Вы здесь

О бабушках и дедушках. Истории и рассказы (сборник). II. Одобрено бабушкой ( Коллектив авторов, 2018)

II. Одобрено бабушкой

Александр Цыпкин

Сатирическая драма о любви и деньгах или о любви к деньгам

Не думал, что когда-нибудь сознаюсь в этом детском грехе. Сюжет простой: я дал в долг бабушке, и дьявол чуть не купил мою душу за двенадцать рублей.

Но по порядку.

Было мне одиннадцать лет, все шло хорошо, из денег я предпочитал красные десятки, хотя давали мне в школу максимум желтоватые рубли. Копейки и вовсе за деньги мною не воспринимались. Но лишь до тех пор, пока я не получил в подарок копилку. Опустив в борова первую монету, я сразу же лишился рассудка. Откуда-то взялась патологическая жадность и развился слух. Тратить деньги я перестал в принципе, а звон выпавшего из кармана чужого медяка слышал за несколько километров. Мне до дрожи в пятках хотелось поскорее наполнить свиноподобный сундучок и посчитать сокровища. Я даже начал взвешивать копилку на безмене, чем немало озадачил родителей, которые не понимали, как можно перевести силу тяжести в деньги. Незадолго до окончательного заполнения фарфоровый сейф переехал ко мне в кровать. Я засыпал и просыпался с ним в обнимку, так как боялся, что чудовища, которые не живут под кроватью уже пару лет как, вернутся и украдут накопленное.

Наконец наступил «день М». Я торжественно расколотил ларец, растекся между монетами, облобызал каждую, пересчитал их несколько раз, разложил по номиналу и достиг нирваны. Ненадолго вернувшись в реальный мир, я задумался: как же все это поменять на бумажные деньги? Малолетнему скряге пришлось обратиться к бабушке, которая умилилась и согласилась помочь. Следующим вечером она сообщила, что произвела обмен, но попросила эти деньги на пару дней в долг. Я был горд – профинансировал практически главу семьи! Проценты брать не стал. Еще через день бабушка попала в больницу, о чем я узнал из случайно услышанного разговора родителей.

Я, как мне кажется, не самый плохой человек и уж точно был хорошим ребенком. Близкие меня любили, и я их любил, заботился о них, рисовал им открытки, читал с табуретки стихи, писал про семью в стенгазете, гордился ею, ценил. Но в тот момент, когда я услышал о бабушкином несчастье, темная сторона силы сдула все ростки добродетели с поверхности моей души.

«А что будет с моими деньгами, если…» – проскочила мысль. Я загнал ее в самый дальний угол головы. Но и оттуда она сверкала пурпурно-фиолетовым. Мне было очень стыдно, мерзко и противно. Ох уж эти терзания порядочного человека, которые мешают спокойно совершать непорядочные поступки.

На мое и всеобщее счастье скоро выяснилось, что жизни бабушки ничего не угрожает, и я вновь стал ощущать себя достойным сыном своих родителей, пока не подслушал, что у бабушки после случившегося могут быть проблемы с памятью. Пока вопрос стоял: «жизнь или смерть», свет, разумеется, побеждал, и я не думал о деньгах, если не считать ту первую молнию сомнений. Но теперь дьявол занялся мною всерьез.

Я живо представил себе, как здоровая и невредимая бабушка возвращается домой. Все счастливы. Но она помнит обо всем, кроме своего долга. Воспаленное воображение нарисовало мне именно такую картину частичной потери памяти.

«Лучше бы она про что-нибудь другое забыла, например про тройки в четверти или про разбитую вазу, но ведь не вспомнит именно про деньги, уж я-то чувствую», – пару дней я провел, подробно изучая амнезию по имевшейся в доме медицинской литературе. Полученные знания меня не порадовали. Настроение ухудшилось до предела.

Ждать исхода не представлялось возможным, и я напросился на визит в больницу. Разумеется, признаваться в посещавших меня страхах в планах не было, но как-то прояснить ситуацию с бабушкиной памятью хотелось.

По дороге я провел разведку.

– Папа, а что, бабушка может про меня совсем забыть? – голосом, полным трагического сочувствия, поинтересовался я у отца-врача.

– А что ты натворил? – отреагировал отец, знавший, с кем имеет дело, и ни капли не поверивший в мою сентиментальность.

– Я ничего, просто так спросил. – Изобразить научный интерес, очевидно, не удалось.

– Ты не волнуйся. Я, если что, про тебя напомню. – После этой фразы я замолчал до самой палаты.

– Ну вот зачем вы ребенка в больницу притащили? – Бабушка была достаточно бодра.

– Сам вызвался, – сказал папа.

– Спасибо, Сашуль, мне очень приятно. Как дела?

А вот мне не было очень приятно. Вновь я испытывал стыд и самобичевание.

«Спроси, спроси ее про дни перед больницей», – шептал в ухо внутренний демон, державший в руках коньки, на которые я собирал деньги.

– Хорошо, – выдавил я.

– Очень твоей памятью интересовался, – огрел дубиной и меня и демона смеющийся отец. Я мгновенно вспыхнул.

– Моей памятью? – удивилась бабушка.

Я ненавидел себя, весь мир, деньги, коньки, копилки и особенно папу.

– Ага, вероятно, рассчитывает, что ты о чем-нибудь забудешь. Уж слишком тревожный голос у него был, когда спрашивал. – Отец упивался моментом, не подозревая, насколько далек был от истины.

– Слушай, а может, у меня и правда с памятью проблемы? Саня, напомни, что я должна забыть? Я не буду ругать, просто я грехов за тобой не помню последнее время.

Если бы я тогда знал, что такое сюрреализм, то точно бы охарактеризовал ситуацию этим словом. Я уже почти рыдал:

– Ты ничего не должна забыть! Я просто так спросил, когда услышал про болезнь! Я же все изучаю! – Это была правда. Я практически жил внутри Большой советской энциклопедии, если вдруг узнавал о чем-то новом.

