Глава 1
Нюрнберг 1945–1946 годов
Из парижского аэропорта Ле-Бурже нас повезли на улицу Пресбур, которая пролегает вокруг Триумфальной арки. Мы остановились в роскошном особняке, доме № 7, который должен был стать моим рабочим местом на следующий месяц.
Там я стал переводить кипы трофейных немецких документов. Скоро я научился выделять и отбирать компрометирующие отрывки, чтобы найти свидетелей для предстоящего военного трибунала. Через несколько дней я начал вместе с офицерами присутствовать на допросах подозреваемых, которые могли стать подсудимыми. Было ясно, что состоится крупный процесс по делу нацистов, но подсудимые еще не были названы, устав суда еще не был определен, и место его проведения не было выбрано. Гитлер и его главные приспешники Гиммлер, Геббельс и Борман покончили с собой. Уцелел только Геринг, когда-то официально названный преемником Гитлера. Пока Контрольный совет «большой четверки» – США, СССР, Великобритании и Франции – решал, какой именно суд им нужен, мы искали потенциальных подсудимых, не зная, сколько их будет и какие обвинения им предъявят.
Меня часто спрашивают: «Разве вы не испытывали ненависти к нацистам?» Разумеется, мы ненавидели их как социальное явление, но от нас требовалось установить, что совершил каждый отдельный человек из тех, с кем мы говорили. Мы занимались расследованием.
В августе 1945 года Нюрнберг был официально назван местом суда, и наш отдел УСС стал Управлением по проведению допросов канцелярии главного обвинителя США (OUSCC), подчинявшегося непосредственно командующему сухопутными силами США в Европе. Потом, во время процесса, мы вошли в состав американского обвинения. Вначале я был единственным переводчиком.
Вылетая на рассвете и возвращаясь затемно, мы почти каждый день бывали в Германии и Австрии, Варшаве и Праге, разговаривая с возможными обвиняемыми и свидетелями, включая пленных высших нацистских офицеров и уцелевших жертв нацистских преступлений. Постепенно я начал осознавать, что увиденное в Дахау, когда я ненадолго приехал туда солдатом в последние дни войны, – всего лишь один пример громадной и тщательно организованной нацистской машины убийства.
В перерывах между поездками я наслаждался Парижем, городом, не столь сильно разрушенным войной, сколько запятнанным памятью французов о поражении и коллаборационизме, хотя он уже старался вернуть себе привычный облик. В то время в Париже было мало американских солдат, и у меня сохранились нежные воспоминания о районе Пигаль, балете «Парижское веселье», лестнице церкви Святой Магдалины и Булонском лесе в воскресное утро. Город кишел французскими проститутками, но я научился отыскивать французов и француженок поприличнее, чья компания делала приятным возвращение в город света из поездок в земли тьмы. Хотя обычно во французских кафе еще многого не хватало, я чувствовал себя бонвиваном, сидя за столиком и любуясь дефилирующими француженками в красивых нарядах, которые украдкой бросали взгляды на завсегдатаев уличных ресторанчиков.
Однажды, будучи в Австрии, мы посетили концлагерь в Маутхаузене. Мы искали свидетелей, чтобы доказать, что Эрнст Кальтенбруннер, высший офицер СС, отвечавший за концлагеря, который наверняка должен был предстать перед трибуналом в Нюрнберге, лично наблюдал за происходившими в Маутхаузене расправами во время неоднократных визитов туда. Хотя в Маутхаузене убили «всего» несколько сотен тысяч по сравнению с миллионами, убитыми в Освенциме, этот концлагерь не был обычной фабрикой смерти. Маутхаузен прославился чудовищными зверствами и адскими пытками, которые изобретал и устраивал лагерный комендант Франц Цирайс. Сам Цирайс не дожил до нашего приезда, он был смертельно ранен при попытке бегства. Но мы все-таки переговорили с его женой и сыном-подростком.
Я забыл, как звали сына, однако наш с ним разговор глубоко врезался в мою память. Это был светловолосый мальчишка со свежим лицом, который с виду вполне мог бы быть американцем, если бы не то, что он рассказал и пережил. Я спросил его:
– Какие у вас были отношения с отцом?
– Отец был нормальный, – сказал он. – Я против него имею только одно: когда мне исполнилось десять лет, он подарил мне на день рождения ружье, потом шестерых пленных построили в ряд, и я должен был стрелять в них, пока они не умерли. Это было долго и очень трудно, мне совсем не понравилось.
Позднее я узнал, что у ружья был очень маленький калибр и что комендант Цирайс придумал эту забаву именно потому, что нужно было с десяток выстрелов, чтобы убить человека из такого ружья.
Обычно в наших поездках я очень досадовал из-за того, что был единственным рядовым среди полковников. Ночевал я отдельно от них, потому что они отправлялись на ночлег со всем комфортом, а я ютился в жалкой солдатской хибаре. Чтобы устранить это неудобство, полковник Кертис Уильямс, начальник нашего оперативного отдела, устроил так, что штаб европейского командования вооруженных сил США отдал насчет меня особое распоряжение с «президентским приоритетом», подписанное «командованием генерала Эйзенхауэра». После этого я получил возможность делить жилье с начальством и ездить в одиночку, часто к досаде и возмущению офицеров высокого ранга, кого я лишал места на самолетах и в военных джипах, когда показывал свое предписание. Скоро я, простой рядовой, уже был на короткой ноге с полковниками, с которыми тесно сотрудничал, и обращался к ним по имени с их же поощрения, но я знал, что, если кто-нибудь услышит, как я столь вопиющим образом нарушаю субординацию, меня могут отдать под трибунал. Однажды на отдаленном аэродроме я обратился к коротко стриженному полковнику Уильямсу по прозвищу Керли. Заметив, что стоявшая неподалеку узколицая женщина в военной форме приподняла бровь, он ухмыльнулся и сказал:
– Рядовой Зонненфельдт, я не вижу здесь Керли. Идите и немедленно найдите его. Что вы стоите? Чтоб сейчас же был здесь! Живо!
– Есть, сэр! – сказал я и отдал честь.
Поскольку Германия капитулировала безоговорочно, все функции правительства на территории побежденной страны осуществлял так называемый Контрольный совет из четырех держав-победительниц, и именно он принял решение, что суд над главными нацистами состоится в Нюрнберге. Нюрнберг был выбран вместо Мюнхена, потому что нюрнбергский Дворец правосудия можно было восстановить к началу процесса, а тем временем его совершенно не пострадавшая тюрьма, похожая на пещеру, могла вместить ожидающих трибунала нацистов и их подручных. Кроме того, именно в Нюрнберге Гитлер положил начало массовой истерии нацизма и злобствующей ксенофобии, и именно там Геринг, тогда председатель рейхстага – немецкого парламента, провозгласил позорные Нюрнбергские расовые законы, которые лишили немецких евреев гражданских прав и возможности зарабатывать на жизнь. В Нюрнберге также обосновался Юлиус Штрейхер, этот злобный порнограф, извращенец и антисемит, со своей газетой «Дер Штюрмер», «Штурмовик», разжигавшей ненависть к евреям.
Советская сторона хотела, чтобы трибунал заседал в Берлине, анклаве под контролем советской армии, но у них в руках было только два крупных нацистских преступника, тогда как у нас были все остальные, потому что нацисты специально бежали сдаваться на Запад. По слухам, во время одного ожесточенного заседания, на котором также разрешились и другие разногласия, судья Роберт Х. Джексон, обвинитель от Соединенных Штатов, раздраженно бросил советским представителям: «Отлично, вы судите своих нацистов, а мы будем судить своих!» Так Нюрнберг стал местом трибунала.
В конце июля 1945 года мы с группой американских обвинителей прибыли из Парижа в Нюрнберг. Мы, как нам показалось, целую вечность не могли посадить свой шестиместный двухмоторный самолет C-45: световой индикатор показывал, что он не выпустил шасси. Мы кружили над стадионом, где Гитлер гипнотизировал легионы мужчин-штурмовиков и женщин в нацистской униформе. «Какая ирония судьбы, – подумал я, – разбиться в бывшем колизее нацизма!»
Пилот сильно раскачивал самолет из стороны в сторону, набирал высоту, снижался, но индикатор «Шасси выпущено» никак не загорался.
Во время этого долгого кружения и кульбитов я представлял себе, что снова вижу старую кинохронику и слышу хриплый голос Гитлера с австрийским акцентом, который становился все громче и громче, пока ему не отвечали ритмичные крики тысяч голосов. Сам стадион был не поврежден, за исключением взорванной американскими солдатами трибуны, где Гитлер возвышался на фоне гигантской свастики, теперь сброшенной со своей перекладины. Хотя тирады Гитлера еще звучали у меня в ушах, сейчас уже трудно было себе представить, глядя на пустоту огромного стадиона внизу, как его наполняло море черно– и коричневорубашечников и женщин в черных юбках и белых рубашках, которые, выкинув руку вверх, хором выкрикивали «Хайль Гитлер».
Большая арена была безлюдной. Она казалась более пустой, чем римские развалины, пустой, как сама Германия, – потому что Гитлер не оставил после себя наследия. Этот полнейший эгоист оставил только предсмертное обвинение германскому народу, который подвел его, позволив врагу победить. Вместо того чтобы взять на себя ответственность за развязывание и провал чудовищной, обреченной, безумной завоевательной войны, Гитлер обвинил тех самых людей, которые много лет восторженно следовали за ним и потом умирали за него вследствие его же безумства. Те из его приверженцев, кто уцелел, возможно, удивлялись, как они вообще могли ему поверить.
Пока самолет низко кружил над стадионом, я разглядывал панораму Нюрнберга, города, который был совершенно разрушен. Я различил массивный Дворец правосудия, потому что он был единственным крупным зданием, у которого хотя бы отчасти уцелела крыша. Остальной город, насколько хватало глаз, представлял собой море развалин. Если посмотреть на горизонт, можно было увидеть красно-коричневую пустыню причудливых кирпичных руин с большими черными пятнами пожаров. Если посмотреть прямо вниз, можно было увидеть дома, застывшие под сумасшедшими углами, с ваннами, висящими на трубах среди груд мусора, где остались стоять только нелепые полуразваленные дымоходы и небольшие участки стен.
Наземный диспетчер поглядел в бинокль и убедился, что наш самолет все-таки выпустил шасси, и мы получили разрешение на посадку. Пока я потел от страха, думая, что нам придется совершать аварийную посадку, оказалось, что пилота обманула какая-то неисправная лампочка! В аэропорту мы сели на джипы с пулеметами на подставках, установленных на бампере, и поехали с эскортом мотоциклистов в разрушенный город. Из-за огромных груд мусора улицы превратились в узкие, извилистые проулки. Наша колонна протискивалась сквозь бесконечный лабиринт развалин, мимо подвалов и подземных бомбоубежищ, откуда и через два месяца после окончания войны еще несло гниющими трупами. Едкая вонь давно выгоревших пожаров и кордита висела в знойном летнем воздухе. Даже при свете дня чесоточные костлявые коты гонялись за крысами среди рассыпающихся руин.
Большинство немцев мужского пола призывного возраста, которым удалось уцелеть, теперь стали военнопленными. Время от времени мы встречали то старика, то одноногого или однорукого ветерана, который складывал штабелями кирпичи из развалин. Вдоль дороги бродили изможденные и оборванные немки всех возрастов, голодные, серые, с немытыми волосами, пытаясь выжить среди опустошения. Я выбросил из джипа сигаретный окурок, и три женщины бросились на него, как чайки на хлебные крошки.
