Глава первая
ЧЕРНАЯ ТАРЕЛКА
ШУХАРНОЙ МАЛЬЧИШКА
В нашем ведомственном детском саду была одна большая комната, которая служила нам одновременно столовой, спальней, танцевальным залом, читальней и еще чем угодно. У нее были широкие трехстворчатые итальянские окна и паркетный пол, оставшийся еще от старорежимного прошлого. С потолка свисал с потолка зеленый шелковый абажур на проволочном каркасе, а между окнами располагались остекленные канцелярские шкафы с игрушками – дары нашего шефа, Электрозавода.
У стен почти вплотную друг к другу стояли небольшие железные кровати со скрипучими панцирными сетками. На них по вечерам, после отбоя ко сну, было весело качаться и прыгать, но зато по утрам на них же было ужасно больно ворочаться, когда сбивались в сторону тонкие ватные матрацы, и проволочная сетка острыми краями впивалась в наши худенькие детсадовские бока.
Кроме этих нужных и понятных вещей, была еще одна, резко отличавшаяся от всех остальных формой, цветом и, главное, назначением. Она висела на стене над дверью и, казалось, строго следила за каждым, кто входил в комнату, все видела, все замечала, не оставляла без внимания ни одну нашу проделку, ни одну даже самую невинную шалость. Это всевидящее око наблюдало за нами днем и ночью, присутствовало при всех наших играх, учебных и физкультурных занятиях, зорко смотрело за тем, что мы читаем, рисуем, вырезаем, клеим и даже не покидало нас, когда мы ели и спали или даже когда сидели на горшках. Вот почему мы ее неосознанно побаивались и, мягко говоря, недолюбливали.
Но, конечно, больше всего нам хотелось узнать, что там у нее внутри, где в ней сидят те самые тети и дяди, которые поют "Катюшу" и "Калинку-малинку" или рассказывают про "Конька-горбунка" и "Аленький цветочек".
У этого круглого черного предмета на стене было несколько странных непонятных очень трудных названий: репродуктор, радиоточка, тарелка. Последнее вызывало особенное удивление, так как вряд ли кому-нибудь когда-либо удавалось из нее поесть. Это мы установили с достаточной степенью точности, потому что, влезая на стул, доставали ее пальцами и наощупь убеждались: да, эта тарелка сделана из простой черной бумаги, и в нее не то что суп, но и котлету с вермишелью не положишь.
Однако, настоящий эксперимент, поистине, разведка боем, хотя никем специально и не планировался, оказвлся довольно неуклюжим.
Был в нашей старшей группе рыжий вертлявый шухарной мальчишка по имени Кока (наверно, Коля – Николай). И прозвище он носил соответствующее – Петух. Вечно он ко всем приставал, задирался и делал мелкие пакости. Особенно он норовил подкинуть какую-нибудь подлянку тому, кто, как он думал, не двинет ему по носу.
Например, во время обеда, когда все брались за ложки, Кока портил воздух и тут же поднимал руку, обращаясь к воспитательнице с самым невинным видом:
– Агния Петровна, а Сема опять навонял.
И бедного Сему или еще какого-то другого тихоню выводили с позором из-за стола.
Как-то Петух принес в коробке из-под папирос "Беломор" длинного жирного дождевого червя, не знаю даже, где он такого откопал. Вечером перед сном вместе с несколькими своими дружками-подпевалами он подложил червя к тому самому Семе в постель. Потом шутнички улеглись пораньше в кровати и закрылись одеялами с головой. Когда Сема вошел в комнату, из-под одеял слышалось трудно сдерживаемое хихикание. Ничего не подозревавший простодушный Сема подошел к своей кровати, неторопливо разделся и лег. Но, конечно, тут же вскочил, громко крича и плача.
Хохоту было на целый час.
А вот на этот раз от Петуха досталось мне.
Как-то на улице я подобрал потерянную кем-то рогатку. Она была сделана из куска ивовой ветки с привязанной к ее растопыренным концам широкой резинкой от трусов, которая была хоть и старая, но довольно тугая. Когда я принес рогатку в детский сад, мальчишки обступили меня со всех сторон.