– Да ладно, успокойся ты, ну забыла, значит забыла. Считай, что тебе повезло, – с улыбкой на лице «успокоила» меня бабушка. При этой фразе демон внутри меня начал смеяться. Я же был готов взорваться: «Повезло?!»

– Я пошел в туалет, – объяснил я свой уход голосом, дрожащим от обиды и разочарования.

«Деньги – зло. Я тону во вранье. Я больше никогда, никогда…» – вот такие мысли крутились в моей голове все дорогу из больницы домой. Я поклялся не давать в долг больше, чем готов потерять.

Вечером папа сдал мне мелочь, как это периодически происходило последний месяц, и спросил:

– Когда копилку-то разбиваешь?

Мне стало совсем нехорошо. В списке моих «никогда более» ложь находилась на первом месте, но рассказать отцу о судьбе накоплений в нынешних обстоятельствах означало бы катастрофу. Положение было полностью безысходным. Похолодевшими губами я пролепетал:

– Я ее уже разбил, так что мелочь больше не нужна. Спасибо.

– И сколько насобирал? – не отвлекаясь от книжки, поинтересовался отец.

Его равнодушие так диссонировало с бурей внутри меня, что мне казалось – этот контраст осязаем и виден невооруженным взглядом, как парашют Штирлица в известном анекдоте.

– Двенадцать рублей, – обреченность чувствовалась в каждом слове.

– Куда дел?

Я как раз в тот момент читал «Колодец и Маятник» Эдгара По. В рассказе инквизиция создала комнату, в которой стены сжимаются и загоняют жертву в бездонный колодец.

– В долг дал, – выполз ответ.

«Господи, если он не спросит кому, я обещаю тебе… Ну в общем, все обещаю, что хочешь!!!» – пронеслось у меня в голове.

– Кому? – Папа отвлекся от книги и посмотрел на меня с неподдельным любопытством.

Бога нет. О’кей. Я опустил глаза, обмяк, усох и начал сознаваться:

– Баб…

Вдруг зазвонил телефон. Я рванул к нему:

– Але!

– Саня, это бабушка. Папа дома? И, кстати, не забудь у меня свои двенадцать рублей забрать, когда в следующий раз придешь.

– Да мне не горит. – От щек можно было прикуривать в тот момент. – Пап, тебя.

За время их разговора я стремительно почистил зубы, разделся, лег спать и, поняв, что не засну, учился изображать спящего. Папа так и не заглянул. Я вошел в роль и вырубился.

Эпилог

Через два дня я заехал к бабушке, забрал деньги, положил их в варежку, которую немедленно оставил в трамвае. Я не удивился и не расстроился. В графе «Уроки» стояло «Оплачено».

Оксана Ветловская

Золотое сечение

Двадцать одна строка. Сначала – вроде как вопрос, только без вопросительного знака, потом – ответ. И точка между ними. Вопрос занимает тринадцать строк. Ответ – восемь. То, что надо!

«Бабуль, я еще одно нашла».

И читаю. Это такое условие – если найдешь подходящее, прочитай. Читать нужно не так, как я читаю обычно – то есть про себя и очень-очень быстро, – а вслух, не торопясь и с правильной интонацией. Интонация – это громкость, темп и еще несколько признаков. Такая словесная музыка, которая записана знаками препинания: например, к запятой интонация падает, но не так сильно, как к точке.

Музыку я люблю. Когда я слышу музыку, особенно классическую, то замираю на месте и почти не дышу, настолько красиво. А с интонацией у меня дела плохи. Я не знаю, для чего она нужна, ведь меня понимают и так. И я говорю, как получается.

«У нас очень монотонная речь», – поясняет мама в телефонную трубку, в очередной раз записывая меня на прием к логопеду. «Матильда, ну когда ты уже заговоришь по-человечески, а не как маленький робот?» – папа мимоходом накрывает мою макушку большой ладонью. Я не отвечаю. Я никогда не отвечаю на те вопросы, на которые не знаю ответа или которые считаю бессмысленными. Матильда – это не настоящее имя, а прозвище. У меня три прозвища: папа зовет меня Матильдой, мама – котенком, бабушка – Ломоносовым. А имя у меня самое обыкновенное.

Прозвище от папы – из-за моей стрижки. Матильда – имя выдуманной девочки с такой же прической, как у меня, героини любимого папиного фильма, который я не видела, потому что он, во-первых, как мне говорят, слишком взрослый, во-вторых, художественный. Художественные фильмы я не смотрю: они рассказывают о вымышленных событиях и потому очень скучны. Мультфильмы я не смотрю тем более. Там все рябит и мелькает, и происходит слишком быстро, так что у меня начинает кружиться голова и даже может стошнить. Еще предполагается, что я должна смеяться, но я не вижу ничего смешного в том, что животные разговаривают, как люди (какая глупость), и бьют друг друга по голове разными предметами (это очень больно и от такого может быть сотрясение мозга). Смеялась я при просмотре фильма только раз («за всю жизнь», – любит добавлять мама), когда слон окатил фотографа водой из хобота. Это было действительно смешно. Было бы здорово, если бы и меня слон окатил водой, но поблизости слон только в зоопарке, и я там ни разу не была. («Не представляю, как мы отреагируем на животных в клетках», – делится мама с подругами.) Я вообще люблю документальные фильмы про животных, но еще больше люблю про космос – о том, как появилась наша Вселенная, о том, как из межзвездного газа зарождаются звезды, существуют миллиарды лет и превращаются в черные дыры (невероятно интересно!) – а еще люблю фильмы, в которых рассказывают про бактерии и вирусы. Или про насекомых. Одна из моих любимых книг – «Полная энциклопедия насекомых и паукообразных». Она очень тяжелая, поэтому я ее всегда держу на столе, не убираю в шкаф, чтобы было удобно читать каждый день.

