Вы здесь

Охотники за нацистами. Глава 5. Сторож брату своему (Эндрю Нагорски, 2016)

Глава 5

Сторож брату своему

Немец думает, что все будет хорошо, если он станет переходить дорогу только по зеленому сигналу светофора, хотя прекрасно знает, что там вопреки всяким правилам может мчать грузовик, который раскатает его по асфальту.[156]

Американский журналист Уильям Ширер, цитируя немку, раздраженную готовностью своих соотечественников следовать за Гитлером. Из дневниковой записи от 25 января 1940 года

Большинство тех, кто изначально намеревался отдать нацистов под суд, не были евреями – как, например, главные обвинители Нюрнбергского процесса Роберт Х. Джексон и Телфорд Тейлор, судья по делу айнзацгрупп Майкл Масманно или главный прокурор в Дахау Уильям Денсон. Однако неудивительно, что евреи оказались в числе юристов процесса, как тот же Бенджамин Ференц. А люди, пережившие холокост, готовы были помочь победителям в расследовании преступлений и задержании своих бывших преследователей. Их мотивы, думаю, очевидны.

Однако Ян Зейн не входил в число ни тех, ни других, став «охотником за нацистами» в самом прямом смысле слова. На сегодняшний день о нем мало что известно даже соотечественникам-полякам, не говоря уж о мировой общественности. В варшавском Институте национальной памяти и вашингтонском Мемориальном музее холокоста хранится немало собранных им свидетельств выживших узников. Также Зейн написал первый подробный отчет об истории, организации, медицинских экспериментах и работе газовых камер Освенцима[157] – лагеря, чье название стало синонимом холокоста.

Зейн организовал судебный процесс над Рудольфом Хёссом – не путать с заместителем Гитлера Рудольфом Гессом, приговоренным Нюрнбергским трибуналом к пожизненному заключению. Хёсс взошел на эшафот 16 апреля 1947 года возле крематориев Освенцима, лагеря, комендантом которого он был. Его специально повесили на том же самом месте, где он недавно убивал своих жертв. Именно Зейн уговорил Хёсса до казни изложить свою историю на бумаге. Автобиографические записи коменданта до сих пор остаются самым пугающим за всю историю человечества документом, позволяющим заглянуть в сознание массового убийцы. Мемуары, однако, на сегодняшний день почти забыты, затерявшись в потоке литературы о преступлениях Третьего рейха.

О Зейне и его наследии мало что известно, возможно, еще и потому, что он не вел ни дневников, ни мемуаров, позволивших бы в той или иной мере описать его образ. Остались лишь краткие официальные отчеты и стенограммы допросов,[158] которые он вел в качестве члена Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений в Польше, Комиссии по расследованию преступлений против польского народа и, конечно же, судебных документов по делу против Хёсса, офицеров СС и прочего персонала Освенцима. Кроме того, Зейн вел дело против Амона Гёта – коменданта концентрационного лагеря в Плашове, пригороде Кракова. Именно этого садиста Стивен Спилберг изобразил в своем фильме «Список Шиндлера». Если бы Зейн не умер в 1965 году, в возрасте пятидесяти шести лет, мы бы, наверное, узнали о его истории больше.

А возможно, и нет. У Зейна были веские причины концентрировать внимание на своей работе, а не на личной жизни. Он был вынужден скрывать что-то очень важное до конца жизни даже от своих ближайших коллег.

Очевидно, что семья Зейна – выходцы из Германии, хотя точное его происхождение остается неизвестным.[159] Впрочем, для региона, где границы постоянно перекраивались, в этом не было ничего необычного. Ян Зейн родился в 1909 году в Тушуве – галицийской деревушке, которая сейчас находится на территории Юго-Восточной Польши, а тогда входила в состав Австро-Венгерской империи. Домашними языками региона были польский и немецкий. Артур Зейн, внучатый племянник Яна, родившийся полвека спустя и пытавшийся воссоздать семейную историю, уверен, что Зейны – потомки немецких поселенцев, которые отправились в Галицию в конце восемнадцатого века по воле императора Священной Римской империи Иосифа II, правителя земель Габсбургов, которые охватывали большую часть Южной Польши.

Последовавший раздел территорий между Россией, Пруссией и Австро-Венгрией[160] более чем на сто лет стер Польшу с лица земли. После Второй мировой Польша возродилась как независимое государство. Большинство родственников Зейна остались на юго-востоке страны, предпочитая заниматься сельским хозяйством. Сам Ян уехал в Краков, чтобы с 1929 по 1933 год изучать право в Ягеллонском университете, а затем начать карьеру юриста. С 1937 года он стал работать в следственном отделении суда Кракова. Как вспоминают бывшие коллеги, он с первых же дней продемонстрировал особую «страсть к криминалистике».[161] Однако германское вторжение два года спустя заставило его отложить планы.

Во время войны Зейн оставался в Кракове и устроился на работу секретарем в ассоциации ресторанов. Нет никаких доказательств, что он был связан с польским Сопротивлением или, напротив, сотрудничал с германскими властями; Зейн просто пытался пережить шесть долгих лет оккупации. Однако прочим членам его семьи была уготована иная судьба.

Брат Яна, Юзеф, живший в деревушке под названием Боброва, в первые же дни оккупации принял роковое решение. Германские власти поощряли, чтобы фольксдойче – поляки немецкого происхождения – регистрировались в качестве этнических немцев. Его внук Артур обнаружил документы, свидетельствующие о том, что Юзеф зарегистрировал всю семью: жену, троих сыновей и отца. Наверняка он посчитал, что, принимая сторону победителей, обезопасит родных. Вскоре его назначили главой своей деревни.

Когда стало очевидно, что Германия проиграет войну и войска начали отступление, Юзеф исчез. Даже его сыновья не знали, что с ним случилось. «Детям не позволяли знать, что происходит»,[162] – написал позднее один из них, также названный в честь отца Юзефом. Двух его сыновей на несколько месяцев отправили в Краков к их дядюшке Яну и его супруге. Спустя много лет они узнали, что отец бежал на северо-восток страны, сменил имя и вплоть до своей смерти в 1958 году работал лесником в самых далеких поселениях – «как можно дальше от цивилизации», по словам Артура. Под этим вымышленным именем его и похоронили. До последних дней он боялся, что новые власти опознают в нем пособника нацистов.

