. Она снова схватила Кики за запястье, на сей раз обеими руками. Темные морщинистые ладони напомнили Кики ее мать. Какие же они хрупкие: отдерни руку – и рассыплются. Кики стало ужасно стыдно.
– Я бы тоже не хотела жить одна, – сказала она, не успев взвесить, верно ли это в отношении нее нынешней. – Но в Веллингтоне вам понравится. Веллингтонцы искренне заботятся друг о друге, чувство локтя здесь очень развито. Почти как во Флориде.
– Но когда нас везли по городу, я видела стольких бедняг без крыши над головой!
Кики достаточно прожила в Веллингтоне, чтобы не доверять людям, обличающим язвы общества с таким простодушием, словно кроме них этих язв никто не заметил.
– Ну, этот вопрос решается, – бесстрастно сказала она. – В последнее время иммигрантов прибавилось: здесь много гаитян, мексиканцев и просто тех, кому некуда идти. Зимой, когда открываются приюты, дело обстоит не так уж плохо. Хотя проблемы все равно есть… Знаете, мы очень благодарны вам за то, что вы приютили у себя Джерома. Вы так добры, у него ведь были сложности с жильем. Жаль, что все пошло наперекосяк из-за…
– Мне понравилась строка из одного стихотворения: Надежный наш приют – друг в друге. По-моему, лучше не скажешь. Правда, замечательно?
Кики, которую прервали на середине речи, так и застыла с открытым ртом.
– Это же… Кто это сказал?[25]
– Я и сама не знаю. Это Монти у нас эрудит. А я умом не блещу, имена запоминаю плохо. Этот стих я нашла в газете. А вы интеллектуалка?
Возможно, это был самый главный вопрос, который Кики в Веллингтоне всерьез никогда не задавали.
– Нет, не совсем… то есть совсем нет.
– Вот и я нет. Но я люблю стихи. Люблю в них то, что сама не сказала и не смогу сказать. Нам ведь не все доступно выразить.
Кики засомневалась, не нужно ли ей ответить что-нибудь, но через миг стало ясно, что вопрос риторический.
– А стихи выражают многое. Я долгое время их не читала, меня больше привлекали биографии, но в прошлом году наткнулась на поэзию, и теперь меня от нее не оторвешь.
– Завидую вам, у меня со чтением не сложилось. Когда-то я все читала Энджелоу[26] – вам не попадались ее автобиографии? Я всегда ее очень…
Кики умолкла. Ее отвлекло то же, что и миссис Кипс: мимо калитки прошли пять полуголых белых девчонок подросткового возраста, со скатанными полотенцами под мышкой и мокрыми, слипшимися в жгуты волосами, похожими на змей горгоны Медузы. Девчонки тараторили одновременно.
– Надежный наш приют – друг в друге, – повторила миссис Кипс, когда их щебетание стихло. – Монтегю говорит, что вкус к поэзии – первый признак истинно культурных людей. Он всегда говорит потрясающие вещи.
Кики ничего потрясающего тут не видела и промолчала.
– Например, когда я зачитала ему эту фразу, эти слова из стихотворения…
– Строчку.
– Строчку, да. Так вот, когда я ее зачитала, он сказал: прекрасно, но это лишь одна чаша весов. А на другую надо положить L’enfer, c’est les autres[27] и посмотреть, что в мире перевесит. – Она рассмеялась долгим смехом, веселым и, в отличие от ее голоса, молодым. Кики беспомощно улыбнулась: она не знала французского.
– Я так рада, что мы посидели и поговорили, – ласково сказала миссис Кипс.
Это тронуло Кики.
– Вы так добры.
– Очень и очень рада. Мы ведь только познакомились, а болтаем, как близкие подруги.
– Замечательно, что вы к нам приехали, – сказала смущенная Кики. – Кстати, я пришла пригласить вас сегодня к нам. Кажется, мой сын говорил вам, что у нас вечеринка.
– Вечеринка? Вот здорово! Как мило с вашей стороны пригласить старуху, которую вы знать не знаете.
– Ну если вы старуха, то и я старуха. Джером ведь, по-моему, всего на два года старше вашей дочери. Виктория, да?
– То же мне старуха! – пожурила ее миссис Кипс. – Нет, вас это еще не коснулось. У вас это еще впереди.
– Мне пятьдесят три, и я чувствую себя старухой.
– Мне было сорок пять, когда я родила последнего. Хвала Творцу за все его чудеса! Нет, вам всякий скажет, что вы совершенный ребенок.
