Вы здесь

Очерки истории русской философии. II (Э. Л. Радлов, 1912)

II

Говорить о первом периоде русской философии не входит в нашу задачу. Без сомнения, такие явления, как Нил Сорский и старец Артемий, как Максим Грек, Филофей, Крижанич и князь Курбский представляют интерес для философа и заслуживают полного внимания, но следует признать, что потребность в философии на Руси до восемнадцатого века была невелика, и она удовлетворялась переводной литературой и разными азбуковниками, – своего рода реальными словарями или энциклопедиями, в которых среди различных практических сведений попадались также и сведения по части философии. Более систематические занятия философскими науками начались в школах Киева и Москвы в семнадцатом веке. В двух высших классах преподавалась диалектика, физика, этика и метафизика в духе Аристотеля. Образцом преподавания могут служить лекции Иоасафа Краковского, или же учебники, какие были в ходу в начале шестнадцатого столетия на западе, например, Фомы Posnaniensis'a или Михаила de Vratislavia или Иоанна Glogoviensis'a. Из числа наиболее известных преподавателей в Киевской Могилянской академии назовем Феофилакта Лопатинского, Феофана Прокоповича и Вишневского. В Московской Греко-латинской академии братья Лихуды преподавали риторику, комментировали логику Аристотеля и “введение” Порфирия. Они комментировали также и первые две книги “Физики” Аристотеля. Впрочем в 1694 г. преподавание Лихудов в академии было прервано, а в 1702 г. они сосланы в Ипатьевский монастырь.

На смену схоластического преподавания у нас явились учебники в духе Лейбница и Вольфа. Весьма большим распространением пользовались у нас в восемнадцатом веке учебники Баумейстера, Карпе и Винклера. Преподавание велось главнейше на латинском языке, и первым, кто стал читать лекции по-русски, был профессор элоквенции Московского университета Поповский, ученик Ломоносова, переводчик “Опыта о человеке” Попа. Влияние Вольфа сказалось на Аничкове и Брянцове, профессорах Московского университета, но оно сказалось и на лице гораздо более значительном, а именно, на первом русском ученом и философе М. Ломоносове (1711–1765).

С Ломоносова мы можем начать новый период. Этот гениальный ученый, конечно, обязан многим своему учителю Христиану Вольфу, но Ломоносов был в то же время и вполне самостоятельным мыслителем. Из механического мировоззрения Ломоносов выводил следствия, которые лишь гораздо позднее были приняты наукой; так, он предвидел кинетическую теорию теплоты и вполне ясно формулировал законы сохранения материи и энергии. Ломоносов полагал, что знание и вера не противоречат друг другу, что природа и библия в одинаковой мере говорят о могуществе Божества. Телеологию Ломоносов считал лучшим доказательством бытия Бога. Влияние Вольфа заметно, главным образом, на методических приемах Ломоносова, а также и в том, что он думал, что законы мышления в то же время суть и законы бытия. Однако Ломоносов постоянно настаивает на опыте, сравнивая опыт с руками исследователя, а размышление с глазами. Отметим, что логику с подробным учением о силлогизме Ломоносов изложил в своей “Риторике”.

Справедливость требует упомянуть в числе зачинателей русской философии и трудолюбивого, но мало талантливого противника Ломоносова, В. Тредьяковского: к его “Слову о премудрости, благоразумии и добродетели” им приложен словарь латинских философских терминов с переводом их на французский язык.[1] В своей речи Тредьяковский пользуется русскими терминами. К переводу различных томов огромной истории Роллена, сделанному нашим трудолюбивым академиком, им же написаны введения, в которых изложен курс практической философии.

Григория Саввича Сковороду (1722–1794) обыкновенно считают родоначальником русской философии. Сковорода был мудрец, учитель жизни, а не ученый, стремящийся объяснить явления внешнего и внутреннего мира. Жизнь его, согласная с учением, весьма замечательна; особенно интересны последние годы, когда он странствовал по Украине; он не расставался только со своим посохом, флейтой и библией: постоянная сердечная веселость досталась ему в качестве зрелого плода его житейской мудрости.

В Сковороде мистицизм уживался с рационализмом, истинная религиозность с уважением к правам разума и науки. Он не смешивал религии с суеверием, как это впоследствии делал, напр., Белинский, поэтому Сковорода мог одновременно видеть в религии центр человеческого бытия и в то же время резко бороться против суеверий, так что некоторые исследователи сравнивали его, совершенно впрочем напрасно, с французскими рационалистами восемнадцатого века. В религии Сковорода отличал божественное от человеческого и последней стороне, преданию, не придавал значения. Он думал, подобно Ломоносову, что вера и знание питаются двумя источниками, ведущими к одной цели: изучение природы, а равно и откровение библии одинаково ведут к Богу. И хотя во многих местах сочинений Сковороды Бог, как единое начало, проникающее все и содержащее в себе все, понимается пантеистически и отождествляется с “натурою”, но в то же время мы находим у Сковороды и философское оправдание учения о Св. Троице. Так как Бог во всем и всюду, то Его можно найти и в человеке, поэтому человеку необходимо самопознание; самопознание же учит, что только дух субстанциален, тело же есть лишь тень и пустошь; самое же важное в духовной жизни есть сердце, поэтому самое важное дело для человека и самая необходимая наука – уменье жить. Сковорода по преимуществу религиозно-нравственный философ, и метафизика его есть только основа для построения этики. Он учил, что все люди стремятся к счастью, но не все его ищут там, где следует; многие видят его во внешних условиях – богатстве, положении в свете и т. д. Все это пустое. Счастье на этом пути найти нельзя, между тем оно так близко: всегда около нас и в нас самих. Поэтому достичь его нетрудно: все трудное не нужно, а нужное не трудно. Счастье зависит от нас, ибо состоит во внутреннем мире, в согласии с самим собой, в душевном веселии и довольстве. Душевное веселие приобретается человеком, когда он сознает истинную свою сущность и устроит жизнь свою согласно с волею Божиею, – тогда наступает царство Божие внутри нас. Для достижения его следует придерживаться правила о сродности, т. е. жить согласно с индивидуальным характером, не насиловать своих склонностей и дарований. Стоическое vivere secundum naturam в известном смысле и есть жизнь по воле Божьей, ибо Бог есть природа.