Хотя пути Юзефа и Яна Зейна разошлись еще в молодости, Ян знал о судьбе брата. Его готовность взять племянников на воспитание говорит о многом. У них также была сестра, которая поддерживала связь с Юзефом даже после его бегства, и она, судя по всему, сообщала Яну последние новости.

У Яна с женой не было детей, но приемные родители из них вышли весьма суровые. «Он оказался очень строг», – вспоминал его племянник Юзеф. Если жена докладывала о каком-то проступке, Ян не стеснялся использовать классический способ воспитания – ремень. Однако он помог старшему племяннику найти временную работу в одном из ресторанов Кракова и охотно дал ему с братом крышу над головой.

Ян начал собирать улики против немцев еще до окончания войны. Мария Козловска, его соседка, позднее работавшая в Институте судебной экспертизы, который Зейн возглавлял с 1949 года вплоть до самой смерти, вспоминает, что во Вроцлаве (или Бреслау, как его называли до включения в состав Польши) «он среди тлеющих руин искал документы и в поисках доказательств колесил по всей стране».[163]

Козловска, как и все, кто работал с Зейном, считает, что именно страсть к закону и справедливости заставляла его с таким остервенением и упорством собирать улики против нацистов, чтобы отправить их потом на виселицу. Его целиком и полностью захватило стремление помочь новой Польше прийти в себя после разорения и гибели шести миллионов граждан,[164] то есть около 18 % населения довоенных времен, причем 3 миллиона из погибших были евреями – примерно 90 % этнической группы региона.

Это было важной, но не исчерпывающей причиной его целеустремленности. Коллеги Зейна знали, что у его семьи есть немецкие корни (на это однозначно указывала фамилия), но и подумать не могли, что это имеет какое-то значение. Многие поляки имели предков разных национальностей, так что семейная история Зейнов выглядела вполне обычной, а его нынешняя семья не привлекала к себе внимания. Козловска знала, что у него во Вроцлаве осталась сестра, однако ничего не знала об исчезнувшем брате. И, разумеется, не имела понятия о том, что он стал предателем.

И это не случайно. Артур Зейн, семейный историк, не стал говорить о возможных мотивах двоюродного деда, но подозревал, что тут все-таки замешан его брат. Хотя Ян Зейн предпочел хранить свою историю в тайне, новым властям Польши, конечно же, все было известно. Возможно, это и заставило Зейна так страстно искать правосудия. «Наверное, он всячески желал оказаться на правильной стороне и клеймить нацистов, – говорил Артур. – Кому-то это может показаться небескорыстным, но на самом деле его мотивы были чисты и понятны».

Как бы то ни было, Ян Зейн вскоре добился потрясающих результатов.

* * *

Рудольф Хёсс служил комендантом Освенцима от момента, когда он курировал его создание в 1940 году, и вплоть до конца 1943-го. Первые 728 узников появились в бывших военных казармах близ города Освенцим[165] (или Аушвиц на немецком языке) в июне 1940 года. Это были польские политзаключенные, осужденные за участие в Сопротивлении, в основном католики – депортация евреев тогда еще не началась.

Один из них, Зыгмунт Гаудасиньский, вспоминал: «Лагерь создали, чтобы уничтожить наиболее ценную прослойку польского общества, и немцам отчасти это удалось». Многие узники, как, например, отец Гаудасиньского, были расстреляны, других пытали. Смертность в лагере была очень высока. Заключенные, которые не погибли в первые же дни, несколько увеличивали свои шансы на выживание, когда прикрепились к рабочим местам на кухне или складах. Из 150 тысяч польских политзаключенных, отправленных в Освенцим, погибло около половины.

После нападения Германии на Советский Союз в июне 1941 года в лагерь стали отправлять и советских военнопленных. Генрих Гиммлер, шеф СС, рассчитывал, что их будет очень много, потому запланировал расширение Освенцима за счет возведения второго крупного комплекса в Биркенау, в двух милях от основного лагеря.

Первые военнопленные приступили к строительству в условиях, которые привели в ужас даже привычных ко всему польских узников. «С ними обращались хуже, чем с другими заключенными, – отмечал Мечислав Завадский, работавший медбратом в лазарете для военнопленных. – Кормили одной репой и крошками хлеба, поэтому они гибли от голода, побоев и непосильной работы. Голод был настолько сильным, что они отрезали ягодицы от трупов в морге и ели плоть. Позже мы заперли морг».

Советские военнопленные умирали слишком быстро, а притока свежей рабочей силы не было, поэтому Гиммлер поручил Хёссу организовать лагерь, который сыграл бы важнейшую роль в решении еврейского вопроса. Благодаря усилиям Адольфа Эйхмана, собиравшего евреев по всей Европе, Освенцим вскоре стал самым интернациональным из всех концлагерей. И крупнейшей фабрикой смерти холокоста: газовые камеры и крематории работали на полную мощность. В нем погибло более одного миллиона жертв, 90 % из которых были евреями.

В конце 1943 года Хёсс был переведен в Инспекцию концентрационных лагерей, а значит, ему пришлось уйти с поста коменданта. Однако вскоре, летом 1944 года, его вернули в Освенцим, чтобы подготовить лагерь к приезду 400 тысяч венгерских евреев – крупнейшей партии узников за всю историю лагеря. Старания Хёсса имели такой успех, что соратники назвали эту операцию «Aktion Höss».[166]

В апреле 1945 года, когда Красная армия ворвалась в Берлин и Гитлер покончил с собой, Хёсс, как он писал позднее, подумывал последовать его примеру вместе со своей женой Хедвиг. «Вместе с фюрером погиб и наш мир. Был ли смысл жить дальше?»[167] Он достал яд, но потом, по собственному признанию, решил жить ради пятерых детей. Они бежали на север, где разделились, чтобы не быть узнанными. Хёсс сделал поддельные документы на имя Фрица Ланга, недавно погибшего матроса, и обосновался в школе Военно-морской разведки на острове Зюльт.[168]

Когда британские войска захватили школу, всех сотрудников перевезли в импровизированный лагерь на севере Гамбурга.[169] Старших офицеров затем разослали по тюрьмам, а младший персонал, в числе которого оказался и Фриц Ланг, не был никому интересен. Хёсса вскоре освободили, и он стал работать на ферме близ датской границы. Восемь месяцев он жил в сарае, стараясь не привлекать внимания местных жителей. Его супруга Хедвиг и дети тем временем жили в Санкт-Михелисдоне, и Хёсс изредка поддерживал с ними связь.