Наконец мы добрались до громады Дворца правосудия. Джипы с пулеметами, бронемашины и танки стояли на подступах в стратегических точках. Повсюду находились американские солдаты в боевом обмундировании, хотя там было гораздо больше немецких военнопленных, которые передавали обломки кирпичей из рук в руки, расчищая здание для восстановления. По их оборванной форме я во многих узнал бывших солдат войск СС, элитных подразделений Генриха Гиммлера. Через два месяца после разгрома они теперь были целы, невредимы и упитанны, обеспечены сигаретами и пайками американской армии, имели возможность пить кофе и мыться с мылом. А между тем их соотечественники – мирные жители копали репу и картошку, довольствовались эрзац-кофе, обходились суррогатами всего остального и дрались за брошенные из джипов сигаретные окурки.
Полковник, а позднее генерал военной полиции Роберт Гилл был начальником гарнизона. Комендантом тюрьмы был полковник кавалерии Бертон Эндрус, безукоризненно аккуратный выпускник Вест-Пойнта, красовавшийся в кавалерийских бриджах, блестящем подшлемнике, высоких начищенных сапогах, с инкрустированными пистолетами на поясе. Оба позднее станут добрыми друзьями. Я представил свои документы с «президентским приоритетом» на расквартирование и выдачу пропусков, без которых я не мог попасть в тюрьму и допросные комнаты, куда будут приводить нацистов. Видя, что меня отобрали для перевода на досудебных допросах большинства главных нацистов, эти офицеры, возможно, подозревали, что я – какая-то большая шишка инкогнито, замаскированная под рядового. Мой особый статус всегда уважали, и у меня с ними и их подчиненными сложились отношения скорее как между коллегами, чем как между рядовым и полковниками. Я следил за тем, чтобы каждый раз при встрече не забыть отдать им честь.
Мне отвели кабинет рядом с кабинетом моего начальника – полковника Джона Амена, главного допросчика американского обвинения, а недалеко был кабинет судьи Роберта Джексона, главного обвинителя от США. У меня была даже приемная с секретаршей! Как удивительно, что ко мне, рядовому двадцати двух лет от роду, младше даже молоденьких армейских секретарш, относились как к полноправному штатному сотруднику!
По утрам, чтобы добраться до кабинета, я должен был пройти пропускной пункт, показать документы и потом долго идти по тускло освещенной лестнице. Однажды я заметил перед отдельным входом для гражданских лиц очередь на целый квартал. На мой вопрос, что тут такое, мне ответили, что все они пришли устраиваться уборщиками. Почему, подумал я, они так стремятся получить эту лакейскую работу? «Дело не в работе и не в оплате. Дело в концессии на сигаретные окурки», – сказал мне переводчик, стоявший рядом с сержантом караула. Да, из сотни с лишним союзных сотрудников, которые тогда заседали в здании, большинство курило; многие, как и я, за день оставляли у себя в пепельницах по дюжине с лишним окурков. Собрать окурки после рабочего дня, высыпать несгоревший табак в новую бумагу и скрутить папиросы с замечательными табачными смесями – это был грандиозный бизнес в разрушенном городе! К тому же у нас был настоящий кофе, и бывало, что недопитая чашка, которую я оставлял, уходя в допросную, оказывалась по возвращении пустой.
Нюрнбергский Гранд-отель перестраивали под общественный центр и место размещения приезжих журналистов и высоких должностных лиц. Во время ремонта в отеле открылся ночной клуб и людный бар, куда меня тоже пропускали. Одним из ярких моментов моей юности стал случай, когда восхитительная Маргерит Хиггинс пригласила меня на танец. Это была известная военная корреспондентка, годы спустя она умерла от болезни крови, которой заразилась во Вьетнаме, когда делала репортажи о вьетнамской войне. Но в тот день благодаря ей я почувствовал себя принцем!
Я был на дружеской ноге и с другими военными корреспондентами, которые были заинтересованы в моем содействии, желая знать мнение немецких генералов об их американских визави. Неудивительно, что немецкие генералы объявляли генерала Джорджа Паттона лучшим американским командующим танковыми войсками, а Айка Эйзенхауэра ставили на первое место среди всех. Как ни странно, британский фельдмаршал сэр Бернард Монтгомери считался скучным солдафоном. Самый известный среди союзников немецкий генерал Эрвин Роммель, «лис пустыни», стоял не слишком высоко во мнении других высших немецких чинов, которым доводилось командовать армиями в десятки раз большими, чем Африканский корпус Роммеля.
Гранд-отель играл роль общественного центра, а виллы на уцелевших окраинах Нюрнберга были реквизированы для размещения главных обвинителей и сотрудников трибунала, среди которых был и я. Часто хозяевам-немцам позволяли остаться в доме – в подвале или гараже, – чтобы убирать и прислуживать проживающим. Большинство хозяев, бывших до войны зажиточными торговцами или специалистами, теперь ревностно следили за своими пожитками. За работу им платили мылом, кофе, сигаретами, шоколадом – все это представляло гораздо большую ценность, чем деньги, в Нюрнберге июля 45-го. Мой «арендодатель» раньше держал книжный магазин, впоследствии разрушенный, и уйму времени тратил, стараясь растолковать мне, что он никогда не был активным нацистом. Поняв, что я еврей и вырос в Германии, он стал избегать этой темы и нашел другие способы снискать мое расположение, догадавшись, что моя доверчивость не безгранична. Да, как и большинство немцев, с которыми я разговаривал, он в конце концов признался, что вынужден был вступить в НСДАП из соображений сохранения бизнеса. Любопытно заметить, сколько нацистов исчезло в послевоенной Германии вместе с евреями!
Большую часть времени, когда не спал, я проводил во Дворце правосудия. Меня назначили главным переводчиком, фактически начальником отдела переводов Управления по проведению допросов канцелярии главного обвинителя США. Я получил эту должность потому, что первым оказался на месте, но удержал ее по той причине, что, когда я переводил на допросах, они никогда не прерывались из-за лингвистических споров. Еще в самом начале я заслужил важную рекомендацию американского обвинителя, тоже урожденного немца, но постарше. Я перевел на английский стенограмму оживленной беседы этого обвинителя с будущим подсудимым, которая шла полностью по-немецки. Обвинитель не нашел ни ошибок, ни пропусков в английской записи моего перевода и отрекомендовал меня как свободно владеющего двумя языками.
Моя должность начальника отдела переводов не была военным званием, но предполагала, что под моим началом находятся все остальные переводчики, стенографистки и машинистки управления по проведению допросов – числом больше пятидесяти. Я распределял задания. Естественно, всем хотелось посмотреть на главных нацистов, поэтому я, насколько возможно, чередовал переводчиков, направляя их к разным следователям и свидетелям. Сам я в основном работал с полковником Аменом, который занимался самыми высокопоставленными нацистами – Герингом, Гессом, Риббентропом и Кейтелем, но хотя бы раз я поработал с каждым подсудимым. Все настолько стремились повстречаться с этими главными представителями жесточайшей империи мира, что капитаны и даже один майор с готовностью принимали мои распоряжения.
Вскоре после моего прибытия в Нюрнберг полковник Амен должен был допрашивать Германа Геринга. Перед самоубийством Гитлер назвал Геринга своим официальным преемником. По рассказам, это был веселый и корыстолюбивый толстяк с чутьем барракуды, тушей слона, жадностью и хитростью шакала. Это был человек с головой на плечах, но без совести. Так что в качестве переводчика Амена мне предстояло встретиться с Герингом, носившим внушительное звание рейхсмаршала, «шестизвездочного» ранга, изобретенного специально и исключительно для него. У Геринга было прозвище Der Dicke (Толстяк).
Когда Геринг сдался американским войскам, он вел себя, словно какая-то знаменитость, словно Наполеон в путешествии на Эльбу. Он притащил с собой обширный штат и десяток чемоданов. Перед тем как его поместили в нюрнбергскую тюрьму, его держали в двух местах, где он обольщал или устрашал переводчиков. У меня были расшифровки его допросов в военной разведке в Мондорфе, где он вел себя очень надменно, когда ему задавали вопросы, основанные на газетных репортажах и общих сведениях о его деятельности. Своими уклончивыми высокомерными ответами он сбивал с толку тех, кто его допрашивал, так как у них не было захваченных документов, которые мы теперь изучали. Здесь же, в Нюрнберге, Геринга как важного свидетеля и, вероятно, будущего подсудимого содержали в камере очень некомфортабельной тюрьмы строгого режима.
К тому времени я уже знал из трофейных документов, что Геринг был асом Первой мировой войны и имел награды. Он сменил Манфреда фон Рихтгофена, знаменитого Красного Барона, на посту командира эскадрильи. Его отец был губернатором немецкой колонии в Юго-Западной Африке. Его мать проделала долгое путешествие в Германию, чтобы он родился там, и оставила его на попечение няньки. Уже взрослым он был тесно связан с офицерами прежней империи, а также с промышленниками правых взглядов. Между мировыми войнами он стал первым командиром СА (штурмовых отрядов НСДАП) и организатором гестапо – государственной службы устрашения – и главой вновь созданных военно-воздушных сил – что было запрещено по Версальскому договору. Будучи главой гестапо, он производил аресты политиков, противников национал-социализма, а будучи председателем рейхстага, объявил Нюрнбергские расовые законы, которые лишили немецких евреев гражданских прав. Он сохранил железную волю во время бескровного захвата Австрии, когда Гитлер едва не сорвался, он бомбардировал Роттердам. Он также был тем, кто приказал отправить моего отца в концентрационный лагерь, а потом велел отпустить его, потому что отец имел Железный крест за Первую мировую войну! А сейчас Геринг был самым высокопоставленным из уцелевших нацистов. Его действия, как засвидетельствовал нацист номер два, показывали, что он был глубоко вовлечен в преступный замысел Гитлера, стремившегося развязать войну.
Я гадал, как он отреагирует на меня, когда мы будем приводить его к присяге в ходе досудебного расследования. Хотя я уже переводил допросы других бывших высокопоставленных нацистов, из которых кое-кто бегло говорил по-английски, я побаивался предстоящей встречи с Герингом. Он был легендой во времена моего детства в Германии, его боялись, когда я был испуганным беженцем в Англии, и британские ВВС отчаянно сражались с самолетами его люфтваффе. В Нюрнберге, предвосхищая встречу с Герингом, мне казалось, что еврей-беженец, которым я был когда-то, боязливо тянет меня за рукав.
Наша допросная комната № 1, как и полдюжины других комнат на втором этаже Дворца правосудия, находилась рядом с закрытой лестницей, которая вела в тюрьму. Сама комната была голая, без ковра на полированном мозаичном полу. Полковник Амен во время допроса сидел за простым деревянным столом спиной к окну. Допрашиваемый садился напротив, так что свет из окна падал на его лицо. Я сидел сбоку стола справа от полковника Амена и слева от стула допрашиваемого, а стенографистка сидела чуть позади меня. В углу у противоположного конца стола стоял вооруженный охранник.
Дверь была приотворена, и мы услышали шаркающие шаги. И вот, в сопровождении охранника в белом шлеме, вошел Геринг в поблекшем сером мундире, с выцветшими прямоугольниками на воротнике и лацканах, где прежде были его маршальские знаки. В войлочной обуви, которую дал ему тюремщик, чтобы его ноги не мерзли на холодных каменных полах, с одутловатым и серым лицом, так как его отлучили от лекарств – он принимал производные морфина, около сорока таблеток в день. Он тяжело дышал, видимо, запыхался, пока с трудом поднимался по лестнице из камеры. Но когда он вошел, я заметил, что его взгляд насторожен, брови чуть приподняты, и двигался он неторопливо, каким-то образом умудряясь сохранять ореол властности. Я посмотрел на его руки, уже лишенные громадных перстней, которые он когда-то носил. Его пальцы, не имея возможности ухватиться за изукрашенный маршальский жезл, чуть подрагивали. Он, несомненно, понимал, что этот допрос будет отличаться от предыдущих, которые были похожи на светские беседы. Он знал, что мы здесь для того, чтобы он изобличил себя, а он здесь для того, чтобы защищаться.
