1. Философские подходы к решению проблемы нравственной эволюции
Когда мы достигаем Человека, эволюция частично становится целенаправленной, поскольку человек – первый продукт эволюции, который сам способен её контролировать.
1. 1. Истоки
1. 1. 1. Демокрит
Демокрита (около 460 – около 370 до н. э) называют смеющимся философом. В первую очередь он смеялся над глупостью своих земляков – жителей города Абдеры. По преданию, этот город был основан Гераклом на месте гибели его друга Абдера. Немецкий писатель Кристоф Мартин Виланд (1733–1813) описал их в сатирическом романе «История абдеритов» (1780). А в 1790 г. французский живописец Франсуа-Андре Венсан в картине «Демокрит среди абдеритов» изобразил Демокрита не смеющимся, а погружённым в глубокую думу. Ему было, о чём подумать. Размах его дум был энциклопедическим.
Историки философии оказали Демокриту не самую лучшую услугу: при анализе его научного наследия в целом они поставили на первое место его атомистическое учение. Не отрицая достоинств этого учения, следует сказать: главная заслуга Демокрита состоит в том, что он – основатель универсального эволюционизма в Европе (см. подр. о нём в моей кн.: «Свет Прометея: эволюция в духовной культуре»).
Много внимания Демокрит уделял этике. Он был эвдемонистом – мыслителем, объявившем высшей добродетелью не что иное, как счастье. Под счастьем он понимал евтюмию – хорошее расположение духа. По свидетельству Диогена Лаэртского, под евтюмией смеющийся философ понимал такое состояние духа, которое может быть охарактеризовано как гармония, уравновешенность, безмятежность, невозмутимость, не-изумляемость, спокойствие, тишина, бесстрашие. Эпикур назовёт евтюмию атараксией. Главное условие её достижения он сформулирует так: «Живи незаметно». Эпикурейцы извратят Эпикура, выставив его как оголтелого гедониста, гоняющегося за наслаждениями. Между тем он прожил очень трудную жизнь (см.: Гончарова Т. В. Эпикур. М.: Молодая гвардия, 1988).
Об извращении идеи евтюмии (атараксии) предупреждал ещё Демокрит: «Цель жизни – хорошее расположение духа (ев-тюмия), которое не тождественно с удовольствием, как некоторые, не поняв как следует, истолковали, но такое состояние, при котором душа живёт безмятежно и спокойно, не возмущаемая никаким страхом, ни боязнью демонов, ни какой-либо другой страстью» (Материалисты древней Греции: собрание текстов Демокрита, Гераклита, Эпикура. М.: Госполитиздат, 1955. С. 154).
Отсюда не следует, что Демокрит отрицал удовольствия (блага) как компоненты счастья. Он делил их на телесные и душевные. Но вот что важно: последние он ставил выше первых. Чтобы возвысить душевные удовольствия над телесными, Демокрит подчёркивал божественную природу первых. Он говорил: «Предпочитающий душевные блага избирает божественную часть. Предпочитающий же блага телесного сосуда избирает человеческое» (там же. С. 155).
Счастье невозможно без меры. Демокрит распространял её как на телесные, так и душевные блага. «Прекрасна надлежащая мера во всём, – утверждал Демокрит. – Излишек и недостаток мне не нравятся» (там же. С. 16).
Демокрит говорил: «От чего мы получаем добро, от того же самого мы можем получить и зло, а также средство избежать зла» (там же. С. 156). Как это понимать? Да очень просто: от денег, например, мы можем получать как добро, так и зло. На место денег можно поставить удовлетворение и каких угодно потребностей – в пище, одежде, жилище, технике и т. д. Выходит, всё хорошо в меру.
Как излишек, так и недостаток выводят человека из равновесия, приводят его к душевной дисгармонии, заставляют страдать. Как определить меру? На то нам и дан разум. Он должен уметь справляться с чувственной природой человека с помощью воспитания (учения). Демокрит писал: «Учение перестраивает человека, природа же, перестраивая, делает человека, и нет никакой разницы, быть ли таковым, вылепленным от природы, или от времени и учения быть преобразованным в такой вид» (там же. С. 172).
В качестве одного из правил самовоспитания Демокрит рассматривал стыд. Он учил: «Не говори и не делай ничего дурного, даже если ты наедине с собой. Учись гораздо более стыдиться самого себя, чем других» (там же. С. 157). Другой тормоз – чувство долга: «Не из страха, но из чувства долга должно воздерживаться от дурных поступков» (там же. С. 158). Но самые главные требования человека к самому себе, по Демокриту, состоят вот в чём: «Хорошо мыслить, хорошо говорить и хорошо делать» (там же. С. 163).
Демокрит, как видим, делал упор на самовоспитание. Воспитанным людям не нужен внешний закон. Он указывал: «Лучший с точки зрения добродетели будет тот, кто побуждается к ней внутренним влечением и словесным убеждением, чем тот, кто побуждается к ней законом и силою. Ибо тот, кого удерживает от несправедливого поступка закон, способен тайно грешить, а тому, кто приводится к исполнению долга силою убеждения, не свойственно ни тайно, ни явно совершать что-нибудь преступное. Поэтому-то всякий, кто поступает правильно, с разумением и с сознанием, тот вместе с тем бывает мужественным и прямолинейным» (там же. С. 157).