Это его и погубило. В марте 1946 года лейтенант Ганс Александер, немецкий еврей, перед войной бежавший в Лондон и служивший в британской армии военным дознавателем, напал на след семьи Хёсса.[170] Он был убежден, что жена знает, где скрывается бывший комендант, и установил слежку. Через некоторое время британцы нашли у них письма Рудольфа, и Хедвиг была арестована. Александер допросили ее, но она отказалась выдать мужа. Ее отправили в тюрьму и взялись за детей. Однако те тоже молчали, даже когда взбешенный Александер угрожал убить их мать, если они не станут добровольно сотрудничать.

Александер, вступивший в ряды вооруженных сил в первые же дни войны, чтобы помочь своей родине, а после окончания боевых действий зарекомендовавший себя как отличный «охотник за нацистами», так легко не сдавался. Он посадил Клауса, двенадцатилетнего сына Хёсса, в соседнюю с его матерью камеру.

На первых порах Хедвиг держалась стойко, утверждая, что ее муж погиб. И тогда Александер, чтобы сломить ее, выложил свой последний козырь. Близ тюрьмы проходила железная дорога, и он сказал Хедвиг, что Клауса вот-вот погрузят в вагон и сошлют в Сибирь – и она больше никогда не увидит сына. В течение нескольких минут Хедвиг выдала убежище мужа и назвала его новое имя. Александер лично возглавил группу, которая захватила Рудольфа Хёсса 11 марта. Все сомнения относительно его личности развеяло обручальное кольцо. Александер пригрозил отрезать палец, если Хёсс его не снимет. На внутренней стороне обнаружились надписи: «Рудольф» и «Хедвиг».

Александер, как и большинство «охотников за нацистами» того времени, не был готов отдать преступника под суд просто так. Он специально отошел от своих людей, сказав, что вернется через десять минут и что Хёсса надо доставить в тюрьму «целым и невредимым». Солдаты поняли, что им дают карт-бланш для расплаты. К моменту возвращения офицера Хёсс был раздет и избит. Затем, завернутого в одно лишь одеяло, без обуви и носков,[171] его погрузили в машину и отвезли в город. Там ему пришлось ждать, пока Александер со своими людьми отпразднует успех в баре. Напоследок, чтобы унизить Хёсса еще сильнее, Александер снял с него одеяло и велел идти до тюрьмы голым через всю площадь, до сих пор покрытую снегом.

После первых допросов Хёсса решили переправить на юг, в Нюрнберг, где четыре месяца шел главный процесс. Леон Голденсон, психиатр из армии США, которому разрешили поговорить с новоприбывшим заключенным, был поражен их первой встречей: «Хёсс сидел, сунув ноги в ледяную воду, а руки все время тер друг о друга. Он сказал, что уже две недели у него обморожение и холодная вода помогает немного унять боль».[172]

Этот в чем-то жалкий сорокашестилетний мужчина внезапно оказался весьма востребован в ходе Нюрнбергского процесса. Даже в месте, где находились величайшие преступники всех времен, бывший комендант Освенцима привлекал большое внимание, особенно со стороны специалистов, которые изучали психическое состояние палачей Гитлера.

* * *

Уитни Харрис, член американской юридической команды, с легкостью добился признательных показаний: по его словам, Хёсс был «тихим, невзрачным и готовым к сотрудничеству».[173] В самом начале он поверг слушателей в шок, сообщив, что «по крайней мере 2 500 000 жертв было истреблено путем отравления в газовых камерах и сожжения и еще как минимум 500 000 человек погибло от голода и болезней, общее число смертей, таким образом, достигает трех миллионов».[174]

Позже Хёсс сообщил Голденсону, что эти цифры Эйхман сообщал Гиммлеру и, возможно, они «несколько завышены».[175] Они и в самом деле кажутся преувеличенными, хотя реальные итоги деятельности Освенцима, которые, по нынешним подсчетам, оцениваются примерно в 1,1–1,3 миллиона жертв,[176] тоже потрясают воображение. В любом случае, когда Хёсс давал показания перед Международным военным трибуналом, он назвал именно эти цифры, поразив всех, включая верхушку нацистов на скамье подсудимых. Ганс Франк сказал потом американскому психиатру Г. М. Гилберту: «Это был худший момент процесса – слышать, как кто-то хладнокровно заявляет о том, что отправил на тот свет два с половиной миллиона людей. Об этом люди будут говорить и через тысячу лет».[177]

То, как Хёсс рассказывал о методичном выполнении приказов по превращению Освенцима в высокоэффективную фабрику смерти, тоже приводило слушателей в ужас. Несомненно, он понимал, к чему ведут приказы командования. В своем признании он заявил: «Окончательное решение еврейского вопроса подразумевало полное уничтожение евреев по всей Европе».[178]

Он рассказывал, как проверял работу новых газовых камер: «Требовалось от 3 до 15 минут, в зависимости от климатических условий, чтобы убить людей. Когда прекращались крики, это означало, что они мертвы». С очевидной гордостью он рассказывал о четырех «улучшенных» газовых камерах в Освенциме, которые могли вместить две тысячи человек зараз, в отличие от старых в Треблинке, куда помещалось не более двух сотен.

Другое «улучшение» по сравнению с Треблинкой заключалось в том, что жертвы в Освенциме не знали о скорой смерти. «Мы пытались дурачить их, уверяя, что предстоит процесс дезинсекции». Однако он признавал, что не всегда удавалось препятствовать слухам, поскольку «грязное смрадное зловоние от горящих тел окутывало весь регион, и жители понимали, что в Освенциме опять идут казни».

Сам Хёсс в Нюрнберге был только свидетелем, поскольку американцы посчитали, что он сумеет предоставить доказательства против главных нацистов. В качестве «экстраординарного решения»,[179] по выражению генерала Тейлора, адвокат Эрнста Кальтенбруннера, начальника Главного управления имперской безопасности СС, решил заявить Хёсса как свидетеля защиты. Адвокат хотел, чтобы Хёсс подтвердил: Кальтенбруннер, хоть и отвечал в целом за деятельность машины террора и массовых убийств, в Освенциме никогда не бывал. Хёсс поручился за это, заодно сообщил ряд других незначительных сведений. Однако в целом его показания лишь усугубили положение Кальтенбруннера и прочих подсудимых.