Никто не сказал ни слова приветствия. Полковник Амен жестом предложил ему сесть, и потом охранник прошел за его спиной и встал справа. Я перевел слова полковника Амена:
– Назовите ваше имя.
– Рейхсмаршал Герман Геринг, – ответил он.
– Запишите «Герман Геринг», – сказал полковник Амен стенографистке.
Потом полковник Амен обратился ко мне:
– Назовите ваше имя.
Я назвал. И затем:
– Поднимите правую руку. Вы клянетесь, что будете точно, полно и верно переводить мои вопросы с английского языка на немецкий и ответы свидетеля с немецкого языка на английский?
– Клянусь, – ответил я.
Это был первый раз, когда я официально принес присягу в качестве переводчика. Отныне я буду повторять свою присягу перед каждым досудебным допросом. Я решил быть особенно педантичным. Потом стенографистка принесла присягу в том, что будет точно записывать по-английски все, что говорится. Итак, началось.
Я перевел:
– Клянетесь ли вы, Герман Геринг, говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды?
– Для начала я хочу знать, судья ли передо мной? – воспротивился Геринг.
Переводя, я старался по очереди подражать голосу и выражению лица то Амена, цепкого нью-йоркского обвинителя по делу «Корпорации убийств»[1], то Геринга, посаженного в клетку хитрого негодяя, который старался сбить толку своих тюремщиков.
– Я задаю вопросы, а вы на них отвечаете, – сказал Амен Герингу.
Я перевел возражение Амена на немецкий, но Геринг попытался исправить мой перевод. Амен шепнул мне:
– Не давайте ему вас перебивать.
Вдруг мне вспомнилась фраза Черчилля о том, что немцы либо берут тебя за горло, либо валяются у тебя в ногах. Я попросил у Амена разрешения научить этого свидетеля, как следует вести себя со мной.
– Валяйте, – сказал Амен.
Еще я вспомнил взятого в плен немецкого генерала, как я заставил его идти перед грузовиком, на котором ехали его солдаты, когда он пожаловался, что не хочет ехать в лагерь военнопленных в одном кузове с подчиненными. Одновременно мне вспомнилась старая шутка про Геринга. И я назвал его «господин Gering», намеренно исказив его имя так, как мне доводилось слышать еще в детстве[2]. Gering по-немецки означает «ничтожество». Я сказал:
– Господин Ничтожество. Когда я перевожу вопросы полковника на немецкий, а ваши ответы на английский, вы молчите, пока я не закончу. И не перебиваете меня. После того как стенографистка запишет перевод, вы можете сказать мне, что у вас возникли трудности, и тогда я решу, обращать ли внимание на ваши слова. Либо, если вы хотите, чтобы вас допрашивали без переводчика, так и скажите, и я буду только слушать и поправлять.
Его глаза блеснули, он долгим взглядом посмотрел на меня и сказал:
– Меня зовут Геринг, а не ничтожество.
Он знал, что переводчик выгоден ему самому. Он знал английский достаточно хорошо, чтобы понимать суть задававшихся по-английски вопросов, но недостаточно хорошо, чтобы отстаивать свои интересы, а именно это ему и было нужно. Зачем бы иначе он вообще стал говорить с американцами, если просто мог молчать? Кроме того, когда он сначала слышал вопрос по-английски, потом по-немецки, это давало ему преимущество. Эта задержка почти лишала полковника Амена возможности застать его врасплох, а так как все говорилось и повторялось на двух языках, то за один допрос мы успевали задать вдвое меньше вопросов.
Я сказал:
– Я здесь главный переводчик, и если вы больше не будете перебивать меня, то и я больше не буду коверкать ваше имя, господин Геринг.
Полковник Амен следил за выражениями наших лиц и терпеливо ждал во время этого обмена репликами. Я повернулся к нему и сказал:
– С этого момента заключенный Геринг будет отвечать на ваши вопросы.
После того допроса Геринг требовал, чтобы его переводил я. Геринг был главным подсудимым, Амен – главным следователем, а я – главным переводчиком. Безупречный немецкий порядок! Когда позднее просочилось, что я любимый переводчик Геринга, я так и не смог решить, гордиться мне этим или возмущаться. Вот так мы начали его допрашивать.
В августе 1945 года Контрольный совет выработал устав Нюрнбергского трибунала. Судебный процесс должен был в общих чертах следовать принципам обычного права, c состязательностью обвинителей и адвокатов под председательством восьми судей: по двое от США, СССР, Великобритании и Франции. Допросы под присягой составят доказательства, которые будут исследоваться в суде. Одним из ключевых принципов, провозглашенных Советом, было включение обвинения в многолетнем заговоре с целью развязывания агрессивной войны, нарушения договоров и истребление пленных. Аргументы типа «tu quoque»[3] (ссылки на преступления, совершенные обвиняющими державами) не будут допускаться в качестве защиты нацистских преступлений. Также оправданием преступных действий не может служить приказ вышестоящего лица. Я понимал, что эти принципы позволят легко обвинить тех, кто был с Гитлером, когда тот замышлял войну и истребление, а также тех военнослужащих, которые исполняли его преступные приказы. Наш допрос, таким образом, имел четкую цель: задокументировать действия будущих подсудимых.
Судья Джексон, генерал Донован и полковник Амен выбрали меня своим переводчиком, потому что Геринг сотрудничал со мной, и я провел с ним более сотни часов.
Несколько раз генерал Донован, имевший особый статус президентского советника, и один раз судья Джексон, главный обвинитель от США, допрашивали Геринга по результатам обстоятельных расшифровок стенограмм, которые поставлял полковник Амен. У каждого из допрашивавших была своя цель. Амен, опытный судебный юрист, строил доказательства таким образом, чтобы прижать Геринга в зале суда, и спрашивал его о преступлениях на основании документов, где стояла его подпись. Амен задавал Герингу только те вопросы, на которые знал ответ из захваченных документов. Геринг всякий раз отрицал, что знал об их существовании, пока мы не показывали ему приказы за его собственноручной подписью. Таким образом Амен подорвет доверие судей к Герингу при помощи расшифровок проведенных под присягой допросов, где он отрицал собственные действия, которые можно доказать. Он будет разоблачен как обыкновенный лжец! Пятьдесят пять лет спустя, в 2001 году, на телеканале «Хистори» прошел документальный фильм «Мы заставим их говорить», где я был главным рассказчиком, и там я показал, что в Нюрнберге никогда не прибегали к пыткам, чтобы заставить нацистов дать разоблачительные показания против самих себя.
Генерал Донован хотел, чтобы Геринг был свидетелем обвинения и полностью признал преступность гитлеровского режима в открытом судебном заседании. Донован был убежден, что признание Геринга окажет более глубокое впечатление на немцев, чем документы.
Но Донован так и не добился от Геринга, чтобы тот признал преступность нацизма.
Один случай явственно показал, как относился ко мне Геринг. Генерал Донован вынудил Геринга признать, что он отдал приказ расправиться с американскими летчиками, спасшимися на парашютах из подбитых самолетов. Я перевел одну из реплик Геринга как «Я не признаю, что я это говорил». Генерал Донован повернулся ко мне и сказал:
– Дик, вы неправильно перевели. Геринг сказал «Я с этим не согласен», а не «Я не признаю, что я это говорил».
Я, рядовой, стал возражать Доновану, генералу, а Геринг скрестил руки на груди с широкой ухмылкой на лице и произнес:
– Я сказаль «Я не приснаю, что я этто говориль».
Вот это образцовая демонстрация силы в поддержку протеже! А также свидетельство в пользу генерала Донована, который предпочел точность субординации!
Судья Джексон хотел добиться осуждения Геринга как военного преступника, чтобы создать прецедент международного права и карать за преступления, которые до той поры находились под защитой государственного суверенитета, но он сумел провести на допросе с Герингом меньше часа. Геринг назвал трибунал спектаклем, который поставили победители, чтобы наказать побежденных, а в себе видел человека, разоблачающего этот фарс, – мученика, которого ожидает казнь за то, что он верно служил своему народу. Он решил, что, если и дальше будет настаивать на своей преданности покойному фюреру, это сделает его позицию мученика более убедительной.
Переводя все эти многочисленные беседы, я осознал всю чудовищность преступлений, совершенных против миллионов невинных людьми с огромной властью, но без нравственности и совести. Я был категорически убежден, что Геринг и его орда должны быть осуждены и приговорены к наказанию международным судом, и этот суд нельзя ошибочно принимать за простую месть победителей или уцелевших жертв побежденным. Я также видел в Нюрнбергском трибунале уникальную возможность задокументировать историю нацистской Германии, под присягой вытащив ее из тех, кто сделал ее преступлением века.
Так как для допросов в нюрнбергской тюрьме собиралось все больше заключенных, вскоре нам понадобились новые переводчики. В сухопутных войсках и воздушных силах США, находившихся в Европе, наверняка были сотни солдат, говоривших на двух языках, но, как ни странно, поиск будущих переводчиков для управления по проведению допросов и предстоящего процесса был поручен Госдепартаменту в Вашингтоне.
По прибытии в Нюрнберг эти кандидаты в переводчики сидели или ходили взад-вперед по моей приемной в ожидании, когда я с ними переговорю. Они страстно желали получить это назначение, которое бывает только раз в жизни, так как оно подразумевало встречу с чудовищами нацизма, повергшими в ужас весь цивилизованный мир. Прежде чем взять их на работу или отказать, я должен был проверить у всех уровень владения немецким и английским языками.
Тот, кто направил их в Нюрнберг из США, кто бы он ни был, плохо сделал свою работу. Я услышал много гортанного английского с сильным немецким выговором и буквальным переносом немецкого порядка слов и много немецкого с венгерским или польским акцентом. Еще в самом начале какой-то бесцеремонный пухлый человечек буквально провальсировал ко мне в кабинет с протянутой рукой и сказал: «Мисстер Цонненфелт, как я ратт с фами снакомиться. Я флатею семию езыками и лушше фсего ангелиским». Это «лушше фсего ангелиским» стало нашей поговоркой.
О том, насколько нелепо было набирать переводчиков подобным образом, свидетельствует докладная записка майора Силлимена, служащего моего отдела:
«В настоящее время порядок состоит в том, что гражданских лиц направляют к мисс Гэлвин [секретарю полковника Амена], которая направляет их к подполковнику Хинкелю [заместителю полковника Амена], который отсылает их к полковнику Уильямсу [офицер по оперативным вопросам], который направляет их к Зонненфельдту [главному переводчику], который по причине отсутствия у них квалификации обычно объявляет их ненужными и возвращает к мисс Гэлвин. Было бы желательно, чтобы не наш отдел, а административный взял на себя эту роль секретаря приемной и присылал к нам только квалифицированный персонал».
В конце концов я отобрал дюжину человек, бегло говоривших по-немецки, хотя английский у них выходил с акцентом и грамматическими ошибками. Я рассуждал так: следователи и стенографисты могут привыкнуть к несовершенному английскому или попросят повторить, а в немецком никаких ошибок быть не должно. Когда в основе допросов лежат трофейные документы, тем более документы во множестве экземпляров, следователю зачастую требовалось только удостоверить подпись или доказать, что свидетель или подозреваемый получал инкриминирующие документы. В таких простых вопросах следователям не мешал сильный акцент переводчиков с немецкого.
Некоторые из тех, кто не смог устроиться устным переводчиком, но тем не менее свободно владел обоими языками, стали переводить на английский язык немецкие документы. Письменные переводчики, в отличие от устных, имели возможность не торопиться и пользоваться словарями для поиска непонятных слов. Конечно, они делали очень важную работу, учитывая, что нацистские документы лежали в основе почти всех допросов, а впоследствии и прямых и перекрестных допросов во время процесса. Для перевода документов не требовался правильный выговор или беглое владение языком. К сожалению, эти переводы часто никто не проверял и на суде они приводили к серьезным промахам.
