Вы здесь

Оцелот Куна. Глава вторая (Маргарита Азарова, 2016)

Глава вторая

1. Синусоида моих мыслей

Синусоида моих мыслей замерла на полпути, не достигнув очередной своей фазы: туда плюхнулось моё недоумение, накопленное от состояния эмбриона до дипломированного специалиста в области звукорежиссуры. Если в твоей голове звучит музыка и при этом ты думаешь, как технически довести её выразительность до совершенства, значит, ты звукорежиссёр – другого не дано. И выкидывать его, то есть звукорежиссёра, из творческой амплитуды бесцеремонной иллюстрации прозаических взаимоотношений человеческих индивидуумов, по меньшей мере, негуманно.

– Как оказалось это бесформенное создание женского пола в неглиже в святая святых повелителей звука? Как?

До спектакля тридцать минут, а ответ на этот вопрос остаётся риторическим. Над ней не пришлось бы работать костюмеру, а тем более – гримёру, если бы она была занята в апофеозе батальных сцен. Но палитра красок, замешанная на лице и теле, не вызывала сочувствия, а скорее удивляла, вызывала чувство отвращения и какого-то ощущения, похожего на сам объект, скотской брезгливости.

– Да, не ожидал я сам от себя, право, не ожидал.

– Сноб я, что ли, отпетый?

– Нет, ещё не хватало мне моего гороскопо-скорпионского, саморазрушительного анализа восприятия внешнего мира и своей роли в нём.

– Ни за что!

– Тётка, ты как здесь оказалась, такая вся красивая, не побоюсь этого слова, эротично-наглая, на рабочем месте людей высокоинтеллектуального труда?

Ответа не последовало, а я понимал, что только чисто механически для себя задаю вопрос, но ответа на него слышать не хочу. Я не хочу её видеть. Хочу закрыть глаза и, открыв их, обнаружить, что всё это мне просто показалось от чрезмерной впечатлительности. Но, оглянувшись, я понял, что мне так просто не отделаться, я не смогу спрятать голову в песок… не смогу прошагать мимо и – пусть эту пакостную кашу расхлёбывает кто-нибудь другой.

Рядом со мной стоял народ и в глубоком недоумении смотрел на это чудо-юдо, ожидая объяснений её неформальному присутствию в храме служителей Мельпомены. Я пребывал в глубоком замешательстве.

А создание женского пола соизволило открыть рот и выплеснуть нам – невольным слушателям – звуки, причём, коснувшиеся в большей мере почему-то меня:

– Немного подташнивает, но это ничего, главное – тепло. Сейчас симпатичный старикан притащит мне харчика, а может – даже стаканчик водочки…

– И что же ты, малолетка, глазеешь на меня и бормочешь себе под нос, голых баб не видел? Вот ведь молодёжь пошла, а, может, ты хочешь развлечься, сосунок, так я не прочь, только за всё, дружок, надо платить. Ах, да ещё старикан сейчас завалится сюда. Но ничего и с двумя справлюсь, и не такое со мной бывало. Если бы ты меня видел в молодости, какая я была куколка…

– Заходи, вьюноша, будь как дома. ХА-ХА-ХА…

– Что здесь происходит? Кто это??? – это бдительный охранник, очень удивлён присутствием в театре изрядно поддатой голой бабы. Перед ним встал непростой выбор: выкинуть её на улицу голой или всё же проявить некую гуманность и прикрыть наготу, а уж только потом вытолкать взашей.

2. Задрапированная иллюзия

Весь набежавший, взбудораженный зрелищем народ, включая сотрудника службы безопасности театра, растворился в кулуарах «задрапированной иллюзии». А я почему-то стоял на месте. Бог мой, это твоя заповедь: помоги ближнему своему? Заповедь, ставшая моей жизненной установкой, не давала мне оставить эту кустодиевскую красавицу без внимания. Продолжая пребывать в глубоком шоке, ежесекундно борясь с отвращением, и, несмотря на то, что она нагло приманивала меня грязным крючковатым пальцем, я всё же, следуя её призывному жесту, подошёл к ней.

– Молодой человек, а что вы знаете о жемчуге?

Обстановка, а самое главное – вид этой женщины никак не предполагали, что она может внятно говорить, тем более на такую тему, но, тем не менее, вопрос прозвучал. Моя впечатлительная натура не могла сразу совместить множество мелких и глобальных противоречий, и я рефлекторно медлил с ответом.

– Посмотри на меня, думаешь, я всегда была такой?

Я хотел ей сказать, что времени для бесед нет, сейчас начнётся спектакль, и ей нет места за звукорежиссёрским пультом. Я человек суперобязательный, и возникшая дилемма вдруг толкнула меня на неожиданные с моей стороны действия. Не знаю, откуда взялись силы, победившие брезгливость, но я, накинув на неё свой пиджак, быстренько, насколько это было возможно, запихнул её уже прикрытое женское тело в подсобное помещение театра, забитое всяким реквизитом, и приказал ей строго-настрого, чтобы она не высовывалась и ждала меня здесь. Как только появится возможность, я приду к ней, и мы продолжим разговор… о жемчуге…

Второй звонок: мне надо сосредоточиться на моих прямых обязанностях. Надо собрать мозги в кучу – это главная задача. Так, с акустическими системами всё в порядке; ревербераторы, компрессоры, микрофоны, эквалайзеры и главный мой сотоварищ по работе – микшерский пульт, не подведите меня. Помреж ничего не сообщил ни об изменениях в тексте пьесы, ни о замене исполнителей, значит, действую согласно звуковой партитуре спектакля.