А если речь идёт о детях? Принуждение здесь необходимо. В первую очередь – к труду. «Если бы дети не принуждались к труду, – говорил великий философ, – то они не научились бы ни грамоте, ни музыке, ни гимнастике, ни тому, что наиболее укрепляет добродетель, – стыду. Ибо по преимуществу от этих занятий рождается стыд» (там же. С. 173).
Уже и из беглого знакомства с этикой Демокрита видно, что четыре добродетели он выдвинул на первое место – счастье, меру, долг и стыд. С помощью разума они нас, по Демокриту, очеловечивают в первую очередь.
1. 1. 2. Эпикур
Эпикур (342/341-271/270 до н. э.) восхвалял самоценность жизни – не только душевной, но и телесной. Своих слушателей в Саду он учил атараксии – гармоническому состоянию духа, которое достигается через абсолютно безразличное отношению к внешнему миру. Отсюда его аполитичность. Отсюда печальный итог его этики: «Живи незаметно (скрываясь)». Вот как его пояснила Т. В. Гончарова, исходя из тех обстоятельств, в которых доживал свой век Эпикур в потерявших былую независимость Афинах: «Скрываясь – оставайся свободным, скрываясь – оставайся независимым духом и разумом, скрываясь – оставайся счастливым, счастливым немыслимым, невероятным, парадоксальным счастьем побеждённого. Будь счастлив тем, что лицо твоё ещё не отмечено рабским клеймом, что ты не умер от голода во время осады, не свалился в уличную грязь с размозжённой кельтской дубинкой головой, будь счастлив тем, что в саду по-прежнему благоухают ночные цветы, а в ларце у стены покоятся драгоценные свитки, писания старинных философов» (Гончарова Т. В. Эпикур. М.: Молодая гвардия, 1988. С. 287).
Эпикур ощущал себя Спасителем людей. Как Прометей, он нёс людям свет знаний. Он верил в их целительную силу. Прекрасную книгу о нём написала Татьяна Викторовна Гончарова! Мы можем в ней прочитать, в частности, такие строки: «Ему казалось, что знание, и прежде всего знание явлений природы, устройства Вселенной, основных закономерностей жизни, может помочь людям освободиться от тёмного страха перед неизвестным, от суеверий и нелепых привычек, поможет им нравственно подняться, жить осмысленно, разумно, сохраняя своё человеческое первородство при всех превратностях бытия» (там же. С. 82).
Эпикур жил в эпоху заката эллинизма. Эта эпоха очень напоминает время заката советской цивилизации. Мы ещё питаемся её плодами. Мы ещё живём ими, но ежедневно ощущаем, как она от нас уходит, как мы всё больше начинаем выживать, а не жить.
Надо иметь большое мужество, чтобы в эпоху упадка находить в себе силы для борьбы с деградацией. Эпикур жил среди людей деградирующих. У Т. В. Гончаровой читаем: «И вот этим-то людям, своим погибающим в бессилии и бесславии соплеменникам, решает помочь сын Неокла (Эпикур. – В. Д.). Он приступает к главному делу своей жизни с твёрдой верой в целительную силу знания… При виде почти всеобщей растерянности у Эпикура крепнет решение помочь всем неуверенным и пребывающим в тревоге жить так, чтобы не потерять окончательно памяти о человеческом предназначении, о гордости быть существом разумным и мыслящим, научить людей жить даже тогда, когда, как казалось теперь очень многим, жить уже нечем» (там же. С. 86).
Сам процесс познания доставлял Эпикуру наслаждение. Он писал: «Во всех занятиях плод с трудом приходит по окончании их, а в философии рядом с познанием бежит удовольствие: не после учения бывает наслаждение, а одновременно бывает изучение и наслаждение» (там же. С. 117).
Главный труд Эпикура «О природе» состоял из 37 книг. Ни одна из них не сохранилась. До нас дошло только три письма Эпикура – к Геродоту, Пифоклу и Менекею. Наибольшую известность приобрело последнее. В нём мы находим суждения Эпикура о счастье.
Эпикур видел смысл жизни в счастьи. В качестве первостепенного условия к его достижению он рассматривал занятия философией. Он писал: «Пусть никто в молодости не откладывает занятия философией, а в старости не устаёт заниматься философией: ведь никто не бывает ни недозрелым, ни перезрелым для здоровья души» (Антология мировой философии. Т. 1. Ч. 1. М.: Мысль, 1969. С. 354).
«Кто говорит, что ещё не наступило или прошло время для занятия философией, тот похож на того, кто говорит, что для счастья или ещё нет, или уже нет времени, – наставлял Эпикур своего ученика. – Поэтому и юноше, и старцу следует заниматься философией: первому – чтобы он и в старости остался молод благами в доброй памяти о прошлом, а второму – для того чтобы быть одновременно и молодым, и старым вследствие отсутствия страха перед будущим. Поэтому следует размышлять о том, что создаёт счастье, если действительно, когда оно есть, у нас всё есть, а когда его нет, мы всё делаем, чтобы его иметь» (там же. С. 354–355).
Из чего же состоит счастье человеческое? Из телесного здоровья и душевной безмятежности (атараксии). «…содействовать здоровью тела и безмятежности души, – писал Эпикур, – это и есть цель счастливой жизни» (там же. С. 356).