Большого влияния Сковорода на развитие философии не имел; он оставил после себя лишь кружок поклонников, но не создал школы.

Третий мыслитель, на котором следует остановиться, это знаменитый автор “Путешествия из Петербурга в Москву” Радищев (1749–1802). В ссылке Радищев написал большой трактат “О человеке, его смертности и бессмертии”, который не успел вполне обработать. Этот трактат распадается на четыре части: в первых двух изложены доводы против бессмертия, а в последних двух – доводы в пользу его. К определенному выводу Радищев не приходит, предлагая лишь материал для решения вопроса. Замечательно, что Радищев в своих рассуждениях не прибегает к доводам религиозного характера. Несколько презрительный отзыв Пушкина о сочинении Радищева несправедлив, книга производит впечатление искреннего и добросовестного искания. Доводы в пользу бессмертия достаточно убедительны для того, чтобы читатель задумался над этим вопросом и увидел слабость материализма.

Радищев черпал весьма обильно из французских и немецких источников, но он не находился под исключительным влиянием французов, Гельвеция и энциклопедистов. На нем отразилось, конечно, и французское влияние, господствовавшее в царствование Екатерины II, когда русское общество зачитывалось сочинениями Руссо, Вольтера и Гельвеция; однако это влияние не было значительным и прошло почти бесследно. Наибольшее влияние, по всей вероятности, оказал Руссо, которого переводили довольно часто. На одном из первых философских сочинений, а именно Якова Козельского (“Философические предложения”, СПб., 1768), в одинаковой степени отразилось влияние Гельвеция в теоретической части, а в практической немецких философов. На политическую жизнь идеи энциклопедистов имели большее влияние, чем на философию. Из Франции наряду с либеральными идеями энциклопедистов пришло и мистическое направление Сен-Мартена и консервативное Жозефа де Мэстра, получившее значительное распространение в русском обществе; Радищева, впрочем, это направление нисколько не коснулось. Уже при Екатерине II началось преследование франкмасонов и мистиков, выразившееся в запрещении целого ряда книг, изданных в новиковской типографии.

Ярче всего мистицизм, господствовавший в начале царствования Александра I, обнаружился на М. М. Сперанском, который зачитывался произведениями M-me де Гюон, Фенелона, Св. Терезы, Сен-Мартена и др. Письма Сперанского к архиепископу Феофилакту, к П. Словцову, к Злобину, к Броневскому и Цейеру, а также отрывки из его рукописей, хранящихся в Публичной Библиотеке, приведенные в сочинениях Катетова и Эльчанинова о Сперанском, рисуют довольно полно картину роста мистицизма в душе Сперанского. Замечательно, что Сперанский ценит не столько мистическую теорию, сколько практику, долженствующую привести к Царству Божьему внутри человека. В этом отношении он остается верен основной черте русского мышления, проявившейся, напр., и в Ниле Сорском. Из отрывков Сперанского видно, что он знаком с сочинениями Канта, Фихте и Шеллинга, но, по-видимому, они не произвели на нашего законоведа большого впечатления. Суждение о Сперанском, пока не опубликованы его рукописи, не может быть полным и точным.

Ломоносов, Сковорода, Радищев и Сперанский – вот родоначальники русской философии. Хотя они и оперируют материалом, заимствованным с запада, но в них видна и оригинальная мысль, характеризующая различные стороны русского духа. Но эти зародыши самостоятельного мышления вскоре уступают место иноземной мысли сначала французской, потом немецкой.

Влияние английской и французской философии было незначительно, хотя никогда вполне не прекращалось. Так, еще при Петре на историке Татищеве заметно знакомство с Локком, Гоббсом и Бейлем; также и на Феофане Прокоповиче видно влияние Бэкона, а в его “Правде воли монаршей” многие положения заимствованы, по-видимому, из Гоббса; Бэконом же был увлечен и друг Прокоповича, Маркович. О Екатерининской эпохе Алексей Веселовский в книге “Западное влияние в новой русской литературе”, ст. 71, 5-е изд., говорит следующее: “Как старое поколение ни старалось сделать вольтерианство пугалом в глазах порядочных людей, как ни запрещали главных сочинений Руссо, на которых после того был еще более усиленный спрос, как ни отрекалась императрица от солидарности с новыми экономическими учениями, с гуманной внутренней политикой Неккера, Тюрго… – живые отголоски воспринятых идей не погибли, пережили трудные времена и выразились во многих начинаниях нового времени”. Влияние Монтескье легко заметить на “Наказе” Екатерины. Влияние французской философии не исчезло вполне и тогда, когда наступило господство немецкого идеализма: так. Осиповский переводил Кондильяка. Лобачевский усвоил себе идеи английского эмпиризма, точно так же, как и Ф. Сидонский; Поповский перевел Локка “О воспитании”. Позднее английское влияние заметно, главным образом, в области психологии: так, М. М. Троицкий пропагандировал английский ассоционизм в своей книге “Наука о духе”, А. Смирнов применил его к области эстетики и т. д. Все же эти явления были только исключениями, а главное течение мысли повернулось в сторону немецкого идеализма, и русское мышление оказалось на долгое время в плену у него.