– Дай посмотреть, – просили одни.
– Дай потрогать, – говорили другие.
– Давай стрельнем – предлагали третьи.
И только Кока-Петух, ни слова не говоря, нахально вырвал у меня из рук рогатку, повертел ее, пощупал, потянул резинку, а потом достал из необьятных глубин своих карманов небольшой круглый камень.
– Надо жидов стрельнуть, – процедил он сквозь зубы и нацелился на небольшую стайку бойких воробьев, без умолку чирикавших под нашим окном и, как будто нарочно дразнивших Коку, взлетая на подоконник и прыгая перед самым его носом.
Он натянул резинку и долго целился, зажмурив один глаз и водя рогатку за одним из "жидов". Потом он, наконец, выпустил камень, тот полетел в сторону и шлепнулся о землю в таком месте, которое никакого отношения к цели своего полета не имело. Несколько птиц нехотя вспорхнули со своих мест, полетали немного вокруг, потом вернулись обратно, продолжая издевательски весело чирикать.
Кока презрительно взглянул на них, шмыгнул носом, затем с невозмутимым видом снова полез в карман и вытащил оттуда другой камень, побольше предыдущего. Он заправил его в рогатку, опять тщательно прицелился, и...
Но тут произошло нечто совершенно необьяснимое. С тех пор пронеслось много десятилетий, пробежала целая жизнь, но я и сейчас не могу понять, что же тогда случилось. Вместо открытого окна, в которое с таким старанием целился Кока, его камень из рогатки почему-то сделал какую-то немыслимо сложную дугу и полетел совсем в другую сторону. В одно мгновение он достиг абажура, миновал его и, преодолев еще один небольшой отрезок пути, со всей силой врезался... Нет, не в какую-то там пустую стену или дверь и даже не в потолок, а прямо в середину той самой черной тарелки. Раздался треск рвущейся бумаги, посыпались сверху какие-то винтики, гаечки, шайбочки, и только-что громко ворковавшее радио, простуженно захрипело, засипело, а потом совсем смолкло.
– Ой, какой ужас! – воскликнула Агния Петровна, когда вошла в комнату и увидела содеянное. В ее глазах был страх, тревога, отчаяние. Она нагнулась и стала собирать упавшие детали поврежденного репродуктора. При этом ее черное суконное платье туго натянулось, смело обозначив округлые задние формы и высоко оголив длинные жилистые икры ног. Кажется, это было мое первое эротическое наблюдение.
Агния Петровна не решилась сама проводить разбирательство по столь ответственному вопросу и привела к нам строгую неулыбчивую директрису, самоуверенную, неподкупную, прямую и твердую, как сама Правда. Наверно, она была незамужней большевичкой, вроде нашей Фиры Бейн, бабушкиной племянницы. Будучи в войну главврачом госпиталя она отказала своей родной тете в ампуле пенициллина. "Я не могу позволить себе взять лекарство у раненых красноармейцев", – заявила она без всяких сомнений в собственной правоте.
Директриса построила нас в линейку и нависла над нами, заложив руки за спину.
– Ну, так что же, – сказала она, пристально рассматривая каждого сверлящим взглядом, – кто это сделал?
Все молчали, опустив головы и сопя носами.
– Будем играть в молчанку? – повысив голос, продолжала она свое криминальное расследование. – А это что такое, чья эта вещь, кто принес ее в детский сад?
И она достала из-за спины главное вещественное доказательство преступления – мою рогатку. Я вздрогнул от неожиданности: как она попала ей в руки? Ведь рогатка была у Коки – Петуха, неужели он ее бросил? Может быть, от испуга?
Ответ на этот вопрос не заставил себя долго ждать. Оказалось, что маленький поганец, будущий уголовник-пахан или, наоборот, главный судья республики, вовсе не бросил, а ПОДбросил рогатку – он быстро сообразил, что та может его подвести. И, конечно, Петух не побрезговал доносительством. Он поднял голову от пола и, глядя куда-то в сторону, тихо промямлил:
– Это Женька рогатку принес, – и ткнул пальцем в мою сторону.