Третий звонок: мысленный прогон по партитуре всей фонограммы – каждое место включения, действенный смысл каждого музыкального куска, каждого шума, каждого звукового эффекта…

Не волноваться, «голова в партитуре», но и её наличие на бумажном носителе под рукой и вот ещё – текста пьесы для полноты картины – обязательны.

Визуальный контакт со сценой – есть…

Зрители нетерпеливо дёргаются на своих местах, словно присели на секунду и вот-вот сорвутся и побегут дальше по своим делам.

– Да успокойтесь вы, вот, уже даю начальную увертюру к спектаклю…

Я выдохнул, и вы выдохните или вдохните…

Действие началось. Но всё как-то сразу пошло не по сценарию, хотя я не мог конкретно сказать, что же именно не так. И я покатился на колесе инерции, стараясь не обращать внимания на мелочи.

В середине второго акта обнаружилось некое непонятное действие на сцене. Сценическая площадка, показав свои динамические возможности, заложенные в ней инженерной мыслью, по задумке постановщика спектакля стала вращаться, предоставив нам скрытую от зрителя свою оборотную составляющую, и, о боже, на повернувшейся части сцены, на диванчике в стиле барокко возлежала та самая дамочка в моём пиджаке… распахнув его навстречу зрителю…

Если после этого я не поседел, то только чудом.

Было видно, что партер, а за ним и весь зрительный зал взбудоражен появлением «актрисы» в таком откровенном наряде, вернее – отсутствием оного. Бинокли, как по команде, взметнулись к глазам, и воздух насытился гормональным пресыщением. Некоторые зрители, знавшие содержание спектакля, не успели отреагировать на эту мизансцену, они были в замешательстве, пытаясь анализировать происходящее, но, видимо, решив, что это очередной ход, новая трактовка замысла постановщика спектакля, первыми начали аплодировать, включаясь и одобряя происходящее как новую версию, новое видение сюжета…

Оценив реакцию публики, работники сцены умудрились не дать занавес, но дальнейшее трудно даже описать словами. Оно не поддаётся никакому логическому объяснению.

«Дама» поднялась с диванчика, превратившись при этом ни больше ни меньше в Жанну, обладательницу вожделенного мной голоса и, видимо, насколько я теперь понимаю, не только его, несмотря на весь её прагматизм. Её бархатистая смуглая кожа, прямые длинные волосы, цвета воронова крыла, чувственные губы; вся её точёная фигурка производила завораживающее, необыкновенное зрелище. Но особый магнетизм исходил от красовавшейся на её открытой грациозной шее крупной, чёрной, атласно-матовой жемчужины…

Если бы это всё происходило не на моих глазах, вы понимаете, чего бы заслуживал этот рассказ из чужих уст.

Разум и сознание растеклись по микшерскому пульту. Мой взгляд устремился, казалось, в какое-то туманное облако, мешающее лицезреть этот завораживающий абсурд, и которое просто хотелось раздвинуть руками, проникнув сквозь него, чтобы не пропустить ни одного мгновения.

Что я собственно и сделал, сам не понимая – как.

Повторюсь: на сцене стояла Жанна, она была прекрасна; протянув театральным жестом к публике руки, спросила:

– А что вы знаете о жемчуге?

Как мне помнится, этот вопрос уже звучал сегодня из уст одной особы женского пола. Зациклились все сегодня, что ли, на этом жемчуге? Ах, я ещё мог рассуждать…

Зрители, несмотря на то, что по всем признакам девушка являлась виновницей их внезапного неуправляемого поведения, теперь уже мало обращали на неё внимания. Публика всколыхнулась и, словно проснувшись, стараясь догнать уходящий поезд, стала делать всё то, в чём каждая человеческая особь, находившаяся в зале, сдерживала себя, казалось, на протяжении многих лет. Взрослые дети звонили престарелым родителям, в нецензурной форме высказывая накопившиеся обиды. Родители делали то же самое по отношению к детям. С виду нормальные мужики стали шептать опять же мужикам на ухо какие-то скабрезности, оглаживая их ягодицы, причём, совершенно не обращая внимания на то, что они под визуальным прицелом окружающих их людей. Но и действительно, никому ни до кого не было никакого дела, если это не ущемляло чьи-то сиюминутные желания. Кто-то шарил в карманах чужого пиджака. Кто-то, с необузданным вожделением, не дожидаясь антракта, поедал пирожные, засовывая их в рот без разбора. Сдержанные чопорные дамочки в зале сами назойливо знакомились с понравившимися им мужчинами. Одна из них тут же стала раздеваться, делая характерные телодвижения, видимо, насмотревшись журналов или фильмов определённой направленности. Мужчины, пришедшие в театр с жёнами, переходя границы вседозволенности, вскакивали со своих мест и мчались к девам, которых они заприметили, прогуливаясь в фойе со своей наскучившей «второй половинкой». Один субъект, не добежав до туалета, как самая последняя дворняга, опорожнился недалеко от, не побоюсь этого слова, моего «присутственного» места. Видимо, демонстрируя, что ему давно на всех «опорожниться»…

Влюблённые вдруг отрывались друг от друга и менялись партнёрами. Бедлам стоял невероятный…

Виновница превращения театра в «сумасшедший дом», иронично улыбаясь, прогуливалась вдоль рядов. Она превратилась в незримую эфирную субстанцию, доступную только моему взору. Так как со сто процентной очевидностью можно было утверждать, что люди, сталкиваясь с ней взглядом и телом, не реагировали на неё как на препятствие, проходили сквозь неё, не проявляя никакого замешательства, будто её нет вовсе. И теперь публика в зале – это герои театрального действия, а мы с Жанной – зрители. Только она и я. И от этого становилось жутко.