Как здоровье, так и безмятежность приносят удовольствие. Но Эпикур предупреждал: «Так как удовольствие есть первое и прирождённое нам благо, то поэтому мы выбираем не всякое удовольствие, но иногда мы обходим многие удовольствия, когда за ними следует для нас большая неприятность; также мы считаем многие страдания лучше удовольствия, когда приходит для нас большее удовольствие, после того как мы вытерпим страдания в течение долгого времени» (там же. С. 356–357).
Нельзя превращать свою жизнь в погоню за наслаждением. Чтобы получать удовольствия, мы можем обходиться малым – например, хлебом и водой: «Простые кушанья доставляют такое же удовольствие, как и дорогая пища, когда всё страдание от недостатка устранено. Хлеб и вода доставляют величайшее удовольствие, когда человек подносит их к устам, чувствуя потребность» (там же. С. 357).
Вот какой вывод делал Эпикур об удовольствии: «Итак, когда мы говорим, что удовольствие есть конечная цель, то мы разумеем не удовольствия распутников и не удовольствия, заключающиеся в чувственном наслаждении, как думают некоторые, не знающие, или не соглашающиеся, или неправильно понимающие, но мы разумеем свободу от телесных страданий и от душевных тревог. Нет, не попойки и кутежи непрерывные, не наслаждения мальчиками и женщинами, не наслаждения рыбою и всеми прочими яствами, которые доставляет роскошный стол, рождают приятную жизнь, но трезвое рассуждение, исследующее причины всякого выбора и избегания и изгоняющее [лживые] мнения, которые производят в душе величайшее смятение. Начало всего этого и величайшее благо есть благоразумие. Поэтому благоразумие дороже даже философии. От благоразумия произошли все остальные добродетели; оно учит, что нельзя жить приятно, не живя разумно, нравственно и справедливо, и, наоборот, нельзя жить разумно, нравственно и справедливо, не живя приятно» (там же. С. 357).
Высказывание греческого мудреца о смерти стало бессмертным. Вот оно: «Самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть ещё не присутствует; а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем. Таким образом, смерть не имеет отношения ни к живущим, ни к умершим, так как для одних она не существует, а другие уже не существуют» (там же. С. 356).
1. 1. 3. Лукреций
О жизни Тита Лукреция Кара (99–55 до н. э.) почти ничего неизвестно. Зато хорошо известны его современники. В. Ф. Асмус писал: «Высшим, талантливейшим и наиболее оригинальным философским произведением римского материалистического эпикуреизма оказалась всемирно знаменитая философская поэма Лукреция Кара «О природе вещей» (Асмус В. Ф. Античная философия. М.: Высшая школа, 1976. С. 445). Выделю здесь только один фрагмент из великой поэмы Лукреция – об эволюции нравственности.
Предки людей вступили на путь очеловечения благодаря создаваемой ими культуре. Лукреций выделил два исторических типа культуры – доогневой (до применения огня) и огневой (с момента использования огня).
Доогневая культура – культура дикарей. Её представители ходили голые, жили в лесах и пещерах, ели плоды дикорастущих деревьев и мясо убитых ими животных. Вот как это выглядит у Лукреция:
Люди ещё не умели с огнём обращаться, и шкуры,
Снятые с диких зверей, не служили одеждой их телу;
В рощах, в лесах или в горных они обитали пещерах…
На несказанную мощь в руках и в ногах полагаясь,
Диких породы зверей по лесам они гнали и били
Крепким, тяжёлым дубьём и бросали в них меткие камни;
Многих сражали они, от иных же старались укрыться
Отношения между дикарями были неупорядоченными. Их мораль была эгоистичной.
Общего блага они не блюли, и в сношеньях взаимных
Были обычаи им и законы совсем неизвестны.
Всякий, добыча кому попадалась, её произвольно
Брал себе сам, о себе лишь одном постоянно заботясь.
И сочетала в лесах тела влюблённых Венера.
Женщин склоняла к любви либо страсть обоюдная, либо
Грубая сила мужчин и ничем неуёмная похоть,
Или же плата такая, как жолуди, ягоды, груши (с. 190).
Ситуация резко изменилась в следующую эпоху в истории человечества. Применение огня позволило людям:
День ото дня улучшать и пищу, и жизнь научали
Те, при посредстве огня и всяческих нововведений,
Кто даровитее был и умом среди всех выдавался.
Начали строить цари города, воздвигатьукрепленья,
В них и оплот для себя находя и убежище сами;
И поделили поля и скотину они, одаряя
Всех по наружности их и по их дарованьям и силам,
Ибо наружность тогда почиталась и славились силы.
Позже богатство пришло… (с. 195).
Деление людей на богатых и бедных сыграло с людьми злую шутку. Оно перевернуло человеческое общество с ног на голову. Люди стали цениться не по их действительным достоинствам, а по величине денежного мешка.
Но наступили более цивилизованные времена. Люди стали думать об «общем благе». Стали они думать и о счастье. Ближе всех приблизился к пониманию счастья великий Эпикур. А Лукреций следовал за ним:
Я по стопам его ныне иду и ему продолжаю
Следовать… (с. 165).
