Погоня за счастьем[3]
I
Гипермаркет. Ноябрь[4]
Я плюхнулся сперва в прилавок морозильный;
Расплакался, струхнул, конечно, но не сильно.
Мне кто-то пробурчал, что от меня разит;
Я двинулся вперед, приняв нормальный вид.
Весь пригородный люд, разряженный и злой,
Сновал туда-сюда вдоль стеллажей с водой.
Плыл над рядами гул арен и мрачных оргий;
Я мирно брел себе походкою нетвердой.
Потом я вдруг упал у сырного отдела;
Купившие сардин две женщины в летах
Шли мимо, и одна другой сказала: “Ах,
Такой молоденький, ну разве это дело?”
Две грозные ступни мне заслонили зал:
Явился продавец блюсти порядок купли.
Людей смущал мой вид и дорогие туфли;
Последний раз я вел себя как маргинал.
Непримиримый[5]
Мой отец, неотесанный злой идиот,
Пьяно грезил, уставившись в телеэкран,
С торжеством наблюдая, как прахом идет
За несбыточным планом несбыточный план.
Обращался он с сыном, как с крысой чумной;
Я ему никогда не умел угодить:
Он хотя бы за то недоволен был мной,
Что имел я все шансы его пережить.
Умирал он в апреле, метался, стонал,
Взглядом бешеным гневно пространство сверлил,
Был весной недоволен, похабно шутил,
Три минуты дерьмом мою мать поливал.
Перед самым концом, одинокий как волк,
На мгновение вдруг перестал он стонать.
Улыбнувшись, сказал: “Я наделал в кровать”.
А потом захрипел и навеки умолк.
Джим[6]
Покуда ты не здесь, я жду, хоть не уверен;
Весь в белых пятнах путь, и нечем мне дышать.
Вид заблудившихся прохожих странно зелен,
И вены начали в автобусе трещать.
“Сегюр!” – кричит мне друг. Моя здесь остановка.
Он славный малый, да. И в курсе всех проблем.
Джим из авто, гляжу, выскакивает ловко,
На куртке у него есть парочка эмблем.
Он злым бывает: ждет… А боль все длится, длится…
И я кровоточу; тих магнитолы звук.
Джим вынул инструмент. Ушел. Темно вокруг.
Бульвар пустыней стал. И не нужна больница.
“Я умников боюсь и их дрянных затей…”[7]
Я умников боюсь и их дрянных затей,
Лишающих меня моих амфетаминов.
Зачем же отнимать единственных друзей?
Я так устал, я – прах, и жизнь распалась, минув.
Все эти лекари, подобно гнойникам,
Мой иссосали мозг – кто их нудить заставил?
Но я-то жил и жив помимо норм и правил.
Плевать! Такую жизнь задаром вам отдам.
Порою по утрам от ломки так корячит,
Что впору завопить. Но боль пройдет. Плевать!
А уж на здравоохранение тем паче.
По вечерам, один, я падаю в кровать,
Я Канта перечту, а день свой вспоминать —
Как вскрыть нарыв. Плевать! Жить не могу иначе.
“Мое тело – наполненный кровью мешок…”[8]
Мое тело – наполненный кровью мешок.
Чуть глаза приоткрыв, я лежу в темноте.
Я боюсь приподняться – в моем животе
Что-то гнусное булькает между кишок.
Будь ты проклята, плоть, что взяла меня в плен
Беспокойства и боли. Постель вся в поту.
Между ног бесполезно торчит в пустоту,
Словно губка набрякшая, вздувшийся член.
Будь ты проклят, Христос, для чего, мне ответь,
Ты нам тело непрочное это даешь?
Все уходит в трубу, ничего не вернешь.
Мне не хочется жить, я боюсь умереть.
“Люблю лечебницы, вместилища мученья…”[9]
Люблю лечебницы, вместилища мученья,
Где чахнут старики, студентам напоказ,
Бездушным циникам, исполненным презренья,
Жующим свой банан с тупым прищуром глаз.
В палатах чистых, но привычных к вечной драме,
Их ждет небытие, несчастных стариков,
Когда, синюшные, они встают утрами,
И каждый все отдать за курево готов.
Они встречают день почти беззвучным охом,
Забыв, что значит мысль, забыв, что значит смех,
Их ожидает то, что ожидает всех
В конце последних дней, перед последним вздохом, —
Слова, знакомые уже наперечет:
Я сыт… Спасибо… Сын придет в конце недели…
Как все внутри горит… Мой сын еще придет…
А сын все не идет. А пальцы побелели.
