Вы здесь

От 7 до 70. Глава третья. ВОЙНА, ЭВАКУАЦИЯ (Г. А. Разумов)

Глава третья

ВОЙНА, ЭВАКУАЦИЯ




ДЕТСТВО, РАЗЛОМАННОЕ ПОПОЛАМ

Утро того воскресного дня было солнечным и теплым. Над дачным поселком уже поднялось раннее июньское солнце и било в глаза прямой наводкой. Мы завтракали на террасе за длинным дощатым столом, и мама время от времени проводила со мной воспитательную работу:

– Не чавкай, ешь с закрытыми губами. Помнишь, я тебя учила? Вот посмотри, как надо. И не ерзай на стуле, не вертись, ешь спокойно.

Но я не мог не вертеться, так как с улицы несся призывный клич:

– Женька-а-а! Выходи-и-и!

Это – Вольтик, с соседней дачи.

Вообще-то я был домашним ребенком, и млел от удовольствия, когда все дома (хотя дома, как и сейчас, была только одна мама). Но в данный момент мое сердце принадлежало не ей.

Наконец, я домучил яичницу и вырвался на свободу. Вольтик щелкал курком своего черного жестяного пистолета и бил в нетерпении ногой по нашей калитке.

– Пх-х, пх-х, – стрелял он, – Ура! Война!

Во всех играх он любил командовать и всегда назначал себя главным. Поэтому на сей раз я поспешил опередить его и громко закричал:

– Чур, я – красный. Беги, а то догоню, у меня тачанка и пулемет.

Вольтик перестал стрелять, и, прыгая зачем-то на одной ноге, подскочил ко мне вплотную. Глаза его горели, он был возбужден и задыхался от переполнявшего его восторга.

– Дурак ты! – закричал он громко. – Взаправдашняя война началась! С настоящими фашистами. С немцами. По радио только что передавали. Мой папа сам слышал.

Я не совсем еще понял в чем дело, но мне, конечно, было обидно, что о такой прекрасной вещи Вольт уже знал, а я нет. Опять он меня обставил. На всякий случай я выразил сомнение:

– Врешь ты все. Моя мама все знает, уж она-то сказала бы мне.

Вольтик с глубоким презрением смерил меня взглядом сверху вниз и поднял ладонь ко лбу, как пионер, каковым ему предстояло стать еще нескоро.

– Честное октябренское слово! – сказал он торжественно. – Честное ленинское, честное сталинское, честное слово всех вождей!

После такой серьезной клятвы мне ничего не оставалось, как поверить Вольтику и еще раз признать его верховенство.

Увы, очень скоро все подтвердилось: война действительно началась и стала стремительно набирать темп.

Это она все изменила в моей счастливой довоенной жизни, расколола детство пополам.


Потом была первая ночная тревога. Оглушительно гудели сирены, хлопали входные двери в квартирах, громко кричали дежурные, сгонявшие жильцов на лестничные клетки, надрывно плакали дети. Дрожа от холода и страха, сонные, завернутые в одеяла, мы спустились в низкий сырой подвал нашего дома. Больно стукаясь головами о проходившие повсюду трубы, мы протиснулись в темный пахнущий плесенью угол и долго сидели там, согнувшись, на узких наскоро сбитых грязных пыльных скамейках.


В эвакуацию мы ехали в деревянном дырявом вагоне-теплушке, который то прицепляли, то отцепляли к тому или иному железнодорожному составу-товарняку. Перевозил ли он беженцев и раненных в заволжские города и села, или вез на Урал и в Сибирь оборудование какого-либо машиностроительного завода, все равно тащился он на восток медленно, нудно, с долгими многодневными остановками.

Стояла сильная жара, продукты, взятые из дома, быстро портились, и мой слабый желудок не выдерживал сурового испытания. Ехавший в нашем вагоне с детьми школьный учитель подшучивал над моей мамой:

– Вы, мамаша, не усердствуйте, воздержитесь кормить бедного мальчика, ведь сейчас в нашей повестке дня более сложный вопрос, как бы "минус поесть", чем просто поесть.