Эпикур понимал счастье как атараксию – безмятежную жизнь.
Но безмятежная жизнь невозможна без чистого сердца…
Если же сердце не чисто у нас, то какие боренья,
Сколько опасностей нам угрожает тогда поневоле,
Сколько жестоких забот и терзаний, внушаемых страстью,
Мучат смятенных людей и какие вселяют тревоги!
Гордость надменная, скупость и дерзкая наглость – какие
Беды они за собою влекут! А роскошь и праздность? (с. 164).
Что же «жалкому роду людей» (с. 205) нужно для счастья, кроме чистого сердца? Немногое:
О вы, ничтожные мысли людей! О чувства слепые!
В скольких опасностях жизнь, в каких протекает потёмках
Этого века ничтожнейший срок! Неужели не видно,
Что об одном лишь природа вопит и что требует только,
Чтобы не ведало тело страданий, а мысль наслаждалась
Чувством приятным вдали от сознанья заботы и страха?
Мы, таким образом, видим, что нужно телесной природе
Только немногое: то, что страдания все удаляет (с. 58–59).
Счастье, выходит, в отсутствии страданий – как телесных, так и душевных.
1. 1. 4. Джордано Бруно
На место всемогущего Бога в нравственной картине мира Средних веков гуманисты Возрождения ставят человека. Они порывают со средневековым теоцентризмом и утверждают антропоцентризм.
В 1487 г. 23-летний Джовани Пико делла Мирандола (14631494) произносит свою блестящую речь «О достоинстве человека», где в центр Вселенной ставится не Бог, а человек. Дерзкий итальянец с презрением смотрит на человека, униженно согбенного перед всемогущим и просящего у него воздаяния за свои бесконечные страдания. Он поёт гимн свободному человеку! Он объявляет его творцом собственной судьбы. «О великое и восхитительное счастье, – восклицает он, – человека, которому дано владеть тем, чем он пожелает, и быть тем, чем хочет!» (Очерк истории этики / Под ред. Б. А. Чагина. М.: Мысль, 1969. С. 96).
Отвергнув культ христианского страдания, другой итальянский философ – Лоренцо Валла (1407–1457) – ударился в новую крайность: он провозгласил культ наслаждения. В книге «О наслаждении как истинном благе» (1431) Л. Валла, соглашаясь с Эпикуром (341–270 до н. э.), восклицает: «…я призываю к наслаждению!» (Антология мировой философии. Т. 2. М.: Мысль, 1970. С. 78). Добродетели же он низводит до «служанок наслаждения». Более того, он утверждает, что «жить без наслаждения невозможно, без добродетели можно» (там же. С. 80). Свой труд он заканчивает главой о похвале наслаждению. Агрикультура, архитектура, ткачество, живопись, корабельное дело, ваяние, поэзия, дружба, брак – всё, по его убеждению, создаётся не из любви к добродетели, а для того, чтобы приносить людям наслаждение. Наслаждение у него – золотой ключик, которым открывается любой ларчик!
К пересмотру традиционных представлений о морали призывал в XV в. и Пьетро Помпонаццы (1462–1525). В трактате «О бессмертии души» он покушается на святое святых – догмат о бессмертии души. Он отвергает его! Философ призывает к нравственности не из страха перед адскими муками, а по внутренним убеждениям. Нельзя, по его мнению, говорить о подлинной добродетели, если она делается по принуждению – из боязни быть наказанным. Истинная добродетель исходит из самого человека, но, разумеется, не из любого человека, а хорошего. «Плохой же человек, – цитирует он Аристотеля, – в десять тысяч раз хуже зверя» (там же. С. 97).
Высшим достижением этической мысли в эпоху Возрождения стало нравственное учение Джордано Бруно (15481600), жизнь которого прервал костёр инквизиции.
В молодости Д. Бруно получил сан священника и степень доктора философии, но, разочаровавшись в монастырской жизни, он покидает родную Италию и начинает вести жизнь скитальца – в Швейцарии, Франции, Англии и Германии. В 1592 г. он возвращается в Италию, где его и арестовывает инквизиция, предъявив ему обвинения в ереси и свободомыслии.
Д. Бруно был пантеистом. Он деперсонифицировал Бога, разлив божественное начало по всей Вселенной. На русский язык переведены следующие его книги:
1. Изгнание Торжествующего зверя. СПб.: Огни, 1914.
2. О героическом энтузиазме. М.: Художественная литература, 1953.
3. Философские диалоги. М.: Алетейя, 2000.
Для этической позиции Д. Бруно были характерны четыре основные черты: критицизм, космический мифологизм, эволюционизм и культурный (творческий) антропоцентризм.
С одной стороны, Д. Бруно был сыном своего возрожденческого времени, а с другой, его позиция в отношении к возрождению античных идеалов была критической. С одной стороны, ему был близок героический дух гомеровских воинов, а с другой, он стремился к обновлению самого понятия героизма. Героизм, по его мнению, не должен сводиться к его разрушительной, военной стороне – к героизму бесстрашного и непобедимого воина. Он высвечивал в понятии героизма его созидательную, творческую сторону. Подлинным героем для него был человек-творец, мужественно отдающий себя служению высоким нравственным идеалам.