“Какое множество сердец на свете билось!..”[10]
Какое множество сердец на свете билось!
В обшарпанных шкафах шушукаются вещи,
И так печальны их рассказы и зловещи
О людях, чья любовь разбилась и забылась.
Там холостяцкая посуда притулилась,
Здесь наводящие невольную унылость
Осколки юности вдовиц и старых дев —
То, чем живут шкафы, минувшим завладев.
Пожитки прибраны, и жизнь подобна спячке:
Прогулки, магазин – все та же череда,
Ни телевизор не утешит, ни еда.
А старость все гнусней, и все тошней болячки —
И вот уже с землей смешался прах случайный,
Любовью преданный и обойденный тайной.
“В свои семнадцать лет была моя сестрица…”[11]
В свои семнадцать лет была моя сестрица
Дурнушкой, и ее прозвали в школе будкой.
Однажды в ноябре она пошла топиться.
Ее спасли; вода была гнилой и мутной.
Как крыса жирная под жаркою периной,
Она свернулась и мечтала о бесплотной,
О беззаботной, целомудренной, невинной,
О тихой жизни, о почти что мимолетной.
Наутро тень она увидела – то ближе,
То дальше на стене, и, как во сне, в тревоге
Пробормотала мне: побудь со мной, я вижу
Исуса, он идет, он стер, бедняга, ноги.
Шепнула: я боюсь, побудь со мной, присядь.
Ведь это вправду он? Дай мне скорей одеться.
Взгляни-ка, там дома… Народ… Как бьется сердце!
Там так красиво. Для чего же мне страдать?
“С нелегким сердцем мрут богатые старухи…”[12]
С нелегким сердцем мрут богатые старухи.
“Ах, мамочка!..” Снуют невестки, точно мухи,
Батистовым платком с ресниц слезу смахнув,
Оценивают стол, и шкаф, и модный пуф.
По мне, милее смерть в обычном “ашелеме”,[13]
Где верят старики, что так любимы всеми,
Что будут близкие по ним рыдать взахлеб
И что приедет сын и купит крепкий гроб.
На тихом кладбище окончат жизнь богачки,
Там, где гуляют старички и их собачки,
Меж кипарисами и кустиками, там,
Где воздух чист и нет раздолья комарам.
Ждет крематорий стариков из “ашелема”,
А в колумбарии и тихо все, и немо:
По воскресеньям здесь, как в будни, тишь да гладь,
И спит охранник-негр, всем старикам под стать.
“Я легкость потерял…”[14]
Я легкость потерял. Я кожей чую мглу,
От вспышек и зарниц ночами сводит скулы.
И город всаживает в вену мне иглу
Вплывающего в дом бессмысленного гула.
Отсюда завтра я спущусь, помятый, на
Безжизненный бульвар, где снова повторятся
И эти женщины, и эта их весна
Среди оскомину набивших декораций.
В наполненных кафе опять пойдут молоть
Салат и чепуху – соль этой жизни скудной.
Сегодня выходной. Хвала тебе, Господь!
Я коротаю ночь с пластмассовою куклой.
Кровавый звездный дождь горит огнем, летя,
И взгляды мертвецов скользят ему навстречу.
Мать Богородица, храни мое дитя!
Ночь, как порочный зверь, мне бросилась на плечи.
“На углу, у «Фнака», бурлила толпа…”[15]
На углу, у “Фнака”,[16] бурлила толпа. То и дело
Кого-то пихали, ругались и сатанели.
Нерасторопного голубя пес терзал без затей.
За углом, на панели,
Старая нищенка у стены молчаливо сидела,
Съежившись под плевками орущих детей.
Я шел по улице Ренн. Вывески и рекламы
Манили туда, где таких, как я, поджидают дамы:
– Привет, меня зовут Амандина.
Но мой член совершенно не трогала эта картина.
Толпились какие-то отморозки, листая страницы
Порножурналов, и с угрозой следили,
как мимо идут порядочные девицы.
Функционеры обедали. И с каким аппетитом,
взгляни-ка!
Но тебя там не было. Я люблю тебя, Вероника!
“Я катил на “пежо”, на своем сто четвертом…”[17]
I
Я катил на “пежо”, на своем сто четвертом
(Двести пятый, конечно, машина покруче).
Капал дождь. Я не стану бороться, всё к черту!
А в кармане три франка и мелочи куча.