Чтобы не менять выражения лица при благочестивом восклицании Карлин, Кики опустила голову, а затем подняла ее вновь.
– Что ж, жду вас на своей детской вечеринке.
– Спасибо. Непременно приду и приведу своих.
– Отлично, миссис Кипс.
– Пожалуйста, зовите меня Карлин. Миссис Кипс – это офисная рутина и клацанье дырокола. Давным-давно я работала в офисе Монтегю, тогда я действительно была миссис Кипс. Вы не поверите, – сказала она, лукаво улыбаясь, – из-за статуса мужа эти англичане даже звали меня леди Кипс. И хоть я очень горжусь Монтегю, но быть леди Кипс все равно что уже умереть. Словом, не дай вам бог.
– Если честно, Карлин, – смеясь, ответила Кики, – в обозримом будущем Говарду получение титула не грозит. Впрочем, я учту, спасибо.
– Не смейтесь над своим мужем, – посоветовала Карлин, – это превращает в посмешище и вас.
– Да мы оба превращаем друг друга в посмешище, – сказала Кики, продолжая смеяться, но уже чувствуя наплыв той грусти, которая охватывала ее, когда какой-нибудь симпатичный таксист вдруг сообщал, что евреи из первой башни знали о предстоящем теракте, что мексиканцы могут свистнуть даже коврик у вас из-под ног или что при Сталине дороги ремонтировали чаще. Она решила встать.
– Хватайтесь за ручку кресла, дорогая. Мужчины правят мыслью, а женщины телом, хотят они того или нет. Так задумано Создателем, я всегда это остро ощущала. А поскольку вы крупнее, вам, должно быть, трудней.
– Нет, с этим у меня все в порядке, – добродушно сказала Кики, вставая и делая бедрами легкое танцевальное движение. – Вообще-то я очень гибкая. Йога. А что до ума, то мне кажется, женщины прибегают к нему не реже мужчин.
– Я так не думаю. Нет. Все, что я делаю, я делаю телом. Даже моя душа – это плоть, сырое мясо. На лице правда видна как нигде. Нам, женщинам, лица говорят очень много. Мужчины талантливо делают вид, что это не так. И в этом их сила. Монти вообще вряд ли помнит, что у него есть тело. – Она рассмеялась, и ее рука легла Кики на щеку. – Вот у вас чудесное лицо. Я поняла, что полюблю вас, как только увидела.
Эксцентричность этих слов заставила рассмеяться и Кики. В ответ на комплимент она покачала головой.
– Кажется, мы полюбили друг друга. Что теперь скажут соседи?
Карлин Кипс встала с кресла и, несмотря на протесты гостьи, проводила ее до калитки. Теперь Кики ясно увидела, что ее собеседница нездорова – сомнений больше быть не могло. Стоило Карлин пройти два шага, как она попросила у Кики руку. Та почувствовала, что спутница на ней почти повисла и что тело ее легче легкого. Сердце Кики потянулось к этой женщине: она говорила только то, что думала и ощущала.
– А вот мои бугенвиллеи: я насела сегодня на Викторию, и она их посадила, но не знаю, приживутся ли они. Сейчас вид у них, впрочем, бодрый – и на том спасибо. Смотрите, как хорохорятся. Я выращиваю их на Ямайке, у нас там домик. А здешний дом я думаю облагородить садом. Как вам такая мысль?
– Не знаю, что и сказать. И дом, и сад у вас прекрасные.
Карлин прервала этот вежливый лепет быстрым кивком и ласково потрепала Кики по руке.
– Ну, ступайте, готовьтесь к своей вечеринке.
– Непременно приходите!
С недоверчивым и снисходительным, словно Кики приглашала ее на Марс, выражением лица Карлин снова кивнула и повернулась к своему дому.