Вдруг она очутилась рядом со мной, и казалось, что она воспринимает меня как незнакомого ей человека. Вблизи она была ещё прекрасней. Она опустила своё божественно-демоническое тело на микшерский пульт и пропела голосом самой нежнейшей флейты:

– А вы, молодой человек, что знаете о жемчуге?

Жемчужный психоз какой-то, почему всех сегодня мучает этот вопрос?

Даю голову на отсечение: если бы я даже что-нибудь и знал, то вряд ли в этот момент вспомнил. Я даже и не пытался что-либо промямлить ей в ответ. Не на экзамене всё же.

Но она, казалось, и не ждала от меня никакого ответа: ни конкретного, ни отвлечённого…

А дальше случилось необъяснимое, противоестественное: я увидел своё отражение в чёрной жемчужине… и шагнул в него…

3. Ходячий грех

В аппаратной уже было темно, но метаморфозы превращений, галлюциногенные видения и последующие неконтролируемые с моей стороны действия выбили меня из колеи, и я сидел в этой темноте, опустошённый, углубившись в процесс восстановления пазлов своей жизненной активности.

Дверь отворилась, и передо мной предстал Глеб Максимилианович собственной персоной. Не спрашивая ничего определённого, кроме скороговорочного:

– А почему у тебя так темно?

По-хозяйски щёлкнул выключателем и стал как-то, я бы сказал, метаться по аппаратной, заглядывая даже под стулья, которые и так хорошо просматривались без тщательного фокусирования внимания на них. При этом бубнил, эмоционально размахивая руками, как если бы рядом никого не было, из чего я сделал вывод: он мне или бесконечно доверяет, или мой визитёр умеет абстрагироваться, целиком и полностью концентрируясь на своей личной проблеме:

– Вот в костюмерной нашёлся подходящий халатик, в буфете сегодня замечательные сосиски и ещё кое-что для сугрева души, по велению дамы. Что, я не могу встретиться с женщиной? Всё у них хиханьки да хаханьки: «Седина в бороду, а бес в ребро» видите ли, ах-ах-ах, как мы остроумны. Хотел бы я посмотреть на вас в моём возрасте. Я-то ещё о-го-го, дай бог каждому. Я не могу упустить ни единого шанса, даже намёка на шанс проявления женской ласки, потому что я ещё, чёрт возьми, не помер и хочу обыкновенную бабу без всяких богемных капризов, какими кишмя кишит этот насквозь лживый мир театральных, так сказать, подмостков. Вот она была рядом – простая, горячая, и ничего, что от неё непрезентабельно пахло. Я её накормлю, умою, и будет как новенькая…

Чую, сорвали мою ягоду-малину. И что все лезут в мою личную жизнь? Кто сказал, что я не имею права привести её в театр?…

А, может, вы, как всегда, хотите объяснительную? Конечно, где вы ещё найдёте такого ценного работника, такого инженера как я за такие гроши? Слабо выгнать? А на такую объяснительную что скажете:

«Я, Хромов Глеб Максимилианович, по пути на службу в театр, при пересечении аллеи увидел несчастную женщину, взывающую о помощи, я не мог пройти против такого вопиющего факта человеческой несправедливости и привёл её в театр, чтобы дать ей что-нибудь из своей одежды и накормить. О чём нисколько не сожалею.

Я никогда не пройду мимо собачки или котика, нуждающегося в сострадании, а уж мимо человека и подавно…»

Наконец, без всякого связующего перехода между его действиями и вопросом, Глеб Максимилианович прогнусавил:

– Хочешь водички?

И при этом неизвестно из какого потайного кармана извлёк на свет бутылку минералки. После моментально выстроенного в моём сознании ассоциативного ряда я, отнекиваясь, замахал не только руками, но и ногами. Он недоуменно посмотрел на мои телодвижения, но настаивать не стал.

– Самому больше достанется.

Надо отметить, старикан он был, несмотря на преклонные годы, башковитый и ещё полон неуёмного желания самоутверждения в некоторых, не будем указывать пальцем, сферах жизни. Следя за его блуждающим взглядом, я в то же время наблюдал, как он открывает бутылку с минералкой, и насколько мог отошёл от него подальше.

Недавно точно такая же бутылочка с её содержимым наделала очень много шума в театре. Видимо, сдержать естественную потребность в уриноиспускании и при этом отказать себе в возможности быть ленивым – не дойти до писсуара – в определённом возрасте сложно; Глеб Максимилианович нашёл свой способ обхода подобного рода трудностей: периодически своей уриной он наполнял бутылку из-под минералки, затыкал пробочкой и ставил на видное место на полочку. Театр решил почистить свои пёрышки, и бутылка с неплотно, по всей вероятности, закрытой пробочкой, упала на пол и, естественно, что?… разлилась…

Отмыть или как-то отчистить и выветрить это было невозможно на протяжении долгого времени. А эстеты, желающие почему-то дышать в театре воздухом искусства, очень даже были возмущены действиями этого великолепного, но вот только с незначительными поведенческими отклонениями человека. Разумеется, бутылку такой формы, точной копии той минералки, я взять из его рук не мог, иначе пришлось бы пол отмывать от чего-нибудь другого, уже связанного со мной.