Причины этого поворота нетрудно указать; их несколько, и они очевидны: первая причина заключается, без сомнения, в содержательности, глубине и оригинальности идеализма, поставившего новые задачи философии и давшего новое решение их; французский сенсуализм и английский эмпиризм не могли тягаться с гносеологией и моралью Канта и Фихте; эмпиризм должен был совершенно перестроиться, чтобы вновь вступить в середине XIX века в борьбу с идеализмом. Вторая причина – политическая: результаты французской революции и проповедь свободомыслящих испугали правителей, в том числе Екатерину II и Александра I, которые резко изменили к ним свое отношение. Французская и отчасти английская философия были взяты под подозрение под влиянием идей, которые проповедывал, например, Жозеф де Мэстр и другие реакционеры.[2] Наконец, третья причина, которая есть результат второй, заключается в том, что в Россию во вновь открытые университеты были приглашаемы иностранцы, по преимуществу немцы, и из них многие были поклонниками идеализма Канта и Шеллинга. Из числа приглашенных следует упомянуть вольфианца академика Бильфингера, Шварца, Буле и Шадена– учителя митрополита Евгения и Карамзина – (в Москве), Фишера (в Петербурге), Шада (в Харькове), Броннера (в Казани) – поклонника Канта и учителя Лобачевского. Некоторые из указанных лиц, как, например, Шварц и Шаден играли в Москве значительную роль. Вместе с тем многие молодые русские, начиная с Ломоносова и Радищева и до настоящего времени, получали научное образование в немецких университетах и проникались уважением к немецкой философии.

Первыми заговорили о Канте в России Мельман и Елагин, отчим Киреевского и переводчик Шеллинговых “Писем о догматической философии”, и Муравьев-Апостол, долго живший в Германии и лично познакомившийся с Кантом. В печати о Канте первый заговорил Лубкин, профессор Казанского университета, поместивший в 1805 г. в “Северном Вестнике” письмо о критической философии. Теоретическое учение Канта, т. е. его “Критика чистого разума”, на первых порах было встречено несочувственно, и влияние ее сказалось гораздо позднее, когда ее перевели (М. Владиславлев, а позднее Н. О. Лосский), и когда идеи ее были воспроизведены неокантианством. Особенно критически было встречено учение о субъективности пространства и времени; так, проф. Осиповский в двух речах доказывал, что пространство и время не суть только субъективные формы созерцания, и что динамическое мировоззрение Канта заключает в себе противоречие; точно так же и гениальный Лобачевский понимал пространство не в смысле кантовского субъективизма. Укажем еще, что и Юрьевич в своей “Пневматологии”, обнаруживающей знакомство с Кантом, тоже возражает против субъективности пространства и времени. Против Канта выступил и Перевощиков в речи “О пользе наук вообще” (“Казан. Универ. Изв.”, 1814). Из математиков только Цингер (гораздо впрочем позднее) стал на точку зрения Канта; а из естествоиспытателей гениальный К. Э. Бэр в своей речи “Какое понимание природы нужно считать правильным” дал своеобразную иллюстрацию кантовского учения. Против Канта восстали, правда по совершенно иным мотивам, и профессоры духовных академий: так, Голубинский в своих лекциях уделяет много места критике Канта, причем опровергает его учение о пространстве и времени, его вывод категорий и, в особенности, его опровержение доказательств бытия Божия. В последнем пункте с Голубинским сходятся и все русские философы, так или иначе примыкающие к Вл. Соловьеву. Для С. Л. Франка, напр., онтологическое доказательство представляет не только центральную проблему, но и центральную истину философии. Архимандрит Гавриил говорил о “Кантовой отраве”; критиковали Канта и Карпов, и Кудрявцев-Платонов, и проф. Скворцов. Голубинский и Кудрявцев-Платонов, как это вполне естественно, сочувствовали главным образом философии Якоби, так как Якоби выдвигал элемент веры, как способности познания сверхчувственного. Если “Критика чистого разума” не встретила большого сочувствия, то практическое учение Канта, напротив, имело больший успех, как у представителей духовно-академической философии, так в особенности у профессоров естественного права. Преподавание естественного права получило сначала довольно широкое распространение – как вообще все философские дисциплины – и велось в духе Пуффендорфа, как это видно на Дильтее, учителе Десницкого, на Золотницком и на медике, читавшем естественное право, Михаиле Скиадане, называвшем Кантову философию “подогретыми щами”; но вскоре влияние Пуффендорфа уступило место влиянию Канта, сказавшемуся, например, на сочинениях Лодия и Куницына, которые в двадцатых годах были запрещены, а также и на книгах Е. Чиляева, И. Наумова и В. Филимонова. Н. Коркунов утверждает, что и Лев Цветаев находился под влиянием Канта, но сам Цветаев указывает на Беккарию и Монтескье, как на свои источники. В пользу Канта высказался и И. Срезневский в своей речи “О разных системах нравоучения” (Казань, 1817). Эстетические взгляды Канта отразились на сочинении Гевлича “Об изящном”. Можно еще упомянуть и о купце И. Ертове, воспроизводившем физическое учение Канта. Особенно усердно служил распространению Кантовых идей проф. Харьковского университета Л. Якоб, автор учебников логики, опытной психологии, нравоучения, эстетики, естественного права и др.