Положение устного переводчика определенно считалась более высоким, чем письменного. Я лишь недавно узнал, насколько все это было серьезно, из кусочка записанного и опубликованного интервью одного из отвергнутых мной кандидатов в устные переводчики:
«Там был один парень по фамилии Зонненфельд [я извиняю ему пропущенное «т» в конце моей фамилии. – Авт.]. Он, по-моему, был самый главный на Нюрнбергском процессе. У его были такие полномочия, что он любого, кого туда прислал Госдепартамент, мог взять и отправить обратно в Вашингтон как не имеющего квалификации. Он отвечал за персонал во время Нюрнбергского процесса, и его имя постоянно звучало по интеркому».
Я отвечал не за «персонал», а только за набор устных переводчиков для допросов. К тому же у нас в Нюрнберге не было интеркома. Еще за прошедшие с того времени годы я слышал много заявлений от тех, кто якобы встречался с подозреваемыми в Нюрнберге. Доступ к заключенным нацистам, прежде чем они стали подсудимыми, строго контролировали, и после предъявления обвинения к ним прекратили кого-либо допускать, кроме адвокатов и тюремных служащих. Для людей, чья жизнь вращалась вокруг их ненависти к нацистам, находиться в Нюрнберге было эмоциональной отдушиной, и они жаждали лицом к лицу встретиться с фашистскими чудовищами. Когда возможности встретиться с заключенными не было, некоторые от фрустрации просто придумывали себе, как разговаривали с ними в Нюрнберге. Все официальные допросы запротоколированы, с ними можно свериться в госархивах США.
Конечно, я был очень доволен своей работой в Нюрнберге, но моя голова была больше занята тем, как выполнять мою работу, а не тем, как отомстить нацистам за свое прошлое в Германии, которое в конце концов практически померкло по сравнению с тем, что мне довелось пережить позднее! Что же касается наказания подсудимых за их деяния против человечества, то это была задача трибунала.
Несмотря на всю серьезность и ответственность, переводы и допросы были не только работой. Как-то раз меня вызвали в допросную, где полковник Ховард Брандидж, выдающийся американский юрист с южным акцентом, пытался допросить Юлиуса Штрейхера, чей грубый немецкий выговор осложнялся заметными франконскими интонациями[4]. Переводчиком у них был эмигрант немецко-еврейского происхождения, говоривший по-английски с сильным швабским акцентом. Штрейхер, само собой, был тот самый мерзкий подстрекатель и порнограф, который высмеивал и порочил евреев в своей газете «Дер Штюрмер», приписывая им свои собственные извращения и чудовищно клевеща.
Допрос застопорился в самом начале, когда полковник Брандидж еще только пытался привести Штрейхера к присяге. Штрейхер и переводчик завели долгий и горячий спор.
– Да что он говорит? – в конце концов вмешался Брандидж.
– Плковник, – стал объяснять переводчик, – он спрашивает, што я, в шеркви?
– В цэ-эркви? В какой цэ-эркви? – проговорил Брандидж, растягивая слова. – О чем вы вообще говорите?
Когда меня вызвали, Штрейхер по-немецки спросил, кто перед ним, не судья ли трибунала. Я спросил у переводчика, почему он упорно говорил про «церковь».
– Шеркофь! Шеркофь! – ответил он. – Он хошет снат, кто перет ним – шеркофный адвокатт?
Стенографистки, аттестованные для работы в американских судах, дословно записывали допросы по-английски. Их работа была относительно проста, потому что они могли отдохнуть и покурить, пока разговор шел по-немецки. Они были автоматами, таким же был и я вначале, когда повторял вопросы следователя по-немецки и ответы заключенного по-английски. Как рассказывали мне друзья, работа настолько мной завладела, что, когда вечером в баре Гранд-отеля они говорили мне что-нибудь по-английски, я автоматически повторял это по-немецки!
Однако высококачественный перевод не мог быть полностью автоматическим, и мы старались обеспечить абсолютную точность, одновременно не давая подследственным использовать ситуацию в свою пользу. Мы понимали, что последовательный перевод дает допрашиваемому лишнее время на обдумывание ответа. Скоро я стал пользоваться доверием следователей, и они показывали мне английский перевод инкриминирующего немецкого документа или намечали ход допроса и шепотом говорили мне: «Вы просто задавайте ему правильные вопросы». Часто мои вопросы заставали врасплох и ошарашивали подследственных. Я делал записи, чтобы зафиксировать точный перевод на английский, который потом заносился в официальный протокол. Иногда свидетели просили изменить свой ответ, когда слушали мой перевод. Я часто обращался к свидетелям позднее, показывал им немецкий вариант их допроса и просил его удостоверить. Часто я разговаривал с ними без протокола.
Во время допросов порой возникали неловкие моменты. Иногда будущим подсудимым ставили в вину действия, которых они никак не могли совершить, или, в иных случаях, следователи не могли подтвердить обвинение в преступлениях, которые подсудимый фактически совершил. Эти ошибки случались, когда американские следователи ошибочно считали, что нацистское правительство работало так же, как и американское.
Однажды судья Джексон допрашивал Иоахима фон Риббентропа, бесцветного бормотуна, бывшего торговца шампанским и карьериста, который при Гитлере выбился в министры иностранных дел. Риббентроп сказал, что «возьмет ответственность» за все, что было сделано от его имени. Когда же Джексон просил его назвать что-либо конкретное, за что он берет ответственность, Риббентроп тут же шел на попятную. Он отказался признать вину в развязывании захватнической войны, преследовании евреев, нарушении договоров и тому подобном, как предлагал ему Джексон. Тогда Джексон обвинил Риббентропа в том, что он не выдавал паспорта евреям, которые хотели спастись из Германии. Джексон приравнял гитлеровского министра иностранных дел к нашему Госсекретарю. Однако в Германии паспорта выдавал не МИД под руководством Риббентропа, а полиция под руководством Гиммлера. Чтобы прекратить бессмысленный спор, уже переходивший в крик, я дал судье Джексону записку с объяснением, что этот неумолкающий бывший начальник МИДа не занимался паспортами.
Чем сильнее Джексон наседал по другим пунктам, более обоснованным, тем больше выкручивался Риббентроп. Это был невероятно болтливый пустозвон, ни разу не сказавший ничего дельного. Может, он был слабоумный? Как мог этот серолицый, нервный, заламывающий руки остаток человека, когда-то приветствовавший короля Великобритании гитлеровским салютом, взлететь на такую высоту и стать министром иностранных дел Германии? Конечно, при Гитлере у Германии не было другой внешней политики, кроме как обман и устрашение соседей и составление бессмысленных планов об экономической самодостаточности во все более взаимозависимом мире.
Как-то я спросил главного заместителя Риббентропа – барона Эрнста фон Вайцзекера, отца президента Германии с 1984 по 1994 год:
– Как вы реагировали на разглагольствования министра, когда он был у власти? Может, он с тех пор лишился ума, потому что боится за собственную жизнь?
– Гитлер никогда не обращал внимания на болтовню Риббентропа, – сказал Вайцзекер, – потому что всегда говорил сам.
В конце концов пустословие Риббентропа вывело из себя сэра Джеффри Лоуренса, главного судью Международного военного трибунала. Как бы строго Лоуренс ни требовал от него говорить короче, Риббентроп не унимался. Он прекратил молоть языком лишь перед тем, как палач надел петлю ему на шею.
Когда мы приступили к допросам, все подследственные винили Гитлера, Гиммлера и Геббельса, признавших свои преступления либо в записанных речах, либо самоубийством. О тех же, кого допрашивали в Нюрнберге, сначала мы знали очень мало.
Допросы велись таким образом, чтобы получить под присягой показания, на основании которых затем можно было вынести обвинительный приговор за преступные деяния. Однако мы в лучших американских традициях считали человека невиновным до тех пор, пока не доказана его вина, и моя работа состояла в том, чтобы помочь следователям найти доказательства. Я всегда старался быть непохожим на нацистов и не позволять слепой ненависти управлять моими поступками или оказывать влияние на мою работу. Но я не мог не презирать почти всех подсудимых. Ни один из них не попытался защитить или хотя бы разумно объяснить так называемую доктрину национал-социализма. Это было скопление ненависти, предоставляющее равные возможности быть антисемитом, желать и красть имущество ближнего, грабить соседние страны или делать карьеру, лизоблюдничая перед начальством.
Чем ближе становился суд, тем энергичнее юристы трудились над изложением своей позиции по делу, готовясь к допросу свидетелей. Помимо стремления добиться осуждения нацистских вождей, они рассчитывали внести значительный вклад в развитие международного права в процессе подготовки. Для многих юристов участие в Нюрнбергском процессе обернулось карьерным ростом.
В отличие от судебного персонала, мне не приходилось ни перелопачивать юридические теории, ни готовиться к предстоящей битве в зале суда. Поэтому у меня было предостаточно возможностей наблюдать за будущими подсудимыми и гадать о мотивах и правдивости свидетелей, которые должны были выступать на стороне защиты или обвинения. До 20 ноября 1945 года, когда наконец-то начался процесс, я, пожалуй, провел с этими подсудимыми больше времени, чем кто-либо другой. Я работал несколько месяцев, как правило, не меньше шести часов в день, лицом к лицу с этими нацистами за конфиденциальными беседами. На судебных заседаниях я делал подробные заметки.
Посредственность, отсутствие выдающегося интеллекта, знаний или проницательности у всех подсудимых до единого прямо-таки ужасали. Сначала я удивлялся, обнаруживая такую необразованность и бесхарактерность. Под защитой своего невежества в истории, зная только о прошлых триумфах Германии и тевтонских рыцарях, незнакомые с остальным миром, неудачники в обычной жизни, движимые беспринципностью и честолюбием, подобострастные с начальниками и надменные с остальными, как эти холуи смогли подняться до таких высоких постов? Чтобы служить диктатору, нужно быть легковерным и честолюбивым и ни перед чем не останавливаться. Нужно терпеть, когда тебя оскорбляет фюрер, либо иметь настолько убогий разум, чтобы не замечать оскорблений. Кто еще мог бы раболепно и неустанно питать тщеславие человека, который никогда никого не слушал, но непрерывно извергал вздорные теории о завоеваниях и расизме и нес экономическую чушь, сколь бы ни гипнотизировали его речи? То, что они служили Гитлеру так долго и находились так близко к нему, идеально характеризовало отсутствие у них личного достоинства и морали.
У диктаторов не бывает равных; только лакеи, действующие по их указке. Такова была и нацистская Германия. И так происходит везде, где есть самодержавие в правительстве или бизнесе. Диктаторы и фанфароны сами вызывают собственную гибель, потому что, когда в конце концов они оказываются в беде, рядом с ними остаются одни лакеи, тогда как их противники привлекают к себе лучших людей. Исключением среди этих посредственностей был Яльмар Шахт, «финансовый чародей», высокомерный усатый Гудини в полосатых брюках. Другим исключением был Альберт Шпеер, этот неглупый и трезвомыслящий архитектор и карьерист, который заведовал военным производством в Германии, основанным на рабском труде. А еще был Геринг, единственный в своем роде.
Хотя прошло почти шестьдесят лет с тех пор, как я делал те заметки, мои впечатления об этих людях остаются такими же четкими и подробными, как и тогда.