Прервав процесс своих размышлений, я спросил:

– Что вы ищете, Глеб Максимилианович?

– Я? Ищу? С чего вы взяли?

– Давайте начистоту (улыбнулся я очень вовремя двусмысленно вылетевшему из меня слову в свете моих воспоминаний о «минеральной воде»), это видно по вашему бегающему взгляду.

– Да? Молодой человек, вы очень наблюдательны…

– И всё же? – настойчиво возобновил я наш диалог.

– Ну хорошо. Только вам, по секрету. У меня в кабинете была дама, которую я хотел облагодетельствовать, а теперь её там нет. Испарилась. Но, говорят, кто-то видел, как вы её куда-то увели, но здесь я её не наблюдаю, следовательно, сплетни…

– Да, Глеб Максимилианович, похоже на то. Люди у нас любят посудачить, вы же сами знаете.

– Да, да, конечно, – задумчиво протянул он.

– А где вы-то её нашли? – на всякий случай спросил я.

– Ах, так значит, всё-таки вы её видели?

– Глеб Максимилианович, чем быстрее между нами возникнет доверие, тем быстрее мы найдём вашу пассию. Её видели многие, в том числе и я.

Сотрудники театра то и дело стали заглядывать в аппаратную, может, они заглядывали и раньше, но я заметил это только сейчас. По беспечному выражению их лиц я понял, что почему-то их ничего не обескуражило в сегодняшнем спектакле и всё для них, видимо, прошло как всегда. Это меня насторожило ещё больше и не давало быть вполне откровенным с Глебом Максимилиановичем. Внутренне я был доволен, что этот «ходячий грех» – осколок былой женской привлекательности – куда-то испарился, избавив меня от лишних объяснений и хлопот…

Хотя?!

– А вы в подсобке смотрели? – спросил я Глеба Максимилиановича.

Глаза апологета женских прелестей масленично залоснились, и он моментально исчез, даже не расшаркавшись на прощание.

Но моё личное состояние, после пережитого, оставляло желать лучшего: я на этом спектакле без прогонов и генеральных репетиций оказался втянутым в роль главного героя, причём, до сих пор не осознавшего, что же произошло на сцене, а что – за кулисами, а не зрителем, как мне казалось вначале. Мой шаг в жемчужину на шее Жанны – розыгрыш или какая-то удивительная фантасмагория, которую я ощутил на себе, чёрт возьми, вполне реально.

Жемчужина, обнаруженная мной в кармане пиджака, таинственным образом небрежно брошенного на микшерском пульте, обескуражила меня окончательно. Она словно уголёк, выхваченный из пепелища, жгла мне руку. В голове от этого жара стали рождаться немыслимые, феерические образы.

Для установления душевного равновесия мне надо было встретиться с Эндрю. Набирая номер его мобильного, я почему-то подумал о том, как редко интересовался его внутренним состоянием, хотя, может, это было бы излишним, захотел бы – сам рассказал, но мне казалось, что из всех моих друзей только он мог оценить степень моего замешательства. За последнее время мы с ним очень сблизились и практически ничего не скрывали друг от друга.

До сих пор я не вступал в кардинальное противоречие с самим собой. Иначе, я думаю, как творческий человек непременно придумал бы себе псевдоним или нацепил на себя какой-нибудь эпатажный образ; или, как Эндрю, кардинально сменил сферу деятельности, чтобы попробовать жизнь с иной стороны, – и не только для получения социального опыта общения и навыков, непривычных для человека интеллектуального труда, каковым являюсь и я, а для эмпирического опробования выживания в незнакомой среде и выбора своей окончательной ниши в этой жизни. Эндрю, придя в наш театр, сразу привлёк моё внимание своей неординарностью, которая проявлялась в первую очередь в поведении и внешнем виде, совершенно не совпадающем с представлением о том, каким должен быть монтировщик сцены в театре. Монтировщики сцены, как правило, были коренастые, мускулистые, не чуждающиеся крепких горячительных напитков, отдыхающие в клубах табачного дыма, использующие для вербального общения крепкие словечки, которые у интеллигентных людей, может, и вылетают, но только в очень экстремальных, можно сказать – мотивированных случаях.

Похоже, для Эндрю пребывание в театре в качестве монтировщика сцены – это своеобразная цоевская кочегарка или долматовская Сорбонна, пути приспосабливаемости, накопления нравственного чуждого опыта или своеобразного получения удовольствия от жизни.

Возможно, он и сам не мог разобраться в своих психологических метаниях, но уважение вызывал тот факт, что в поисках себя он всегда помнил, что главный кормилец в семье.

Но путь, на который он ступил, требовал очень хорошей физической подготовки. Тогда как его субтильные анатомические параметры целиком и полностью соответствовали образу интеллигента в очках (первичном признаке интеллигентской кастовости), с неизменной книгой в руках, которая не способствовала развитию мускулатуры, навыков и смекалки, которой, впрочем, Эндрю было не занимать. Деятельность монтировщиков сцены в театре нельзя переоценить: они собирают и разбирают декорации, задействованные в спектакле до, во время (бесшумно передвигаясь, таскают подъёмные декорации – столы, стулья, шкафы…) и после оного. Собирают целые дома на сцене, потом экстренно разбирают перед демонстрацией другого очередного спектакля, затем собирают вновь – для вечернего, и так далее, и тому подобное. Также для стабильности всевозможных занавесок и портьер придавливают их к полу меточками с песком, так называемыми «крысами» и чугунными грузиками, и занимаются ещё многим другим, без чего невозможен процесс создания достоверности – при всей иллюзорности театрального действа.