Действительно, эта проблема серьезно озадачивала неприспособленных к такого рода трудностям городских мам и бабушек, которые изо всех сил старались помочь своим мучившимся животами детишкам. В ход шли кастрюли, сковородки, тарелки, даже стаканы, и в вагоне стояла страшная вонь, особенно на многочисленных стоянках, когда вагон не продувало.


Дольше всего мы стояли на станции Кинель, где наш вагон загнали в тупик. Здесь на вокзале я впервые увидел плохо говоривших по русски и непривычно одетых мужчин, которые в такую жару носили черные костюмы, пальто и шляпы. С ними было несколько стройных кудрявых девушек в красивых цветастых платьях и ярких золотистых, вишневых и черных туфлях-лодочках на высоких каблуках. Как-то раз мы видели, что одна из девушек подошла к стоявшей на перроне местной тетке с мешком и сняла с себя эти свои лодочки:

– Пани, хлеба можно? – спросила она нерешительно.

Тетка подозрительно осмотрела туфли и после безуспешной попытки заменить ими свои старые стоптанные чоботы, сунула их обратно расплакавшейся девушке. Потом, отойдя несколько шагов, видно, передумала и протянула руку:

– Ладно, давай, чего уж тут. Может, моей малой подойдет.

Положив туфли в мешок, она стала долго в нем рыться. Наконец, вытащила небольшой ломтик хлеба и отдала девушке, та быстро его схватила и побежала прочь, босая и довольная.

Позже я узнал, что эти первые иностранцы, которых я встретил в своей жизни, были евреи-беженцы из захваченной немцами Польши. Большая часть их потом погибла от голода и тифа на широких просторах "гостеприимного" Советского Союза, землю которого они целовали, перебираясь в 40-м году в Белосток через новую государственную границу. Положение этих людей было ужасным: они не имели никаких прав, не попадая ни под какую социальную рубрику сталинского режима. Их нигде не брали на работу, не давали никаких, даже "иждивенческих", карточек. Им не было места нигде, вплоть до лагерей ГУЛАГа, где они по крайней мере имели бы пайку хлеба.

Один из таких беженцев, скрипач варшавского симфонического оркестра, некоторое время приходил к нам домой в Златоусте, мама давала ему кое-какую еду и одежду, что помогало как-то выживать. Но потом он вдруг исчез. Вскоре мы узнали, что, добывая пищу на помойках, он отравился крысиным ядом и умер в cтрашных мучениях.

КУЙБЫШЕВ – ГОРОД КУВЫРКАНЫХ

Огромный душный шумный и замусоренный вокзал в Куйбышеве гудел тысячами детских и женских голосов. Люди сидели и лежали на узлах, мешках, чемоданах, рюкзаках, которые служили им кроватями, обеденными столами, стульями и даже стенами их нехитрых домов, где они проводили многие недели, а то и месяцы.

Это был целый город со своими улицами, площадями, переулками. Он жил своей особой жизнью, почти никак не связанной со всем остальным миром. Здесь знакомились, расходились, встречались, ругались, влюблялись. Здесь были свои детские сады, ясли, школы, поликлиники и больницы. Все население этого города делилось на "кувырканых" и "беженых". Первые, эвакуированные, были в более привилегированном положении и жили под крышей вокзала, а некоторые из них, старожилы, на зависть всем остальным, даже занимали скамейки в бывшем Зале ожидания. Вторые, беженцы, в основном обитали на пыльной привокзальной площади и на перронах.

Над всем этим крикливым разноголосым и разноязычным вавилоном, как лозунг, как голос надежды, как путеводная звезда, висело непонятное, но такое желанное и призывное слово: РАСПРЕДЕЛЕНИЕ. Оно означало очень многое и звучало заклинанием, молитвой. Тот, кто получал заветную белую бумажку с этим словом, сразу поднимался на новую более высокую ступень строгой вокзальной иерархии, становился счастливым обладателем каких-то особо важных благ. Он тут же начинал торопливо складывать свои мешки и чемоданы, а вскоре совсем исчезал в том загадочном завокзальном мире, который носил гордое имя, произносимое почтительно и торжественно: ГОРОД.