Агния Петровна, всплеснув руками, удивленно посмотрела на меня и недоверчиво перевела взгляд на Коку. А директриса приказала мне грозным голосом:
– Ну-ка, выйди сюда.
СУДЕБНЫЙ ПРОЦЕСС
И вот я стою перед ней с низко опущенной головой, бледный, жалкий, несчастный, а по моим впалым щекам текут крупные девчоночьи слезы. Всем своим маленьким, худеньким телом, сотрясающимся от беззвучных рыданий, я чувствую свою ничтожность, свою беззащитность. Я плачу не столько из-за этой откровенной кокиной подлости и не из-за обидного молчания других ребят, которые, зная правду, предательски молчат, и даже не из-за вопиющей, директрисиной несправедливости. Я плачу из-за своей собственной полной беспомощности и растерянности. Я себя ненавижу, я себя презираю за то, что не могу осмелиться открыть рот и что-то сказать в свое оправдание.
О, сколько раз потом, в моей последующей жизни, я вел себя точно также, не умея в нужный момент и в нужном месте собрать в кулак волю, позорно терялся и пасовал перед подлостью, грубостью, хамством! И как много я страдал от этого.
...Конечно, позже, когда в детский сад вызвали мою маму, все выяснилось и стало на свое место – справедливось восторжествовала.
Но что мне тогда уже было до этого?
Еще одно, пожалуй, не менее запоминающееся, но и намного более загадочное событие, связанное с черной тарелкой, произошло как-то утром, когда из нее громко на всю комнату сердито кричал строгий мужской голос. Он долго и непонятно что-то доказывал, требовал, утверждал. И Агния Петровна, обычно не очень-то прислушивавшаяся к радиоточке, на этот раз вела себя очень странно. Она сидела посреди комнаты на табуретке, ничего не делала и, стараясь не отвлекаться по сторонам, внимательно слушала то, что говорил дядя по радио.
Всех детей она посадила на пол вокруг себя и велела сидеть смирно. Но это мало кому удавалось. Радио никто не слушал, все ерзали, сопели, переговаривались, хныкали. Только одна девочка, посидев немного тихо и послушав, вдруг спросила громко:
– Про что это сказки рассказывают?
Агния Петровна почему-то вдруг очень испугалась и замахала на девочку рукой.
Вскоре поняв, что заставить нас слушать не удастся, она для уменьшения шума разрешила взять из шкафов игрушки.
Мне опять достался полусломанный вагончик, название которого я осваивал много времени. Сначала я говорил "тлавай", потом "травай" и, наконец, "транвай". Тут я посчитал, что совсем уж справился с трудным словом, но взрослые все равно каждый раз меня поправляли, и я никак не мог понять, что же я неправильно говорю.
Сколько я себя помнил, с самого раннего своего самосознания меня, мальчугана – горожанина, почему-то неумолимо тянуло к этому грохочущему техническому чуду. Воображение большинства других моих сверстников занимали четырехколесные бибикалки – грузовики пятитонки ("петьки") или броневые танки на ребристых лентах – гусеницах, и, конечно, звездастые стальные птицы – аэропланы. А меня, всем на удивление, влекли к себе краснобокие вагоны с низкими ступеньками, на которых в часы пик гроздьями висели пассажиры.
Почему?
Может быть, меня завораживали изящные трамвайные дуги, высекавшие из струн-проводов яркие потоки электрических искр, которые бенгальскими огнями празднично рассыпались на поворотах? Или из-за цветных огоньков, зажигавшихся в ранние зимние вечера над лобовым стеклом, за которым чуть обозначалась форменная фуражка вагоновожатого? Еще не постигнув алфавитной и цифровой премудрости, я уже с гордостью сообщал стоявшей рядом на остановке маме:
– Вон два красных огонька – значит, идет наш, одиннадцатый номер.
Я даже знал, что простой бесцветный огонек означает загадочное, ничего не считающее число – ноль.