Но, вообще говоря, влияние Канта было вначале не очень значительным, точно так же, как и влияние Фихте, которое, по сравнению с влиянием Гегеля или Шеллинга, должно почесть совершенно ничтожным. Упомянуть можно разве о появлении в Харькове в 1813 г. книги “Яснейшее изложение, в чем состоит существенная сила новейшей философии Фихта”, а также и то, что М. Бакунин перевел “О назначении ученого”. Бакунин, увлекавшийся некоторое время Фихте, привлек к его изучению Герцена и Белинского, но это увлечение продолжалось очень недолго. Каразин хотел пригласить Фихте в Харьковский университет, но из этого ничего не вышло. Почему философия Фихте имела такое незначительное распространение в России, в то время как Шеллинг и Гегель влияли чрезвычайно сильно? Причина этого заключается в характере философии Фихте. Сухой, отвлеченный схематизм его гносеологических построений оставляет малый простор для фантазий и не соответствует духу русских мыслителей; с другой стороны, историко-философские взгляды Фихте проникнуты в большей мере чисто немецким национализмом, чем это имеет место, напр., у Шеллинга.

С именем Шеллинга и Гегеля связано возникновение в России наиболее оригинального философского направления, а именно – славянофильского, но о нем мы скажем несколько позднее, теперь же остановимся лишь на прямых последователях Шеллинга. Сначала получили распространение натурфилософские взгляды Шеллинга. В Петербурге проповедником их был Данило Велланский, профессор Медико-хирургической академии; он в многочисленных сочинениях, частью переводных – напр., он перевел сочинение шеллингианца Голуховского, бывшего некоторое время профессором Виленского университета – частью оригинальных, развивал идеи Шеллинга. В московском университете проф. М. Павлов в лекциях по сельскому хозяйству и в сочинении “Основания физики” проводил те же взгляды. Из числа последователей Велланского можно назвать профессора Харьковского университета Хр. Экеблата, который еще в 1872 году выпустил “Опыт обозрения способностей человеческого духа”, написанный в духе Шеллинга; подобными же идеями проникнуты и лекции Ф. Авсенева, профессора Киевской духовной академии. Упомянуть можно еще и о медике Зацепине (Панезице) и Максимовиче, напечатавшем “Размышления о природе”. Однако не только мысли Шеллинга относительно органической и неорганической природы влияли на русских писателей; в такой же мере влияли и его воззрения на духовную природу человека: они дали толчок размышлениям эстетическим, историко-философским и религиозным. В этом отношении следует отметить Галича, написавшего “Историю философии”, “Картину человека” и “Опыт науки изящного”, И. И. Давидова, который, впрочем, впоследствии отошел от Шеллинга, Н. И. Надеждина, Полевого, кн. В. Ф. Одоевского, поэта Веневитинова. К истории взгляды Шеллинга старался применить, как это показал П. Милюков, И. Средний-Камашев; то же самое делал и историк Погодин в своих “Исторических афоризмах” – подобно Давыдову и Погодин впоследствии отошел от Шеллинга и сам иронизировал над своим шеллингианством в “Простых речах о мудреных вещах”, в которых, впрочем, вполне обнаруживается отсутствие философского дарования. Философия Шеллинга с ее учением о бессознательном творчестве гения, с ее попыткою сочетать свободу и необходимость, наконец, его религиозные воззрения в период так называемой “положительной философии” давали богатый материал для эстетических и исторических размышлений. Упомянем, что и М. Н. Катков отдал дань поклонения Шеллингу в диссертации о Пифагорейской философии.

На смену Шеллинга появилось влияние Гегеля, ему подпали частью те же лица, которые увлекались и Шеллингом – как, напр., славянофилы и западники, – частью же и другие, прямые последователи Гегеля.

Увлечение Гегелем весьма понятно: строгая методичность системы, возможность вместить в схему развития самые разнообразные, по-видимому, противоречащие явления, наконец, видимость абсолютного знания – все это должно было подкупать и очаровывать; и если до настоящего времени диалектика находит своих адептов, то естественно, что первое время она подчиняла себе все умы, стремящиеся к познанию истины. Только в пятидесятых годах появилась критика гегельянства, и его отвергли частью вполне, частью же критически перестроили. Самарин и Юркевич очень правильно стали говорить, что у человека нет знания абсолютного, но есть знание об абсолюте; в шестидесятых годах выбросили за борт и знание об абсолюте, да и самый абсолют. Разочарование в Гегеле, заметное у славянофилов, было особенно сильно у западников. Белинский, совершенно неправильно понявший мысль Гегеля, что все действительное разумно, перешел на сторону иных начал, точно так же, впрочем, как и Бакунин, Герцен и Лавров. Но влияние Гегеля не совершенно исчезло, оно сохранилось у таких писа телей, как, напр., Н. Страхов и обнаружилось с полной силой в марксизме – крайнем выражении западничества. К числу правоверных гегельянцев относится М. А. Тулов; ему принадлежит “Очерк исторического развития логики от Аристотеля до Гегеля” (рукопись) и “Руководство к познанию родов, видов и форм поэзии” (Киев, 1853); в последнем сочинении Тулов следует гегелевской эстетике; тех же принципов придерживался и киевский проф. Амфитеатров. Влияние Гегеля заметно и на киевском проф. С. Гогоцком, на Я. Редкине, написавшем обширную историю древней философии (7 томов, доведена до Аристотеля), и на Б. Чичерине; последний проявил склонность к гегельянству в своей логике, метафизике и философии права. Чичерин видоизменил схему диалектического процесса, и это повлекло за собой глубокое отличие от гегелевских воззрений. Н. Коркунов показал, что видоизменения, внесенные Чичериным, не улучшают Гегеля, а, напротив, лишают его всякого значения. Под влиянием Гегеля был и К. Неволин и А. Градовский, последний, впрочем, недолгое время. Особого упоминания заслуживает антропологизм Я. Лаврова, первого русского социолога, по мнению Н. Кареева. Первые работы Лаврова посвящены Гегелю, потом он отошел от Гегеля и вернулся, пройдя через Фейербаха, частью к Канту, частью же к Конту; история, по мнению Лаврова, представляет развивающийся закономерный процесс, и человек подчинен историческим законам, но он может осознать эти законы и ставить себе определенные цели. Цивилизацией Лавров называет, в противоположность культуре, сознательную переработку истории. Исторический материализм Лавров отвергает, говорит о достойности человека, устанавливает свой категорический императив (“живи согласно идеалу развитого человека”). Однако не ясно, как это учение можно соединить с признанием свободы воли иллюзиею и признанием истинности протагоровского субъективизма. Отголоски Гегеля можно найти и в книге В. Розанова “О понимании”, а также в многочисленных работах Я. Дебольского, автора “Феноменального формализма”, как он называет свою систему, переводчика большой “Логики” Гегеля. Вместе с Гегелем Дебольский отрицает всякое непосредственное знание. Гегеля переводили довольно часто: переведена его “Эстетика”, его “Энциклопедия”, его “Феноменология духа”, его “Логика”.