Наконец, в руках моей мамы тоже появился этот драгоценный бумажный листок с коряво написанным фиолетовыми чернилами адресом: улица Водников, дом 22.

И вот мы тащим свои узлы по булыжной мостовой, круто спускающейся к Волге от горбатой Хлебной площади с высоким желтым облезлым элеватором. Один квартал, и мы в небольшой комнате старого одноэтажного дома, которая нам предоставлена в порядке "уплотнения" семьи врача, жившего с женой и престарелой матерью.

Но самой моей большой радостью было совершенно невероятное открытие, которое я сделал на следующий день, когда вышел гулять. Случилось так, что на соседней улице, совсем рядом с нами, живет вот уже целую неделю мой старый добрый дачный друг Вольтик. Его папа, как и мой дедушка, тоже получил направление на эвакуацию в Куйбышев, благодаря чему мы и оказались вместе.

Вольтик, как опытный старожил, взялся показать мне окрестности и первым делом повел на свой двор, большой, грязный, закоулистый. В его глубине копошилось несколько мальчишек. Мы подошли к ним.

Мальчишки занимались странным делом. На земле возле стены стоял деревянный ящик – клетка, из которого неслось тихое жалобное мяуканье. Крупный лобастый парень лет четырнадцати ржавым железным прутом бил через щели ящика тощую окровавленную кошку. Задние ноги у нее были перебиты, и она, перетаскивая из угла в угол свое тело, старалась прижиматься к гвоздистым стенкам. Всюду ее настигал быстрый резкий сильный удар, от которого ей все труднее становилось увертываться. Мальчишка старался попасть ей в голову, спину или живот. Но у него это не получалось. Прут каждый раз соскальзывал, царапал и сдирал кожу, оставляя кровавые следы на грязной лохматой шерсти.

Мне стало очень страшно. Я потянул Вольтика за рукав и сказал тихо:

– Пойдем отсюда.

Но тот даже не обернулся. Он стоял, как вкопанный, и затаив дыхание, не отрывая глаз, следил за каждым движением лобастого мальчишки.

Быстро темнело, сумерки опустились на улицу, дома, двор. Кошка кричала все громче, в ее крике слышался ужас, отчаяние, мольба.

Вольтик переступал с ноги на ногу, его щеки от волнения покрылись красными пятнами. Вдруг он рванулся вперед, протиснулся к ящику и схватил парня за руку:

– Дай мне попробовать.

Тот с презрением взглянул на него и ухмыльнулся краем губ:

– Отзынь, малышня, обойдемся без сопливых.

Вольтик деловито оглянулся и, приняв независимый вид, зашел с другой стороны.

– Очень-то и надо, – негромко сказал он, потеряв блеск в глазах и румянец на щеках.

Но развязка наступила раньше, чем кто-либо ее ожидал. Лобастый парень вдруг попал кошке между ребер и проткнул ее насквозь. Она захрипела, задергалась, потянулась и замолкла.

Мальчишки отпрянули от ящика. Наверно, для них всех это было слишком неожиданно и страшно. Перед ними была сама СМЕРТЬ.

Вольтик еще больше надулся, забегал глазами по сторонам.

– Бежим отсюда, – прошептал он мне испуганно.


На следующий день он, захлебываясь от восторга, уже рассказывал другим ребятам из соседнего двора:

– Мы ее с одной стороны – бац, бац. Она в другой угол, кусается, стерва, а ее и там – шарах, прямо по башке. Все-таки кокнули.