К счастью, Эндрю сказал, что у него есть свободный часок до работы.

– Я угощаю, – предупредил я его заранее, испытывая в этом жесте доброй воли потребность и прекрасно понимая, что его карманы как всегда пусты. Бюджетом распоряжалась его жена, а денег на семью – двое взрослых и ребёнок- катастрофически не хватало.

4. Изнанка в отражении жемчужины

– Только, знаешь, – предупредил я Эндрю, с плотоядным удовольствием зацепившего вилкой сосиску из непритязательного меню нашей театральной столовой, – давай обойдёмся без принятых сентенций типа: «Станиславский сказал бы: не верю!».

– Что ты так разволновался? Клянусь ко всему тобой произнесённому отнестись серьёзно, избегать банальных фраз, что зависит, кстати, от твоего повествования…

И он поднял указательный и средний пальцы правой руки в знак клятвенно заверения в сказанном.

– Но поесть-то мы можем, а то очень кушать хочется.

– Ешь, только молча и слушай.

Я для быстроты изложения (время поджимало) достаточно сухими оборотами речи поведал ему о происшествии в театре до момента моего погружения в жемчужину.

– Кстати, – поинтересовался я, а где ты был во время спектакля?

– Сегодня пришлось сидеть с ребёнком, вот ночью буду отрабатывать. Я думал, – разочарованно протянул Эндрю, – с тобой произошло что-нибудь эротичное.

– Произошло, – неожиданно для себя выкрикнул я так громко, что люди за соседними столиками на мгновение оторвались от своей трапезы и вскинули на меня – нарушителя их спокойствия – удивлённые глаза. – Но всё же я до сих пор не могу понять – произошло или не произошло, – произнёс я тише.

Эндрю со скабрёзно-лиричным выражением лица (если, конечно, такое бывает) продекламировал:

– Он провёл своей горячей рукой по её запястью и поднёс её руку к своим губам. Потом он крепко обхватил гибкий стан и привлек её к себе. Обнимая одной рукой, он медленно расстёгивал пуговицы на её блузке. Стал жадно целовать необременённые нижним бельём груди, похожие на два спелых персика, такие же нежные и бархатистые на ощупь. Рука скользнула под юбку, под которой также не оказалось нижнего белья. Он чуть не задохнулся от прокатившейся по его телу волны страсти. Он вошел в её лоно с чувством наивысшей эйфории, не испытанной доселе ни разу, и только несколько мгновений спустя вдруг почувствовал, как течёт кровь по его лицу, которое она с остервенением царапала всё это время, вонзая свои острые коготочки и белоснежные зубки ему в шею как дикая кошка. Состояние аффекта, блаженство, которое он испытал от обладания её телом…

– Заткнись, болтун. Тебе сценарии писать, а он в монтировщики подался.

– Что, угадал?

– Почти. Только фантазия тебя завела очень далеко, ведь ты не видишь на мне следов царапин, нет?… Но, чёрт меня побери, мне и правда кажется, что я испытал примерно то, что ты тут наболтал, несомненно, я чувствовал всё как наяву, и в то же время этого просто не может быть, не может быть – и всё тут. Мы только с ней болтаем на эту тему, по-детски дразня друг друга.

– Ха-ха, по-детски, дразня, насмешил сравненьицем. Единственный способ узнать факт соития – это спросить саму Жанну.

– Нет, я не могу.

– Ты по её поведению поймёшь – что было, а чего не было. Тебе надо с ней встретиться. Но, признайся, где граница вымысла, а где реальность?

– Если бы я знал, – сказал я сокрушённо.

Но что-то из всего этого, вопреки здравому смыслу, всё же было. И я достал из кармана пиджака неоспоримое доказательство – чёрную жемчужину.

Эндрю плюнул на палец и, приложив его к своему лбу, зашипел как утюг, извергающий пар.

– Ты её тоже видишь? – насмешливо спросил я.

– Ну и что ты собираешься с этим делать? – спросил он и, как всегда, когда его что-то озадачивало, потёр правое ухо.

– Надо найти эту загадочную тётку, – предположил я, – да, точно, – расспросить Глеба Максимилиановича, где он её подобрал…

– С Максимилиановичем всё ясно – этот просто на женщинах сдвинут…

– Ну, знаешь, не больше остальных… А вдруг он не расколется?

– Расколется, куда он денется, – и Эндрю продемонстрировал свои напряжённые для острастки Глеба Максимилиановича мышцы интеллигента.

У Эндрю зазвонил телефон; выслушав своего абонента, он молча вопросительно воззрился на меня.

– Что? – не выдержал я.

Эндрю почесал правое ухо и спросил:

– А как ты относишься к детям?

– А никак. Не было прецедентов выразить своё к ним отношение, – сказал я, ещё не понимая, куда он клонит.

– Выручай, Жека, выручай. Надо с моей бэби понянчиться. У тёщи сердечный приступ, жене надо срочно к ней. Прочитаешь ребёнку книжку про Колобка, он заснёт, а утром с петухами я уже вернусь. Может, и я чем тебе пригожусь, а?…

На ближайшие часов двенадцать я был свободен как вольный ветер, отказать не мог, хотя и не понимал, как я смогу справиться с поставленной задачей.