Я узнал, что, кроме Гитлера, только у Геринга хватало обаяния и силы, чтобы иметь личных приверженцев среди немцев. Возможно, его сторонников одурачило добродушие толстяка и привлекла его веселость – удобное прикрытие для хитрых и дьявольских козней. В начале гитлеровского режима он был человеком действия. Я узнал, что этот злобный гений превратил гестапо в санкционированный государством инструмент террора, что он изобретал хитроумные способы применять государственную мощь в корыстных целях. Он также использовал свое официальное положение, чтобы расправляться с личными врагами и проталкивать любимчиков. Он шутя извращал правду, переплетал свою продажность с отдельными добрыми делами, чтобы произвести впечатление на единокровного брата-гуманиста или под влиянием какой-то странной сентиментальной прихоти, что обманывало людей и внушало им мысль, будто бы он отличает добро от зла. Геринг любил отдыхать у себя в охотничьем домике, румяный, с пухлыми пальцами в большущих изукрашенных перстнях, в разлетающейся тоге, охватывающей его необъятное пузо. Я удивлялся, почему жена, актриса Эмми Зоннеман, имевшая от него дочь, и на словах, и на деле оставалась верной ему до конца. Она осудила мужа только после того, как Гитлер приказал казнить Геринга за то, что тот пытался воспользоваться властью в качестве официально назначенного преемника, сочтя, что Гитлеру уже не выйти из ловушки его берлинского бункера.
Геринг был чрезвычайно беспринципный человек. После того как он назначил Эрхарда Мильха статс-секретарем подчинявшегося ему министерства авиации, завистливые соперники донесли, что отец Мильха еврей, а это для нациста было совершенно немыслимо. Будучи главой гестапо, Геринг устроил ему свидетельство о рождении, по которому настоящим отцом Мильха стал чистокровный ариец, состоявший во внебрачной связи с крещеной матерью Мильха. Увековечивая свой подвиг, Геринг заявил: «Я тут решаю, кто еврей, а кто не еврей». Когда я напомнил ему об этом случае, он рассмеялся собственному остроумию, от удовольствия хлопая себя по ляжке. Никто еще так точно не воплощал различие верховенства закона и человека.
Геринг отличался беспринципностью, и, когда дело дошло до влиятельных генералов старой закалки, не хотевших подчиняться Гитлеру, их пришлось сначала обаять, а потом обессилить. В 1933 году, когда Гитлер стал рейхсканцлером, а Геринг – рейхсминистром без портфеля, консерваторы из числа высокопоставленных офицеров армии сохранили верность Гинденбургу, глубокоуважаемому генерал-фельдмаршалу Первой мировой войны и президенту Германии. Глядя на Гитлера сверху вниз, они считали его, бывшего ефрейтора, простого солдата, невежественным, необразованным авантюристом. И все-таки им пришлось признать, что верные штурмовики Гитлера числом почти миллион – опасные противники для их урезанной армии, которая по Версальскому договору была ограничена сотней тысяч солдат.
В 1934 году Гитлер пытался подкупить генералов, организовав убийство Эрнста Рёма, руководителя его собственных штурмовых отрядов, СА. Гитлер заявил, что Рём со своими подчиненными намеревался захватить власть. Герингу и Гиммлеру, который тогда еще подчинялся Герингу, хватило ума стать исполнителями Гитлера в этом злодейском заговоре. Геринг отвечал за убийства в Берлине – по слухам, их было около тысячи. Расправа с Рёмом и его главными помощниками задобрила высший генералитет армии, но не купила их энтузиазм по отношению к власти Гитлера. Когда я спросил Геринга, как он отнесся к убийству его друга Рёма, тот холодно ответил: «Он нам мешал».
Когда Гитлер выступил с предложением ввести несколько батальонов в рейнскую демилитаризованную зону, генералы громко воспротивились, считая это слишком рискованным ввиду большого превосходства французских и британских сил, противостоявших тогда Германии.
В то время Шпеер был с Гитлером и на допросе рассказал, как всех беспокоило возможное военное противодействие. «Мы ничего не смогли бы сделать, если бы Англия и Франция выразили хоть малейший протест и поддержали его военными действиями», – сказал он. Но они сидели сложа руки, и немцы стали обожествлять Гитлера, убедившись, что его решение избавиться от закоснелых генералов было решением гениального полководца.
Рядом эффектных маневров Геринг задумал прибрать к рукам вооруженные силы и другие силовые ведомства Германии, и это ему почти удалось. После убийства Рёма под властью Геринга оказалось больше миллиона штурмовиков СА. Будучи начальником Гиммлера, он также контролировал гестапо, полицию и СС. Геринг начал интриговать, чтобы сделаться военным министром и встать во главе традиционных вооруженных сил. У него на пути стояло два военных руководителя старой закалки.
Сначала Геринг разобрался с высокопоставленным шестидесятилетним генералом Вернером фон Бломбергом, военным министром. Геринг узнал, что Бломберг собирается жениться на известной куртизанке, и устроил так, чтобы Гитлера пригласили на свадьбу. После этого он рассказал Гитлеру о своем шокирующем «открытии» относительно невесты. Чтобы искупить позор фюрера, Геринг заставил Бломберга подать в отставку во избежание публичного скандала. Следующей мишенью Геринга был генерал Вернер фон Фрич, главнокомандующий сухопутными силами, самый высокопоставленный офицер под началом Бломберга. Фрич должен был стать преемником Бломберга на посту военного министра. Однако гестапо взялось за одного пользующегося дурной славой и подлого гомосексуалиста, которого принудили заявить, будто он занимался сексом с Фричем в туалете берлинского вокзала. Геринг сделал так, чтобы Гитлер стоял за занавеской в рейхсканцелярии, пока доносчик «признавался» в этой связи гестаповскому головорезу. Это погубило Фрича, несмотря на то что судебное расследование, которое позднее возглавил Геринг, сочло обвинения ложными.
Но Гитлер не оценил старания своего приспешника. Он упразднил военное министерство и назначил самого себя Верховным главнокомандующим вооруженными силами. Все военнослужащие от Геринга и генералов до рядовых должны были принести присягу верности лично Гитлеру как своему верховному командиру.
Сохранив верность перехитрившему его фюреру, Геринг согласился на предложение Гитлера сделать его самым высокопоставленным офицером Германии; позднее Гитлер также назвал Геринга своим официальным преемником на посту главы государства. Имея старую имперскую военную подготовку, которая подразумевала преданность, Геринг служил фюреру до тех пор, пока поражение Гитлера не стало неминуемым, и тот не оказался в тупике в своем берлинском бункере.
В Нюрнберге Геринг тоже проявлял беспринципность. Он пытался отрицать участие в планировании захватнической войны, утверждал, что не участвовал в военных преступлениях, геноциде и преступлениях против мира и не приказывал их совершать. Однако он все так же хвастливо разглагольствовал о своей роли национал-социалиста номер два в порабощении Германии путем ликвидации демократических институтов (это преступление не рассматривалось трибуналом). Когда его спросили, хотел ли немецкий народ войны, он беззаботно объяснил, как легко оказалось одурачить немцев: «Разумеется, народ войны не хотел. Зачем какому-то несчастному недотепе с фермы рисковать жизнью на войне, когда самое лучшее, что может с ним случиться, – это если он вернется домой целым и невредимым? Конечно, обычные люди воевать не хотят, ни в России, ни в Англии, ни в Америке, ни в Германии. Это понятно, но ведь, в конце концов, именно государственные вожди определяют политику, и повести народ за собой было всегда очень просто хоть при демократии, хоть при парламенте, хоть при фашистской, хоть при коммунистической диктатуре. Народ всегда можно заставить выполнить приказ вождя. Это легко. Нужно только сказать ему, что на него напали, и обвинить пацифистов в недостаточном патриотизме и в том, что они подвергают страну опасности. Это работает одинаково в любой стране».
В Нюрнберге Геринг, как бы обхватывая что-то своими оставшимися без колец руками, неоднократно заявлял, что готов нести ответственность за сделанное от его имени, и в это же время отрицал, что знал хоть что-либо из того, что делалось от его имени. В отличие от Риббентропа он не разглагольствовал, а просто повторял единственное объяснение: «Вы же не думаете, что я мог знать про весь этот вздор, который творился в моих бессчетных управлениях? У меня было столько дел. Но если вы располагаете документами, которые я подписывал или которые я видел, тогда я беру на себя ответственность за действия моих подчиненных».
Геринг утверждал, что его обманули и дезинформировали слишком ревностные соратники, такие как Генрих Гиммлер, который покончил с собой, и Мартин Борман, который исчез. Если Геринга прямо спрашивали насчет какого-нибудь зверства, он всегда отвечал: «Возможно, я что-то об этом слышал, но я занимал столько официальных постов и столько времени тратил, консультируя фюрера, у меня было столько важных дел. Как вы можете просить, чтобы я сейчас помнил такие мелочи?»
На всем протяжении допросов Геринг настаивал на том, что Гитлер мало что знал о концлагерях и еще меньше о массовом истреблении людей, голоде и всех остальных «прискорбных» жестокостях, которые тайно совершал этот как нельзя более кстати умерший злодей Генрих Гиммлер. А если уж Гитлер не знал о лагерях смерти, откуда было знать о них Герингу? Ах, как жалко, что Гиммлер умер! Рассказывая про злого Гиммлера, Геринг как-то заявил Амену: «Мой дорогой полковник, вам бы понравилось допрашивать этого человека». Как будто говорить о холокосте – приятное развлечение.
Но как бы он ни изворачивался, все-таки иногда мне удавалось его поймать. Изредка к помощи Геринга прибегал его младший единокровный брат Альберт, невероятный гуманист, утверждавший, что он находился в дружеских отношениях со многими, кто подвергся нацистским преследованиям. Мы с энсином Биллом Джексоном, сыном судьи Джексона, подозревали, что брат Геринга брал деньги за помощь в освобождении узников из концлагерей. Это был нерешительный свидетель, который то и дело добровольно рассказывал нам то, о чем его не спрашивали. Однако некоторые люди, в частности знаменитый композитор Франц Легар, свидетельствовали о необычайном великодушии и человечности Альберта, подтверждая его показания. По настоянию брата Геринг не раз организовывал освобождение из концлагерей заключенных, которые и не должны были там оказаться. Возможно, брат Альберт считал, что, рассказав об освобождении их от смерти, которое устраивал брат Герман, он откроет смягчающие обстоятельства, но это у него не вышло[5].
– Вы засвидетельствовали, что не имели никакого отношения к отправке людей в тюрьмы и концлагеря, – однажды сказал я Герингу.
– Да, я говорил вам это уже много раз, – ответил он.
– Как же вы могли освобождать заключенных, если у вас не было никаких прав заключать их под стражу? – спросил я.
Он ухмыльнулся.
– Ach so[6], – сказал он.
«Туше!» – подумал я.
Тюремному психологу доктору Густаву Гилберту Геринг поведал о своей надежде, что через тридцать лет ему воздвигнут мраморный памятник как герою Германии. Узнав об этом, я упомянул об этом его желании при нем, и он сказал: «Не важно, что моего тела там не будет. В могиле Наполеона тоже нет его тела». Да, безусловно, у Геринга было обаяние, природная властность и безграничное самолюбие.
Я думаю, Геринг до конца не отказался от идеи обессмертить себя. Однажды мы с ним сидели в комнате для допросов – он должен был подписать свои показания, как вдруг до нас донесся грохот: это взорвали очередную стену при реставрации огромного Дворца правосудия. Я увидел, как в стене справа от Геринга появилась и стала расширяться трещина. Он тоже ее увидел, и я заметил выражение нескрываемого ликования на его лице. Я почувствовал, что он сочиняет выпуск новостей: «Сегодня, во время допроса с пристрастием в присутствии мстительного еврейско-американского обвинителя, погиб рейхсмаршал Герман Геринг, погребенный под обломками Дворца правосудия в результате неумелого обращения американских строителей со взрывчаткой. Геринг надолго останется в нашей памяти как…» Однако вскоре грохот смолк – сошла и улыбка с лица Геринга.
Хотя чуть ли не последним приказом Гитлера перед самоубийством был приказ о казни Геринга, в Нюрнберге Геринг похвалялся своей верностью фюреру и собственными действиями в качестве официального преемника Гитлера, устраивая настоящее шоу бравады, которое, как он рассчитывал, сделает его героем Германии.