А я в тот вечер никак не мог заснуть. Передо мной стояла ужасная кровавая сцена впервые в жизни увиденного убийства. Ночью мне снились мухи. Их было много, черных, жирных. Мы с ребятами ловили их, зажимали в кулаки, потом отрывали крылья и часть ножек. Насмотревшись, как ползают по столу хромые насекомые, мы отрывали им остальные ноги, делая неподвижными беспомощные туловища-куколки, которые судорожно высовывали длинные смешные хоботки.

Ночные сновидения – зеркало дневного бодрствования. И на самом деле, мы, мальчишки, действительно именно так и "препарировали" бедных мух. Откуда бралась эта бездумная жестокость? Может быть, оттого, что взрослые слова – Жизнь, Смерть – были для нас пустым звуком, и детское любопытство не оставляло места для понимания чужой боли? Или оттого, что вообще весь тогдаший мир, охваченный той страшной войной, был наполнен жестокостью, кровью, смертью?

Кстати, в то лето в Куйбышеве мух было несметное количество. Наверно, у них был какой-то "демографический взрыв". Они летали тучами и были буквально везде, включая суп, чай, компот. Как-то в вокзальном буфете мы наблюдали забавную картину. За столиком сидел пожилой раненый красноармеец и в одиночку приканчивал бутылку водки. Воздух был настолько насыщен мухами, что они волей-неволей попадали ему в стакан. Он аккуратно брал их за крылышки, осторожно облизывал (чтоб добро не пропадало), клал рядом со стаканом и, не морщась, допивал до дна.

БЕЙ ЖИДОВ, СПАСАЙ РОССИЮ!

Увы, безжалостность маленьких инквизиторов распространялась не только на животных и насекомых. Доставалось и нам, малышам из первого-второго классов, особенно от нахальных приставучих старшеклассников, не дававших нам проходу ни на улице, ни в школе. Не отягощенные какими-либо принципами морали, они знали только одно жизненное правило: бей слабого. Они могли ни с того, ни с сего стукнуть по голове портфелем или мешком с переобувными ботинками, поддать сзади ногой, больно потянуть за нос и уши или просто дать подзатыльник и ущипнуть.

Я тоже был из разряда Слабых, но меня выручало присутствие Вольтика, который учился уже в четвертом классе и ходил со мной в школу и обратно. Чуть что, он почти всегда оказывался на месте.

Так было и в тот раз, когда на школьный завтрак нам, второклашкам, выдали по большому куску сахарной ваты, присланную детям к ноябрьским праздникам местным сахарозаводом.

Вообще-то я не голодал, как многие другие – в нашей семье были две рабочие и две иждивенческие карточки. Но я помню, мне всегда хотелось есть. А сладости у нас тем более были большой редкостью, даже чай мы часто пили "вприглядку", то-есть, глядя на сахар, а не кладя его в чашку.

Вот почему нежная, тающая во рту полуфабрикатная сахарная вата была для нас тогда не менее изысканным лакомством, чем какие-нибудь довоенные шоколадные "бомбы" или латвийские карамели в ярких обертках-фантиках – самое ценное, что дало нам "воссоединение" Прибалтики.


Тот день был по настоящему праздничным.

Я тут же в классе на большой переменке сжевал половину своей порции сахарной ваты, а остальную часть, завернув в промокашку, оставил «на потом». На школьном дворе, куда я вышел погулять, ко мне привязался долговязый парень из 6-го класса.

– Пойдем пройдемся, – предложил он.

Мы вышли из ворот на улицу и остановились за углом. Здесь парень неожиданно подошел ко мне вплотную, заложил руки за спину и угрожающе промычал:

– Бей жидов, спасай Россию – всем нам будет хорошо.

– Ты что дразнишься? Чего я тебе такого сделал? – испугался я, но тут же понял в чем дело.

– Давай сюда вату, жидюга, – приказал парень, угрожающе сжимая кулаки. Я ничего не ответил и прижался всем телом к забору. Тогда мой обидчик взмахнул рукой и сильно ткнул меня кулаком "под дых". Я скорчился от боли, а он залез ко мне в карман, вытащил скомканную подтаявшую вату и, как ни в чем не бывало, вразвалочку зашагал обратно. Я горько заплакал от щемящей сердце обиды, от боли, от своего позорного бессилия.