Уитни Харрис считал, что благодаря своей деятельности в Освенциме Хёсс стал «величайшим убийцей в истории». Казалось, он не испытывает никаких эмоций. «Лишенный всяческих моральных принципов, он не видел разницы между приказом убивать людей и распоряжением валить деревья»,[180] – добавлял Харрис.

Два психиатра от армии США, по отдельности беседовавшие с Хёссом в Нюрнберге, чтобы составить описание его личности, пришли к тому же заключению. Во время первой встречи Г. М. Гилберта поразил «спокойный, апатичный и будничный тон»[181] Хёсса. Когда психиатр попытался вывести его из себя вопросом, как можно было убить столько людей, бывший комендант ответил в чисто технической плоскости: «А в этом ничего сложного нет – вполне можно умертвить еще больше», и принялся объяснять математику убийства до десяти тысяч человек ежедневно: «Само уничтожение много времени не занимало. Две тысячи человек вполне можно убить за каких-то полчаса, но вот сжигание трупов занимало все остальное время».

Гилберт попытался зайти с другой стороны и поинтересовался, не высказывал ли он каких-то возражений или не испытывал угрызений совести, когда Гиммлер сообщил ему приказ Гитлера об «окончательном решении еврейского вопроса». Тот ответил: «Нет, что я мог сказать? Я мог сказать лишь: “Яволь!”». Мог ли он отказаться выполнять приказ? «Нет, исходя из всего, чему нас учили, подобная мысль просто не приходила в голову». Хёсс утверждал, что любого ослушавшегося ждала виселица. Кроме того, он и подумать не мог, что ему придется отвечать за свои действия: «Понимаете, у нас в Германии так принято, что если где-то что-то пошло не так, то отвечает за это тот, кто отдал приказ». Когда Гилберт снова попытался заговорить о гуманности, Хёсс его оборвал: «Одно не имеет отношения к другому».

Голденсону он сказал то же самое, хоть и облек в более разительную форму: «Я думал, что поступаю правильно. Я подчинялся приказам и теперь, конечно же, вижу, что это было ненужно и неправильно. Но я не понимаю, что вы имеете в виду под “угрызениями совести”, ведь лично я никого не убивал. Я лишь руководил программой по уничтожению в Освенциме. Виноват Гитлер, который поручил это Гиммлеру, и Эйхман, который отдал мне приказ».[182]

Хёсс заявил, что понимает, чего добиваются от него психиатры. «Предположим, вы хотите таким образом узнать, нормальны ли мои мысли и склад характера», – сказал он Гилберту в другой раз. И тут же сам ответил: «Я вполне нормален. Даже когда я делал свою работу по уничтожению людей, это никак не отражалось на моей семейной жизни и на всем остальном».

Их разговоры становились все более сюрреалистичными. Когда Гилберт спросил о сексуальной жизни с женой, Хёсс ответил: «Все было нормально – правда, когда жена выяснила, в чем состоит моя работа, мы стали редко заниматься этим». Понимание ошибочности происходящего пришло к нему лишь после поражения Германии: «Однако прежде никто ничего подобного не говорил, я, во всяком случае, такого не слышал».

Затем американцы отправили Хёсса в Польшу для суда. Бывший комендант понимал, что это дорога в один конец, однако его сонное летаргическое поведение не изменилось.

По итогам бесед с заключенным Гилберт вынес следующий вердикт: «Хёсс слишком апатичен, так что вряд ли можно ожидать раскаяния, и даже перспектива оказаться на виселице, похоже, не слишком его волнует. Общее впечатление об этом человеке таково: он психически вменяем, однако обнаруживает апатию шизоидного типа, бесчувственность и явный недостаток эмпатии, почти такой же, как при выраженных психозах».

* * *

Ян Зейн собрал множество свидетельств, которые были использованы на Нюрнбергском процессе, а также приготовил доказательную базу для польского суда над Хёссом[183] и другими сотрудниками Освенцима. Допрашивая в Кракове бывшего коменданта концлагеря, он собрал огромное количество изобличающих показаний. Но он пытался выжать из главного обвиняемого страны как можно больше.

Зейн по натуре был весьма суров, что быстро выяснили и его племянники, и подчиненные. Позднее, когда он возглавлял Институт судебной экспертизы,[184] расположенный в здании элегантной виллы XIX века, он показал себя весьма придирчивым руководителем. Он лично контролировал, чтобы все сотрудники прибывали ровно в восемь утра, и делал выговор опоздавшим. Однако Зейн всегда протягивал руку помощи любому нуждающемуся. Зофия Хлобовска вспоминает, как однажды опоздала на работу, потому что ее сын попал в больницу. Узнав об этом, Зейн велел ей каждый день брать институтскую машину с водителем и навещать сына, пока он находится на лечении.

Этого всегда с иголочки одетого и внешне привлекательного юриста, преподававшего заодно право в Ягеллонском университете, его подчиненные называли «профессором». И хотя это говорило об уважении с оттенком почтительности, он легко находил общий язык и с высшими кругами Кракова, и с персоналом. Его, заядлого курильщика, редко видели без дымящейся сигареты в нефритовом или деревянном мундштуке, а своим посетителям он всегда предлагал пропустить по рюмке водки. Если кто-то из сотрудников, как, например, фармаколог Мария Пашковска, притаскивал бутыль самогона, Зейн охотно присоединялся к дегустации. Частенько самогон делали прямо в институте – на вишне, клубнике, сливе и прочих ягодах, в зависимости от сезона.

Когда Зейн в ноябре 1946 года начал допрашивать Хёсса, он обращался к нему с неизменной учтивостью. Его цель заключалась в том, чтобы собрать как можно больше информации: и об Освенциме, и о личной жизни коменданта. Как и американские психологи, он хотел понять человека, ответственного за крупнейшее убийство в истории. Утром он привозил заключенного в свой кабинет, а после полудня возвращал обратно в тюрьму.