Я все всегда делаю так, чтобы было удобно. Волосы я обрезала сама, потому что длинные волосы – очень неудобно. Мама, когда меня увидела, сначала сделала круглые глаза, а потом отвела в парикмахерскую. «Подстригите нас по-человечески». – «Я хочу совсем короткую стрижку, как у мальчика», – сказала я. «Но ты же девочка, – сказала парикмахер. – Я подстригу тебя красиво, как девочку». – «Почему я девочка?» – спросила я. «Ну, бывают мальчики, а бывают девочки…» – «Я знаю, почему бывают мальчики и девочки», – сказала я. – Потому что в мужских половых клетках бывают икс-хромосомы и игрек-хромосомы, а в женских половых клетках только икс-хромосомы, и когда мужская половая клетка сливается с женской…» Парикмахер в зеркале сделала круглые глаза и выронила ножницы. «Почему так случилось, что у меня две икс-хромосомы?» – «Не обращайте внимания, мы немного со странностями», – сказала мама. «Сколько тебе лет?» – почему-то шепотом спросила меня парикмахер. «Пять лет и четыре месяца». – «Она у вас что, вундеркинд? Ребенок индиго?» – также шепотом спросила парикмахер у мамы, когда мы уже собрались уходить. Мама нахмурилась и пожала плечами.

Я читаю с двух лет. Я люблю свободные мягкие футболки и штаны и не люблю платья, потому что неудобно: подол болтается. Я не играю с другими детьми и вообще никогда не играю, потому что это неинтересно и бессмысленно.

Последнее маму особенно огорчает. Мама очень любит приглашать к нам домой своих подруг с детьми или бывать у них в гостях: много-много говорить и смеяться на кухне, и чтобы дети в это время все вместе играли в соседней комнате. Но я ненавижу, когда в моей комнате бывают чужие дети – они все передвигают со своих мест, ломают и портят, и не люблю ходить в гости, потому что там очень скучно и шумно, а вместо научных фильмов по телевизору запускают сплошные мультики.

Со мной маме трудно. Летом (двадцатого июня – у меня есть свой календарь, чтобы каждый день знать, какое число) мы едем в гости на день рождения маминой подруги. За город, в дом на одну квартиру, который называется «коттедж». Там много комнат, мало мебели и совсем нет книг. Я хочу пойти в дальние комнаты, чтобы поискать научные книги или хотя бы телевизор, но меня выводят на улицу. «Иди, побегай с ребятами». На улице – скучный подстриженный газон, пластмассовая горка, много разбросанных игрушек. Бегают дети. Кто-то хлопает меня по спине и кричит: «Догоняй!» Я отхожу в сторону. Скучно, скучно. Возле ограды, где трава нормальной длины, я вижу небольшое гнездо рыжих лесных муравьев (род формика, семейство муравьи). Вот это интересно! Я сажусь на корточки и начинаю наблюдать. Вскоре ко мне подходит мальчик старше меня. «Ты чего?» – спрашивает он. «Муравьи», – говорю я. И начинаю рассказывать, как здорово у муравьев все устроено, ведь у них есть разные профессии, они умеют находить дорогу домой и свои гнезда они строят так, что те не промокают даже в самый сильный ливень и отапливаются гниением веточек, из которых построены, поэтому в муравейнике даже зимой тепло, а наука, которая изучает муравьев, называется мир-ме-ко-логия. Мальчик слушает и все больше хмурится. Прямо как мама, когда я начинаю ей рассказывать что-нибудь интересное и научное. Вдруг мальчик вскакивает, начинает расшвыривать муравьиное гнездо ногами и прыгать на нем. Я говорю «прекрати» четыре раза. Три – обычным голосом и четвертый раз – очень громко, так, как со мной разговаривают, когда я не хочу отрываться от книги. Мальчик только смеется – и продолжает. Тогда я беру ракетку для бадминтона, которую мальчик принес с собой, и бью его ребром ракетки по лицу. И снова. Не очень сильно – так, чтобы было больно, но не было сотрясения мозга. Дальше становится невыносимо шумно: мальчик вопит, зажимает нос и его утаскивают под мышки, меня тоже уводят, и все страшно громко кричат. В углу гостиной я сажусь на корточки, и закрываю уши ладонями, и так сижу, пока мама не увозит меня домой.

«Почему ты меня постоянно позоришь? Всякий раз – что-нибудь да случается! С тобой невозможно никуда выйти! Зачем ты разбила тому мальчику лицо до крови?» – «Затем, чтобы он прекратил разрушать муравейник. Я ему четыре раза сказала „Прекрати“, но он не понимает слов, потому что он злой и глупый». – «Господи, какой-то муравейник!» – «Не какой-то. Он убил муравьев и разрушил их дом. Тебе бы не понравилось, если бы наш дом разрушили, а нас убили». – «С тобой чокнуться можно! Ну что о тебе подумают?» – «Мне неинтересно, что обо мне думают другие люди». – «Просто чокнуться можно…»

Врач называется психоневролог (пси-хо-нев-ро-логия – это набор наук, которые изучают поведение человека). В кабинете много игрушек (скучно), и компьютер с замечательно большим экраном (интересно), и довольно любопытные схемы и таблицы на стенах про развитие детей. Я их рассматриваю, читаю и задаю разные вопросы. С врачом, молодой и красивой, интересно разговаривать: она мне рассказывает про нервную систему человека, а я ей – про то, чем бабочка-капустница отличается от бабочки-боярышницы и какие бывают виды галактик (спиральные – как наша, эллиптические и неправильные). Врач смотрит мои рисунки в альбоме, который мама принесла с собой, и спрашивает: «Это что?» – «Это наша Солнечная система. Солнце, Меркурий, Венера, Земля…» – «А это?» – «Клетка листа березы под микроскопом. Я ее нарисовала по памяти, поэтому получилось не очень похоже». – «Может, вы нам какие-нибудь таблетки выпишете?» – спрашивает мама. Уже в третий раз. «Какие вам таблетки? – врач смотрит на маму поверх очков. – Ребенок совершенно здоров. Она хорошо идет на контакт, распознает эмоции, у нее очень разносторонние интересы, феноменальный для ее возраста словарный запас, отличная память. Интонацию подкорректируете с логопедом. Вы в детсад, так понимаю, не ходите?» – «Какое там». – «Вам надо в какую-нибудь группу для одаренных детей, а потом в специальную школу, там ей будет проще общаться со сверстниками…» – «Да где ж в нашем городе специальная школа?» – «Возможно, придется организовать домашнее обучение». – «Эдак она вообще одичает».