Я не знал, как мне быть: скоро съезд на Кольмар,[18]
Но разумно ли будет съезжать с автострады?
Пишешь ты: “Надоело. Ты псих и фигляр.
Всё, конец! Я по горло сыта этим адом”.
В отношеньях, короче, возник холодок —
Да, проходит любовь, это старая тема.
Но я духом не пал и, проверив гудок,
Затянул потихоньку мотив из “Богемы”.
II
Немцы – свиньи, но асы по части дорог,
Так мой дед говорил, человек очень тонкий.
Я был близок к истерике, гнал на восток
И приветствовал гладкость германской бетонки.
Это было как бегство, я больше не мог,
Нервы сдали совсем от бессмысленной гонки.
Бак пустел, но до Франкфурта хватит и трети,
Там друзей заведу, и, сосиски жуя,
Будем с ними шутить и смеяться над смертью,
Обсуждать судьбы мира и смысл бытия.
Обогнав два фургона, везущие мясо,
Я запел, водворясь на своей полосе.
Ничему не конец! Замаячил над трассой
Образ радостей жизни в их зыбкой красе.
Любовь, любовь[19]
В порнокиношке, выпуская вялый пар,
Глядят пенсионеры
На плохо снятые соитья юных пар
Без всякой, впрочем, веры.
Да, вот она, любовь, подумалось мне, вот
Лицо ее без грима:
Одни прельстительны – и к ним всегда влечет,
А у других – все мимо.
Не верность, не судьба, а только тел одних
Взаимопритяженье;
Привязанность оно не порождает в них,
А жалость еще меньше.
Одни прельстительны – любимы, стало быть.
Вот им – оргазм награда.
А сколько тех, кому тут нечего ловить,
Мечтать, и то не надо.
Лишь одиночество их может ожидать
Да плюс злорадство самок,
Лишь вывод: “Это все не для меня, видать”.
Такая мини-драма.
Так и умрут они, обмануты в своих
Лирических мечтаньях,
С презрением к себе, что сделалось для них
Привычным, как дыханье.
Я обращаюсь к вам, кто не бывал любим,
К вам, братии опальной,
Не приобщившейся к утехам никаким
Свободы сексуальной:
Вам не о чем жалеть – ведь все равно любви
И нет, и не бывало,
Есть жесткая игра, чьей жертвой стали вы,
Спорт профессионалов.
Природа[20]
Я не завидую восторженным кретинам,
В экстазе млеющим над норками зверей.
Природа сумрачна, скучна и нелюдима,
Ни символ, ни намек не зашифрован в ней.
Приятно за рулем, катя на “мерседесе”,
Пейзажи созерцать и смену панорам,
И скорости менять, и ощущать в процессе,
Что реки, горы – всё, весь мир подвластен вам.
Скользит под солнцем лес, он тянется в ущелье,
В нем древних знаний свод как будто заключен,
В нем чары тайные как будто уцелели,
Проходит час-другой – и разум усыплен.
И вы выходите. Прощай, покой. Еще бы!
Вы спотыкаетесь, кругом полно корней,
Какой-то дряни, мух и гнусная чащоба,
Абсурдный, чуждый мир колючек, змей, камней.
Вам хочется туда, где выхлопные газы,
Заправки, паркинги и барной стойки блеск.
Но поздно. Холодно. Стемнело как-то сразу.
Вас в свой жестокий сон затягивает лес.
В отпуске[21]
Время замерло. Жизнь обернулась пробелом.
Плитки всюду размечены солнцем, как мелом.
Все уснуло, и в послеполуденной дреме
Только блики играют при каждом изломе.
Воздух давит на плечи, как влажная бездна,
Насекомые бьются о стекла дремоты.
То ли с жизнью свести окончательно счеты,
То ли в секту податься… Да все бесполезно!
Как всегда, здесь темнеет примерно с пяти;
Доживу до рассвета, без смысла и цели.
Сотни ротиков тьмы задрожат еле-еле;
День придет, но надежде уже не прийти.
“Чистейший первозданный свет…”[22]
Чистейший первозданный свет
Зажегся в море, как пожар.
Жизнь – бремя бесполезных лет,
Земля – подумать только! – шар.
На пляже некая семья неторопливо
Возилась с барбекю. Они с негромким смехом
Готовили еду и открывали пиво.
Чтобы попасть на пляж, я ланды все проехал.
Легла на водоросли мгла,
Урчало море, точно зверь;
В душе такая сушь теперь,
Ослабло притяженье зла.