11
Когда Кики вернулась на Лангем, 83, первый гость уже пришел. Есть у этих вечеринок одна странная закономерность: первым приходит тот, чье имя в гостевом списке наиболее спорно. Кандидатура Кристиана фон Клеппера была внесена Говардом, отклонена Кики, вновь предложена Говардом, отклонена Кики, наконец, ближе к делу, Говард тайно ее утвердил – и вот вам, пожалуйста, Кристиан. Сидит в уголке гостиной, преданно кивает хозяину. Находясь на кухне, Кики не могла видеть их целиком, но картина была ясна и без панорамного обзора. Снимая кофту и вешая ее на стул, она исподволь наблюдала за обоими. Говард был оживлен. Запустив руки в волосы, он наклонился вперед и слушал, слушал по-настоящему. Умеет ведь быть внимательным, подумала Кики, когда захочет. Пытаясь с ней помириться, Говард месяцами обволакивал ее вниманием, и Кики знала, как в этом ласковом коконе сладко и тепло. Кристиан тут же преобразился в юношу, позволив себе ненадолго выйти из образа нервного приглашенного лектора двадцати восьми лет, который мечтает стать штатным преподавателем. Ну и замечательно. Кики взяла из выдвижного ящика зажигалку и начала зажигать расставленные повсюду чайные свечи. Почему до сих пор никто этого не сделал? И пироги не подогреты. Где дети? Она услышала сочувственный смех Говарда. Он и его собеседник поменялись ролями: говорил теперь Говард, а Кристиан пил его речь, как святую воду. Вот он скромно потупился в пол, должно быть, в ответ на какую-то любезность со стороны мужа. Лесть Говард возвращал сторицей, здесь он был щедрее щедрого. Когда Кристиан снова поднял лицо, оно сияло от удовольствия, но через миг его накрыла тень догадки, что комплименты Говарда – просто плата той же монетой. Кики подошла к холодильнику, вынула бутылку отличного шампанского и взяла тарелку восхитительных куриных канапе. Авось это заменит приветственные остроты, с которыми ей надлежит выйти к гостям. После встречи с миссис Кипс легкие беседы ей странным образом претили. Она даже вспомнить не могла, когда в последний раз была в таком несветском настроении.
Иногда видишь себя на мгновение глазами других людей. Полученная на этот раз картинка покоробила Кики: черная женщина с замотанной в ткань головой несет бутылку и поднос с едой, как служанка в старом фильме. Настоящей прислуги – Моник с ее безымянной подругой, приглашенной, чтобы разносить напитки, – нигде видно не было. В гостиной обнаружился только один новый персонаж: Мередит, полная и миловидная американка японских кровей, постоянная и, кажется, платоническая спутница Кристиана. На ней был невероятный наряд, и она стояла спиной к окружающим, изучая корешки книг Говарда по искусству. Кики вспомнила, что, хотя веллингтонский фан-клуб ее мужа был чрезвычайно мал, по степени идолопоклонства он был прямо противоположен своим масштабам. Педантизм теорий Говарда и его неприязнь к коллегам лишали его львиной доли успеха, славы и денег, которыми наслаждались в Веллингтоне ученые его уровня. Зато он был объектом крошечного местного культа, где роль пастора играл Кристиан, а роль паствы – Мередит. Возможно, существовали и другие члены секты, но Кики никогда их не видела. Был еще Смит Дж. Миллер, помощник Говарда по учебной работе, приятный белый парень с дальнего юга, однако его услуги оплачивал колледж. Кики каблуком распахнула дверь в гостиную, гадая, где же все-таки прячется Моник, которая должна была открыть эту дверь и заклинить. Кристиан к ней еще не обернулся, но уже делал вид, что ему нравится возня Мердока вокруг его ног. С неловкостью прирожденного собаконенавистника и детофоба он наклонился к псу в явной надежде, что ему вот-вот помешают его поймать. Вытянутое, худое тело Кристиана показалось Кики человеческой пародией на Мердока.
– Он вам не мешает?
– Нет, что вы… Здравствуйте, миссис Белси. Он совсем не мешает. Просто я испугался, что он подавится моими шнурками.
– Да? – Кики с сомнением посмотрела на пса.
– Нет-нет, все в порядке. Все хорошо. – Черты Кристиана внезапно исказились в отчаянной попытке сделать светское лицо. – Поздравляю вас с годовщиной. Очень за вас рад!
– Спасибо вам, что пришли.
– Ну что вы, – сказал Кристиан бесцветным, неожиданно европейским (он вырос в Айове) тоном. – Это честь для меня. У вас такое событие. Такая веха.
Кики заподозрила, что ее мужу он ничего подобного не говорил, и точно – Говард слегка приподнял брови, словно эти речи были ему в новинку. Банальности, как всегда, приберегались для Кики.
– Да, к тому же и дата подходящая – начало семестра и все такое… Я заберу собаку?
Кристиан переступал с ноги на ногу, надеясь отвязаться от пса, но в действительности лишь раззадоривая Мердока.
– Я бы не хотел…
– Все нормально, Кристиан, не дергайтесь.