С логопедом у меня не складывается. Логопед, крупная женщина с волосами цвета морковного сока, предлагает мне подражать звукам, которые издают разные животные: корова, кошка, собака, коза. А еще – подпевать детским песням, которые она включает на магнитоле. Я объясняю, что при всем желании не смогу правильно изобразить мычание коровы, потому что у меня по-другому устроены гортань и голосовые связки, а вместо детских песен прошу включить «Времена года». «Очень упрямый характер, – говорит логопед маме. – С ней невозможно договориться, все поперек. Вам надо к психологу, а может, и к психоневрологу». – «Мы там уже были», – вздыхает мама.

С группой для одаренных детей получается, как с логопедом. Даже хуже. Поначалу мне нравится то, что там можно играть в шахматы (единственная игра, которая мне интересна) и собирать головоломки. А еще в комнате для занятий много книг. Но всё по расписанию, и это ужасно. Когда я хочу играть в шахматы, надо идти гулять – ловить мяч и кидать другим детям (скучно), и я просто отхожу в сторону. Когда я хочу поговорить про деление клетки, все обсуждают какую-то вымышленную историю про стрекозу и муравья, которые разговаривают как люди (глупость, глупость!). Когда все садятся рисовать картинки на тему «Здравствуй, осень!», я объясняю, что осень не может здравствовать, потому что это время года, а не человек. Суббота, занятия закончились. Для меня – насовсем. «У нее ненормально развитый логический интеллект при полном отсутствии образного мышления и патологическом упрямстве, – говорит педагог моим маме с папой так, будто я нахожусь где-то далеко, а не стою рядом. – У нас занимаются чувствительные дети, дети с тон-н-нкой душевной организацией, а она рассказывает, как коалы кормят детенышей собственными какашками». – «А что такого, – говорю я, – это научный факт. И я сказала – пометом». Тут папа начинает хохотать на весь коридор. «Надо же было ржать, как конь, – недовольно говорит мама, когда мы идем по улице. – Что о нас подумают?» – «Опять ты облажалась, Матильда», – весело говорит папа. «Что из тебя вырастет, котенок?» – грустно спрашивает мама. «Ученый, – отвечаю я. – Только я пока не решила, какой – астроном или вирусолог». – «У тебя еще есть время подумать», – говорит папа. Ему почему-то снова смешно. А маме – нет. «Я хочу наконец снова работать. Нормальные дети ходят в детсад. Надо что-то решать».

Мама с папой решили: пока для меня не нашлось другой подходящей одаренной группы, я пять дней в неделю хожу к бабушке. «Едва ее уломал», – сказал папа маме. Это значит – еле уговорил. Переносное значение.

Моя бабушка – не такая, как у других детей. Она нечасто приходит к нам в гости и совсем редко приглашает к себе. Не печет пирожков, не вяжет шарфов. Сидит не во дворе на скамейке, а дома, за компьютером. Папа говорит, что она занимается сайтами по медицине. Моя бабушка раньше была врачом. Хирургом. Самым настоящим. Резала скальпелем людей, чтобы их вылечить. Такое не каждый может. И разговор у нее очень короткий. «Давай условимся, Ломоносов, – говорит она, наклоняясь ко мне. – Если ты будешь меня слушаться, мы отлично поладим. Ты можешь брать любые книги и смотреть фильмы по дивиди, сколько душе угодно. Но если я сказала «идем обедать» – значит, мы идем обедать. И если я сказала «идем гулять» – значит, идем гулять. Заупрямишься – у тебя будет три дня на исправление. Не исправишься – будешь показывать свой характер где-нибудь в другом месте. Хорошо?» Короткие (совсем как у мальчика!) волосы: уголь и иней. Твердое прямоугольное лицо. Очки – как и глаза – отсвечивают голубым арктическим льдом. «Не хорошо», – хочется сказать мне, но я только молча киваю. «Вот и славно», – говорит бабушка. «Не славно», – хочу возразить я – и молчу.

Но, кажется, мы и впрямь поладим. Я люблю заниматься своими делами: читать, рисовать в альбоме или смотреть документальные фильмы Би-би-си, и чтобы меня никто не трогал. Бабушка любит то же самое, только вместо рисования у нее – сидение за компьютером. Дома у бабушки книг – как звезд на ночном небе. Могучие, будто ракеты-носители, шкафы поднимаются в полумрак высоченных потолков. Это неправда, что у меня нет образного мышления: я представляю, как книжные шкафы-носители с ревом включают двигатели и выводят большущую бабушкину квартиру на орбиту Земли. Выглядываешь в окно – а там глянцево-голубой, в молочной пенке облаков, бок нашей планеты. Окна у бабушки сплошь заставлены комнатными растениями. Я тоже хочу, чтобы у меня дома были свои растения, и прошу бабушку подарить мне какое-нибудь. Она спрашивает: «А слабо вырастить из черенка?», и теперь я каждое утро проверяю, чтобы в стаканах у листа сенполии и веточки фикуса Бенджамина было достаточно воды, и жду, когда появятся корни. В шкафах, помимо книг, есть вещи, которые изображают людей, животных и даже машины, но это не игрушки, а статуэтки. Их нельзя трогать, и потому они интересны. Еще есть пианино, которое бабушка никогда не открывает, а на нем стоят фотографии: мой папа, больше похожий на мальчика, мой дедушка, которого я никогда не видела (острое тонкое лицо в острой тонкой рамке, очки, солнечные волосы), похожий на моего папу, – и большая пушистая кошка на подоконнике. Я спрашиваю бабушку, где теперь эта кошка, и получаю ответ: «На том свете». – «На каком – на том?» – «Там же, где твой дед. Иди почитай что-нибудь, я работаю». Про дедушку я знаю, что он тоже был хирургом, как бабушка, и что его давно нет. «Он слишком много себя отдавал пациентам, чрезмерно много», – сказала бабушка как-то раз. Я понимаю, что бабушка сердится на дедушку за то, что тот не с ней, а «на том свете». Правда, у дедушки там есть кошка, так что ему не очень скучно. А у бабушки есть я.