А те, на берегу, и впрямь знакомы вроде
И что-то говорят, друг к другу обратясь.
И я принадлежать хотел бы к их породе…
Помехи, сбой волны, и резко рвется связь.
“Мягкое подпрыгиванье гор…”[23]
Мягкое подпрыгиванье гор,
Трактора урчанье в дымке зыбкой.
На руинах развели костер;
Жизнь, похоже, все-таки ошибка.
Выживать мне стало все трудней
В гуще этих странных организмов:
Ходят в сандалетах, ржут, – ей-ей,
Скопище нехитрых механизмов.
Как запрограммирован уклад —
Навсегда – в провинциальных семьях!
Круг судьбы до скудости ужат,
Счастье в малых дозах, жизнь по схеме.
А на кухне блеск и чистота.
Что за страсть к вылизыванью кухонь!
Пуст и скуп словообмен: нет, да.
Мнения соседки ловит ухо.
“Девять вечера, тьма наплывает в окно…”[24]
Девять вечера, тьма наплывает в окно,
Я не в силах кричать, обрывается голос.
Начинается отпуск, за окнами морось,
Я пытаюсь представить, что мне все равно.
Раз в двадцатый опять подхожу к телефону,
Не найду, что сказать, но услышать готов,
Что мне скажут, и вместо сочувственных слов
Раз в двадцатый я слышу гудок монотонный.
Я сегодня купил себе хлеба и сыра,
Все в нарезке – случайно не выколешь глаз,
И голодную плоть усмиряю тотчас.
Воскресенье, свобода, прохладно и сыро.
Если кто-нибудь есть на Земле или выше,
Тот, кто любит меня, – пусть пришлет мне ответ.
А иначе – конец, я уже его вижу,
Бритва в воздухе чертит светящийся след.
II
“Как росток маиса, выкопанный под корень…”[25]
Как росток маиса, выкопанный под корень,
Я, пустая раковина, забытая морем
В стороне от жизни, за урезом воды,
Оборачиваюсь к тебе, посмевшей меня полюбить:
Пойдем со мною, пойдем и найдем, может быть,
Ночи следы.
Ощущение холода[26]
Утро было светлым, чистым, как кристалл.
Ты терять свою свободу не хотела.
Ждал тебя, на птиц смотрел и знал:
Предстоит страданье, что бы я ни сделал.
“Фальшивой радости прибой…”[27]
Фальшивой радости прибой,
Под вечерок, хотя б на час.
Ты не со мной, я не с тобой,
Забылся сговор наших глаз.
Смерть, разделение – удел
Уже ступивших за порог.
Неспешное разъятье тел
В прекрасный летний вечерок.
“Как перевод небытия…”[28]
Как перевод небытия,
Вокруг меня предметы быта.
Никчемным, им под стать и я —
Ты не идешь, и жизнь разбита.
С самим собой, как с тенью тень,
Как с девкой уличной в кровати,
Я коротаю ночь и день
И так люблю тебя некстати.
Субботним днем бреду пешком
В толпе, снующей деловито,
И все шепчу себе о том,
Что жизнь разбита, жизнь разбита.
“Почему никогда нам не быть…”[29]
Почему никогда нам не быть,
Не быть
Такими, чтоб нас любить?
“В пустом пространстве жить, без вех и без опоры…”[30]
В пустом пространстве жить, без вех и без опоры,
Как птицы хищные в краю немых высот,
Но крылья есть у птиц, добыча, схватка, взлёт,
А у меня их нет. Есть зыбкие просторы.
Бывало, что меня ночь возвращала в мир,
И просыпался я с зарядом жизни новой,
Пульсировала кровь, летел секунд пунктир —
Была их цепь тогда реальной и весомой.
Но этому конец. Я по утрам с тоскою
Опять встречаю день; мне вечера милей.
Вступил я в полосу пустынных областей,
Не надо мне побед, хочу я лишь покоя.
В пустом пространстве жить, без вех и без опоры.
Мне дарит темнота спасительный покров,
Желанье тает в нем, он мягок и суров.
Иду сквозь ночь. Мой взгляд внимателен и зорок.
“Нить забвения тянется, ткется и ткется…”[31]
Нить забвения тянется, ткется и ткется
Без конца, без начала. Хоть плачь, хоть моли.
Жизнь, как белый корабль, закрывающий солнце,
Уплывает, скользя в недоступной дали.
Внешний мир[32]
Я смерть внутри себя сквозь эту жизнь пронес,
Мне радость подменил невидимый некроз.