Кики оттеснила Мердока ногой и подтолкнула его к двери. Не дай бог собачья шерсть сядет на эти дивные итальянские ботинки! Впрочем, хватит цепляться к парню. Кристиан пригладил волосы, скрупулезно разделенные пробором в левой части головы – по линейке он провел его, что ли? И опять-таки – хватит к нему цепляться.
– Вот шампанское, а вот закуска! – сказала Кики, искупая свои мысли чрезмерной веселостью. – Кому что?
– Боже мой! – воскликнул Кристиан. Кажется, он догадывался, что здесь хорошо бы вставить шутку, но остроты были ему органически несвойственны. – Опять проблема выбора.
– Давай все сюда, дорогая, – скомандовал Говард и взял у жены только бутылку. – Однако сначала неплохо бы поздороваться, да, Мередит?
Двадцатисемилетняя Мередит увлекалась Фуко[28] и любила наряжаться (чтобы представлять гостей гостям, надо помнить о каждом хотя бы две вещи). На разных сборищах Кики прислушивалась к Мередит, но так и не поняла, что та говорила, при этом Мередит представала то английской панкушкой, то французской кинозвездой, то дамой fin de siѐcle[29] в свободно ниспадающем эдвардианском платье, то – особо памятный образ – невестой военных лет, с прической, как у Лорин Бэколл[30], в чулках с подвязками и неотразимыми черными линиями, тянувшимися сзади вдоль ее мощных икр. Этим вечером Мередит утопала в розовом шифоне; она пришла в широкой юбке-колокол – ни обойти, ни объехать – и накинутой на плечи черной мохеровой кофточке, на которой сияла огромная, со стразами, брошь. На ногах у нее были красные босоножки на каблуке, добавлявшие ей, по меньшей мере, восемь сантиметров роста. Мередит протянула хозяйке руку в белой лайковой перчатке.
– Мередит, вот это да! – воскликнула Кики, театрально моргая. – Дорогуша, у меня просто нет слов! Мне бы надо было учредить премию за лучшее платье на вечеринке – и о чем я только думала? Выглядишь потрясающе!
Кики присвистнула, и Мередит не упустила случая покрасоваться: покружилась, подняв руку Кики над своей головой.
– Вам нравится? Хотелось бы мне сказать, что я просто оделась и пошла, – затараторила Мередит с нервной и крикливой калифорнийской нотой в голосе. – Но увы, я убила уйму времени, чтобы привести себя в порядок. Быстрее мост построить или герменевтическую философию создать. В общем, все это… – Мередит подняла глаза, а затем опустила их к нижней губе, – …заняло три часа.
В дверь позвонили. Говард тяжело вздохнул, словно его оторвали от самых дорогих гостей, однако чуть ли не пулей бросился открывать. Лишенная своего связующего звена, троица умолкла и расцвела спасительными улыбками. Интересно, насколько, с их точки зрения, я отличаюсь от идеальной супруги лидера, подумала Кики.
– А у нас для вас кое-что есть, – выпалила Мередит. – Крис вам не сказал? Мы вам кое-что сделали. Может быть, это и чепуха, я не знаю.
– Нет, я еще не сказал, – ответил Кристиан, зардевшись.
– Это вроде подарка. Глупо, наверное. Всякие там метафоры про тридцать лет брака. Глупо, да?
– Я сейчас… – сказал Кристиан, неуклюже наклоняясь к тахте, где лежал его старомодный портфель.
– Мы провели на скорую руку исследование, и оказалось, что тридцать лет брака – это жемчужная свадьба, однако средний доход выпускника колледжа, увы, не позволяет преподнести вам перл творения. – Мередит смеялась, как безумная. – Зато Крис вспомнил эти стихи, а я взяла на себя ремесленную часть работы – и вот вам, пожалуйста, образчик поэтического текстиля.
Кики почувствовала в руках теплое тиковое дерево рамки и залюбовалась мятыми лепестками роз и осколками раковин под стеклом. Вышитый текст, что-то вроде гобелена. Даже не верится, что эти двое подарили ей такую вещь – восхитительно.
– Отец твой спит на дне морском. Кораллом стали кости в нем. Два перла там, где взор сиял… – осторожно прочла Кики, подозревая, что стихи должны быть ей известны.
– Вот и жемчуг, – вставила Мередит. – Все это нелепо, наверное.
– Это замечательно, – сказала Кики, торопливым шепотом дочитывая текст. – Сильвия Плат?[31] Не угадала?