Иногда Геринг действовал независимо от Гитлера, в отличие от большинства нацистов – например, Ганса Франка. Франк (он не родственник еврейской семьи Анны Франк) полностью подчинил немецкое право воле Гитлера. Перед тем как стать жестоким и кровавым генерал-губернатором оккупированной Польши, Франк был главой министерства юстиции у нацистов. В 1934 году он сказал: «Прежде, вынося законное решение, мы должны были спросить, что на этот счет говорит закон. Теперь же мы спрашиваем только, что желает от нас фюрер, и выносим решение в соответствии с этим».
Такое извращенное определение закона по Франку как «что угодно, чего бы ни пожелал Гитлер», приводило к чудовищным злоупотреблениям. По желанию Гитлера нацистские законы требовали от каждого немца травить евреев, запрещали интересоваться тем, куда девались их соседи, и слушать иностранные радиостанции. Правительство Гитлера сняло судей и прокуроров и назначило на их место нацистских прихлебателей. Любого, кто пытался защищать противников нацизма, осуждали и преследовали. После того как нацисты овладели Германией, у противников Гитлера не осталось ни политической партии, ни церкви, ни суда, никакого общественного института, который мог бы им помочь. Каждому инакомыслящему приходилось в одиночку противостоять безграничной власти государства. Такие, как Франк, насаждали нацистские догмы. Франк раскаялся в своих злодеяниях и принял католичество в нюрнбергской тюрьме, где молился о примирении немцев и евреев.
Нельзя было найти двух более разных людей, чем Геринг и Рудольф Гесс, этот полоумный заместитель Гитлера по НСДАП, которому тот продиктовал «Майн кампф». Он сошел с ума в мае 1941 года и угнал самолет люфтваффе, назначив самого себя переговорщиком с целью убедить британцев заключить мир. В Великобритании его держали в тюрьме в течение всей войны. Гесса доставили в Нюрнберг вместе с пакетами объедков, которые он собрал во время британского заключения. Объедки должны были доказать, что британские тюремщики пытались его отравить. Но в нюрнбергской тюрьме он потерял память: утверждал, что у него амнезия.
Полковник Амен, которому не терпелось доказать, что Гесс симулянт, созвал целый дивизион психологов и психиатров, чтобы с их помощью разоблачить, как он считал, уловку для уклонения от наказания. Во время одной из бесед, когда медики пытались проверить память Гесса, он употребил немецкое слово Kladde, это разговорное слово, которым учащиеся называют толстую тетрадь в твердой обложке.
– Kladde? – спросил я. – Что это такое?
– Не знаю, почему я сказал это слово, – ответил Гесс.
Но мне не дали пойти дальше и поймать Гесса на этой обмолвке, потому что ученые мужи, не знавшие немецкого языка, не поняли, что человек, который потерял память, едва ли мог выражаться жаргонными словечками из лексикона подростков.
Потом Амен решил свести Гесса с Герингом и посмотреть, не удастся ли Большому Герману освежить его память. Геринг, конечно, попытался.
– Рудольф, – сказал он, принимая свою обычную надменную позу, – неужели ты не помнишь меня, рейхсмаршала, председателя рейхстага? Неужели ты не помнишь меня, верховного командующего люфтваффе, преемника фюрера, не помнишь, как мы вместе маршировали в Мюнхене в 1923 году, когда в нас стреляли полицейские?
Ничто не помогало. Гесс непонимающе смотрел на Геринга, который был явно разочарован, что его былой блеск и слава не разогнали туман беспамятства у Гесса. Я никогда не видел Геринга таким подавленным!
Мы приводили к Гессу его личных секретарш, прослуживших у него много лет. Две женщины ушли рыдая, после того как Гесс ничем не показал, что узнает их, и театрально приложил руки к ушам, стараясь расслышать их имена. Последним должен был встретиться с Гессом в Нюрнберге трагический персонаж немецкой истории, профессор и генерал Карл Хаусхофер, геополитик, который изложил теорию Lebensraum, жизненного пространства, и впоследствии был изумлен тем, что Гитлер понял необходимость в жизненном пространстве как право отнимать чужую территорию. В студенческие годы Гесс был частым гостем в доме Хаусхофера, а сын профессора Альбрехт был его другом. У фрау Хаусхофер были еврейские предки, и Гесс ее прикрывал. Отец и сын с ужасом восприняли заявление Гитлера о том, что для агрессии не требуется никакого предлога, потому что победителей не судят, и оба оказались в нацистском концлагере. Сына казнили, поскольку он участвовал в заговоре с целью убийства фюрера.
Старший Хаусхофер, недавно освобожденный из концлагеря в Дахау, считал, что Гесс летел в Англию за миром, когда целью Гесса было всего лишь развязать Германии руки для войны на один фронт с Советским Союзом, как мечтали германские милитаристы. Старик разрыдался, когда Рудольф не узнал его, своего давнишнего покровителя. Дрожащим голосом Хаусхофер снова и снова пытался напомнить Гессу о случаях из жизни и разговорах, но все напрасно. Мы никогда не узнаем, не явилась ли эта встреча причиной или одной из причин самоубийства Хаусхофера, этого трагического колдуна, и его жены вскоре после того.
Сам Гесс внешне никак не отреагировал на встречу; ничто не могло поколебать его провозглашенную амнезию. Однако когда трибунал приказал группе психиатров осмотреть Гесса после того, как ему было предъявлено обвинение в военных преступлениях, и определить, способен ли он по умственному состоянию предстать перед судом, он заявил на открытом заседании: «Отныне моя память будет снова доступна для внешнего мира!»
Начальник штаба Верховного главнокомандования генерал-фельдмаршал Вильгельм Кейтель получил прозвище Лакейтель, от немецкого слова «лакей», кем он и был. В самом начале мы с ним устроили игру в гляделки, пока он не опустил ярко-голубые глаза. Вопрос следователя «Вы говорите правду?» я перевел как «Почему вы трусливо лжете?». Эта дерзость со стороны какого-то рядового потрясла господина генерал-фельдмаршала больше, чем боязнь потерять свои знаки различия и маршальский жезл, и его усы задрожали. Я вспомнил, как его тесть генерал Бломберг, смещенный с поста военного министра, чьим адъютантом был Кейтель, сказал о нем: «Кейтель всего лишь ein Brieftrager» – почтальон. И это о самом высокопоставленном немецком генерале!
В конце концов Кейтель отчасти признал вину. В своем последнем слове перед судом он сказал: «Я виновен в том, что не предотвратил преступных действий». Кейтель имел в виду приказы Гитлера, приведшие к гибели миллионов русских военнопленных на территориях, занятых немецкими вооруженными силами.
Генерал-полковник Альфред Йодль, заместитель Кейтеля, о котором говорили, что он гораздо умнее своего начальника, вел себя, как робот, и пыжился, словно индюк, как кто-то о нем сказал. Йодль переводил желания Гитлера на язык точных военных приказов, сформулировать которые Кейтелю было не по силам. Многие эти приказы нарушали Женевскую конвенцию, которую Германия подписала, а также устав вооруженных сил Германии. Йодль понимал, что, так как он сознательно отдавал или передавал незаконные приказы, приведшие к гибели миллионов русских, это не станет для него оправданием, но все же стоял на том, что всего лишь был исполнительным подчиненным.
Однако в этой солдатской груди, должно быть, все-таки билось сердце, потому что его жена Луиза отчаяннее других пыталась увидеть его, когда он был обвиняемым в зале суда. Ее пришлось убрать с галерки для посетителей, после того как она замахала ему. Она также обращалась с прошениями к Черчиллю, Эйзенхауэру и Трумэну, чтобы они помиловали ее мужа, но напрасно.
В отличие от Франка, Кейтеля и Йодля – гитлеровских приспешников – некоторые немецкие генералы осмеливались иметь собственное мнение и восставали против Гитлера. Например, Эрвин Роммель, знаменитый не только в Германии, но и среди союзников под прозвищем «лис пустыни» за его подвиги в Северной Африке, в конце концов пришел к выводу, что Гитлер – бедствие для Германии, и присоединился к заговору против него. Когда заговор сорвался и Гитлер остался в живых, фюрер не посмел назвать героя войны Роммеля заговорщиком и удавить его струной от пианино, как других участников заговора. Вместо этого он послал Кейтеля передать Роммелю, что если Роммель сам покончит с собой, то будет похоронен с почестями как герой, убитый вражескими ВВС. Роммель совершил самоубийство, и его похоронили с государственными почестями. Немецкий народ так и не узнал об участии Роммеля в заговоре с целью устранения Гитлера ради блага Германии, пока это не раскрылось на Нюрнбергском процессе.
Сын Роммеля Манфред, позднее мэр Штутгарта, сказал так: «Нацисты лишили немцев возможности просто быть порядочными людьми.
Младшие юристы допрашивали других обвиняемых, и большинство допросов, на которых я переводил, казались мне скучными, потому что шли по предсказуемому шаблону. Пока подследственным не предъявляли документы, на которых стояла их подпись, или показания свидетелей, данные под присягой, они либо отрицали свои действия, либо заявляли, что забыли о них, и повторяли это со скамьи подсудимых. Иногда следователи занимались вопросами, не входившими в компетенцию трибунала. Так со Шпеером они потратили много времени на обсуждение работы немецкой промышленности при союзных бомбардировках и действий Шпеера в качестве личного архитектора Гитлера, которые по уставу трибунала не считались преступными.
После того как я несколько месяцев пробыл начальником отдела переводчиков, полковник Керли Уильямс организовал мою «демобилизацию в интересах правительства». Я стал «гражданским лицом на службе в вооруженных силах США» с зарплатой подполковника и привилегиями, подобающими моему новому положению, виллой в американском поселке и правом пользоваться служебной машиной. Неплохо для двадцатитрехлетнего рядового первого класса, иммигранта, не закончившего даже среднюю школу.
После этого я как-то вечером ехал в одиночку из Нюрнберга в Мюнхен на двухдверном оливково-сером «форде» 1942 года выпуска, чтобы забрать одну из секретарш Гитлера Йоханну Вольф, непримечательную женщину средних лет в мешковатой одежде, без макияжа, выглядящую старомодно, что сходило за скромность у немцев среднего класса. Уже стемнело, но я решил ехать вместе с ней в Нюрнберг. Говорили, что закоренелые немецкие диверсанты натягивали стальную проволоку поперек шоссе, чтобы она срезала головы американским солдатам в джипах. Я ехал на высокой скорости, готовый порвать проволоку, если она там окажется. Шоссе было очень скользкое, и в какой-то момент машина внезапно развернулась на 360 градусов и потом снова поехала в нужную сторону. К счастью для нас, на шоссе было пусто, потому что у немцев не было бензина для немногих уцелевших машин. По прибытии в Нюрнберг, где я доставил Вольф в надежное место, я мог рассказать только о том, как меня занесло.
Хотя Вольф до заноса мало что говорила, эта почти что авария развязала ей язык, как будто теперь у нас с ней было что-то общее. Она много ездила вместе с Гитлером перед войной, как она рассказала мне, но потом в ставке у него были другие секретари.
Вольф прославилась тем, что могла печатать с той же скоростью, с какой Гитлер говорил. Его раздражало, когда ему приходилось диктовать речь стенографисткам, а он не мог прочитать то, что они записали. А с этой секретаршей он видел, как его слова отпечатываются на листке бумаги. Она рассказывала, как он стоял рядом с ней или у нее за спиной и доводил себя до исступления, срываясь на крик о врагах Германии, противниках НСДАП и особенно о евреях. Его голос звучал все громче и визгливее, мокрая от пота челка падала на лоб, кулак молотил воздух. В ярости он доходил до изнеможения, потом переводил дыхание и начинал все заново.