Критическим было у Д. Бруно и отношение к нравственным ценностям средневековья. Он решительно порвал с представлением о том, что добродетельный человек должен быть смиренным рабом, озабоченным лишь тем, чтобы не нарушить евангелические заповеди. Он осмелился на переосмысление самой природы греха, решая её так, как это сделает Иван Карамазов у Ф. М. Достоевского: о чём бы ни думал человек в душе своей, если его мысли не будут иметь дурных последствий, их не следует расценивать как грех. Выходит, по Д. Бруно, грех – понятие исключительно практическое. Недостаток подобной позиции, как мы понимаем, состоит в том, что она не учитывает, что теоретический грех может перейти в практический.
Критично Д. Бруно относился и к новой, нарождающейся морали. Многие гуманисты, как мы помним, поменяли культ Бога на культ Человека. Д. Бруно обнаружил в этой замене существенный огрех. Дело в том, что гуманисты Возрождения, как правило, заходили слишком далеко в возвеличивании человека. У многих из них культ человека стал культом эгоиста. Д. Бруно же стал на позицию общечеловеческого альтруизма. Человек-творец, человек-энтузиаст, человек-герой, служащий всему человечеству, – вот его идеал нравственного человека.
Человек, по Д. Бруно, должен подняться до осмысления своей родовой сущности и строить в соответствии с нею свою жизнь. Эту сущность он видел в творческой, культурной природе человека. Герой-энтузиаст служит не себе, а роду человеческому. Вот почему творческую деятельность Д. Бруно отграничивал от эгоистической. Если эгоисты служат лишь самим себе, то герои-энтузиасты «будучи опытны и искусны в созерцаниях и имея прирожденный светлый ум и сознающий дух по внутреннему убеждению и природному порыву, возбуждаемые любовью к божеству, к справедливости, к истине, к славе, огнём желания и веянием целеустремления обостряют в себе чувство, и в страданиях своей мыслительной способности зажигают свет разума, и с ним идут дальше обычного» (О героическом энтузиазме. С. 52).
Свои взгляды на реформирование морали в мифологизированной форме Д. Бруно излагает в книге «Изгнание Торжествующего зверя», написанной в 1584 г. Он изображает в ней Юпитера – римского аналога Зевса – раскаивающегося в том, что он заселил космос зверями, – в том смысле, что на небе обитают звезды и созвездия, получившие названия Лев, Бык, Медведица и т. д. Но звери – олицетворение пороков. Вот почему раскаявшийся Юпитер решает изгнать зверей «с места славы и вознесения, указав им на земле точно определённые области, а на их место водворить добродетели, коих столь долго преследовали и столь недостойно гнали отовсюду» (указ. соч. С. 12).
В аллегорической форме Д. Бруно призывает изгнать Торжествующего зверя из нашей души. На место Большой Медведицы, пишет он, должна прийти истина. Что касается ныне существующей Б. Медведицы, то вместе с нею к нам нисходят «Безобразия, Кривда, Недостаток, Изъян, Случайность, Лицемерие, Обман, Коварство» (там же. С. 18). Юпитер намеревается заменить Быка на терпение и усердие, а созвездие Персея – на заботливость и прилежание. И т. д.
Теперешний Олимп (читай: нынешняя Земля) населён богами, погрязшими в пороках – в «кровосмесительстве, разврате, растлении, гневе, презрении, хищениях и прочих неправдах и преступлениях» (там же. С. 43). Юпитер, допустивший всё это, восклицает в отчаянии: «Я, несчастный грешник, исповедую свою тягчайшую вину перед беспорочной, совершеннейшей справедливостью и каюсь, что до сих пор я очень много грешил и дурным своим примером ещё и вам давал полное разрешение и право делать то же самое…» (там же. С. 50).
Юпитер у Д. Бруно выступает как реформатор, «символизирующий свет разума, который судит и правит, который раздаёт приказания и места добродетелям и порокам» (там же. С. 17). Благодаря ему, мечтает Д. Бруно, на земле восторжествует «Трудолюбие, Промышленность, воинское Упражнение и военное Искусство, которыми поддерживаются мир и власть в отечестве», уничтожаются «культы, религии, жертвоприношения и законы бесчеловечные, свинские, грубые и зверские» (там же. С. 184).
Человеческий род, по Д. Бруно, всё время продвигается в направлении от его звериного состояния к божественному. Своего прогресса люди достигли благодаря их разуму. Именно он позволил им изобрести ремесла и искусства, создать науку и промышленность, глушить в себе низменные желания и страсти. Но люди при этом ещё очень далеки от времени, когда они всю свою жизнь подчинят разуму и сумеют построить подлинно справедливое общество. Главную причину социальной несправедливости Д. Бруно усматривал в неравномерном распределении собственности. Он писал: «Кто разделил и сделал собственностью одного иль другого не только землю (данную всем живущим на ней), но даже море и – того и гляди – скоро даже и воздух… положил предел чужой радости и сделал так, что то, чего вдоволь для всех, стало в избытке у одних и в нехватке у других; отчего одни против своей воли стали жиреть, а другие – умирать с голоду?» (там же. С. 131).