– Шекспир, – поправил, поморщившись, Кристиан. – «Буря». Он не исчез и не пропал, но пышно, чудно превращен в сокровища морские он[32]. Плат сделала из этого окрошку.
– Черт, – рассмеялась Кики. – Если сомневаешься, говори «Шекспир», а если речь о спорте, то «Майкл Джордан».
– В точности моя стратегия, – согласилась Мередит.
– Потрясающий подарок. Говарду понравится. Уверена, этот объект предметно-изобразительного искусства он не забракует.
– Нет, он текстуальный, – запальчиво возразил Кристиан. – В этом вся суть. Это текстуальный артефакт.
Кики пытливо уставилась на него. Временами ей казалось, что Кристиан влюблен в ее мужа.
– Где же Говард? – воскликнула она, бестолково вертя головой в пустой комнате. – Ему это точно понравится. Он будет рад услышать, что он не исчез и не пропал.
Мередит снова рассмеялась. Говард вернулся в гостиную, потирая руки, но в дверь позвонили опять.
– О господи! Прошу прощения. Просто Пикадилли Серкус[33] какой-то. Джером! Зора! – Говард приложил к уху ладонь, как человек, ожидающий ответа на свои фальшивые птичьи трели.
Кики с рамкой в руках попыталась привлечь его внимание:
– Говард! Говард, ты только взгляни!
– Леви! Нет? Видно, придется самим. Мы вас ненадолго оставим.
Кики вышла за Говардом в коридор, и они вместе открыли дверь Уилкоксам, едва ли не единственной среди их знакомых действительно богатой веллингтонской паре. Уилкоксы владели сетью магазинов, торговавших одеждой для добропорядочных людей, делали щедрые пожертвования колледжу и выглядели, как панцири атлантических креветок в вечерних платьях. Следом за ними, с домашним яблочным пирогом, пришел помощник Говарда, Смит Дж. Миллер, одетый как кентуккийский джентльмен, коим он и являлся. Всех препроводили на кухню терпеть совершенно неприемлемое общество английского профессора Джо Рейнира, марксиста старой закалки, и молодой женщины, с которой у него на данный момент был роман. На холодильнике висела карикатура из «Нью-Йоркера» – лучше бы Кики ее убрала. Она изображала состоятельную пару на сиденье лимузина. Жена говорила: «Конечно, они умны. Глупость им просто не по карману».
– Проходите, проходите, – покрикивал Говард, как пастух, который гонит стадо через дорогу. – Все в гостиной, в саду благодать…
Через несколько минут Говард и Кики снова столкнулись в пустом коридоре.
– Где же Зора? Носилась с этой вечеринкой неделями, а теперь носу не кажет.
– Может быть, за какими-нибудь сигаретами пошла?
– Хоть один из них мог бы показаться? Люди подумают, мы их в подвале в сексуальном рабстве держим.
– Ладно, Гови, я это улажу. А ты позаботься о гостях. И где, в конце концов, Моник? Она что, никого не привела?
– Моник в саду, мутузит мешки со льдом, – ответил Говард нетерпеливо, словно Кики могла бы и сама догадаться. – Генератор льда накрылся полчаса назад.
– Черт…
– Вот именно, дорогая, – черт.
Говард притянул к себе жену и ткнулся носом между ее грудей.
– Может, устроим вечеринку прямо здесь? Только ты, я и девочки, – вопросительно стиснув «девочек», предложил он. Кики отстранилась от мужа. Мир к Белси вернулся, а секс еще нет. В последний месяц Говард усилил любовный натиск – прикосновения, поглаживания, теперь вот взял ее за грудь. Видимо, следующий шаг он считал неизбежным, но Кики до сих пор сомневалась, не станет ли нынешний вечер началом умирания их семьи.
– Не-а, – мягко сказала она. – Прости, но, кажется, они не придут.
– Почему?
Он снова прижал к себе Кики и положил голову ей на плечо. Кики не противилась. Все-таки годовщина. Свободную руку она запустила в густые, шелковистые волосы мужа, в другой по-прежнему держа неоцененный подарок Кристиана и Мередит. Так, с закрытыми глазами и утекающими у нее сквозь пальцы волосами Говарда, она могла бы стоять в любой счастливый день прошедшего тридцатилетия. Кики была не глупа и знала, что породило эту нежность: бессмысленная жажда повернуть время вспять. Однако в одну реку нельзя войти дважды.