Она сказала: «Представляете, мы находились наедине с фюрером!» Никому не позволялось находиться в комнате, когда она печатала его диатрибы, также никому не позволялось читать их до того, как Гитлер с ними выступит. Было ясно, что она и сейчас опять благоговейно стала бы его машинисткой. На протяжении всего нашего разговора она звала его «мой фюрер», и, когда говорила о нем, ее голос излучал священный трепет. Мне показалось, будто Гитлер там, с ней. Меня так и передернуло. Интересно, сумел бы он так же загипнотизировать меня?
Я спросил ее, не хочет ли она написать мемуары, но она недоуменно посмотрела на меня. «О чем бы я там написала?» – сказала она.
Однажды я разговаривал с Эрихом Кемпкой, шофером Гитлера, который чудесным образом спасся из берлинского бункера после смерти фюрера. Кемпка завернул мертвые тела Адольфа Гитлера и Евы Браун в армейские одеяла, облил бензином и поджег. Потом Кемпка выбрался из бункера, уклоняясь от пуль и снарядов, и зигзагами побежал по Унтер-ден-Линден на запад. Вместе с ним были Мартин Борман (один из обвиняемых в Нюрнберге, который отсутствовал и считался погибшим) и Генрих Мюллер, неприметный шеф гестапо под началом Гиммлера.
Перед концом, признав неизбежное поражение, Гитлер продиктовал свою последнюю волю. В ней он потребовал от всей Германии умереть вместе с ним, потому что народ, который позволил себе проиграть войну, предал его. Адольф Гитлер не испытывал угрызений совести из-за бедствий, которые навлек на свою страну, не говоря уже об остальном мире. Он винил в поражении промахи и слабости своих сторонников, фанатично преданных ему. Истинный характер тирании Гитлера проявился в его последних словах: демагогия, подкрепленная самомнением, невежеством и умением гипнотизировать холуев, и все это основано на безграничном, бездонном, патологическом эгоизме!
Кемпка признал самодурство последних требований Гитлера и пояснил мне, почему отказался их выполнять. «Это было неправильно, – сказал Кемпка. – Я не заслуживал смерти». Видимо, Кемпка считал, что все остальное, сделанное Гитлером, было правильно, но сделал исключение для самоубийства вместе со своим вождем.
Кемпка также отрицал, что знал что-либо о двойной игре шефа гестапо Генриха Мюллера, с которым он сбежал из гитлеровского бункера. Ходили слухи, что Мюллер вместе с Кемпкой явился прямо к Советам, которые с радостью встретили его. Я считал невероятным, чтобы шеф гестапо Генрих Мюллер был советским агентом. Но я узнал, что ставленник Гиммлера в Париже приютил целую группу советских шпионов, которые называли себя «Красной капеллой» и действовали изнутри гестапо.
Я слышал и другие истории о невероятной двуличности на высших уровнях гестапо и СС, хотя и не имевшие отношения к предстоящему процессу, и это свидетельство предательской и трусливой натуры Гиммлера в очередной раз наглядно продемонстрировало мне отсутствие совести и нравственных ценностей у высокопоставленных нацистов. Теперь я мог поставить знак равенства между жестокостью, коррупцией, преступностью и высоким положением в СС, этом мнимом рыцарском ордене на основе Тевтонского. Мне еще не доводилось встретить или хотя бы слышать о высокопоставленном нацисте, у которого были бы достойные мотивы или характер, заслуживающий уважения. Германия поистине попала в руки своих наихудших представителей!
Генерал Франц Гальдер в Нюрнберге свидетельствовал против нацистов. Гальдер, начальник штаба Верховного командования сухопутных войск, был тем военным гением, кто разработал план блицкрига, который провел немецкую армию через всю Западную Европу и довел ее до Москвы. Гальдеру не предъявили обвинений, потому что Гитлер сместил его с поста, так как он увел колонны измученных немецких солдат из-под Москвы в ноябре 1941 года с намерением перегруппироваться и разгромить русских следующей весной. Гитлер считал, что победу ему принесет стратегия «ни шагу назад», и приказал своим генералам организовать массовые убийства в Советской России. Гальдер был одним из немногих людей, которые не согласились с Гитлером и остались живы.
Гальдера поселили в Нюрнберге в надежном месте, куда помещали свидетелей, не обвиняемых в военных преступлениях. Еще там жили генерал Эрвин фон Лахузен, второй по важности человек в разведке Германии, которому предстояло стать первым свидетелем обвинения; две любовницы Эрнста Кальтенбруннера; официальный фотограф Гитлера Генрих Гофман; довоенный придворный шут Гитлера Путци Ханфштенгль и др.
Гальдеру нравилось со мной разговаривать. Однажды он рассказал мне, что как-то раз обедал с Гитлером и Герингом в ставке фюрера в Восточной Пруссии, и Геринг хвастливо сказал – в присутствии десятка человек: «Рейхстаг? Вы все знаете, что это я его поджег!» Геринг, наверное, в то время был пьян, но достаточно трезв, чтобы тут же покраснеть после своего хвастливого заявления. Позднее я показал свидетельство Гальдера Герингу, он сказал:
– А, да я просто пошутил.
– Рейхсмаршал, – сказал я, – расскажите мне хотя бы еще об одной шутке, которую вы позволили себе при Гитлере.
В первый раз – и только на мгновение – Геринг не нашелся что ответить.
В другой раз я пришел на квартиру к Гальдеру, потому что ему все хотелось оправдаться и доказать, что он был лучшим полководцем, чем Гитлер, и он хотел, чтобы я его выслушал. Чтобы помочь Гальдеру воссоздать подробности битвы под Москвой, я велел владельцам жилья обыскать всю округу и купить сотни игрушечных солдатиков и танков, которые чудесным образом уцелели во время войны в оригинальной упаковке. Встав на колени на полу рядом со мной, отпихнув мешавшие стулья, Гальдер воспроизвел для меня битву за Россию в 1941 году. Меня поразила ирония этой картины: какой другой еврей – рядовой американской армии – когда-либо присутствовал при том, как один из главных гитлеровских генералов ползает по полу, чтобы дать ему урок по стратегии молниеносной войны?
Я работал с Гальдером в допросной в то утро, когда армейская газета «Звезды и полосы» сообщила крупным заголовком передовицы, что на Японию сброшена атомная бомба. В коротком репортаже говорилось, что эта атомная бомба эквивалентна тысячам обычных бомб. Я развернул газету перед Гальдером и спросил:
– Herr General, was sagen Sie nun? (Что вы теперь скажете, господин генерал?)
Он задумался.
– Clausewitz ist tot (Клаузевиц мертв), – отозвался он.
Что он имел в виду? Клаузевиц – немецкий военный мыслитель, полководец, который когда-то сказал: «Война есть продолжение дипломатии иными средствами». Уже нет, подумали мы тогда. Атомная война ничего не продолжает, это конец всего. Гальдер понял, что разумные нации никогда не пойдут воевать с атомными бомбами, преследуя чисто националистические цели.
В тот момент, когда генерал Гальдер сидел рядом со мной, я перестал бояться, что Германия когда-нибудь еще раз попытается напасть на другие страны или что разумные политические лидеры развяжут атомную войну. Конечно, мы не могли представить себе ни всех других будущих войн, неатомных, корейской, вьетнамской и остальных, ни помыслить о том, что обладание оружием, способным уничтожить обе стороны, удержит холодную войну на холодной стадии. Мы только знали, что с Германией как с зачинщиком националистических войн, пытающимся завоевать соседние страны, имея доступ к атомному оружию, покончено. В одной ослепительной вспышке я увидел, что Германия сможет добиться будущего процветания только членом содружества наций. Все книги о немецком военном героизме в зеленых тканевых переплетах, которые жадно читал под одеялом в детстве, отправились на свалку истории. Ни Германия, ни другие страны никогда не будут снова вдохновляться полководцами, скачущими на лошадях с саблями наголо воевать с соседями, если у обеих сторон будет атомное оружие!
Я несколько раз переводил на допросах Шпеера, который на всех производил впечатление своими культурными манерами. Он был назначен министром вооружений и военной промышленности через несколько лет после начала войны, и потому его не могли обвинить в том, что он был ее зачинщиком. Все допрашивавшие его были поражены тем, что он смог обеспечить рост немецкого военного производства, даже когда страна лежала в развалинах. Еще он сказал, что настолько разочаровался в Гитлере и в диктатуре, что планировал устранить его, но не смог исполнить задуманное. Как оказалось потом, обвинители обошли молчанием тот факт, что Шпеер использовал в производстве десятки тысяч рабов, в основном из концентрационных лагерей, которые затем умерли от переутомления и недоедания.
В два часа дня в пятницу 19 октября 1945 года у меня зазвонил телефон, и полковник Уильямс велел мне немедленно явиться к нему в кабинет. В чем дело? Войдя, я увидел в его кабинете нескольких других служащих допросного управления, стоявших с торжественным видом. Стенографистка записала мою присягу, и я до сих пор бережно храню этот текст. Мне не могло и в голову прийти, что я буду участвовать в обвинении нацистов.
Гарри Нив, на самом деле Эйри Нив, – британский майор, бывший военнопленный, сбежавший из нацистского плена. После Нюрнбергского процесса он стал выдающимся членом палаты общин и в конце концов был убит боевиками Ирландской республиканской армии у здания парламента. Но в тот день в 1945 году, когда я стоял там в качестве официального переводчика и участника обвинения, он представлял Международный военный трибунал.
Итак, мы с Нивом отправились по камерам нюрнбергской тюрьмы.
Я уже бывал там раньше. По обе стороны от центрального коридора длинными рядами располагались камеры с охранником у двери и окошком для наблюдения, сквозь которое были видны нары заключенного, маленький стул и стол, но не парашу. Зная об этом «слепом пятне», один из подсудимых, Роберт Лей, через неделю повесится над парашей.
В торжественном молчании и по жизни немногословный полковник Бертон Эндрус, комендант нюрнбергской тюрьмы, шел чуть позади нас, держа в руке свой разукрашенный пистолет, а вместе с ним шагали два русских офицера. (И в тот момент я тоже думал, почему же Советы никогда и ничего не разрешают делать в одиночку!) Мы шли от камеры к камере. Охранник открывал двери одну за другой, и заключенных одного за другим выводили к небольшому столу. Каждому мы зачитывали обвинение.
Первым был Геринг. Взгляд его светло-голубых глаз был отрешен, и, прежде чем я успел зачитать ему обвинение, он попросил нас о совете. Глядя на меня, он сказал: «Теперь хороший переводчик мне нужен даже еще больше, чем адвокат». Я сразу же понял: он думает, что сможет представить себя лучше, чем любой адвокат защиты! Шахту удалось сохранить презрительный вид, и он сказал, что обвинение его не касается. Кейтель, надутый и красный, как всегда, стоял прямо как стрела, но я видел, как пульсирует артерия у него на шее. Каждому обвиняемому я повторял: «Вы обвиняетесь в преступлениях против мира, военных преступлениях, заговоре с целью ведения агрессивной войны, преступлениях против человечности, геноциде». Текст этого обвинения на пожелтевших страницах с заржавевшими скрепками сейчас лежит передо мной, вновь возрождая тот день, который навсегда сохранится в моей памяти. Шпеер взял копию своего документа и медленно вернулся к себе в камеру.
Пока мы на протяжении многих часов раз за разом зачитывали страшный список преступлений для каждого из двадцати одного заключенного, я снова представлял себе горы трупов и снова задыхался от запаха запущенного этими людьми и их пособниками конвейера смерти. Они протягивали чистые руки к стопкам документов с подробной констатацией их прошлого. Их можно было бы принять за группу самых обычных людей, выбранных наугад из толпы. Мы не видели ни злобных взглядов, ни звериных оскалов, открывающих смертоносные клыки. Физическая нормальность, внешность заурядного человека с улицы у этих людей пугала больше, чем могли бы напугать признаки безумия. От всего этого у меня возникло ощущение, что очередной злобный диктатор когда-нибудь и где-нибудь вновь сможет подвигнуть своих честолюбивых, аморальных пособников на убийства или отдать подчиненным приказ убивать людей из-за национальности, убеждений или цвета кожи. Да просто ради удовольствия это делать!