Охарактеризовывая современное состояние общества, Д. Бруно с гневом и болью писал: «Таковы суть открытый разбой и глупость, и злодеяния захватных и собственнических законов моего и твоего, по которым тот справедливее, кто более сильный собственник; тот достойнее, кто ревностнее и предприимчивее, кто был первым захватчиком тех даров и участков земли, какими природа и, следовательно, божество безраздельно одарили всех» (там же).
Д. Бруно уподоблял жизнь современного общества жизни дряхлого старца, который должен уступить место новому человеку – молодому, сильному и страстному. Он сумеет создать новый мир, где мудрость заменит слепую веру, наука – сумасбродство, вежливость – предательство, правдивость – лицемерие и т. д. Устами Юпитера Д. Бруно восклицал: «Долой, долой эту темную и мрачную ночь наших заблуждений, ибо прекрасная заря нового дня справедливости зовёт нас; приготовимся встретить восходящее солнце, да не застанет оно нас такими, каковы мы теперь» (там же. С. 51).
Из эволюционного взгляда на историю человечества у Д. Бруно вырастает главный герой его нравственного учения – человек-творец. Именно его он расценивает в качестве нравственного идеала. Он приписывает ему такие черты, как любовь, гармоничность, внутренняя сосредоточенность и действенность.
Д. Бруно по-новому осмысливает понятие любви (добра). Он против его христианского истолкования, в соответствии с которым «любовь принижена и движется, как бы пресмыкаясь, по земле, охваченная низкими силами» (там же. С. 106). Д. Бруно – за другую любовь. Его любовь «отдается более высоким деяниям» (там же). Любовь у итальянского мыслителя в конечном счете сводится к культурной, созидательной деятельности. Что же касается любви между мужчиной и женщиной, то о ней он пишет так: «Нет сильнее владычества, нет худшей тирании, нет лучшего господства, нет более необходимой власти, нет вещи слаще и нежней, не найти более жесткой и горькой пищи, не увидеть более жестокого божества, нет более приятного бога, нет более предательского и лицемерного деятеля, нет более царственного и первого творца, чем Амур, и, чтобы договорить до конца, мне кажется, что он есть всё и делает всё…» (там же. С. 147).
Отсюда не следует, что Д. Бруно был против чувственных радостей. Вовсе нет! Он был за гармонию разума и чувств в человеке, за их гармоническое равноправие. Он писал: «Почему интеллект вмешивается, чтобы диктовать закон чувству и лишать его собственной пищи? Чувство же, наоборот, почему сопротивляется этому, желая жить по своим собственным, а не по чужим уставам?. Нет гармонии и согласования там, где есть единственное, где какое-нибудь бытие хочет поглотить всё бытие» (там же. С. 78). Речь идёт здесь, таким образом, о том, что нельзя уму позволять быть полным господином над чувством, как и – наоборот.
Призывая к внутренней сосредоточенности, Д. Бруно вовсе не восхвалял образ мудреца, отрешённого от мира. Внутренняя сосредоточенность у него – лишь необходимый этап для осуществления разумной деятельности. Его идеалом был в конечном счёте не мудрец-отшельник, а человек-деятель, человек-борец, человек-герой. Этот идеал великий учёный и стремился реализовывать в собственной жизни. Он сумел приблизиться к нему максимально, ибо и жил как герой, и умер как герой, не изменив, как и Сократ, своему высокому человеческому предназначению.
1. 1. 5. Блез Паскаль
Самую громкую славу в XVII веке приобрёл французский философ Рене Декарт (1596–1650). Его считают основателем рационализма – такого метода познания, который ставит на первое место ratio (дух, разум), которому должно подчиняться emotio (чувство). В основе его философии лежит принцип: cogito, ergo, sum (я мыслю, следовательно, существую). Категорию бытия (существования) таким образом он выводил из ratio.
На первом месте разум стоит у Р. Декарта и в его этике. Она изложена им главным образом в трактате «Страсти души» (1649). Чувства, по мнению его автора, доставляют человеку много хлопот: они могут вызывать в нём беспокойство, страх и т. п. страдания. Более того, они могут перерастать в порочные страсти (чревоугодие, сластолюбие и т. п.). Вот почему порядочному человеку нужно держать свои чувства под контролем разума.
Люди научились укрощать животных. Дело осталось за малым: им надо научиться укрощать самих себя. Анализируя опыт дрессировки легавых собак, Р. Декарт писал: «Это полезно знать для того, чтобы научиться управлять своими страстями. Но так как при некотором старании можно изменить движение мозга у животных, лишённых разума, то очевидно, что это ещё лучше можно сделать у людей и что люди даже со слабой душой могли бы приобрести исключительно неограниченную власть над всеми своими страстями, если бы приложили достаточно старания, чтобы их дисциплинировать и руководить ими» (Гусейнов А. А., Иррлиц Г. Краткая история этики. М., 1987. С. 331).
Младшим современником Р. Декарта был его соотечественник Блез Паскаль (1623–1662). Он был выдающимся математиком. Имел гениальные умственные способности, но в своём главном этическом труде – «Мысли» – дифирамбы разуму вовсе не пел. Наш хвалёный разум он называл жалким: «Жалкий разум, который каждый ветерок может повернуть в любую сторону» (Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 57).