Пожалуй, наиболее оригинальной книгой, на которой сказалось весьма ясно влияние Шеллинга и Гегеля, и в которой очень талантливо применен диалектический метод, следует признать “Веру и знание” П. Бакунина (СПб., 1887), младшего брата знаменитого революционера.

В Германии падению гегельянства способствовал Фейербах и левое гегельянство; то же произошло и у нас. Наиболее ярко увлечение Фейербахом сказалось на антропологизме Н. Г. Чернышевского и М. А. Антоновича. Однако подобно тому как Фейербах и левое гегельянство послужили лишь переходным звеном между идеалистической метафизикой и материализмом, так и антропологическая точка зрения представляла лишь прикрытый материализм, выразившийся у Чернышевского в его учении о том, что в человеке лишь одна природа, что добро есть польза, а цель искусства – воспроизведение и объяснение действительности. Наиболее талантливого истолкователя эти идеи нашли себе в лице Писарева. Материализм Писарева почерпнут не только из Фейербаха, но и из Бюхнера, Фохта и Молешотта. Любопытно, что Писарев считает реализм (т. е. материализм) первым оригинальным русским философским направлением, в то время как мартинизм, гегельянизм и всякие другие “измы” были лишь, по его мнению, делом моды, заимствованной с Запада. Идейно направление Чернышевского, Добролюбова и Писарева, т. е. в философском отношении, не представляет большого интереса, и осмеянный ими Юркевич, противник материализма, без сомнения, более значителен и глубок; однако в русской умственной жизни Юркевич не оставил заметного следа, в то время как Чернышевский имел чрезвычайно большое влияние и значение вплоть до настоящего времени. Наступили господство материализма и пренебрежение метафизикой. Писарев писал: “Философия потеряла свой кредит в глазах каждого здравомыслящего человека: никто уже теперь не верит в ее шарлатанские обещания, никто не предается ей с тем страстным увлечением, с каким это делалось прежде и с каким еще и теперь сотни тружеников посвящают себя этой ученой эквилибристике. Если здравомыслящие люди и обращают на философию свое внимание, то это делается единственно только для того, чтобы или посмеяться над нею, или кольнуть людей за их упорную глупость и их удивительное легковерие. Серьезно заниматься философией может теперь или человек полупомешанный, или дурно развитой, или крайне невежественный”. Место метафизики заняло естествознание, которое было провозглашено единственной истинной наукой. Но Писарев ошибался; как относительно того, что реализм есть истинная, оригинальная русская философия, так и относительно того, что естествознание может заменить собой философию, и прав был Гиляров-Платонов, который по поводу увлечения Гегелем говорит: “Увы! достаточно было прочитать любую страницу для полного убеждения, что ни один из передовых тогдашних мыслителей наших не прочитал системы, которою он так увлекает и себя, и других. И нужно было видеть, с какой непостижимой легкостью передовой человек перелетал от одного воззрения к другому, от одного увлечения к иному, совершенно противоположному и столь же внешнему”. Материализм недолго господствовал у нас и сохранил некоторую силу лишь в представителях естествознания и у марксистов. Принципы, которые старается защитить, напр., И. Сеченов в “Рефлексах головного мозга” (а также в своих речах, в которых он излагает теорию познания и учение о детерминизме), или А. Бекетов, который пытается свести нравственность к закону сохранения энергии, – эти принципы находили себе некоторую поддержку в позитивизме – направлении, родственном материализму, а также в дарвинизме, который получил в России распространение почти в то же самое время, что и позитивизм. Первыми о позитивизме стали упоминать критик В. Майков (в 1845 г.) и В. Милютин (в 1847 г.), потом о нем заговорили Ватсон, Писарев, Лавров, Михайловский, Вырубов[3] и, главным образом, де Роберти. К позитивизму естественно привлекало то уважение к науке, которое лежит в основе позитивизма, и эта его черта заставляла забывать слабые его стороны – пренебрежение психологией и неопределенность социологии, новой науки, долженствовавшей создать теорию истории. Особенно сильное впечатление производила идея Конта об иерархии наук и закон о трех стадиях развития знания. Оппозиция против Конта не замедлила, однако, возникнуть и на русской почве: даже не все приверженцы позитивной философии приняли в полноте его идеи, так, напр., Лавров в объяснении исторических явлений более близок к этицизму Канта, чем к Конту. Защита субъективного метода в социологии и роли личности в истории Лаврова и Михайловского сводится, в сущности, к признанию самостоятельности психологии, для которой в позитивизме не оказалось места. Начиная с 70-х годов, появляются и прямые защитники психологии. Диссертация Г. Струве “Самостоятельное начало душевных явлений” (М., 1870), вызвавшая резкие критические отзывы проф. Усова и Н. Аксакова, была явлением симптоматичным, появившаяся несколько раньше (в 1866 г.) диссертация Владиславлева “Современные направления в науке о душе” не вызвала такого шума, вероятно, вследствие того, что изложение Владиславлева имело характер историко-критического, а не догматического исследования, хотя взгляды автора совершенно ясно обнаруживают в нем ученика Лотце, следовательно не позитивиста. В 1872 году появилась книга К. Кавелина “Задачи психологии”, вызвавшая к себе большое внимание. Кавелин, точно так же как и Струве и Владиславлев, показывает невозможность для физиологии заменить собой психологию. Кавелину, как психологу, посвятил обширную статью П. Лавров. Но наиболее полную оценку позитивизм получил в замечательном труде епископа Никанора “Позитивная философия и сверхчувственное бытие”, 3 тома (неокончен, СПб., 1875–1888), в котором автор берет позитивизм в очень широком значении этого слова; самому Конту в труде Никанора отведено сравнительно незначительное место; автор останавливается на гносеологической проблеме – едва ли не самом слабом пункте в позитивизме – и разбирает различные системы, враждебные всякому супранатурализму. Еп. Никанор отводил и русским позитивистам значительное место; напр., он подробно разбирает взгляды М. Троицкого. Сильнее всего позитивизм отразился на обработке историко-юридических наук в трудах Н. Кареева, Муромцева, Н. М. Коркунова и М. Ковалевского; последний в своем курсе социологии, вышедшем в начале XX столетия, повторяет в точности идеи Конта в то время, когда влияние Конта свелось уже почти к нулю. Н. Коркунов в своей “Общей теории права” отрицает свободу воли и учение о естественном праве, которому суждено было вскоре возродиться (Новгородцев и другие).