Частица холода всегда, везде со мной —
Живу отшельником в толкучке городской.
Порой спущусь купить то пива, то газету
И в супермаркете брожу со старичьем,
Их взгляд невидящий не скажет ни о чем,
Да и с кассиршами калякать – мочи нету!
Пусть так, пускай меня считают нездоровым,
Мне выпал редкий дар веселье разрушать,
Зато могу в тоске, в унынье поддержать
И просто в мрачный день – таким же
мрачным словом.
Мне заменяет одинокая мечта
Проигранную жизнь, не ставшую судьбою.
Врачи накаркали все то, чего я стою,
И то, что стою я, не стоит ни черта!
Часы, за мигом миг, пусты, как дырки в сыре,
Покуда времена идут во внешнем мире.
“Бесприютная ночь, я бегу от тоски…”[33]
Бесприютная ночь, я бегу от тоски,
Не питая надежды дожить до утра.
Плотным саваном душит и вяжет жара,
И в пустынном подъезде звенят каблуки.
На диванчик привычный в квартире ложусь,
На подушках лежу, только сон не идет.
Грязноватое солнце лениво встает,
Поднимаюсь как робот и снова тружусь.
Утомительный день, яркий солнечный свет,
Кофе чашка за чашкой, до боли в висках,
Телу мерзко в рубашке, штанах и носках,
Застревают в мозгах заголовки газет;
Вот и Дом инвалидов. У входа в метро
Телеса секретарш, инженеров смешки,
Словно лай кобелей. Под глазами – мешки.
Мы несемся по кругу, где в центре – ничто.
“Желание больше ничего не делать и, главное, не чувствовать ничего…”[34]
Желание больше ничего не делать и, главное,
не чувствовать ничего,
Внезапная потребность умолкнуть, отстраниться
ото всего,
И, созерцая мирный, красивый Люксембургский сад,
Быть старым сенатором, одряхлевшим под грузом
наград.
И больше ничто – ни дети, ни их кораблики,
ни музыка главное, —
Не нарушит мою отрешенность, почти атараксию,
такую славную,
Ни любовь – это главное, – ни страх,
ни сердца сжатие…
Ах, больше никогда не вспоминать объятия!
Возможный конец пути[35]
Что душу теребить? Я все же твердо знаю,
Что жил и видел жизнь людей и диких трав.
Я не участвовал, но все же твердо знаю —
Особенно сейчас, на склоне дня, – что прав.
Вокруг со всех сторон такой знакомый сад —
Теперь я искушен в своем надежном знанье
И этих ближних троп, и дальних эстакад,
И скуки отпусков, и скуки мирозданья.
Да, здесь-то я и жил, жил на излете века,
Неплохо жил, при всех уходах и растравах
(Ожоги бытия – от солнца и от ветра);
Теперь покоиться хочу вот в этих травах.
Подобно им, я стар. Я юн, подобно им,
И полон шороха весеннего природы,
И прожил, как они, – смят, но невозмутим, —
Цивилизации оставшиеся годы.
“Рассвет стремительного солнца…”[36]
Рассвет стремительного солнца —
Вот так бы в смерти преуспеть!
А людям – лишь бы все стерпеть:
Мой бог, да что им остается?
Нам не по силам, не с руки
Сносить тоски осенней стоны,
Мой бог, а жизнь так монотонна
И горизонты – далеки.
Зима – ни звука, ни следа:
Стою один во всей Вселенной;
Как голубой кристаллик льда,
Мечта чиста и совершенна.
“Ностальгия мне незнакома…”[37]
Ностальгия мне незнакома,
Но завидую я старикам,
Их холодным как смерть рукам
И глазам, нездешним как кома.
Незнакома мне жажда признанья,
Но завидую я нахалам
И ревущим детишкам малым,
Что умеют быть в центре вниманья.
И опять, свалившись в кровать,
До утра, как всегда, буду ждать я
Стука в дверь, ледяного объятья;
По ночам я учусь умирать.
“В Венеции, у парапета…”[38]
В Венеции, у парапета,
Я думал о тебе, Лизетта:
В той базилике золотой
Ты стать могла бы мне женой.
Вокруг толпа спешит, пестрея,
И хочет жить еще быстрее.
А я старик – внутри и вне:
Одна любовь осталась мне.
Последние времена[39]
Ожидают тяжелые нас времена,
Ожидают нас ночи немыслимой боли.
Будем сглатывать слезы, пьянея от соли.