Зейн с удовлетворением сообщал, что Хёсс «охотно сотрудничал и подробнейшим образом отвечал на все вопросы».[185] Если у Хёсса и были какие-то сомнения относительно просьбы Зейна записывать свои воспоминания, они быстро испарились. Следователь предлагал темы, а заключенный каждый день после обеда (подаваемого обычно за счет Зейна) делал соответствующие записи. Если между встречами случались перерывы, записи делались уже по собственной инициативе, освещая те места, которые могли заинтересовать следователя.

Когда до рандеву с палачом осталось совсем недолго, Хёсс попросил Зейна после смерти передать жене обручальное кольцо – то самое, которое раскрыло его личность перед британскими солдатами. Следователь согласился.

«Должен сказать открыто, не ожидал, что в польской тюрьме со мной будут обращаться столь достойно и предупредительно»,[186] – заявил бывший комендант. Также он поблагодарил Зейна за идею с мемуарами. «Такая работа избавила меня от часов бесполезной и изнуряющей жалости к себе, – писал он. – Я благодарен за предоставленную мне возможность письменного труда, который захватывает меня целиком».[187]

Этот «письменный труд» вылился в автобиографию Хёсса, впервые опубликованную в 1951 году, через четыре года после его казни.

* * *

«В настоящем я хочу попробовать написать о своей внутренней жизни»,[188] – значилось на первой странице автобиографии Хёсса, которую впоследствии перевели на несколько языков. Он описал свое одинокое детство на окраине города Баден-Баден среди уединенных крестьянских дворов возле самого леса. «Моей единственной отдушиной был пони – и, как мне кажется, он меня понимал», – вспоминал Хёсс. Ему не нравилось проводить время с сестрами. Родители хоть и относились друг к другу с «душевной теплотой», однако никогда не проявляли никаких признаков привязанности.

Ходить в лес ему запрещали с тех пор, как однажды, «когда я был еще младше и один гулял в лесу, меня там встретили и украли бродячие цыгане». Но случайно попавшийся по дороге крестьянин, который знал его семью, опознал мальчика и вернул домой.

Не нужно быть психологом, чтобы понять, как часть семейной легенды, вне зависимости от ее правдивости, создает представление об опасных чужаках со злыми намерениями. На формировании личности Хёсса сказалось и то, что отец хотел вырастить из него священника. Отец был ревностным католиком, служил в Восточной Африке, затем занялся коммерцией и часто уезжал из дома. После того как семья переехала в Мангейм, отлучки стали реже. Отец проводил с сыном больше времени, воспитывал его в религиозной строгости и много рассказывал о деятельности миссионеров в Африке. На мальчика его истории производили неизгладимое впечатление: «Для меня было ясно, что я обязательно стану миссионером и отправлюсь в самые глухие дебри Африки, по возможности в непроходимые леса. Везде, где требовалась помощь, оказать ее становилось для меня главным долгом».

Однако предсказуемо наступил момент, когда Хёсс разочаровался в религии, и он вспоминает о нем так, как будто бы он может объяснить всю его последующую жизнь. Во время драки он «случайно» столкнул одноклассника с лестницы, и тот сломал лодыжку. Хёсс задумался: ведь многие, как и он сам, не раз падали с этой самой лестницы, но крупно не повезло только одному. На исповеди он во всем честно признался священнику. Однако тот дружил с его отцом и в первый же вечер рассказал ему о проступке сына. Следующим утром отец сурово его наказал за то, что он скрыл случившееся.

Юного Хёсса безмерно потрясло «невообразимое вероломство» духовника, ведь тайна исповеди – краеугольный принцип католицизма. «Глубокая детская вера была разрушена», – писал он. Год спустя отец умер, вскоре разразилась Первая мировая война, и Хёсс, несмотря на юный возраст, решил тайком отправиться на фронт. В шестнадцать лет он записался в армию добровольцем и попал сперва в Турцию, затем в Ирак. В первом бою с британскими и индийскими войсками он был «охвачен ужасом»: однополчан косили пули, а он ничего не мог поделать. Когда же индийские солдаты подошли ближе, Хёссу удалось преодолеть страх и застрелить одного из них. «Мой первый убитый!» – горделиво записал он с восклицательным знаком. Хёсс также отметил, что более никогда не испытывал страха перед смертью.

Не окажись это исповедью будущего массового убийцы, в такой истории не было бы ничего примечательного. И в этом вся суть. Хёсс вел себя как обычный подросток, которому пришлось слишком быстро повзрослеть на войне, где его дважды ранили. Из-за ранения, кстати, он преодолел свой детский инстинкт сторониться «всяческих знаков нежности». Медсестра, которая за ним ухаживала, сперва смущала юношу «своими нежными прикосновениями», однако позднее все изменилось. «Эта встреча стала для меня переживанием волшебным, небывалым во всех значениях этого слова, вплоть до полового сношения, которым оно завершилось», – писал он.

Хёсс признавался, что для первого шага ему «никогда не хватило бы мужества» и что «первое любовное переживание во всей своей полноте любви и нежности на всю жизнь стало путеводной нитью». Он писал: «Я никогда не мог болтать о таких вещах, половые сношения без любви стали для меня немыслимы. Таким образом я уберегся от любовниц и борделей».

Впрочем, Хёсс о многом и умалчивал, если это противоречило создаваемому им образу. В Освенциме, например, он уделял особое внимание австрийской узнице Элеоноре Ходис.[189] Элеонору арестовали за подделку нацистских документов, и она работала прислугой на вилле Хёсса. Однажды он ее поцеловал, но она испугалась и заперлась в туалете. Вскоре узницу отослали обратно в лагерь и поместили в камеру для допросов. Хёсс стал тайно ее навещать. Элеонора поначалу сопротивлялась, но в конце концов сдалась. Вскоре она забеременела, и ее заперли в подвале, в крошечной камере, голой и практически без еды. Выпустили Ходис лишь на шестом месяце и по указу коменданта сделали аборт.

Конечно же, в мемуарах об этом грязном эпизоде Хёсс не упоминает ни слова. Оглядываясь в прошлое накануне казни, он упорно цеплялся за свои идеалы, считая себя человеком принципиальным, консервативным и даже немного романтичным. Он с гордостью пишет о том, что в восемнадцатилетнем возрасте командовал тридцатилетними зрелыми солдатами и был награжден Железным крестом первого класса. «Благодаря войне я и внешне, и внутренне намного опередил свой возраст».