– Девочек раздражает Кристиан фон Говнюк, – сказала она наконец, поддразнивая Говарда, но не отталкивая его. – Они не ходят туда, куда ходит он. Ты же знаешь, они такие. Ничего не поделаешь.
В дверь позвонили. Говард шумно вздохнул.
– Спасительный звонок, – пробормотала Кики. – В общем, я пойду наверх, выманю оттуда детей. А ты открой дверь и не налегай на спиртное, ладно? Ты же отвечаешь тут за все и вся.
– Угу.
Говард ринулся открывать, но у самой двери обернулся.
– Слушай, Кикс… – Его лицо ни с того ни с сего приняло детское, виноватое выражение. Кики ощутила прилив отчаяния. Это лицо превращало их в типичную пару среднего возраста: фурия жена и забитый муж. И когда мы успели стать как все? – подумала Кики.
– Извини, дорогая, но я должен знать: так ты их пригласила?
– Кого?
– Кипсов, кого же еще?
– Ах да, конечно. Я говорила с ней. Она… – Но выставить миссис Кипс на посмешище было так же немыслимо, как описать ее двумя словами (Говард любил, чтобы людей ему подавали на блюдечке). – Не знаю, придут ли они, но я их пригласила.
И снова раздался звонок. Кики направилась к лестнице, положив подарок в рамке на столик под зеркалом. Говард открыл дверь.
12
– Привет.
Высокий, самодовольный, смазливый, как аферист; голые, в татуировках, руки, ленивые движения; накачанный, под мышкой баскетбольный мяч; черный. Говард не стал широко открывать дверь.
– Вам что-то нужно?
Улыбавшийся до этого Карл перестал улыбаться. Он играл на бесплатной площадке колледжа (просто приходишь и делаешь вид, что ты здесь свой); посреди игры позвонил Леви и сказал, что вечеринка сегодня. Странный день для вечеринки, но у всех свои закидоны. Голос у парня был чудной, словно его взбесило что-то, однако он говорил, что Карл должен прийти железно. Адрес прислал раза, наверное, три. Карл, конечно, заскочил бы домой переодеться, но это было бы кругосветное путешествие, и он решил, что жаркой ночью вроде нынешней и так сойдет.
– Ну да. Я пришел на вечеринку.
Теперь Карл держал мяч в руках, и Говард увидел, как в свете сенсорного фонаря круглятся его ладные, сильные плечи.
– Да, но это закрытая вечеринка.
– Леви тут живет? Я его друг.
– Вот оно что. Знаешь, он… – Говард обернулся, делая вид, что высматривает сына в прихожей. – Его сейчас нет. Как тебя зовут? Я ему передам, что ты был.
Мяч с силой ударился о ступеньки, Говард отпрянул.
– Послушай, – грубо сказал он. – Я не хочу быть невежливым, но Леви не должен был приглашать на сегодняшний вечер своих… друзей. Это вечеринка для узкого круга знакомых.
– Ясно. Для поэт– поэтов.
– Что?
– Забудьте. Я не знаю, какой черт меня сюда принес.
Гордым, стремительным, пружинистым шагом он промахнул дорожку и исчез за калиткой.
– Эй, постой! – крикнул ему в спину Говард, но тот уже ушел.
Невероятно, подумал Говард, закрыл дверь и отправился на кухню за вином. Там он снова услышал звонок – открыла Моник, люди вошли, за ними другие люди. Говард налил себе вина – звонок. Эрскайн и его жена Каролина. Он заткнул бутылку пробкой – в прихожей шумела, раздеваясь, еще одна толпа. Дом заполнялся людьми, чужими ему по крови. Говард начал входить во вкус и вскоре уже уверенно играл роль души общества: предлагал еду, разливал напитки, расхваливал своих упрямых, невидимых детей, исправлял цитаты, ввязывался в споры, дважды и трижды знакомил между собой гостей. За время каждой из бесчисленных трехминутных бесед он успевал проявить интерес и участие, побыть виновником торжества и поборником идеи, посмеяться над вашей остротой прежде, чем вы успевали ее отпустить, и наполнить ваш бокал, невзирая на пузырьки у его края. Застав вас за разыскиванием или надеванием плаща, он разражался мольбой покинутого влюбленного. Вы жали его руку, он жал вашу, – так вы и качались вдвоем, как матросы. Но вот вы осмеливались подколоть Говарда его Рембрандтом – в ответ он выстреливал в ваше марксистское прошлое, группу плодовитых виршеплетов или одиннадцатилетнее копание в трудах Монтеня, но так добродушно, что вы не принимали это на свой счет. Плащ был снова забыт на диване. А когда вы опять заводили речь о неотложных делах ни свет ни заря и выходили-таки за порог, вас посещало новое отрадное чувство, что Говард Белси не только не презирает вас, как вы всегда считали, но, напротив, тайно и безгранично вас обожает, и лишь природная английская сдержанность не позволяла ему выказать это вплоть до сегодняшнего дня.