Жизни нашей вот-вот оборвется струна.
Где любовь? Заблудилась в потемках она.
Будем рвать торопливо письмо за письмом,
Лучший друг обернется заклятым врагом,
Будет путь в никуда, и дороги без цели,
И пески раскаленные вместо постели,
Будет страх, что таится за каждым углом,
Он крадется, как память, по следу за мной
И безмолвно смеется у меня за спиной;
Его цепкие пальцы крепки словно сталь,
И хрустальны глаза, устремленные вдаль,
Он над миром висит, будто нимб ледяной.
Ожидает нас смерть. Это факт, милый друг.
Время выпустим мы из слабеющих рук.
Все, что знали и прожили я или ты,
Проплывет перед взглядом у смертной черты,
Сожаленье мелькнет – и все кончится вдруг.
III
“Народ, который любит жизнь…”[40]
Народ, который любит жизнь,
Познать создателя стремись.
Но снова только ночь вокруг
Да сердца стук.
“Вот фотографии детей…”[41]
Вот фотографии детей,
Вот безусловная любовь.
Но нам не избежать смертей;
На небе встретимся мы вновь.
“Да правда ли, что есть там кто-то в самом деле…”[42]
Да правда ли, что есть там кто-то в самом деле,
Кто после смерти нас с любовью примет всех?
Я холод сотен глаз встречаю с дрожью в теле;
Я к людям ключ ищу – нет, это просто смех.
Да правда ль, что помочь друг другу могут люди,
Что можно счастья ждать и не в тринадцать лет?
Есть одиночество, где шанс на помощь скуден;
Твержу я про любовь, которой, знаю, нет.
Я в центр выхожу под вечер, к ночи ближе,
В моих глазах мольба, иду на зов огня.
Бульвары золотом струятся по Парижу;
Как сговорились все не замечать меня.
А ночью я звоню, приникнув к телефону:
Набрать, один гудок, и трубку положить.
Тень прячется в углу, вблизи магнитофона,
Беззубый скаля рот, – ей некуда спешить.
Бестелесные[43]
Латентному, теплящемуся присутствию Бога
Ныне конец.
В неком пустынном пространстве мы плаваем, наги,
Даже тел у нас нет.
Плавая в холоде пригородной парковки
Перед торговым центром,
Гибким движением корпуса поворачиваемся
в сторону
Субботних супружеских пар,
Обремененных заботами, обремененных детьми.
А их дети за вкладыш с Грендайзером затевают
шумную склоку.
“Чудовищная смесь бесчисленных прохожих…”[44]
Чудовищная смесь бесчисленных прохожих
Плывет по улицам. Свод неба извращен.
Зеленые тона – всё новые, еще —
Я создаю. Вот пудель рядом ожил.
О, Шопенгауэр, я мысленно с тобой.
Тебя люблю и различаю в бликах окон:
Сей мир безвыходен. Я старый шут с пороком.
Здесь очень холодно. Прощай, Земля. Отбой.
В конце концов все разойдутся по домам,
Формулировка ироничная весьма.
Откуда знать мне, кто успел тут поселиться?
Здесь есть и санитар, и должностные лица.
И есть друзья у них – я думаю, немало.
Я подошел к стене. Я размышляю вяло,
Пока галдят они, как полчище горилл;
Я видел клетки их, когда глаза закрыл.
Я в восемь по утрам иду вдоль стен церквей,
Я вижу в транспорте старушек умиранье;
И скоро свет дневной замрет, замрет за гранью.
И тут встает вопрос о смысле всех Церквей.
“Ты что-то говорила о сексе…”[45]
Ты что-то говорила о сексе, об отношениях между людьми. Говорила ли ты вообще? Вокруг было шумно; казалось, с губ твоих слетают слова. Поезд въезжал в туннель. С легким потрескиванием, с легким запозданием загорелись лампы в купе. Я ненавидел твою плиссированную юбку, твой макияж. Ты была скучна, как сама жизнь.
Среда. Майнц – Долина Рейна – Кобленц[46]
Очевидная двойственность одиночества. Я смотрю на стариков, сидящих за столиком, их минимум десять. Можно от нечего делать их сосчитать, но я уверен, что их минимум десять. Ох! Если б только я мог улететь на небо, улететь на небо сию же минуту! Они говорят все cразу, производя какофонию непонятных звуков, где можно различить лишь отдельные жеваные слоги, словно выгрызаемые зубами. Господи! Как же трудно примириться с миром!..