Английский позитивизм представляет значительные отличия от французского. Дж. Стюарт Милль и Спенсер – два крупных представителя этого направления, имевшие значительное влияние на русских мыслителей, – критически отнеслись к некоторым положениям позитивизма, хотя и усвоили себе основной дух его; так, Спенсер критиковал классификацию наук Конта, а Милль в “Обзоре философии сэра Вильяма Гамильтона” (1869) изложил свои гносеологические воззрения и таким образом пополнил пробел позитивизма. Два главных произведения Милля, его “Логика” и его “Политическая экономия”, были переведены на русский язык, причем П. Лавров снабдил перевод “Логики” своими примечаниями; то же сделал и Н. Чернышевский по отношению к “Политической экономии”. Переведен был и “Обзор философии Гамильтона” – едва ли не самый интересный труд Милля. Все труды Спенсера, имеющие отношение к философии, были переведены на русский язык и имели очень большой успех.

Эволюционная схема, которую так настойчиво проводил Спенсер через все области человеческого знания, должна была оказать влияние и на представителей естествознания, тем более, что распространение идей Спенсера совпало с увлечением дарвинизмом, нашедшим себе многочисленных приверженцев, напр., в лице К. Тимирязева и др. Защитниками английского позитивизма или эмпиризма в русской литературе были два философа: М. М. Троицкий и А. И. Смирнов. Первый проводил свой взгляд в курсах “Логики” и “Психологии” и в историческом труде о немецкой психологии, второй в исторических трудах о Беркли и английской этике, а также в речи об аксиомах геометрии, в которой он высказывается против учения Канта о пространстве и времени и стоит за опытное происхождение идеи о них. Только позднее, когда произошел поворот от материализма к идеализму, Милль, Спенсер и Дарвин нашли себе оппонентов и вызвали критическое к себе отношение. Из числа критиков Милля и Спенсера особенного внимания заслуживает М. Карийский, который в своем труде “Разногласие в школах нового эмпиризма по вопросу об истинах самоочевидных” (СПб., 1914) показал, что как Милль, так равно и Спенсер, давшие новое обоснование эмпиризму, в действительности не могут построить теории знания без непроверенных предпосылок, и что, таким образом, их эмпиризм заключает в себе внутреннее противоречие. Из числа критиков Дарвина следует упомянуть Н. Данилевского, который в обширном труде “Дарвинизм” (1885–1887) старается на основании фактов пошатнуть те положения, которыми Дарвин объясняет теорию эволюции, т. е. половой подбор, борьба за существование и наследственность. Замечания Н. Страхова, который пропагандировал идеи Данилевского, вызвали целый ряд полемических статей со стороны К. Тимирязева, А. Фаминцына и др.

После господства материализма и позитивизма и увлечения естественными науками начинается постепенное возрождение интереса к философии. Причин этого возрождения довольно много. С одной стороны, как мы уже указали, изучение психологии и невозможность применения к ней естественнонаучных методов в полном объеме, в особенности же явления гипнотизма, должны были обнаружить слабость материалистической метафизики; с другой – успех философии Шопенгауэра и Гартмана, нашедших себе в России многочисленных поклонников, напр, в лице кн. Цертелева и А. Козлова, – атакже недостаточность материалистической гносеологии и отсутствие оной в позитивизме естественно заставили не только философов, но и естествоиспытателей, стремящихся к цельному мировоззрению, вновь обратиться к философии.