В полдесятого Говард решил, что пора бы произнести перед собравшимися небольшую речь в саду. Общество не возражало. В десять упоение ролью бонвивана залило аккуратные уши Говарда: они покраснели от удовольствия. Ему казалось, что вечеринка удалась на славу. В действительности это было типичное веллингтонское торжество: боишься, что в доме будет не продохнуть, но до аншлага дело не доходит. Аспиранты кафедры афроамериканских исследований пришли чуть ли не в полном составе, главным образом, потому что они не чаяли души в Эрскайне, а также потому, что в Веллингтоне они были самым светским народом, гордившимся репутацией существ, наиболее приближенных на кампусе к нормальным. Они умели и просто поболтать, и сболтнуть лишнее, собрали у себя на кафедре фонотеку черной музыки, слыли знатоками современного телевизионного мусора и могли о нем красноречиво рассуждать. Их всегда на все приглашали, и они всегда на все ходили. Кафедра английской литературы была представлена куда скромнее: Клер, марксист Джо, Смит и горстка обожательниц Клер, которые забавляли Говарда тем, что, как лемминги, поочередно кидались на Уоррена. Уоррен явно входил в список вещей, одобряемых Клер, вот они на нем и висли. Стая таинственных юных антропологов – Говард их, похоже, не знал – весь вечер вилась на кухне над едой, предпочитая места обитания стаканов, бутылок и закусок. Говард предоставил их самим себе и вышел в сад. Счастливый, он шел по краю бассейна с пустым стаканом в руке; вверху, за рдеющими облаками, скользила летняя луна; вокруг раздавался приятный, полнокровный шум бесед на свежем воздухе.
«Какой странный день для вечеринки», – услышал он чей-то разговор. «А по-моему, что надо, – последовал ответ. – Белси празднуют день в день, понимаете? Если мы не реабилитируем дату, то вроде как они победили. Это реабилитация…»[34]
Таков был главный диалог вечера. После десяти, когда вино ударило в голову, сам Говард участвовал в нем раза четыре. До десяти эта тема не затрагивалась.
Примерно каждые двадцать секунд Говард наблюдал, как водную гладь бассейна взрывают пятки, потом всплывает островок спины и стройное темное тело быстро и бесшумно идет на следующий круг. Видимо, Леви решил, что раз уж он обречен на эту вечеринку, он совместит ее с тренировкой. Сколько он так плавает, Говард точно сказать не мог, но, когда он закончил речь и гул аплодисментов стих, все вдруг заметили одинокого пловца, и почти каждый повернулся к соседу с вопросом, помнит ли он рассказ Джона Чивера[35]. Профессора не очень друг от друга отличаются.
– Жаль, я не взяла купальник, – громко сказала кому-то Клер Малколм.
– Вы разве стали бы купаться? – благоразумно возразили ей.