«С тобой не соскучишься, Ломоносов, – говорит бабушка, когда я на прогулке рассказываю ей о том, что есть бактерии, которые живут в вулканах (правда, подводных), а там ужасно горячо. – Только разговариваешь ты, как платежный терминал. Надо что-то с этим делать». Я уже поняла, что если бабушка решает что-то делать, то сопротивляться бесполезно. Когда я не хочу идти обедать, потому что читаю книгу про ископаемых животных (невероятно интересно!), бабушка говорит: «Хорошо, сегодня ты не будешь обедать. Сиди голодная и помни: у тебя есть три дня, чтобы исправиться. Если за это время не надумаешь приходить на обед, когда тебя зовут, – будешь отказываться от обеда где-нибудь в другом месте, а не у меня». Через час я прошу есть, но бабушка непреклонна. Голодной мне сидеть не нравится, поэтому я исправляюсь уже на следующий день. С прогулкой точно так же: когда я отказываюсь идти гулять, бабушка просто уходит одна. Оставляет меня дома. И говорит вместо «до свидания»: «Возьми энциклопедию и прочитай, что такое гиподинамия». Я прочитываю, и назавтра бегу по лестнице впереди бабушки.

В шкафах-ракетоносителях есть книги, наверное, обо всех науках мира. Больше всего книг по медицине. Они очень трудно читаются, эти книги: на десять слов только одно понятное. После такого чтения кажется, что в голову запихали мокрое и тяжелое махровое полотенце, но я не сдаюсь. Еще там много непонятных и жутких картинок, которые называются, например, так: «трепанация черепа». Бабушка заглядывает в книгу через мое плечо и говорит: «Знаешь, Ломоносов, по-моему, такое тебе пока не по зубам». Я нехотя соглашаюсь. В голове гудит от загадочных терминов: «пункция», «абазия», «тахикардия пароксизмальная». Я смотрю значение этих слов в энциклопедии, но все равно мало что понимаю, и, окончательно сдавшись, иду смотреть фильм про исследование Плутона. Человеческое тело такое же сложное, как космос, и надо быть очень-очень умным, чтобы знать, где и как его разрезать скальпелем, чтобы вылечить.

Еще в шкафах очень много художественных книг. Их я открываю только затем, чтобы убедиться, что там нет ничего интересного (то есть научного), и больше уже не притрагиваюсь к ним. Даже к книгам с картинками, которые, как говорит бабушка, когда-то были папины. Скучно, скучно. Среди бабушкиных художественных книг есть такая особая разновидность, которая называется «стихи». Это самая бессмысленная вещь на свете. Еще более глупая, чем дурацкая история про стрекозу и муравья. Слова составлены в строчки-столбики и все вместе почти ничего не обозначают. Кружевом, камень, будь. И паутиной стань. Неба пустую грудь. Тонкой иглою рань. Камень не может стать ни паутиной, ни кружевом, потому что камень – это камень. Он может стать песком. А небо нельзя ранить, потому что там только газ, капли воды и кристаллы льда. Чуть повыше написано: «Я ненавижу свет однообразных звезд». Я захлопываю книгу и читаю имя на обложке: Осип Мандельштам. Дурак ты, Осип. Звезды не однообразные, у них много невероятно интересных разновидностей: красные гиганты, белые карлики, коричневые карлики, сверхновые, нейтронные звезды… И ненавидеть их – очень глупо.

Только в одном мы с бабушкой не можем договориться: она очень любит стихи. Я не понимаю, как человек с такой полезной профессией может любить такую бесполезную ерунду. Бабушка часто включает радио, где стихи читают – ужас! – вслух. С подвываниями. Это называется «читать с выражением». Я тогда беру книгу и ухожу в дальнюю комнату, чтобы не слышать. «Стихи – одна большая глупость», – говорю я за обедом. «Эх, Ломоносов, ты просто еще не доросла до того, чтобы понимать поэзию. Хотя какой ты Ломоносов – он, между прочим, стихи писал». – «Что – правда? – не верю я. – Ученый писал стихи?» – «Пойдем, сама убедишься», – бабушка идет к шкафу, достает книгу, показывает. Михаил Ломоносов. Оды. Стихотворения. Открываю книгу и читаю первое, что попадается на глаза. Я знак бессмертия себе воздвигнул. Превыше пирамид и крепче меди. Что бурный аквилон сотреть не может. Ни множество веков, ни едка древность. Не вовсе я умру, но смерть оставит. Велику часть мою, как жизнь скончаю.

Это немного понятнее, чем про небо с пустой грудью. Совсем-совсем немного. Вот просто на чуть-чуть. «Что такое аквилон?» – спрашиваю я. «Древние римляне так называли сильный северный ветер». – «А что такое знак бессмертия?» – «Это могут быть самые разные вещи. У Ломоносова – его научные открытия. И его стихи. Человека давно нет, а книга его стихов есть».

Над всем этим я очень долго думаю. Получается, знаменитый ученый может писать стихи. Самую бесполезную вещь на свете. Как я смогу стать ученым, если не понимаю, для чего нужны стихи?

«А мой дедушка…» – «Что – дедушка?» Я молчу. Прошло два дня. Мы обедаем. Бабушка не любит, когда я болтаю за едой. «Ну – он ведь тоже „скончал жизнь“. Он оставил знак бессмертия?» – «Оставил, – бабушка вздыхает. – Он спас жизнь очень многим людям. У тех людей родились дети, а у них – свои дети. Это и есть его знак бессмертия». – «А». Это все, что я могу сказать. Кажется, в стихах все-таки есть какой-то смысл. Непонятный, еще непонятнее, чем в книгах по медицине. Но есть.