Крадучись, чтобы никто меня не заметил, я пробрался на школьный двор и плюхнулся на ближайшую скамейку. Краем глаза я видел, как этот бандит, облизывая пальцы, жрал мою вату. Никто из гулявших во дворе школьников не обращал внимания ни на него, ни на меня.

Я сидел на скамейке, страдал, размазывал ладонью слезы по грязной щеке и не заметил, как ко мне подошел Вольтик. Он посмотрел на меня изучающе, потом сказал:

– Ты чего ревешь? Вот нюни распустил. Это твоя что-ли вата?

– Ага, – ответил я, заревев уже громко.

Вольтик порылся в своем заднем кармане, достал из него большой ржавый болт и протянул мне:

– Вот, на, держи. Если будут приставать, долбани по морде, сразу отстанут.

И тут что-то во мне прорвалось. Я вдруг почувствовал какой-то непривычный приступ злости. Я вскочил со скамейки, в несколько прыжков пересек двор и под удивленные возгласы ребят, как коршун, набросился на дожевывавшего вату парня. Сжимая в кулаке вольтикин болт, я размахнулся и со всей силой стукнул его по уху. Тот, растерявшись от неожиданности, закрыл лицо руками, а я, не останавливаясь, быстрыми движениями стал бить его в грудь, плечи, голову. Наконец, он не выдержал и побежал от меня в сторону школы, а ребята из разных классов, обступив меня со всех сторон, стали расспрашивать, в чем дело. Подошел Вольтик и с гордостью за своего подопечного обьяснил:

– Так ему, гаду, и надо, не будет маленьких обижать.

С тех пор в школе ко мне почти никто не приставал.

А вот другим было хуже.


Больше всех у нас доставалось черноглазому курчавому мальчугану Леве Левковичу с тихим обидчивым характером, которому никак не подходило ни его имя, ни фамилия. Не знаю, что такое в нем позволяло многим шпанистым мальчишкам вечно насмехаться над ним и делать ему разные мелкие гадости. Хотя в ребячьем коллективе обязательно находится такой вот «козлик отпущения», на котором, утверждая себя, маленькие острословы оттачивают свое ослоумие, а агрессивные молодчики тренируют свои кулаки.

Бедный Левкович каждый день приходил домой из школы в синяках, ссадинах и царапинах. Но последней каплей, переполнившей чашу терпения его родителей и поставившей точку в левиной школьной жизни, был совсем уж отвратительный случай.

Уж не знаю, как угораздило Леву по дороге домой из школы попасть в длинную глухую подворотню, которая вела в чужой темный двор. Может быть, он зашел туда, чтобы подтянуть свои вечно спадавшие штаны, доставшиеся ему, кажется, от старшего брата, ушедшего на войну. А, может быть, его туда затащили? Так или иначе, проходя с Вольтиком мимо этого двора, мы услышали доносившийся из подворотни громкий смех и приглушенные всхлипывания. Когда мы зашли внутрь, то увидели несколько фигур, но поначалу даже не поняли в чем дело. Подошли ближе. Их было четверо, этих длинношеих ушастых школьников в коротковатых брюках и пиджаках навырост с подвернутыми рукавами. Двое из них мочились на прижатого к стене щуплого мальчика, стараясь направлять струи ему на голову. Двое других держали его за руки, чтобы не вырывался и не закрывал ладонями лицо. Моча попадала мальчику в глаза, рот, текла по щекам и шее на рубашку, которая была уже совсем мокрая, и все тело его вздрагивало от тихих почти неслышных рыданий. Наверно, перед этим они его здорово отколотили.