Благо, Эндрю жил недалеко, и мы, быстро свернув нашу трапезу, длинномерными шагами направились к нему.

Жена Эндрю, обеспокоенная случившимся, ожидала нас у открытой двери; поспешно обменявшись поцелуем с Эндрю, убежала к ещё не закрывшемуся лифту.

Бэби по имени Галя, как Эндрю её называл – Галчонок, сидела за столом и с упоением водила по бумаге фломастерами.

– Будешь слушать сказку про Колобка? – забросил я свой первый педагогический шар.

Бэби отрицательно мотнула головой.

– А что ты хочешь слушать?

Дочка Эндрю была презабавнейшим существом, из тех, которые говорили на своём непонятном малышковом языке-лепете, необычайно комическом и совершенно непонятном. На каком-то интуитивном уровне я всё же понял, что она хочет.

– Эндрю, ребёнок хочет сказку, но не про Колобка.

– Ну расскажи какую-нибудь другую, – донёсся его голос из прихожей.

– Я не знаю сказок.

– Тогда сочини.

– Как это – сочини?!

– Да вот так, сочини и всё. Она всеядна у меня. Любую сочиняй.

– Да, я и смотрю, как она всеядна, – пробурчал я, – про Колобка не хочет слушать. Я не умею сочинять, – сказал я для его ушей.

– Ты определись – не знаешь или не умеешь.

– Я не умею обращаться с детьми.

– Вперёд, не робей, в этом, уверяю тебя, нет ничего страшного, – Эндрю вошёл в комнату и ободряюще похлопал меня по плечу, – дети – это тоже люди, но только о-о-очень маленькие, и их ещё многому надо учить и учить. Я когда-то не умел быть отцом. Всё когда-нибудь бывает впервые.

Я услышал, как хлопнула входная дверь. Ну, что ж, была не была, я сел на диван напротив детских выжидательных глаз и стал рассказывать первое, что приходило на ум.

Ребёнок внимательно слушал. Значит, я на правильном пути.

5. Сказка о маленькой курочке Фёкле

Маленькая курочка Фёкла сидела на насесте, наклонив влево – по принятой здесь моде – розовый гребешок. «Так я выгляжу как все», – подумала она, отвлекшись от основных мыслей. А мысли её витали далеко от этого места: этого опрятного курятника, чистенького насеста, всегда полной кормушки и специально приспособленного поильничка.

Фёкла грустила. Она грустила о том времени, когда была маленькой жёлтенькой цыпочкой, самой маленькой среди своих сверстниц. И сейчас она не могла оценить великолепия окружающего комфорта богатой птицефермы, потому что всё, что было дорого её душе, осталось там, за огромной оградой. О, как она впервые в жизни захотела стать птицей с большими крыльями, пусть даже хищной, она бы сумела рассказать, зачем ей нужны такие крылья, способные переносить через высокие препятствия и помочь ей в поиске своего родного курятника. Но забор был очень высокий, и, несмотря на свою мечтательную натуру, она понимала, что никогда не станет обладательницей таких крыльев.

К тому же, можно было попробовать уйти через ворота, но существовало препятствие в виде огромного замка, висящего очень высоко. Замок, как и ворота и всё вокруг, был новым, блестящим, недосягаемым. Как его открыть?

Ведь он рождён, чтобы охранять. У него свой серьёзный характер, навыки бдительности и внимательности к каждому, кто выходит и входит во вверенный ему объект, и доверяет он только тому, у кого есть ключ. Ключ – это часть замка, неразрывно связанная с ним, это ключ от его сердца, которое отличается непостоянством: когда замок закрыт, сердце хочет быть доверчивым и открытым, а когда замок открыт, сердце хочет покоя и замкнутого уединения.

Курочка Фёкла, понимая, что её крылья никогда не дадут ей возможности взлететь, стала присматриваться к замку. Она не умела читать мысли, а внешняя суровость замка лишала её решимости заговорить с ним. Он казался ей грозным и неприступным, как и ворота, на страже которых он висел.

Но в бездушии обвинить замок нельзя. Просто не всё зависело от него. Когда ключ от твоего сердца лежит в чьём-нибудь портфеле или кармане, то ты, безусловно, ограничен, не властен над своими поступками.

Но и было бы глубоким заблуждением думать, что Фёкла – из тех, кто отступает перед трудностями. Она совсем даже не из таких, а скорее наоборот. День ото дня Фёкла всё ближе и ближе подходила к замку, она хотела, чтобы он постепенно привык к её присутствию. Так как для неё было очень и очень важно договориться с ним. Она не знала, что её ожидает в будущем, какое оно будет – это её будущее здесь, вдали от дома. А разговор с замком для неё – это шанс оказаться там, где её любили и где она чувствовала себя счастливой.

«Многоуважаемый замок, – немного запинаясь, произнесла Фёкла в один из пасмурных дождливых дней, когда невозможно отвлечься от своего душевного состояния ни прогулкой вдоль длинного высокого забора, ни разглядыванием камешков, травки и других местных достопримечательностей, ни разговором с подружками, обитательницами здешней фермы, – не соблаговолите ли вы выслушать меня?»