Проходит осень, наступает зима. Потом Новый год. Потом мне исполняется шесть лет. На день рождения я прошу маму с папой подарить мне два керамических горшка и книгу про Ломоносова. Лист сенполии и веточка фикуса Бенджамина давно дали корни и даже новые листья и теперь растут в земле, в пластиковых банках, и бабушка говорит, что это неправильно. Вместе с горшками папа дарит мне еще одно растение, которое называется аглаонема амелия (род аглаонема, семейство ароидные, происхождение – Юго-Восточная Азия). «В твою коллекцию, Матильда, – говорит папа. – Леону бы понравилось». И громко смеется. Я не знаю никакого Леона и не понимаю папиных шуток, но растение мне очень нравится. У него большие красивые листья с узорами, как на спинке ящерицы.

Подходящей группы для одаренных детей для меня так и не нашлось. «По идее, нас надо в подготовительную, но ведь котенок любого пятиклассника за пояс заткнет, не представляю, что делать», – говорит мама по телефону кому-то из своих подруг. Теперь мама лучше относится к моим «лекциям», как она называет мои рассказы про всякие научные вещи. Мама считает, что бабушка на меня хорошо влияет.

По радио читают стихи. Без завываний, но таким странным темным ледяным голосом, как будто с поверхности Плутона. Будто сидят там на покрытой льдом равнине и смотрят на далекое крошечное Солнце (хотя, конечно, это невозможно, потому что на Плутоне дико холодно – минус двести двадцать девять градусов по Цельсию – и лететь до Плутона слишком далеко). Мне не нравится это слушать, я беру книгу и ухожу в дальнюю комнату. Почему-то не читается, и я смотрю в окно. По карнизу стучат капли. Во дворе пасмурно и снежно, весело кричат дети: они лепят снеговика и играют в снежки. Мне никогда не хотелось поиграть с другими детьми. Они называют себя принцессами, хотя у них родители не короли, и человеками-пауками, хотя таких гибридов даже в лабораториях не бывает, кормят кукол песком (какая ерунда) или делают вид, что стреляют во взрослых из палки (глупо, к тому же стрелять в кого-то – это очень больно и можно вообще убить). Мне совсем не хочется играть с ними и сейчас. Скучно и бессмысленно. Но я думаю о недавнем открытии ученых: раньше считалось, что муравьи всегда трудятся, как роботы, а оказывается, это не так. Муравьи любят и умеют играть: катать с места на место маленький шарик или бороться друг с другом. Муравьям даже нравится играть. А мне – нет. Еще я думаю о Плутоне: ученые до сих пор спорят, что он такое – планета или планетоид. Вот и я – не ребенок и не взрослый. Мама очень беспокоится о том, что у меня будут «большие проблемы с социализацией». Это значит – что я не смогу нормально общаться с другими людьми. Но ведь со взрослыми мне интересно. Мне просто надо самой вырасти. А если я вырасту более взрослой, чем любой взрослый? Что тогда? У меня очень странное чувство, будто я парю в черной пустоте далеко-далеко от Земли, где-то на орбите Плутона. В поясе Койпера. Или еще дальше, в облаке Оорта. Как комета. Хотя такое, разумеется, невозможно, потому что там нет кислорода и чудовищно холодно – минус двести семьдесят градусов по Цельсию.

У меня в животе становится очень-очень неприятно, будто сейчас стошнит, хотя тошноты нет. Как будто там завелась маленькая черная дыра. Я не понимаю, что со мной, но смутно догадываюсь: знания вот о таких вещах, для которых нет ни одной науки в мире, скрыты в строчках-столбиках. И иду к бабушке, хотя знаю, что она не любит, когда ее отвлекают от компьютера. «Бабуль, а бабуль… Я что, никогда не смогу общаться с другими людьми?» Бабушка смотрит на меня поверх очков так, как обычно смотрят все врачи. «С чего ты взяла? Со мной ведь ты общаешься». – «А с незнакомыми людьми?» – «Захочешь – спокойно сможешь общаться». Это вообще одно из любимых бабушкиных выражений. Захочешь – сможешь. И все. «А если мне со всеми всегда будет ужасно скучно?» – не отстаю я. «Ну, Ломоносов, врать не стану, со многими людьми тебе будет действительно неимоверно скучно. Но далеко не со всеми. На свете достаточно людей таких же, как ты, с которыми тебе будет очень интересно». – «А они где?» – «Многие – в университетах». Я немного успокаиваюсь. Я знаю: для того чтобы стать ученым, надо выучиться в университете. «Есть и такие люди, которые не заканчивали университетов, но мудры от природы, – продолжает бабушка. – С такими тебе тоже будет интересно».

Из пояса Койпера я возвращаюсь в окрестности Земли. До благополучной посадки еще далеко, но все-таки мне гораздо лучше.

«Бабуль, научи меня понимать стихи», – прошу я. «Стихи не понимают, а чувствуют», – говорит бабушка. «Тогда научи чувствовать». Бабушка молчит. Довольно долго. «Ладно, давай так. Ты – логик. Вот мы и пойдем от логики. Ты ведь знаешь, что такое золотое сечение?»

Конечно, я знаю. Совсем недавно я смотрела большой документальный фильм про золотое сечение в природе и даже рисовала эту штуку в альбоме. Это такой способ поделить прямоугольник на большие и меньшие кусочки, чтобы нарисовать спираль Фибоначчи. По спирали Фибоначчи закручиваются многие галактики во Вселенной, например наша галактика Млечный Путь. Такая спираль часто встречается в природе: у разных растений, раковин моллюсков и много чего еще.

Все это я рассказываю бабушке.