Увидев нас и услышав угрожающий крик бросившегося на них Вольтика, мальчишки поспешно запихнули свои орудия пытки в штаны и убежали куда-то в глубину двора. Только теперь мы разглядели в полутьме, что их жертвой был тот самый злополучный Лева Левкович. Мы отвели его в школу, и он истерически разрыдался на глазах нашей классной учительницы. Та была страшно возмущена и тут же пошла к школьному директору, который без особого труда нашел хулиганов. Правда, те не очень-то и скрывались. А один из них, когда его стали ругать, ответил с наглой усмешкой:

– А что это такого мы сделали? Подумаешь, на жиденка пописали.

Ни классная учительница, ни директор ничего ему не ответили. И мальчишкам, кажется, так ничего и не было, даже родителей не вызывали.


Вопрос национальности был одним из самых сложных и таинственных вопросов моего детства.

Очень рано я понял, вернее, мне дали понять, что окружающие делятся не только на мальчиков и девочек, взрослых и детей, но и еще как-то, в первую очередь, на хороших своих и плохих чужих, не таких, как все остальные. Что это было за деление, я не очень-то разбирался, хотя догадывался: связано оно каким-то образом с языком. Хотя, казалось, какие это могут быть отличия, когда все вокруг говорят по русски, значит, они и есть русские.

Правда, мои бабушка с дедушкой, когда хотели от меня что-то скрыть, переходили на какой-то другой непонятный мне язык. Но зато мама и папа, может быть, и понимали бабушку, но говорить так не умели. А вот в большой многодетной семье, жившей в нашем доме на первом этаже, все, даже моя сверстница девочка Сара, постоянно говорили на странном, нерусском, языке.

Как-то, еще пятилетним малышом, я вышел погулять, а во дворе никого из ребят не было. Мне было скучно, и я вдруг придумал чем развлечься. Я подбежал к открытым окнам этих соседей и стал громко кричать:

– Сколько время? Два еврея – третий жид, по веревочке бежит. Веревочка лопнула и жида прихлопнула.

Этой дразнилкой меня нередко дразнили и самого.

Прошло много времени, пока я узнал, что эти "не наши" Исмаиловы были татарами.

Зато теперь, в войну, мне хорошо обьяснили, кто я такой есть.

УРАЛЬСКИЙ ГОРОД ЗЛАТОУСТ

Вскоре мы с мамой переехали на время в небольшой уральский город Златоуст, где мой отец работал на военном заводе, изготовлявшем сабли, кортики и другое холодное оружие.

Город теснился в межгорной долине, окруженной невысокими лесистыми горами, которые спускались к берегу красивого озера Ай и речке с тем же названием. По этому поводу рассказывали такую незамысловатую побасенку. Проезжает через город поезд и останавливается на железнодорожной станции. Пассажир выглядывает в окно и спрашивает стоящую на перроне старушку:

– Бабушка, что это за озеро?

– Ай, – говорит старушка.

– Я спрашиваю, – повторяет приезжий, – как назывется ваше озеро?

– Ай, – отвечает опять старушка.

– Совсем не слышит, старая, – вздыхает пассажир.

В отличие от Куйбышева, население которого в войну увеличилось почти вдвое, Златоуст мало принимал эвакуированных, и у нас в классе иногородних было всего несколько человек. Местные ребята, нам, столичным зазнайкам, казались поразительными невеждами. Например, дожив до своего десяти-двенадцатилетнего возраста, они не знали, что такое метро или детекторный радиоприемник, никогда в жизни не видели электрического утюга и заводного игрушечного автомобиля.

Эти дети никогда не пробовали винограда и мандарин, арбуза и дыни, не представляли себе как выглядят персики и абрикосы. Помню, одному моему однокласснику я обьяснял вкус апельсина с помощью травы, называвшейся Кислицей. Это удивительное растение, росшее повсюду, в зависимости от своей толщины, высоты и возраста напоминало то лимон, то банан, то еще какой-нибудь фрукт.