Его мать умерла, пока он воевал на фронте, с оставшимися родственниками он быстро рассорился, особенно с дядей, который был его опекуном и все еще хотел, чтобы Хёсс стал священником. «Полный гнева на самоуправство родственников» и отказавшись от своей доли наследства, Хёсс ушел из дома и решил присоединиться к фрайкору – добровольческому корпусу, вооруженному формированию, поддерживавшему прогерманский режим на территории Прибалтики. Его соратниками теперь стали «солдаты, которые не могли найти себе места в гражданской жизни», как он выразился. Также в 1922 году он вступил в нацистскую партию, всецело «разделяя ее убеждения».

Хёсс всячески оправдывал действия фрайкора, зачастую незаконные. «Каждое предательство каралось смертью. Многие предатели так и были наказаны», – писал он. Несмотря на общее беззаконие того времени, когда многие политические убийства оставались безнаказанными, в 1923 году Хёсса осудили за участие в одном из таких преступлений, приговорив к десяти годам каторги. Хёсс не раскаялся, твердо убежденный, «что тот предатель заслужил смерть».

С явной тоской он писал об отбывании срока в прусской тюрьме, которое «воистину оказалось не отдыхом на курорте». Он жаловался на строжайшие правила и наказания за любую провинность. Однако, управляя Освенцимом или другими лагерями, он ни разу не задумался о том, что условия прусской тюрьмы не шли ни в какое сравнение с тем, как содержались его узники.

Показательно и то, с каким возмущением и чувством собственного превосходства Хёсс описывал сокамерников. Например, он рассказал о заключенном, который якобы зарубил топором служанку и беременную женщину, а потом забил насмерть четверых детей. «Если б я мог, я перегрыз бы ему горло», – возмущался Хёсс, представляя себя гуманистом. Большинство заключенных, как он замечал, «не испытывали угрызений совести и продолжали жить по-прежнему бодро». Не меньше презирал он и тюремщиков, которые «тем больше упивались возможностью произвола, чем они были примитивнее».

Хёсса, лелеющего жалость к себе вкупе с чувством морального превосходства, освободили из тюрьмы в ходе общей амнистии 1928 года. НСДАП стала наращивать силы, этому поспособствовал и крах Уолл-стрит 1929 года, повлекший за собой экономический кризис. В 1933 году к власти пришел Гитлер, еще через год Хёсс перешел на кадровую службу в СС, в охранную часть только что созданного концентрационного лагеря Дахау, где стал работать инструктором для новобранцев. Он подумывал, не вернуться ли к сельской жизни, но в конце концов решил остаться в армии: «Меня не беспокоило то, что у предложения Гиммлера оказалось такое дополнение, как концентрационный лагерь. Я представлял только жизнь кадрового солдата, военную жизнь. Солдатская жизнь захватила меня».

Жизнь солдата СС, даже в ранней версии концлагеря, оказалась полна жестокости. Сражаться им было не с кем, поэтому солдаты отыгрывались на беззащитных заключенных, порой забивая их до смерти. Хёсс в своих записях для Зейна неоднократно утверждал, что был добросердечнее прочих надзирателей. Когда он впервые присутствовал на порке, его «бросало то в жар, то в холод».[190] Другие эсэсовцы относились «к исполнению телесных наказаний как к любопытному зрелищу, своего рода увеселению». Хёсс, по его словам, «к их числу определенно не принадлежал».

Однако он предостерегал против излишней «доброты и безграничного сострадания» по отношению к заключенным, которые могли запросто перехитрить надзирателей. В 1938 году Хёсса назначили адъютантом в Заксенхаузен, где он практически каждый день присутствовал на казнях, лично отдавая приказ расстрельной команде. Хёсс утверждал, что казненные были вредителями и противниками войны, выступавшими против идей Гитлера. Врагами государства считались и коммунисты, и социалисты, и свидетели Иеговы, и евреи, и гомосексуалисты…

Угрызений совести Хёсс не испытывал. Он утверждал, что был «непригоден к подобной службе» и потому ему приходилось прикладывать слишком много усилий, чтобы «скрыть свою слабость». Какую слабость? Он «был слишком тесно связан с заключенными, потому что слишком долго и сам жил их жизнью, разделял их нужды». Однако, по мнению Хёсса, первые успехи Гитлера доказывали, что нация на верном пути. В 1939 году Хёсса назначили комендантом Заксенхаузена. Спустя год его перевели в Освенцим.

* * *

Ян Зейн считал, что его знаменитый пленник вовсе не лукавит, когда говорит об отсутствии энтузиазма при выполнении некоторых приказов, и что он и в самом деле вряд ли разделял настроения многих своих подчиненных-садистов. «В конечном счете идеальными для национал-социализма комендантами концентрационных лагерей были не жестокие, развратные и опустившиеся личности из числа СС, а люди вроде Хёсса»,[191] – отмечал он. Иными словами, они были технократами, делавшими успешную карьеру благодаря безоговорочному выполнению чужих приказов, а не из любви причинять боль. Однако, если пытки и убийства становились частью их работы – значит, так тому и быть.

В мемуарах Хёсс описал жизнь Освенцима куда более подробно, чем на допросах в Нюрнберге. Ему поручили организовать новый лагерь на базе уже существующих зданий и построить еще один комплекс в Биркенау. Хёсс утверждал, что в его планах изначально было создать лагерь с куда более «приличествующими условиями» для заключенных, лучше кормить их и содержать, чтобы добиться исключительных результатов работы.

Однако уже в первые месяцы «все благие намерения и планы разбились об ограниченность и упрямство большей части подчиненных». Говоря проще, надзиратели просто не сумели сдержаться и опять стали измываться над заключенными – и это, конечно же, не вина Хёсса. Утешение он искал в навязчивой одержимости службой. «Я не хотел сдаваться. Мое честолюбие здесь ни при чем. Я не видел ничего, кроме работы».