В Германии, стране, откуда в XIX веке вывозились философские идеи, раздался призыв Целлера “Назад к Канту”, и этот призыв надолго определил все направления немецкой философской мысли, несмотря на их видимое разнообразие. Нам нет необходимости указывать все разнообразные направления, – хотя почти все нашли себе некоторое отражение на русской почве; так, напр., даже Е. Дюринг нашел себе ревностного поклонника в лице Д. Ройтмана, который заявил, что “Дюринг – это высшая ступень, достигнутая когда-либо человеческим сознанием и полным единством мысли и воли”. Остановимся лишь на тех, которые получили у нас некоторое значение; к таковым следует отнести эмпириокритицизм Авенариуса и Маха. Эмпириокритицизм на русской почве стал проповедывать В. Лесевич. Сначала он увлекался позитивизмом, потом перешел в лагерь эмпириокритицизма. Его сочинения собраны теперь, и философские статьи составляют три тома. Лесевич был человеком весьма образованным, относившимся с большим уважением к науке и отклонявшим всякие мистические поползновения; поэтому Лесевич враждебно относился к Вл. Соловьеву, к метафизике и поклонялся тем писателям, которых считал истинными представителями науки. В выборе их он не всегда был удачлив; так, он ценил Дрэпера и Раденгаузена – писателей весьма второстепенных, ныне забытых. Эмпириокритицизм, защитниками коего являются в России, между прочим, С. Гриценко, Д. Викторов и А. Богданов, есть лишь одно из направлений немецкой философии, пытающихся сочетать критицизм Канта с позитивизмом. Все эти направления можно подвести под общее понятие неокантианства; к числу русских неокантианцев следует отнести проф. А. И. Введенского и И. И. Лапшина. Проф. Введенский в своей “Логике, как части теории познания” (имеются 3 издания) старается решить вопрос об отношении веры и знания в том смысле, что знанию доступны лишь явления, что всякая метафизика невозможна. Идеал знания для него есть математика и естествознание, поскольку в них обнаруживаются априорные категории. Религиозные системы покоятся на нравственном законе, на вере. Таким образом между верой и знанием проведена резкая грань. В третьем издании логики проф. Введенский говорит о русском доказательстве критицизма. В круге идей критицизма вращается и И. И. Лапшин в своей книге “Законы мышления и формы познания”. Другие направления немецкой философии, как, напр., имманентная и марбургская школы, нашли себе тоже поклонников на русской почве. Однако неокантианство натолкнулось и на обстоятельную критику, с которой выступил М. И. Каринский в своем труде о “Самоочевидных истинах” (СПб., 1893).

Немецкой философии естественно было вернуться к Канту, как национальному философу; но русские мыслители могли искать опоры метафизики и в других источниках: в этом отношении естественно было обратиться к Лейбницу, как философу чрезвычайно многостороннему, могущему дать повод к весьма различным течениям мысли. Действительно, Лейбницем в России всегда интересовались, о нем писал историк Герье, психолог В. С. Серебреников и В. М. Каринский. Ягодинский издал некоторые неизданные до того времени произведения Лейбница; Московское Психологическое Общество один из выпусков своих трудов посвятило переводу некоторых произведений Лейбница. Не удивительно поэтому, что идеи Лейбница нашли себе отзвук в сочинениях Астафьева, Бугаева, А. Козлова. Но более всех испытал на себе влияние Лейбница проф. Л. М. Лопатин, заговоривший в “Положительных задачах философии” (М., 1888–1891, 2 тома) о метафизике. Итоги своей философской деятельности Л. Лопатин подвел в актовой речи, произнесенной в Московском университете в 1917 году. Лопатин отрицательно относится как к Канту, так и к неокантианству; на почве их учения гносеологию построить невозможно, вообще гносеология невозможна без признания некоторых метафизических предпосылок, а именно без признания чужого одушевления и внешнего мира. Трансцендентное бытие не может быть объяснено натуралистически, следовательно, остается только возможность спиритуалистического объяснения, если мы не хотим оставаться в агностицизме. Все реальное духовно; в активности нашего “я” и открывается настоящая реальность. Мир есть система живых центров, единых в своей основе, в абсолюте, в личном Боге. Чтобы избежать проблемы зла, Лопатин жертвует всемогуществом Божьим. Источник зла – самоутверждение тварей. Бессмертие души вытекает из принципов спиритуализма.