Замок блеснул стальной дужкой, но ничего не ответил. Курочка Фёкла даже подумала: а не обидеться ли ей на него. Потом, успокоив себя мыслью, что, возможно, замок её не расслышал, вытянув насколько возможно свою маленькую изящную шейку, она ещё раз более громко повторила своё обращение к нему.

Замок опять, но теперь ещё более решительно блеснул не только стальной дужкой, но и латунным корпусом. Подружка, которая из любопытства сопровождала Фёклу, со смехом фыркнула то ли по отношению к замку, то ли по отношению к Фёкле, которая, надо отдать ей должное, будь последнее предположение верным, не обиделась бы, так как прекрасно понимала, как это выглядит со стороны. Фёкла уже не однажды интересовалась: не хочет ли подружка убежать вместе с ней, но, в отличие от Фёклы, подружку здесь всё устраивало, а рисковать и отправляться неизвестно куда она не желала.

«Пусть смеётся, сколько хочет, – незлобиво подумала Фёкла, – каждый сам выбирает свой путь, конечно, мне было бы не так страшно бежать отсюда, если бы кто-то был рядом, но – что поделать…»

И тут она заметила, как к ним приближается огромная тень. Испугавшись, стараясь не закудахтать, подружки наперегонки помчались на свой насест. Усевшись на нём, Фёкла замерла в невинной позе, придав своему взгляду равнодушное выражение, наклонив, как принято, гребешок, но вскоре она догадалась, что за чудовище сорвало так долго вынашиваемый план её разговора с замком. И поняла, что зря так испугалась – это был всего лишь пёс, охранявший птицеферму. Он тоже был стражем, и хотя его возможности намного превосходили возможности замка в передвижении по территории, но всё же они занимались одним общим делом: охраняли вверенное им место от непрошенных гостей и, в частности, её, Фёклу, держали взаперти.

Они оба были первым и очень важным препятствием в осуществлении мечты Фёклы вернуться домой, туда, где она родилась, к своей наседке-маме, и где, казалось, помнила каждый шесток, кормушку и каждое пёрышко главного громогласного обладателя самых прекрасных шпор петуха Казимира. И ещё она поняла: если хочешь чего-то добиться, то надо научиться бороться со своими страхами, научиться быть смелой.

На следующий день курочка Фёкла с видом наивной беспечности вышагивала вдоль забора. Было очевидно, что беспечность её внешнего вида обманчива; на самом деле она теперь выискивала хотя бы крохотное отверстие в заборе или рядом с ним. И тут ей улыбнулась удача – она увидела небольшой просвет, углубление у основания забора.

Она решила дождаться темноты и уже тогда действовать. А сейчас, отсчитав от ямки свои куриные шажки, точно зафиксировав направление, сохраняя безмятежный вид обычной ничего не замышляющей курочки, вернулась на своё место и тихо так сидела, экономя силы для побега. Даже приятельницу не стала тревожить известием о своём решении бежать под покровом уже надвигающихся сумерек.

Ночь на редкость оказалась безлунная. Что, конечно, с одной стороны, облегчало Фёкле задачу не обнаруживать своего передвижения, но, с другой стороны, затрудняло ей возможность ориентироваться, так как приходилось полагаться только на интуицию, зрение в данном случае было бесполезно. Она, бесшумно ступая, отсчитала запомнившиеся заветные шажки до нужного места. Ведь она видела, как в своё время её мама считала пшеничные зёрна, а она всё схватывала налету и, как бы там ни было, считать умела почти с самого рождения. Потом Фёкла повернула направо и, нащупав углубление, смело прыгнула в него. Усиленно заработала лапками, увеличивая ямку. Как ни странно, это ей удалось достаточно легко, видимо, кто-то пользовался этой замаскированной лазейкой и до неё.

Оказавшись на противоположной стороне, она не стала стремглав удаляться от злополучного места, а застыла в некоторой нерешительности; это было обусловлено тем, что желание взглянуть на неприступную дверь, неразрывно связанную с забором, с той, другой стороны, стороны свободы, было очень велико. Но было очень темно, и Фёкла решила не отвлекаться, а всё внимание сосредоточить на поиски главного направления, которое уведёт её подальше от этого места и приведёт домой. Тем более что здесь, на свободе за пределами забора, она не знала, куда ей следует идти. Выбор стороны, от которой она сделает шаг вперёд по направлению к своей цели, сократился до одной стороны забора, той, которая была за её спиной. Но это служило слабым утешением, так как правильное направление могло быть где угодно, а исследовать три другие стороны забора, растянувшиеся на много-много куриных шажков, не представлялось возможным.

Фёкла никогда не бродила ночью, но только под её покровом она могла уйти далеко, и её побег мог оставаться долго незамеченным. Но глаза не привыкали к темноте, наоборот, может, от волнения, но она, казалось, различает всё вокруг себя ещё хуже, и курочкой начало овладевать отчаяние.

Светлячок, оказавшийся рядом с Фёклой и засветившийся в этой кромешной непроглядной тьме, так её обрадовал, что она от радости захлопала крыльями, чем испугала его. Темнота вновь сгустилась.

– Где ты, светлячок? – позвала Фёкла, – я тебя не вижу. Мне очень страшно, я натыкаюсь на каких-то страшилищ, мне кажется, что кто-то хочет схватить меня, если тебе не трудно, посвети ещё, и я найду заветную тропинку домой.

И вдруг Фёкла увидела не один, а много светящихся огоньков.

– Спасибо, светлячки, вы светитесь для меня своими добрыми сердцами.