«Верно», – говорит она и рисует на листе бумаги линию, которую делит жирными точками на три куска-отрезка. «Где тут золотое сечение?» Я указываю на точку между первым и вторым отрезком. Бабушка снова рисует линию и делит ее на пять частей. «А здесь?» Я указываю на точку между второй и третьей частью. «А дальше давай сама». Я вспоминаю фильм и рисую линию, разделенную на восемь частей, потом на тринадцать… на двадцать одну часть поделить без линейки уже очень трудно, а дальше и подавно.

«А теперь смотри», – бабушка достает из шкафа книгу. Много раз мне эта книга попадалась и никогда я ее не открывала. А. С. Пушкин. Избранные стихотворения. «Смотри. Сколько тут строк?» Я считаю строчки в стихе. «Двадцать одна». – «А где точка? Посчитай». Я снова считаю. Тринадцать строк до точки и восемь после. Золотое сечение. Как в спирали Фибоначчи. Как в нашей галактике.

«Он что, специально так сделал?» – «Пушкин? Нет, конечно. Чаще всего у него получалось приблизительно. На строку больше или на строку меньше. Ну, сама посмотришь. Он и не считал строки, когда писал».

Я очень сильно увлечена этим новым знанием. Оказывается, стихи вырастают по тем же законам, что папоротник, подсолнечник, циклон или даже огромная галактика! Теперь у меня появилось что-то вроде собственной, самостоятельно придуманной игры: я ищу стихотворения с золотым сечением и показываю бабушке. Бабушка на игру согласна, но с одним условием: я должна прочитать найденное стихотворение вслух. С выражением. «Это надо завывать, что ли?» – спрашиваю я. «Зачем завывать? Стихи – все равно что музыка. В музыке необязательно завывать, верно?» Это да. И я читаю. Вслух. Стараюсь с выражением. Поначалу почти ничего не получается, я слишком привыкла читать книги очень быстро и про себя. «Надо же когда-то учиться нормальной интонации», – замечает на это бабушка. И я стараюсь дальше.

Изрядную часть стихотворений я почти не понимаю. Хотя находятся и вполне понятные. Ясные, как солнечный день. Как вода, прозрачные. Например, про парус. Или про северную сосну. Эти мне даже нравятся – насколько мне вообще могут понравиться такие вещи.

Нет, я не стану любителем поэзии в одночасье – и вообще, скорее всего, никогда не стану. Среди стихов много унылого невнятного бормотания и глупо бренчащих словесных стекляшек. Но иногда я смогу различать музыку. Хотя бы ее отзвуки. Не искать нарочно прекрасную галактическую спираль, а просто чувствовать, как она тихо звучит сквозь строки, сквозь слова, сквозь образы.

Смогу расслышать – на тот случай, если меня снова забросит в пояс Койпера, а такое, похоже, произойдет со мной еще много-много раз.

Впервые перед сном я не перечитываю «Полную энциклопедию насекомых и паукообразных», а встаю на стул и дотягиваюсь до верхней полки, куда мама поставила все те книжки, которые мне дарили дальние родственники, не подозревающие о том, что я вообще не читаю художественных книг. А. С. Пушкин. «Руслан и Людмила». Эту книгу мне кто-то подарил на прошлый Новый год. Скучные плоские яркие картинки и бессмысленный набор слов в столбик. Я тогда ее открыла только раз, чтобы навсегда от себя отодвинуть. Куда ей до фильмов Би-би-си или энциклопедии насекомых.

Теперь я открываю эту книгу снова и начинаю читать. Очень медленно. Непривычно медленно. Осторожно. С опаской. А вдруг там все та же глупая бессмыслица?

У лукоморья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том. И днем и ночью кот ученый. Все ходит по цепи кругом. Идет направо – песнь заводит. Налево – сказку говорит…

Я поднимаю глаза от страницы и вижу дуб. Он совсем не такой, как на картинке в книжке, или настоящие дубы, которые я видела в парке, – он такой, каким его могу представить только я. Крона у него – ярчайшая раскидистая зеленоватая туманность на сотни световых лет, которую я увижу в самый мощный телескоп, когда вырасту и стану ученым-астрономом. Внутри туманности серебряными желудями сияют молодые голубые звезды, а бело-золотистые, вроде нашего Солнца, цепью спускаются вокруг столпа космической пыли. И по этой цепи вальяжно ходит взад-вперед пушистая бабушкина кошка, которая где-то там, далеко-далеко, за всеми бескрайними сверхскоплениями галактик, развлекает нездешними сказками моего дедушку, а я тут слышу лишь эхо. Прямо сейчас. В этих строчках.

Елена Здорик

Счастье

Слова, как всякая живая субстанция, имеют температуру. Бывают слова холодные, от них ежишься, как от промозглого ноябрьского ветра. Мне нравятся теплые слова. Одно из самых теплых – «печка».

Я видела немало разных печей. Это были большие и маленькие, аккуратные и не слишком печи-труженицы, ежедневно кормившие и согревавшие целые семьи, и даже голландские круглые, интеллигентные, как барыньки, предназначенные только для обогрева и считавшие ниже своего достоинства опускаться до такого обыденного дела, как приготовление пищи.

Самая памятная печка находилась в крохотной квартирке моей бабушки Прасковьи. Все ее жилище состояло из комнаты и кухни, четверть которой занимала печка, кирпичная, сверху мазанная глиной с добавлением кизяков, и уж поверх глиняной шубки побеленная голубоватой известкой. Иногда бабушка приглашала печника – глухонемого старичка, который обивал печку листовым железом. После этого печь стояла как девушка – белоногая, в красивом серебристом платье до колен.

Но не так все просто обстояло с обивкой. Дело это хлопотное, не каждый год оно претворялось в жизнь, и результат работы печника должен был продержаться несколько лет. Начиналось с того, что бабушка говорила:

– Надо бы печку подновить. Схожу к Ивану, спрошу, когда он сможет.

Папа покупал листовое железо. Он надевал грубые рабочие рукавицы, заносил листы в коридор.