После оглашения обвинений мы в управлении по проведению допросов уже не могли допрашивать обвиняемых, если только они добровольно не вызовутся дать показания. В оставшийся до заседания трибунала месяц мы старались найти дополнительных свидетелей, чтобы поддержать обвинение. После нескольких месяцев непрерывной тяжелой работы и пережитого стресса я организовал себе оформление приказа на командировку с открытой датой и, как обычно, президентским приоритетом, в Санкт-Фалентин. Я сам придумал этот город, чтобы прикрыть поездку в Баварию, Австрию и Северную Италию. Я придумал Санкт-Фалентин, чтобы никто не нашел мой пункт назначения на карте и не заинтересовался, как я туда еду. Я хотел быть совершенно свободным и ехать куда хочу. (Как же я удивился много лет спустя, когда узнал, что существует настоящий Санкт-Фалентин неподалеку от Берхтесгадена!) Поскольку я ехал на машине УСС, меня редко останавливали, но, даже если такое и случалось, мои «президентские» предписания давали мне возможность пройти через любой контрольно-пропускной пункт.
Во время этой поездки я нашел жену и дочь Гиммлера, жену Геринга и двух любовниц Кальтенбруннера. Я переговорил с ними всеми, но ни одна из женщин не рассказала мне ничего, что было бы связано с преступлениями их мужей и любовника. По словам фрау Гиммлер, муж всегда говорил ей, что у него такая тяжелая работа, что он не хочет обсуждать ее дома. Дочка Гиммлера, прыщавый подросток, не поверила, прочитав о жизненном пути своего отца, напечатанном в нескольких номерах немецкоязычных газет, которые недавно снова стали выходить. Когда я хотел поговорить с ней, она выбежала из комнаты в слезах. Как ни удивительно, у дочери Гиммлера были чувства! От фрау Гиммлер я получил петлицы с воротника эсэсовской формы ее мужа, которые до сих пор хранятся у меня, и две страницы из его дневника, где он делал неразборчивые записи наклонным почерком, пользуясь шрифтом Зюттерлина – обновленной формой старинного готического курсива. Фрау Гиммлер была невзрачная женщина, и я решил, что она, наверное, была рада любому мужу, даже такому исключительно непривлекательному, как ее Генрих.
В интервале между предъявлением обвинений и началом процесса у сотрудников управления по проведению допросов наконец-то нашлось время для праздничных застолий. Полковник Амен не раз приглашал меня к себе на квартиру, а он обладал незаурядным талантом поглощать скотч. Я помню совет одной опытной женщины-майора, которая порекомендовала мне съедать перед началом вечерних возлияний две чайные ложки масла или выпивать пинту молока, чтобы жир обволок желудок. Благодаря этому средству или нет, но я стал способен выпивать гораздо больше крепкого алкоголя.
Я часто видел, как работали допоздна американские юристы, готовя речи для предстоящего процесса. Судья Джексон полностью отдался своей миссии: поставить вне закона националистическую агрессию и геноцид. Полковник Амен готовился к выступлению в суде, где ему предстояло опрашивать свидетелей и подвергать перекрестному допросу обвиняемых с использованием материалов, которые мы собрали во время допросов. Я восхищался генералом Телфордом Тейлором, заместителем главного обвинителя, который был твердо убежден, что военнослужащие должны быть наказаны за исполнение приказов, если они знали об их преступности. Роберт Кемпнер, прусский полицейский чиновник до-гитлеровских времен, добровольно эмигрировавший, прибыл, чтобы взять под стражу бывших начальников, которые стали орудиями нацизма. Том Додд, второй человек после судьи Джексона, позднее ставший сенатором от Коннектикута, находился в Нюрнберге в качестве невоенного эксперта по преступному сговору. Все они приехали, чтобы выполнить свою профессиональную работу – а многие и для того, чтобы продвинуться вверх по карьерной лестнице. Ко мне это не относилось. У меня не было ни профессии, ни даже высшего образования.
После поездки в мифический Санкт-Фалентин у меня осталось время прочитать пачки захваченных документов. Отнюдь не преуменьшая опасность, которую представлял Гитлер, и дорогую цену, которую пришлось заплатить за окончательную победу над ним, я с изумлением увидел в этих документах, насколько невежественны были нацисты в отношении мира, который решили захватить. Верно оценив слабость французов, они просчитались с характером англичан и переоценили ограниченную область влияния Британской державы. Нацисты не имели понятия о решимости и промышленной мощи американцев. Они смертельно недооценили стойкость Советов и до нелепости переоценили воздействие, которое нападение японцев на Пёрл-Харбор могло оказать на способность Америки вести победную войну на Тихом океане и в Европе. Попытались бы они захватить мир, подумал я, если бы лучше в нем разбирались?
Все свои первые успехи Гитлер достиг без военных действий, за что получил одобрение простых немцев, увидевших, как он сбрасывает ярмо ненавистного Версальского договора и возвращает немцам уважение к самим себе. При все более раздувающемся самодовольстве, преклонении соотечественников и соглашательстве иностранных государств Гитлер поддерживал в своих противниках слабую надежду на то, что он, как и они, будет предан идее мира. А он поверил в собственный военный гений.
Но, несмотря на яркие фантазии журналистов, обманутых нацистской пропагандой, у него никогда не было общего замысла; Гитлер был оппортунистом с фантастическим талантом пользоваться слабостями противников. Войдя в Чехословакию в конце 1938 года без военных действий, в то время как Чемберлен рассуждал о «мире для нашего поколения»[7], Гитлер на тайном заседании сказал своим самым доверенным министрам и генералам, как записали его адъютанты:
«Автаркия [экономическое самообеспечение] несостоятельна. Я нападу на Францию и Англию в самый благоприятный и в самый ближайший момент. Я, при всей скромности моей собственной персоны, – незаменим. Ни один военный и ни один гражданский деятель меня заменить не смог бы. Я убежден в силе моего ума и в моей решительности. Я ставлю все это мое дело на карту. У меня есть только один выбор: между победой или нашим уничтожением. Я выбираю победу! Боюсь только одного: как бы в последний момент какая-нибудь паршивая свинья не подсунула мне свой план посредничества».
Гитлер верил в этот выбор между «победой и уничтожением» до последней минуты своей жизни. Нюрнбергский психиатр Даглас Келли объяснил мне, что над всей взрослой жизнью Гитлера доминировала дихотомия: всемогущество или ничтожество.
Внутренние и внешние противники должны были понять, кем был этот человек, отвергнуть и раздавить его, когда это еще легко было сделать, до 1936 года. Пример Гитлера убедил меня, что бороться с тиранами следует еще до того, как они окончательно превратятся в чудовищ.
Я также понял, что истребление евреев не играло существенной роли в территориальных притязаниях Гитлера. Диктаторам нужны враги, чтобы народ почитал их как спасителей. В самой Германии наиболее подходящими были евреи, чтобы играть двойную роль врага и козла отпущения. Стремясь объединить Германию под своей властью, Гитлер больше нуждался во врагах, чем в нескольких лишних сторонниках.
Только благодаря своей удаче я мог тогда, в Нюрнберге, спокойно и презрительно смотреть на извращения Гитлера. Если бы я вовремя не спасся, то стал бы одной из его жертв.
Немецкий народ поставил все на материальное благополучие и национальную гордость, сделавшись пособником и орудием империи зла.
Мы, американцы, находившиеся в Нюрнберге, не прекращали спорить между собой, посему большинство немцев пошло за фюрером, еще задолго до того, как ученый Даниель Гольдхаген поднял эту тему. Читая кипы нацистских документов, я спрашивал себя: «Что знала основная масса немецкого народа о преступлениях гитлеровской шайки и когда она узнала об этом? И что она могла сделать, чтобы помешать собственному правительству совершать преступления?»
Когда президент Гинденбург облек Гитлера полной властью, «чтобы защитить немецкую демократию», в январе 1933 года, в Германии не было силы, способной устранить или как-то сдержать Гитлера. Его истинная злоба проявилась, когда его власть стала абсолютной, и после этого его сдерживали только собственные понятия о том, что может сойти ему с рук. До холокоста оставалось еще много лет. Прошло почти девять лет после прихода нацистов к власти, прежде чем Геринг издал «Приказ об окончательном решении еврейского вопроса», за три года до разгрома нацистов.
Я не могу забыть, что ответил мне Гальдер, когда я спросил его:
– За что вы сражались?
– Мы дали присягу фюреру, – ответил он. – У нас не было выбора.
Он подтвердил то, что я знал и так. Мы, американцы, после нападения японцев и после того, как Гитлер объявил войну, должны были сражаться ради того, чтобы защитить свою страну, ради своей веры в права человека, а не ради того, чтобы восславить всемогущего вождя или поработить другие народы. У нас президент служит стране, а не наоборот. Когда Рузвельт умер, мы были потрясены и опечалены, но его смерть никак не повлияла на наши ценности. Когда умер Гитлер, а с ним и все надежды на победу, немцам больше не за что было сражаться. Объект их присяги исчез, и никто не встал на его место. Там не было гуманистических идеалов – ни защиты прав человека, ни понятий о благородстве или чести, одно только слепое послушание. Как будто Гете, Бетховена, Брамса, Шиллера, Лютера и великих немецких философов никогда не существовало. Единственной целью нацистов было порабощение соседних народов и продвижение по служебной лестнице. Когда противники разгромили немцев, им пришлось открыть глаза на глупость нацистских бредней и извращенные преступления, увидеть разрушенные города и с тоскою ждать той поры, когда их пленные вернутся домой.
Гитлер настолько полно разрушил все традиционные ценности и порядочность Германии, что у поколения, поклявшегося ему в верности, в буквальном смысле слова не осталось моральных ценностей или идеалов, на которые оно могло бы опереться. Конечно, остались привычки повседневной жизни: усердие и чистоплотность. Немцы, которые с радостью прятались за спиной Гитлера, пока он был на вершине, но не могли выйти из его тени, когда он потерпел провал, теперь оказались в лучах безжалостного света, обнажившего материальную и духовную пустоту нацистской злобы. Нигде этот свет не сиял так же разоблачительно, как в Нюрнберге, сначала в комнатах для допросов, потом в зале суда. Никто из подсудимых ни разу не сослался хотя бы на одну положительную сторону национал-социализма и не выказал ни следа еще остающейся веры в его догматы. Даже Геринг, заявлявший о своей верности Гитлеру и расхваливавший нацизм, чтобы выставить себя героем, никогда не говорил об идеалах, а только о жажде власти.
Я был глубоко благодарен судьбе за то, что стал гражданином страны с идеалами и ценностями, защищавшими права человека; они не всегда идеально соблюдались, но я мог посвятить жизнь их достижению, и я уже без страха смотрел в лицо смерти, борясь за их спасение. Такое впечатление, что нацистам в Нюрнберге даже не приходило в голову, что их враги сражались не только против зла нацизма, но и за свои собственные ценности.
Уроки истории всегда забываются, если только не создаются постоянные институты, чтобы не допустить повторения ошибок. Тот, кто надеется, что если мы просто будем помнить зверства Гитлера или горевать о его жертвах, то эти злодеяния больше не случатся нигде и никогда, должен понимать, что тиран еще может прийти к власти, так же как когда-то Гитлер. Я снова осознал, как важно, чтобы конгресс и Верховный суд делали свою работу: контролировали действия президента и предотвращали злоупотребления при помощи нашей системы сдержек и противовесов. И я все время думал, как важно воспитывать американских детей на этих ценностях.