Поворот в сторону философии замечается и в области естествознания. Довольно полным выражением взглядов естествоиспытателей 60-х годов может служить книга И. Я. Быкова “Мир реальный и мир идеальный”. Книга вышла в 1878 году, но посвящена “дорогому времени учения в Университетах Киевском и Московском с 1859 по 1869 гг.” Автор стоит совершенно на точке зрения И. Сеченова. В 80-х годах начинается и в естествознании новое течение. Так, напр., А. Фаминцын в сочинении “Современное естествознание и психология” (СПб., 1898 г.) восстает против утверждения Тимирязева, что наука о жизни есть только своеобразная отрасль общей физики и химии, и признает неудовлетворительность механического мировоззрения. К такому изменению взгляда естествоиспытателей на природу привел самый рост физических наук, заставивший пересмотреть основные понятия физики. Наряду с защитниками механического миросозерцания появились защитники динамизма (напр., в форме энергетики); наряду с физико-химическим объяснением явлений жизни появились биологи, стоящие на почве витализма; наряду с защитниками эволюционизма Дарвина появилась и критика этой формы эволюционизма; наконец, пересмотр основных математических понятий повлек за собой воззрения на пространство и время, далекие от наивного реализма. Нельзя сказать, чтобы поворот в естествознании вылился в окончательную форму, – борьба и теперь ведется, – но права философии на внимание со стороны лиц, исследующих природу, никем теперь не отрицаются. Если К. Тимирязев утверждает, что гипотеза “витализма никогда не была и не может быть рабочею гипотезою; приступая к объяснению какого-либо явления, нельзя отправляться от того положения, что оно необъяснимо”, то К. Тимирязев, конечно, не прав, ибо витализм не утверждает необъяснимость жизненных явлений вообще, а лишь необъяснимость их с точки зрения физико-химической. Вообще говоря, нельзя не согласиться с проф. Хвольсоном, который в одной из своих статей характеризует положение современной физики словами: “Мы имеем дело с разнообразнейшими гипотезами выдающихся ученых, с хаосом противоположных взглядов, в котором трудно разобраться”. В этой борьбе взглядов русским естествоиспытателям и математикам принадлежит видное место; вспомним, напр., Коржинского и Бородина, Вернадского и Фаусека, Фаминцына, математика А. Васильева, физика Умова, патолога С. М. Лукьянова. Отметим, что М. Аксенов в своем “Опыте математической философии” (М., 1912) пришел к выводу, что время есть четвертое измерение, и на этом основании оспаривал у Эйнштейна приоритет нахождения теории относительности. Весьма характерным для перелома взглядов, происшедшего в 80-х годах, является сочувственное отношение к книге Пирогова, вышедшей вскоре после его смерти (1881 г.), “Вопросы жизни из дневника врача”. Эта замечательная книга стоит на телеологической точке зрения и обнаруживает в авторе глубокого и самостоятельного религиозного мыслителя. В истории русской философии Пирогову принадлежит почетное место, и очень несправедливо, что его имя до сих пор обходили молчанием. Если бы дневник врача появился в 60-х годах, то он был бы, вероятно, встречен так же, как Добролюбов встретил педагогические статьи Пирогова или книгу В. Берви, или же Чернышевский сочинение О. Новицкого по истории философии.

Для характеристики происшедшего поворота приведем несколько слов из мемуара С. Коржинского “Гетерогенезис и эволюция” (СПб., 1899), в котором автор высказывается против дарвинизма. “Никогда ни один культиватор для получения новых рас не оперировал с индивидуальными признаками… Никогда не наблюдалось накопления этих последних. Все новые разновидности, происхождение которых нам известно, возникли на самом деле путем отклонения от чистых видов или гибридных форм. Существование внезапных отклонений было хорошо известно Дарвину… который считал его исключением”. В своей речи “Что такое жизнь?” (1889) С. Коржинский признает, что жизненные явления не могут быть объяснены из физико-химических явлений; “жизнь можно объяснить жизненной энергией, которая не составляет исключения из закона сохранения энергии. Жизненная энергия есть лишь одна из форм проявления мировой энергии, подобно тепловой и световой”. Характерным признаком поворота мнений в естествознании служит “Сборник по философии естествознания” (М., 1906). Само собой разумеется, что новые течения в естествознании не уничтожили механического мировоззрения: оно до настоящего времени имеет весьма видных представителей, как, напр., гениального физиолога И. Павлова и друг.

Наряду с этими направлениями значительно усилилось тяготение к мистицизму, как естественная реакция против позитивизма и родственного ему неокантианства. Главным представителем мистического направления, не враждебного знанию и науке, был Вл. Соловьев, о котором, равно как и о его эпигонах, мы скажем несколько позднее. Но вместе с этим законным мистическим течением в философии возникло и враждебное науке течение мистики, которое питалось весьма различными источниками, притом имеющими часто сомнительную ценность: так, напр., Блавацкая старалась свои фантазии подкреплять индийской философией; по этому же пути пошли и многочисленные поклонники Штейнера. Из русских писателей мистического направления, имеющих наиболее наукообразный вид, упоминания заслуживают А. Ладыженский (“Сверхсознание” и др.) и П. Д. Успенский (“Tertium organon” и др.). В распространении мистических тенденций сыграл некоторую роль спиритизм, который нашел себе защитников в лице химика Н. Бутлерова и зоолога А. Вагнера. Против спиритизма боролся Н. Н. Страхов.

Все течения западной мысли находили отклик на русской почве. Так, Ницше вызвал целый ряд переводов и статей (Л. Шестов), точно так же и волюнтаризм Вундта нашел себе поклонников.

Под влиянием западной философии стоит и Н. О. Лосский, проявивший в своих сочинениях значительный талант. Н. О. Лосский в гносеологии защищает точку зрения интуитивизма, в психологии – волюнтаризма, в метафизике – органического идеал-реализма. Лосский признает, что познание наше касается не только феноменов, но и трансцендентного для сознания мира; в объяснении этого мира Лосский приближался не только к Платону, но даже и к Плотину.

Последнее слово западного и по преимуществу немецкого влияния заключается в марксизме, столь пышно расцветшем на русской почве. Легко заметить связь марксизма с гегельянством. Уже Хомяков обвинял левое гегельянство в распространении материализма, а Гиляров-Платонов в 1846 году высказал мысль, что после падения гегелевского рационализма воззрение, ставшее на его место, должно перенести свои исследования в другую сферу и искать полного своего выражения в решении других вопросов, а не в вопросе о природе мысли, как делал это рационализм. “Приличные новому воззрению вопросы открылись, по преимуществу, в сфере политической экономии и, говоря вообще, в сфере тех внешних отношений промеж себя и к окружающей природе, которыми условливается чувственное наслаждение”. Н. Н. Страхов отрицал связь гегельянства с материализмом, указывая на отсутствие в материализме диалектики, но Страхов ошибался, ибо марксизм воспринял материализм вместе с диалектикой Гегеля.

Конец ознакомительного фрагмента.