Хотя крайней необходимости в этом не было, Говард хотел найти Эрскайна и спросить, как тому понравилась его нынешняя речь. Он сел на уютную скамеечку, поставленную Кики под яблоней, и стал рассматривать своих гостей. Вокруг толпились женщины с широкими спинами и мощными ногами, совершенно асексуальные. Медсестры, решил Говард. Интересно, как эта самоуверенная, неуниверситетской закваски, тяжеловесная команда Кики восприняла его речь? И как ее, собственно, восприняли все прочие? Произнести ее было нелегко. По сути это были три речи. Одна для тех, кто знает, одна для тех, кто не знает, и одна для Кики, которая знала и не знала одновременно. Незнающие улыбались, гикали и хлопали, когда Говард говорил о плодах любви, томно вздыхали, когда он рассуждал о радостях и трудностях семейной жизни с тем, кто стал тебе самым близким другом. Поощренный вниманием своей подлунной аудитории, Говард отошел от первоначального сценария. Он напомнил, как высоко ставил дружбу Аристотель, и дополнил его мысли собственными. Сказал, что дружба порождает терпимость. Описал безответственность Рембрандта и готовность к прощению Саскии, его жены. Это была игра с огнем, однако подавляющая часть слушателей нездорового интереса к его лирическим отступлениям не выказала. Он боялся, что знающих будет больше. Но Кики, несмотря ни на что, о его подвигах всему свету не раструбила, и сейчас Говард был ей за это благодарен как никогда. Он закончил речь, и аплодисменты окутали его, как уютный, мягкий плед. Он сгреб за плечи двух своих американских детей, оказавшихся в зоне досягаемости, и сопротивления не почувствовал. Значит, не все потеряно. Его измена не конец света. Это и умаляло, и возвышало его в собственных глазах. Жизнь текла своим чередом. Джером первый доказал ему: мир из-за твоих любовных катаклизмов не рухнет. Сначала Говард так не думал. Сначала он был в отчаянии. Ничего подобного с ним раньше не случалось, и он не знал, что делать и как быть. Когда он все рассказал Эрскайну, ветерану супружеской неверности, тот снабдил его простым и старым как мир советом: отрицай все. Это была давнишняя тактика самого Эрскайна, которая, как он уверял, никогда его не подводила. Но Говарда поймали с поличным самым что ни на есть классическим способом: Кики нашла в его кармане презерватив и предъявила его Говарду, держа находку двумя пальцами и излучая убийственное презрение. В тот день он мог поступить по-разному, но правду говорить было нельзя, правда исключалась сразу, если, конечно, он хотел и дальше вести хотя бы подобие излюбленного им образа жизни. Время показало, что он принял правильное решение. Правду он оставил при себе. Вместо правды он сказал то, что, с его точки зрения, было нужно для сохранения круга друзей и коллег, этой семьи и этой женщины. Видит бог, даже придуманная им история об одной-единственной ночи с незнакомкой нанесла неслыханный урон, разомкнув волшебное кольцо любви Кики, которое окружало его столько лет и благодаря которому (к чести Говарда, он отдавал себе в этом отчет) он жил так, как жил. А скажи он правду, беды обрушились бы на него лавиной. В итоге под удар были поставлены отношения с несколькими ближайшими друзьями: тех, с кем успела поговорить Кики, поведение Говарда покоробило, и они прямо сказали ему об этом. Нынешняя вечеринка давала возможность выяснить, что друзья думают о нем год спустя, и, обнаружив, что он выдержал испытание, Говард готов был разрыдаться перед каждым, проявившим к нему снисходительность. Общий вердикт был таков: Говард допустил нелепую ошибку, и не стоит лишать его (профессура средних лет не закидывает грешников камнями) такого подарка судьбы, как счастливый и страстный брак. До чего же они любили друг друга! Все думают, что любовь – удел двадцатилетних, но Говард знал любовь и в сорок лет, настоящую и томительную. Он до сих пор не мог привыкнуть к лицу Кики. Оно служило ему постоянным источником радости. Эрскайн частенько подшучивал над ним, говорил, что таким теоретиком, таким противником живых наслаждений, как Говард, может быть только мужчина, получающий всю полноту удовольствия дома. Сам Эрскайн был женат во второй раз. Почти все, кого знал Говард, уже пережили развод и начали новую жизнь с другими женщинами. «У нас с ней перегорело», говорили они, как будто брак – это вязанка дров. Неужели и с ним случилось то же самое? Неужели и у него с Кики перегорело?
Говард заметил ее у бассейна: она склонилась рядом с Эрскайном, и оба говорили с Леви, который держался за бетонный край сильными, морщинистыми от воды руками. Они смеялись. Говард почувствовал печаль. Кики не выманивала у него подробностей измены, и это удивляло его. Он восхищался умением жены держать свои чувства в узде, но понять ее не мог. Сам бы Говард не успокоился, пока бы не выведал имя, не уяснил черты лица, не вник в хронику прикосновений. В половом отношении он всегда был страшно ревнив. Когда он встретил Кики, она дружила исключительно с мужчинами, вокруг нее их было море (так, во всяком случае, казалось Говарду), и чуть ли не все – бывшие любовники. Даже сейчас, тридцать лет спустя, от одного упоминания о них Говарда начинало трясти. Он сделал так, чтобы их пути с этими мужчинами не пересекались. Злыми шутками, угрозами и холодностью он распугал их всех, хотя Кики всегда говорила (и Говард всегда ей верил), что любовь она узнала, только познакомившись с ним.
Конец ознакомительного фрагмента.