Я не помню, сколько времени гремел из репродуктора занудный лающий голос. Час, два, три? Я помню только как трудно было, не вставая ни на минуту, высидеть на полу все эти часы. А больше всего мне запомнились крупные перевитые толстыми синими жилами руки Агнии Петровны, бывшей работницы Электрозавода, которые непривычно для них замерев, неподвижно лежали на ее угловатых коленях. Сосредоточенная, тихая, она была вся – внимание, покорность, страх.
Мне кажется, больше всего на свете она тогда боялась, что кто-то из нас попросится в уборную по-большому. Ведь тогда ей пришлось бы встать и выйти из комнаты, то-есть, нарушить какой-то таинственный обет, который она дала себе, когда уселась слушать радио. А на наши приставания по поводу малой нужды она уже совсем не обращала внимания. Несмотря на многочисленные просьбы то одного, то другого, никому не только выходить, но и вставать не разрешалось. Поэтому под кем-то уже появились на желтом паркете темные мокрые пятна, и невытерпивший виновато скулил и ерзал по полу. От Коки Петуха тоже текла небольшая струйка, и я все ждал, когда он обратится к воспитательнице с чем-то вроде:
– А Сема опять в штаны написал.
Благо, Сема сидел с ним рядом, а я, слава Богу, далеко.
Но на сей раз даже Кока молчал, видно, был сегодня не в настроении, может быть, и на него действовал как-то этот мрачный угрожающий голос, который давил, подавлял, пугал, выкручивал руки, отрывал голову.
Я, конечно, как и все остальные, не только не понимал, но и не интересовался, о чем таком важном вещает грозный дядя в репродукторе. И вообще, было совершенно непонятно, почему, когда он говорил, мы должны были молчать, сидеть тихо, не шуметь и слушать. Что именно он говорил?
Из всего огромного словесного потока, лавиной обрушившегося на наши уши, я уловил только несколько слов. И то лишь потому, что они относились к известным мне животным. Почему-то их очень ругали и обзывали по-всякому. Так, собаки были "бешеными" и "потерявшими стыд и совесть", свиньи – "неблагодарные", акулы какие-то там "капиталистические".
Только много – много лет спустя я сообразил, что тогдашний строгий голос в черной тарелке принадлежал Главному обвинителю на троцкистско-бухаринском судебном процессе Генеральному прокурору Советского Союза Андрею Януарьевичу Вышинскому, а «бешеными собаками» и «грязными свиньями» были фашистские наймиты и подлые гадины Троцкий, Бухарин, Рыков, которых яростно осуждали все честные советские люди. В том числе и очень знаменитые, выступавшие по радио и писавшие гневные письма в газеты:
Троцкистско-бухаринские банды, это отребье человечества, задумали, подготовили и совершили злодейское убийство Сергея Мироновича Кирова, убили Максима Горького, великого русского писателя. Мы помним гнусную физиономию неблагодарной свиньи Бухарина, мы помним с какой злобой он обрушился в дни сьезда писателей на всю советскую литературу, на весь советский народ. Мы заявляем суду, перед которым предстали эти потерявшие стыд и совесть троцкисты и бухаринцы: никакой пощады фашистским наймитам. Мы требуем от советского суда беспощадного приговора бешеным собакам фашистским наймитам. Мы уверены, подлые гадины будут уничтожены.
Соболев, Панферов, Вс.Иванов, Новиков-Прибой, Фадеев, Сельвинский, Вишневский,…
(Союз писателей)
Мясковский, Хачатурян, Шебалин, Чемберджи, Белый,…
(Союз композиторов)
Яблочкина, Москвин, Садовский, Блюменталь-Тамарина, Е.Гельцер
(Всесоюзное Театральное Общество – ВТО)
Газета «Советское искусство», 3 марта 1938 года
И еще:
Народный артист СССР А.Остужев
Велик гнев нашей страны
Народный артист СССР М.Рейзен
Раздавить гадину
Скульптор С.Меркулов
Нет меры народному гневу