За отказ от намерений сделать Освенцим более эффективным и менее смертоносным лагерем Хёссу якобы пришлось заплатить высокую цену: «Из-за этой полной безнадежности я стал совсем другим… Это вытеснило из меня все человеческое». Давление руководства и «пассивное сопротивление» подчиненных привели к тому, что Хёсс начал пить. Его жена Хедвиг пыталась спасти мужа, приглашала друзей и устраивала вечеринки… Тщетно. «О моем поведении сожалели даже посторонние», – добавлял он, снова упиваясь жалостью к самому себе, которая пронизывает весь текст мемуаров.

Когда в 1941 году Гиммлер издал приказ о создании газовых камер для массового истребления людей, Хёсс без малейших колебаний приступил к его исполнению. «Пожалуй, этот приказ содержал в себе нечто необычное, нечто чудовищное, – признавал он. – Однако мотивы такого приказа казались мне правильными». Для Хёсса это было лишь очередное распоряжение, до приговора он и не задумывался над его моральной сутью: «Я тогда не рассуждал, мне был отдан приказ, я должен был его выполнить».

Он лично наблюдал за казнью советских военнопленных, на которых испытывали «Циклон Б» – специально разработанный для этого газ. «Первое удушение людей газом не сразу дошло до моего сознания, возможно, я был слишком сильно впечатлен процессом». Когда казнили группу из девятисот узников, он слышал их крики, удары в стену… Позже, осматривая тела, Хёсс заметил, что его «охватило неприятное чувство, даже ужас», хотя смерть от газа ему «представлялась более страшной, чем оказалась». Более того, «удушение газом успокоило, поскольку предстояло начало массового уничтожения евреев».

Вскоре газовые камеры работали на полную мощность, и Хёсс регулярно их проверял. Многие из осужденных на смерть верили, что их ведут в душ, другие понимали, что происходит. Комендант не раз замечал, как матери, «которые знали или догадывались о том, что их ждет, пытались преодолеть выражение смертельного ужаса в своих глазах и шутили с детьми, успокаивали их». Одна женщина по пути в газовую камеру указала Хёссу на четверых детей и тихо спросила: «Как же вы сможете убить этих прекрасных, милых малышей? Неужели у вас нет сердца?» Другая – само собой, безуспешно – пыталась вытолкнуть их из закрывающихся ворот, умоляя: «Оставьте в живых хотя бы моих любимых детей!»

Хёсс уверял, что его, как и надзирателей, безмерно трогали эти сцены, «которые не оставляли спокойными никого из присутствующих». Однако свои тайные сомнения нельзя было выдавать. «Все смотрели на меня», – писал он, а значит, Хёсс не мог показывать ни жалости, ни волнений. Он утверждал, что вовсе не испытывал к евреям ненависти, это чувство, мол, вообще ему несвойственно. Однако он видел в них «врагов народа».

Впрочем, как много бы Хёсс ни говорил о своих «сомнениях», его гордость за отлаженный механизм смерти очевидна. Он цинично сожалел, что в газовые камеры отправляли далеко не всех больных заключенных, отчего «в лагерях никогда нельзя было добиться настоящего порядка». Хёсс считал, что руководству стоило бы прислушаться к его советам и сократить численность заключенных, оставив лишь самых крепких и здоровых. То есть послать на смерть еще больше евреев.

И хотя он беспечно писал, что с начала работы газовых камер никогда не испытывал скуки, Хёсс настаивал на том, что «не бывал счастлив» после начала массовых убийств. Он указывает и причину, которая говорит о его характере больше, чем весь прочий текст мемуаров. В Освенциме все были уверены, что «у коменданта прекрасная жизнь», и это было правдой. У жены был цветочный рай в саду, дети избалованы, дома всегда водилась живность: «то черепахи, то куницы, то кошки, то ящерицы», к тому же еще конюшня и псарня для лагерных собак. Даже заключенные, которые работали на вилле, «старались сделать приятное» семье коменданта. Однако Хёсс добавляет: «Сегодня я горько сожалею о том, что у меня не оставалось много времени для своей семьи. Ведь я всегда считал, что должен постоянно находиться на службе».

Строки, в которых он описывает свою семью, следуют сразу же за рассказами о матерях, отчаянно пытавшихся спасти детей или хотя бы успокоить их перед смертью. Совершенно очевидно, что Хёсс не видит никаких параллелей. Как писал Зейн в предисловии к польскому изданию его мемуаров: «Все описания массовых убийств будто вышли из-под пера совершенно стороннего наблюдателя».[192]

В Нюрнберге Хёсс заявил, что готов взять на себя ответственность за свои действия и понимает, что должен расплатиться жизнью, – но при этом продолжал обвинять во всем Гитлера и Гиммлера, отдававших ему приказы. В то же время он с гордостью писал, что даже после окончания войны «сердце, отданное идее фюрера, говорило, что мы не можем пойти ко дну».

Примо Леви, писатель-еврей итальянского происхождения, переживший Освенцим, в предисловии к поздним изданиям мемуаров Хёсса писал, что эта история «преисполнена зла, и это зло выражено с пугающей бюрократической тупостью».[193] Автора он описывает как «грубого, глупого, высокомерного негодяя, который иногда нагло лжет». Впрочем, это не мешает ему называть мемуары «одной из самых поучительных книг», которая показывает, как человек, в других обстоятельствах ставший бы «скучным функционером, соблюдающим дисциплину и выполняющим чужие приказы», превратился в «величайшего преступника в истории».

Книга, по его мнению, рассказывает, «как легко в человеке зло подменяет добро, осаждает и подавляет его, оставляя лишь крохотные островки: любовь к семье, интерес к природе и викторианскую мораль». Тем не менее Леви признает, что во многом автобиография Хёсса правдива и он вовсе не был садистом, обожающим причинять боль. В этом смысле «он так и не стал истинным чудовищем даже на пике своей карьеры в Освенциме».

Эта тема в очередной раз всплыла при обсуждении суда над идеологом холокоста Адольфом Эйхманом. Были ли главные нацисты монстрами – или обычными людьми? Для тех, кто придерживался второй точки зрения, на руках Хёсса было больше крови, чем у Эйхмана. Позднее эти идеи легли в основу концепции «банальности зла».