Я сосчитал. Их двенадцать. Как апостолов. А официант, надо думать, Христос?
Не купить ли мне футболку Jesus?
“Бывают мгновения, когда буквально слышишь…”[47]
Бывают мгновения, когда буквально слышишь насмешливое шуршание времени, ускользающего среди тишины и уюта,
И смерть опережает нас по очкам.
Становится скучно, и соглашаешься ненадолго отвлечься от главного, сделать какое-то нудное, но необходимое дело, считая, что оно займет три минуты, А после с тоской замечаешь, что два часа улетучились почему-то.
Время безжалостно к нам.
Иногда вечерами кажется, будто день пролетел за четверть часа, и, естественно, начинаешь думать о возрасте, торопиться,
Пытаешься блефовать, чтобы разом наверстать полгода, и не находишь ничего лучше, как опять исписать страницу,
Потому что – за вычетом редких моментов истории и нескольких личностей, чьи имена нам известны из книг, —
Лучший способ обыгрывать время – не пытаться прожить в нем сполна, ловя каждый миг.
Место, где наши поступки вписываются в гармонию мира, где они волшебно последовательны и свободны от противоречий,
Где все наши “я” дружно шествуют рядом без раздоров и драм,
Где правит абсолют, где идеалы вечны,
Походка – танец, а слова – псалом,
Не существует на земле.
Но мы туда идем.
Тело абсолютной идентичности[48]
Дом Бога похож на взрытый кротом бугорок,
Там много ходов,
Галерей, куда телу протиснуться трудно;
Но внутри этот дом безнадежно пустой.
Небесный Иерусалим существует и здесь, на земле,
В глазах некоторых женщин;
Сперва происходит отладка, что-то вроде
синхронизации приемных устройств
и установки соединения,
Потом взгляды тонут и отражаются в чем-то
невероятно чудесном, несущем спасение,
Которое есть Другой и Единый,
Пространство и неподвижная точка.
Отринув время, мы оказываемся в царстве
идентичности – путь как будто недлинный.
В центре Господнего Храма есть комната
с побеленными стенами и низеньким потолком;
Посредине стоит алтарь.
Те, кто сюда попадает, бывают сначала удивлены
атмосферой пустоты и безмолвия,
которыми проникаешься понемногу;
Почему пуст алтарь?
Разве так надлежит являть себя Богу?
И лишь после многих дней, после многих ночей
бдения и созерцания
В центре пространства вдруг проступает нечто,
подобное солнцу, обретающему очертания,
Нечто такое, что стягивает пространство
и организует его, как ядро,
Центральная точка, вокруг которой
формируется мир и воплощает себя
в потрясающем топологическом переплетении,
Точка, продолжительное созерцание которой
готовит душу к скачку в абсолютную идентичность,
недосягаемую для изменения.
Названия для этой точки нет ни в одном языке,
но она источает радость, свет и добро.
“Мир выглядит, как никогда, однородным и прочным…”[49]
Мир выглядит, как никогда, однородным и прочным. Девятичасовое солнце медленно и полого струится по улице; старинные и современные здания соседствуют довольно беззлобно. Я, частица человечества, сижу на скамейке. Парк совсем недавно обновили; фонтан вот установили. На этой скамейке сидя, я думаю о человеческом виде и ощущаю себя гуманным; сижу гуманно напротив фонтана.
Фонтан современный: вода течет между серыми полусферами, падает медленно с одной на другую. Между ними она могла бы только сочиться, но архитектор придумал хитрей: сначала вода заполняет неторопливо верхние полусферы; когда они переполняются, она тихонько капает в нижние; через какое-то время – его промежутки кажутся мне неравными – всё разом опустошается. Потом вода наливается снова, и процесс повто ряется.
Может быть, перед нами метафора жизни? Сомневаюсь. Скорей, архитектор хотел инсценировать свое представление о вечном движении. Не он первый, не он последний.
Пятница, 11 марта. 18 час. 15 мин. Саорж[50]
Лежу в гостинице; мышцы мои отдыхают после ходьбы; они слегка горят, но это приятно.
Не могу я как человек западный, сентиментальный, спонтанный, по-настоящему принять для себя буддизм (со всем, что буддизм включает в себя: с этим упорным исследованием тела, направляемым разумом; упорным, почти научным исследованием тела, его реакций и использованием этих реакций в мистическом поиске и в быту).