Она более уверенно зашагала по освещённой тропинке и вдруг услышала тяжёлые шаги позади себя. Укрыв свой гребешок крылышком, приготовилась к самому худшему.

А почувствовав жаркое дыхание над самым ушком, чуть не лишилась чувств от страха.

– Я хоть и сторожевой пёс, – услышала она, – но не бойся, я не трону тебя, мне самому не нравятся порядки на ферме, которую я сторожу, но – что поделаешь, хозяев не выбирают. А работа везде одинакова. Мой дом там, где есть крыша над головой, где есть миска похлёбки, где хоть иногда почешут за ухом и похвалят за хорошую службу. Если тебе удалось выбраться, я не буду тебе мешать, иди, но я часто забегаю в лес и точно знаю, что в округе нет никакого жилья и курятников, и прежде чем отправиться дальше в дорогу, ты хорошенько подумай. Здесь ты в тепле и накормлена, а там, куда ты идёшь, может, и дома уже нет, и насеста, и всего того, к чему ты так стремишься.

Фёклу нельзя обвинить в упрямстве: она просто хотела идти туда, где чувствовала себя счастливой своим курочкиным счастьем. Хотя она, как и люди, не находила объяснения этому слову.

Пёс, порычав для острастки в сторону леса, так, на всякий случай, чтобы враг, затаившийся в кустах, в траве или в норе, знал, что, если он обидит курочку Фёклу, то дело будет иметь с ним, сторожевым псом. Курочка немного успокоилась, светлячки передавали эстафету друг другу, и она, чувствуя их поддержку и ещё слыша отзвуки угрожающего рычания пса, предназначенного её незримым недругам, продолжила свой путь.

Начинало светать, а лес всё тянулся чередой огромной высоты деревьев, непроходимых кустарников, густых трав…

Запоздало ухнул филин, пролетел над присевшей от страха Фёклой как огромный лайнер, который она видела однажды высоко в небе, загородив собой блики зарождающегося рассвета. И тут же раздался такой звук, какой она слышала, когда человек сколачивал ящик для перевозки курочек. Так дятел, стучавший по осине, легко ввёл её в это заблуждение. Она споткнулась о щепку, упавшую сверху.

– Ой, – вскрикнула она от неожиданности.

Дятел, увлечённый своим любимым делом, продолжал разбрасывать щепки во все стороны, а голова, украшенная красной шапочкой, прочным клювом продолжала выбивать барабанную дробь, создавая свою партию в мелодии леса. Фёкла остановилась передохнуть и, мечтательно задрав голову вверх, засмотрелась на красивые пёрышки дятла, переливающиеся в лучах предрассветного солнца.

«Нет, – улыбнулась она, – всё же никто не может сравниться с петухом Казимиром: с его красным резным гребешком, радужными перьями, когда он, кукарекая, победоносно хлопая крыльями, созывает своих курочек полакомиться плодами охоты. Да и жить в дупле, наверное, всё-таки не так удобно и не так интересно, как в курятнике. Где так весело рядом с мамой, вместе с подружками играть, клевать овёс и блестящий речной песок, восхищаться бесстрашным задирой – заступником Казимиром, только с ним чувствуя себя защищённой от всего плохого, что может угрожать курочкам. Если уж переживать опасности и лишения жизни, то только вместе с теми, кто любит и понимает тебя и кого понимаешь и любишь ты, а это возможно только в стенах родного дома, в кругу своих родных и близких. Ах, как это важно – быть там, где ты чувствуешь себя совсем-совсем счастливой…»

В то время, пока сверху продолжали падать выдолбленные крепким клювом дятла кора и древесные щепочки, совсем рядом, из соседнего кустарника, она услышала сначала «Ку-ку», а потом глухой пугающий хохот. Фёкла во всю прыть побежала, не разбирая дороги, мелко семеня своими лапками и, насколько было возможно, помогая себе крыльями. Она долго бежала, но хохот, казалось, гнался за ней по пятам. Споткнувшись о торчащие из земли огромные корни, она упала без сил. Кукушка, а это именно она издавала звуки, так напугавшие курочку, присела неподалёку от неё и, всё ещё продолжая смеяться, сказала:

– Хоть мы, кукушки, не строим себе гнёзд, тем более – в виде дупла да ещё так высоко, как это делает дятел, считая это бесполезной тратой времени, но наши кукушата никогда не остаются без дома. Мы их устраиваем на чужие насесты, так, кажется, у вас называются гнёзда, и посторонние сердобольные родители воспитывают их. Ха-ха-ха, – опять раздалось у самого уха Фёклы.

Фёкла не смела возразить, но, открыв пока только один глаз и не приметив ничего страшного в обладательнице голоса небольшой серой птичке, сразу приободрилась и, не вступая в рассуждения, упрекая себя за трусость, пошла туда, где, как ей казалось, находится её дом. Фёкла была ещё очень молода, и её характер только начинал формироваться, но она отлично знала и без всяких объяснений, что жить за счёт других – неправильно, она не одобряла образа жизни кукушки и, мечтая о своём будущем, видела себя заботливой самостоятельной курочкой, отдающей всю себя без остатка своим малышам.

Изложить точно слово в слово ту сказку я, конечно, сейчас не могу, но текст очень близок к оригиналу. Кто заснул раньше – Галчонок или я, и сказка осталась незаконченной, трудно сказать, но то, что Эндрю нашёл меня спящим на коврике на полу, возле детской кроватки, это сомнений не вызывало.