Но, справедливости ради, надо сказать, что и мы, эвакуированные, тоже многого не знали. Например, что молоко бывает твердым и может продаваться на рынке в виде ледяных лепешек, которые получаются, если молоко налить в тарелки и выставить на мороз – легко догадаться какова была его жирность. И также мы никогда раньше не догадывались, что простая каша под названием "И-го-го-го" (овсяная), которую выдавали в столовой на дом в качестве ДП и УДП (усиленное дополнительное питание), годится для приготовления многих разных блюд, включая замечательные оладушки и даже кисели.

ГОРЬКИЙ ПРИВКУС ПОБЕДЫ

В июне 1943 года мы вернулись в Москву. В городе еще действовал комендантский час, и дежурные, проверявшие по вечерам затемнение, могли запросто подвести под расстрел тех, кто плохо закрывал окна. Пойди, потом докажи, что ты не шпион и не даешь ориентиры вражеским самолетам-разведчикам.

Ночной небосвод еще полосовали прожектора, и то тут, то там повисали в небе большие пузатые аэростаты. Еще был покрыт сверху камуфляжной сеткой Большой театр, Кремль и Главтелеграф на улице Горького, еще поезд метро проходил без остановки мимо станции Кировская, где по слухам находилось правительство, а, может быть, и сам товарищ Сталин.

И все же что-то в мире менялось. Начались занятия в школах и техникумах. Заработало несколько кинотеатров. Открывались столовые, продуктовые и промтоварные (даже книжные) магазины. Заработали рынки. Наш Преображенский быстро завоевал популярность самого "черного" из них. Там можно было приобрести то, о чем раньше и мечтать не приходилось: колбасу, сыр, сосиски, яйца, даже пряники. Особым спросом пользовались иностранные продукты и одежда, начавшие поступать в страну по Ленд-лизу из США. Американская свиная тушенка, яичный порошок, сгущенка, шоколад – этот "джентльменский набор" был символом домашнего благополучия, знаком процветания любой советской семьи.

Правда, зарубежный дефицит можно было получить и "по распределению" на предприятиях. Так, однажды моя осчастливленная своим Профкомом мама получила по промтоварной карточке шикарную американскую кожаную куртку, снятую, повидимому, с плеча какого-то военного летчика. Мы с мамой ее потом попеременно носили много лет.

На Преображенском черном рынке из под полы во всю продавались ворованные на интендантских складах шинели, гимнастерки, пилотки, поясные ремни, суконное белье, армейские продуктовые пайки. А вскоре в больших количествах пошли трофейные товары из Германии. Это были мотоциклы, велосипеды, швейные машинки, фарфоровая и фаянсовая посуда, а, главное, одежда, одежда, одежда. Последняя поражала воображение своим шиком и разнообразием и служила предметом женских вожделений, ссор и обид. Злые языки даже говорили, что видели в театрах офицерских жен, вырядившихся в дамские шелковые комбинации и ночные рубашки, которые они принимали за выходные платья.

Но главное, что отличало тогдашнюю Москву от той, которую мы оставили, уезжая в эвакуацию, и что вселяло надежду, радовало и вдохновляло, были становившиеся все более частыми громкие победные вечерние салюты. Мы выбегали на улицу, задирали кверху головы и при каждом очередном взлете ярких цветных брызг с диким восторгом орали во всю глотку:

– Ура-а-а-а-а! Ура-а-а-а-а!!!

В честь освобождения от немецко-фашистских захватчиков Киева, Минска, Одессы, Варшавы, Будапешта, Праги и, наконец, Берлина.

А вот великий день Победы почему-то запомнился мне почти только одной всеобщей безудержной пьянкой, которая эпидемией охватила улицы города. У нас на Преображенке центром пьяных дебошей был ресторан "Звездочка", возле него демобилизованные солдаты-инвалиды дрались до крови, пуская в дело костыли и палки.

И еще была одна дикая забава: хватали на улице одетого в военную форму человека и втроем-пятером подкидывали вверх. У меня перед глазами до сих пор стоит страшная картина распластанного на булыжной мостовой лейтенанта с разбитой в кровь головой – его три раза подкинули и два раза поймали.