Наш разум жалок сам по себе, но не менее жалок он и в борьбе со своими врагами – страстями, болезнями и т. д. В этой борьбе он чаще всего проигрывает. Вот почему он преисполнен заблуждений. Б. Паскаль пишет: «Человек – не более чем существо, по природе своей исполненное заблуждений, без благодати не устранимых. Ничто не указывает ему истину. Всё его обманывает. Эти два источника истины, разум и чувства, не только ненадёжны сами по себе, но ещё и обманывают друг друга; чувства обманывают разум ложной видимостью. И за такое плутовство ум платит чувствам тем же, вознаграждая себя. Страсти бередят чувства, сбивают их с пути. Они всласть лгут и обманываются сами» (там же. С. 60).
Выходит, что нельзя в познании с полным доверием относиться ни к разуму, ни к чувствам. Как назвать такую позицию в теории познания? Скептицизмом. Скептическую позицию Б. Паскаль занимал и в этике.
Эта позиция, как ни странно, принесла, свои богатые плоды. С удивительной глубиной Б. Паскаль проник в самую суть человека. Эта суть состоит в его противоречивости. Совершенно справедливо он создал наш портрет как клубок противречий.
Б. Паскаль писал: «Что это за химера – человек? Какая невидаль, какое чудовище, какой хаос, какое поле противоречий, какое чудо! Судья всех вещей, бессмысленный червь земляной, хранитель истины, сточная яма сомнений и ошибок, слава и сор вселенной. Кто распутает этот клубок?» (Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 82).
Главное противоречие в человеке – между его ничтожеством и величием.
Если Д. Бруно в идее бесконечности черпал вдохновение, то на Б. Паскаля она производила гнетущее впечатление. Она наводила его на мысли о жалкой участи человека в этом мире, об изначальной бедственности, ничтожности, мимолётности, хрупкости и, в конечном счёте, тщете его жизни. Человек, в его представлении, – то атом, то тень, то песчинка, затерянная в бесконечной вселенной.
Б. Паскаль писал: «Я вижу сомкнувшиеся вокруг меня наводящие ужас пространства Вселенной, понимаю, что заключён в каком-то глухом закоулке этих необозримых пространств, но не могу уразуметь, ни почему нахожусь именно здесь, а не в каком-нибудь другом месте, ни почему столько-то, а не столько-то быстротекущих лет дано мне жить в вечности, что предшествовала моему появлению на свет и будет длиться, когда меня не станет. Куда ни взгляну, я вижу только бесконечность, я заключён в ней, подобно атому, подобно тени, которой суждено через мгновение безвозвратно исчезнуть. Твёрдо знаю я лишь одно – что очень скоро умру, но именно эта неминуемая смерть мне более всего непостижима. И как я не знаю, откуда пришёл, так не знаю, куда иду, знаю только, что за пределами земной жизни меня ждёт вековое небытие» (Паскаль Б. Мысли. СПб., 1999. С. 115–116).
Если человек так ничтожен и так жалок, то что же ему остаётся? Прятаться от сознания изначальной бедственности своей жизни. Куда? Куда угодно! Главное – избегать полного покоя. В противном случае его ждёт тоска: «Т о с к а. – Нет на свете ничего более непереносимого для человека, нежели полный покой, не нарушаемый ни страстями, ни делами, ни развлечениями, ни вообще какими-нибудь занятиями. Вот тогда он и начинает по-настоящему чувствовать свою ничтожность, заброшенность, зависимость, своё несовершенство и бессилие, свою пустоту. Из глубины его души немедленно выползают тоска, угрюмство, печаль, горечь, озлобление, отчаянье» (там же. С. 71).
О развлечении – особый разговор. «Так несчастен человек, – читаем у Б. Паскаля, – что томится своей тоской даже без всякой причины, просто в силу особого своего склада, и одновременно так суетен, что, сколько бы у него ни было самых основательных причин для тоски, он способен развлечься любой малостью вроде игры в бильярд или мяч» (там же. 74).
Разве может Б. Паскаль оставить без объяснения стремление людей к развлечениям? Он ищет причину. Но причина всё та же: «Они лишь потому транжирят деньги, покупая воинские должности, что им невыносим вид одних и тех же городских стен, и лишь потому ищут, с кем бы поболтать и развлечься игрою в карты, что томятся, сидя дома. Но потом, когда я глубже вник в это людское свойство, порождающее столько бед, мне захотелось докопаться до причины, лежащей в его основе, и такая причина действительно обнаружилась, и очень серьёзная, ибо состоит она в изначальной бедственности нашего положения, в хрупкости, смертности и такой горестной ничтожности человека, что стоит нам вдуматься в это – и уже ничто не может нас утешить» (там же. С. 72).
Что же мы имеем в итоге?
«Мы жаждем истины, а находим в себе одну лишь неуверенность. Мы ищем счастье, а находим лишь обездоленность и смерть. Мы не в силах не искать истину и счастье, мы не в силах обрести уверенность и счастье» (Паскаль Б. Мысли. СПб., 1999. С. 94–95).
Б. Паскаль признавал не только ничтожество человека, но и его величие. Правда, своеобразно: «Человек сознаёт своё жалкое состояние. Он жалок потому, что таков и есть на самом деле; но он велик потому, что сознаёт это» (там же. С. 91). Слабое утешение.