Иначе говоря, я остаюсь романтиком, зачарованным идеей полета (полета чистого, духовного, с телом никак не связанного). Я чту целомудрие, святость, невинность; верю в слезный дар и молитву сердца. В буддизме все более разумно, более целесообразно; однако я не в состоянии проникнуться им.
Я лежу на кровати, мышцы мои отдыхают; и я чувствую, что готов, как в юные годы, изливать душу до бесконечности.
“Я как мальчик без права на слезы и ласки…”[51]
Я как мальчик без права на слезы и ласки;
Уведи меня в царство хороших людей,
Уведи меня в ночь, покажи мне, как в сказке,
Мир с другими созданьями, чудо содей.
Я надеждой живу, вековой, первобытной,
Как те старые негры, что дома – князья:
Подметают метро с непонятной улыбкой —
Одиноки, как я, безмятежны, как я.
“И правда, этот мир, где дышим тяжело…”[52]
И правда, этот мир, где дышим тяжело,
Внушает нам лишь злость, до дрожи отвращенья,
Желание сбежать, без права возвращенья.
Нас больше не прельстит букет газетных слов.
Нам вновь бы обрести исконный отчий дом,
Крылом архангела заботливо укрытый,
И жить моралью странной, позабытой,
Что освящала жизнь – до смерти, день за днем.
Нам нужно что-нибудь, что нежность утолит,
Нам нужно что-нибудь, похожее на верность,
Что сможет превзойти собою эфемерность.
Нам больше не прожить от вечности вдали.
Бульвар Пастера. Вторая половина дня[53]
Голубые глаза, туристический вид.
Это немцы об обществе спорят за пивом.
Их Ach so с разных столиков сразу летит
В теплый воздух живой со словесным приливом.
Слева химики дружно воркуют за пищей:
“Технологии новые синтез продвинут!”
Всем от химии радостно, грустно от виршей.
Хорошо бы прийти нам к науке единой.
Эти цепи молекул, философия “я”
И абсурдная жизнь архитекторов модных…
Разлагается общество, секты – свободны.
Может, лучше восславим монарха, друзья?
“Сгусток крови, злобы сгусток…”[54]
Сгусток крови, злобы сгусток.
Это люди, говоришь?
Это люди, кроме шуток.
Ночь упала на Париж.
А в обманчивой лазури
Две ракеты повстречались.
Старичок, слегка прищурясь,
Древний коготь изучает.
Динозавры, динозавры
С неразумными глазами,
Тоже бились вы бесславно,
По болотам замерзая?
Было ль время добрых истин,
Был ли гармоничный век?
Отчего, скажите, в жизни
Так страдает человек?
“В Мохаве, выжженной, безбрежной…”[55]
В Мохаве, выжженной, безбрежной,
Рос двухтысячелетний кактус,
Как бог-хранитель безмятежный;
Сквозь лаву он пробился как-то.
В день равноденствия, весной,
В канун глобальных потрясений,
Идут индейцы в час ночной
Пред кактусом склонить колени.
И ночь горит от их заклятий,
Дрожащих, как язык змеи, —
Всё, чтобы Время в результате
Желаньям подчинить своим,
Чтоб убедить его свернуть
С пути, замкнуть свои извивы.
Настанет день когда-нибудь,
Когда над Временем красиво
Захлопнет крепкие замки
Архитектура их стенаний.
И станем мы легки, легки…
И Вечность снова будет с нами.
IV
Вариация 49: Последнее путешествие[56]
Треугольник стальной режет воздух над миром;
Самолет застывает. О странный десант!
Высота восемь тысяч. Встают пассажиры
И выходят. Под ними безмолвие Анд.
А в разреженном воздухе видно, как смерчи,
Завиваясь в спираль,
Поднимаются снизу предвестием смерти,
И туманится даль.
Наши взгляды встречаются, ищут ответа,
Но молчит пустота;
Неживой белизной наши руки одеты
И сверканием льда.
`Сантьяго (Чили), 11 декабря
Сжимающее отображение[57]
А когда-нибудь, в час окончания ночи,
Когда ширится небо лазурью проточин,
Я уйду, я безмолвно тогда удалюсь,
Я с полярным сияньем привычно сольюсь,
Я исчезну без ведома прочих.
Проскользит моя поступь путем потайным —
Обычным на первый взгляд.
Лабиринты и петли. Они не страшны.
Припомню свой путь наугад.
Это тихое утро наполнит покой.
Без веселья и скорби пойду я легко.
Каждый шаг нежным светом окутан
Зимних зорь, их улыбкой, уютом.
Конец ознакомительного фрагмента.