Через несколько дней бабушка надевает платье «на выход» – штапельное, любимого темно-зеленого цвета, поверх – жакет, повязывает ситцевый платочек – белый в крапинку, сверху накидывает другой, нарядный. Как всегда, когда она идет по делам, сумку с собой не берет – в карман кладет носовой платок и небольшой кошелечек с мелочью на автобус.

– Ну, я ушла, – говорит она мне.

Всегда так говорит: «ушла» вместо «ухожу». Я уже привыкла. Мне очень не хочется оставаться одной. Конечно, со мной кот Васька, но с бабушкой веселее.

– А ты недолго? – канючу я.

– О-хо-хо, – улыбается бабушка и передразнивает меня: – «недолго!» Подумала бы своей головой! Ехать на автобусе, пешком идти, и обратно так же.

Она так и говорит: «своей головой», но на этот раз я ее не переучиваю.

– Ну, ладно, – соглашаюсь я. – Но все-таки постарайся недолго.

Я смотрю в кухонное окно на ее невысокую фигурку на обочине дороги до тех пор, пока она не скрывается из виду.

Время без бабушки тянется неимоверно долго. Я прилипаю носом к оконному стеклу, встречаю глазами каждый прибывающий на остановку автобус, а бабушки так и нет. Скоро мама с работы придет, а бабушка исчезла бесследно. Может быть, что-то случилось?

Наконец я вижу ее, спешащую по направлению к дому.

– Ну, что? – спрашиваю я. – Договорилась?

– Договорилась, – вздыхает бабушка.

– А чего так вздыхаешь? – прицепляюсь я репьем.

Мне кажется, так не вздыхают люди, у которых все получилось как надо. Так и есть.

– Запил Иван опять, – хмуро говорит бабушка.

– А прийти обещал? – не отстаю я.

– Что ты пристала, як банный лист до задницы? – сердится бабушка.

Когда она сердится, всегда часть слов говорит по-украински.

Я смолкаю. Бабушка острым ножом откалывает от полена тонкие лучинки.

– Холодно как в хате. Осень, – бормочет она тихо. – Надо подтоплять уже на ночь.

Я знаю, что надо не так говорить. Что это еще за «подтоплять»? Протапливать – другое дело. В другой день я бы сказала ей, как надо правильно, и мы бы вместе посмеялись. Но сегодня бабушка и так расстроенная.

У меня в голове зреет новый вопрос, и, пока он зреет, я поглядываю на бабушку. Она уже уложила в печку щепки, сверху – поленья, чиркнула спичкой. Скомканная газета сразу занялась оранжевым пламенем. Оно со всех сторон обхватило тонкие лучинки, и те затрещали.

– Бабушка, а почему ты всегда этого пьяницу просишь печку обивать? Сама же говорила: есть другой печник.

Бабушка смотрит на меня взглядом, не сулящим ничего доброго. Но я продолжаю гнуть свое:

– И берет дешевле. Ты ж сама мне говорила!

– Э-э-э, – разочарованно смотрит на меня бабушка. – Так что ж, что говорила! Другой мэни не нужон. (Она всегда так говорит: «мэни», что значит «мне», и «не нужо́н», с ударением на «о».) Иван – мастер!

– Так и тот мастер! И берет дешевле!

– Мастер-ломастер, – злится бабушка. – Сказала я тебе: Иван мастер!

– Но ведь пьет! – не сдаюсь я и продолжаю допрос: – Сколько ты его ждать будешь? Что он обещал?

– Как проспится – придет и сделает, – говорит бабушка.

– Хм, – недоверчиво хмыкаю я, – если он неделю будет пить, то ты неделю будешь сидеть и его поджидать?

– Буду поджидать.

Печник материализовался через пару дней. Он возник внезапно, чуть слышно хлопнув калиткой и, кое-как справившись с щеколдой, безмолвно застыл у порога, комкая в руках кепчонку. Я с любопытством уставилась на него. Это был тщедушный старичок в пропыленном пиджаке и истрепанных армейских штанах.

Дверь за ним распахнулась. Бабушка привычно метнулась к ней – закрыть – еще никому из гостей не удавалось закрыть ее за собой.

– О-о-о, раззявил все нараспашку, – беззлобно ворчит она.

Многолетняя сноровка ее не подводит: нажатие на отполированную металлическую «педальку» щеколды, решительный, но плавный рывок к себе – и вот уже по ту сторону двери защелка цепляется за нужную бороздку и дверь плотно закрывается.

– Здравствуй, Иван! – приветствует гостя бабушка.

Печник кивает, мычит что-то неразборчивое, бегло осматривает крошечную квартирку, останавливает цепкий взгляд на печке.

Я смотрю на него из комнаты как на диковину заморскую. От бабушки я знаю, что Иван – глухонемой. Интересно, как бабушка будет с ним разговаривать, ведь он ничего не слышит, а бабушка не умеет писать. Она рассказывала мне, что грамотные пишут ему то, что хотят сказать, в записках.

– Бабушка, – зову я, – и когда она подходит, тихо спрашиваю: А как он тебя поймет?

– Ой, какая настырная девчонка! В пятом классе, а все как маленькая! Он по губам понимает! – сердится бабушка и выходит в кухню, где с рулеткой обхаживает печку Иван.

– Заодно дымоход почистишь, Иван? – спрашивает бабушка.

– Ы-ы-у, – улыбается печник.

Почищу, мол, соглашается.

В коридоре включают электрическую лампочку, приставляют лестницу к лазу на чердак над дверью в квартиру. Бабушка держит лестницу, Иван лезет на чердак. С полчаса он возится с печной трубой. Сажа с шорохом валится вниз, в брюхо печи.

Вернувшись в дом, Иван выстукивает молоточком обогреватель, улыбается и сильнее стучит по одному из кирпичей. Ловким движением печник вытаскивает пошатнувшийся кирпич и совком выгребает в таз пылящую сажу.

Конец ознакомительного фрагмента.