* * *

Как уже отмечалось, Хёсс во время дачи показаний в Нюрнберге преувеличил количество жертв Освенцима. Его первоначальная оценка – от двух с половиной до трех миллионов смертей – подтверждалась показаниями уцелевших участников зондеркоманд, особых подразделений из числа узников, которые загоняли приговоренных в газовые камеры.[194] Большинство членов зондеркоманд также были убиты, но некоторые выжили. Двое из них сразу после войны подтвердили, что в газовых камерах лагеря погибло не менее четырех миллионов человек. Эта цифра и попала в официальные доклады советских и польских властей, а также книгу Зейна.[195] Более того, польское правительство придерживалось этих данных вплоть до своего свержения в 1989 году, несмотря на многочисленные доказательства их значительного завышения.

Для тех, кто не верил в холокост или, по крайней мере, считал, что количество жертв чрезмерно преувеличено, книга Зейна стала объектом насмешек, некоторые даже называли его «советским дурнем».[196] Однако на тот момент польские и советские комиссии, первыми исследовавшие лагерь, были склонны верить самым изобличающим показаниям, тем более что опровергающих их доказательств еще не нашлось.

Поэтому данные Хёсса и выживших узников были приняты всерьез. Петр Цивинский, нынешний директор Государственного музея «Аушвиц-Биркенау», подтвердил, что офицеры СС сожгли 90 % лагерной документации, а значит, подсчет точного количества жертв должен был занять немало времени. «Нельзя сказать, что военные комиссии подошли к делу халатно, – отметил он. – На тот момент они искренне считали, что чем больше, тем лучше».[197] Для сталинской эпохи это было естественно: «Только сумасшедший стал бы опровергать официальные данные Политбюро».

Франтишек Пипер, польский историк из Государственного музея «Аушвиц-Биркенау», первым относительно точно подсчитал количество жертв: от 1,1 до 1,5 миллиона человек.[198] В 1992 году, уже после падения коммунизма, он наконец сумел издать свою книгу. И хотя примерные цифры были известны задолго до официальной публикации, по мнению Пипера, польские власти опасались предпринимать какие-то шаги, которые могли «преуменьшить преступления геноцида в целом и Освенцима в частности».[199] Кроме того, любого, кто осмелился бы озвучить реальные цифры, тут же обвинили бы в пособничестве убийцам.[200]

На самом деле цифра в четыре миллиона примерно соответствовала общему количеству евреев, погибших в лагерях смерти и гетто, после того как более одного миллиона было убито айнзацгруппами. Конечно, это было лишь совпадением. И все же пересмотренные данные по Освенциму не сильно сказались на общем количестве жертв холокоста.

Что до Зейна, он не стал идеологом нового режима. Даже после того, как он в 1949 году занял пост директора Института судебной экспертизы, в коммунистическую партию, как следовало бы ожидать, Зейн так и не вступил. Вместо этого он присоединился к Демократической партии (Stronnictwo Demokratyczne), которую называл «незаконнорожденным ребенком» коммунистов[201] – иными словами, эта маленькая партия была создана намеренно, чтобы создать впечатление плюрализма. Что интересно, в 1989 году она (вместе со столь же незначительной Объединенной Крестьянской партией) отказалась выполнять распоряжения коммунистов и перешла на сторону «Солидарности».

Конечно, это произошло уже после смерти Зейна, но инстинкты здраво подсказывали ему, с одной стороны, поддерживать хорошие отношения с правительством, а с другой – держаться от него подальше. Пребывая на посту директора более пятнадцати лет, ему удавалось избежать создания в институте партийной ячейки, в то время как все прочие организации создавали ее в обязательном порядке. «За все годы его работы на нас не оказывали никакого политического давления», – подчеркивает Зофия Хлобовска.

В то же время он поддерживал близкие дружеские отношения с Юзефом Циранкевичем, который до войны возглавлял Польскую социалистическую партию, пережил Освенцим, а в коммунистической Польше занял пост премьер-министра. Без таких связей Зейну, конечно же, не позволили бы вести расследование в Освенциме или выезжать за границу. В разъездах (в частности, по территории Германии), как тогда было принято, Зейна всегда сопровождал «телохранитель», реальная миссия которого заключалась в том, чтобы убедиться в отсутствии несанкционированных контактов с иностранцами.

Зейн не выказывал жажды мести, даже когда допрашивал Хёсса и его подчиненных. «С преступниками он был гуманным, потому что знал, какая судьба их ожидает», – поясняла Хлобовска. Еще он знал, что при хорошем обращении заключенные охотнее делятся со следователями деталями своих преступлений. Зейн считал, что его задача – выбить из бывшего коменданта лагеря как можно более подробные показания и собрать как можно больше доказательств против него. В итоге ему удалось развязать язык Хёссу.

Возможно, Зейн начал расследовать военные преступления, потому что подсознательно желал дистанцироваться от брата, который охотно объявил себя фольксдойче и стал главой оккупированного немцами поселения. Впрочем, что бы им ни двигало, он добился потрясающих результатов.

Особенно заботлив он был с выжившими узниками, которые выступали для него в роли свидетелей. Известно, что как минимум один раз он рисковал собой, чтобы им помочь. Его бывшая коллега Козловска вспоминает, как он брал показания у женщин – жертв медицинских экспериментов из Равенсбрюка. «Они все были душевно опустошены, а Зейн был способен убедить их, что стоит жить дальше». В начале коммунистической эпохи он совершил настоящий подвиг, уговорив власти отправить группу из дюжины выживших на реабилитацию в Швецию.

В те времена обычные граждане не имели никаких шансов покинуть страну, так как власти опасались, что они не вернутся. И в самом деле, из той группы вернулись лишь двое или трое, что, само собой, должно было ударить по Зейну. Ему удалось избежать ареста только благодаря дружбе с премьер-министром.

Другая узница Равенсбрюка, хромая на обе ноги, которые ей переломали в лагере, периодически появлялась в коридорах института и кричала, что «над ней издевались» (конечно, так оно и было в самом деле, добавляла Козловска). Зейн велел сотрудникам ее не обижать. Женщину сажали за стол, давали лист бумаги с ручкой, и она несколько часов что-то яростно строчила. Текст, как правило, был совершенно неразборчив, но на пару недель несчастная успокаивалась.

В своем стремлении уличить преступников Зейн никогда не забывал о настоящих жертвах и ни разу не поддался на жалкие потуги Хёсса вызвать к себе жалость. Бывший комендант был для него лишь объектом изучения, от которого требовалось добиться компрометирующих показаний. В этом Зейн и видел свою миссию.