Между тем Б. Паскаль был убеждён в том, что человек – это ристалище не только для его ничтожества, но и для его величия. Вот почему в нём следует искать то и другое. Он писал: «Опасно слишком настойчиво убеждать человека, что он не отличается от животных, не доказывая одновременно его величия. Опасно и доказывать его величие, не вспоминая о его низости. Ещё опаснее оставлять его в неведении того и другого, но очень полезно показывать ему то и другое» (Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 79).
Чем же человек отличается от животных? Что подтверждает его величие в сравнении с животными? В разделе «Ничтожество человека. Вводящие в обман могучие силы» у Б. Паскаля читаем: «Животные не способны восхищаться друг другом. Лошадь не приходит в восхищение от другой лошади; конечно, они соревнуются на ристалище, но это не имеет значения: в стойле самый тихоходный, дрянной коняга никому не уступит своей порции овса, а будь он человек – волей-неволей пришлось бы уступить. Для животных их достоинства уже сами по себе награда» (Паскаль Б. Мысли. СПб., 1999. С. 96).
В другом месте Б. Паскаль пишет: «Величие человека в том, что он сознаёт себя несчастным; дерево себя несчастным не сознаёт. Сознавать себя несчастным – это несчастье; но сознавать, что ты несчастен, – это величие» (Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 77).
О других же качествах человека, как будто свидетельствующих о величии человека, Б. Паскаль говорит, не используя сравнение с растениями и животными, хотя имплицитно это сравнение можно и реконструировать. Но что это за качества? Выберу некоторые:
1. «Величие человека. – У нас сложилось такое высокое представление о человеческой душе, что мы просто из себя выходим, чувствуя в ком-то неспособность оценить наши достоинства, душевное неуважение к нам, и бываем по-настоящему счастливы только этим уважением» (Паскаль Б. Мысли. СПб., 1999. С. 96). В чём же здесь наше величие?
2. «Величие. – Если говорить о причинах следствий, то они лишний раз подтверждают величие человека, – мысль о неукоснительном порядке подсказало ему своекорыстие. Человек велик даже в присущем ему своекорыстии, ибо именно это свойство научило его блюсти образцовый порядок в делах и творить добро согласно расписанию» (там же. С. 97). Тоже какое-то сомнительное величие.
3. «Величие и ничтожество. – Так как в основе величия лежит ничтожество, а в основе ничтожества – величие, то одни берут за основу только ничтожество, тем более что доказательством им служит величие, а другие берут только величие и тем более упорствуют, что доказательством им служит как раз это самое ничтожество; в результате все доводы одних в пользу величия лишь дают карты в руки другим, настаивающим на ничтожестве, ибо чем с большей высоты пал человек, тем больше его нынешнее ничтожество, ну а их противники твердят обратное. Вот так они и продолжают неустанно спорить, и этот спор подобен замкнутому кругу, потому что чем просвещеннее люди, тем очевиднее для них и величие, и ничтожество человека. Короче говоря, человек сознаёт своё ничтожество, и он воистину ничтожен, поскольку так оно и есть, но он исполнен величия, поскольку сознает своё ничтожество» (там же. С. 107). В этих словесных дебрях очень легко заблудиться!
Одно ясно: ничтожество человека Б. Паскаль показал с блеском, а вот подтверждение его величия оказалось очень бледным. Пожалуй, самый сильный аргумент в пользу величия человека звучит так: «Величие человека даже в его страстях, в том, что он сумел из них вывести удивительный порядок и создать образ и подобие милосердия» (Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 78). Правда, и здесь почему-то речь идёт не о милосердии как таковом, а лишь о его подобии (симулякре).
Даже и невооружённым взглядом легко обнаружить, что ничтожество человека (тезис) Б. Паскаль обрисовал намного убедительнее, чем его величие (антитезис). Становится понятным, почему противоречие между ними у него решено в пользу тезиса. Его синтезис – возврат к тезису, однако в какой-то мере обогащённому антитезисом.
Б. Паскаль нашёл образ для своего синтетического (итогового) представления о человеке. Человек предстаёт в этом образе как мыслящий тростник, у которого, несмотря на его жалкое положение в мире, есть способность мыслить. Этой способности нет у природы. Вот почему она делает его по-настоящему величественным.
Б. Паскаль пишет: «Человек – всего лишь тростинка, самая слабая в природе, но эта тростинка мыслящая. Не нужно ополчаться против него всей вселенной, чтобы его раздавить; облачка пара, капельки воды достаточно, чтобы его убить. Но пусть вселенная и раздавит его, человек всё равно будет выше своего убийцы, ибо он знает, что умирает, и знает превосходство вселенной над ним. Вселенная ничего этого не знает. Итак, всё наше достоинство заключено в мысли. Вот в чём наше величие, а не в пространстве и времени, которых мы не можем заполнить» (Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 112).
На свете не было мыслителя, который глубже и тоньше Б. Паскаля показал бы нам самих себя. С безжалостной правдивостью он показал нам оборотную сторону нашего жизнелюбия. Лучше чем кто-либо он показал нам трагическую сторону человеческой жизни. Этому способствовали личные обстоятельства его жизни. С юных лет этот гениальный человек страдал невыносимыми болями. Удивительно то, что со своими болезнями он сумел прожить 39 лет (см. воспоминания его сестры и племянницы в приложении к кн.: Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 431–476).
Образ Б. Паскаля сросся в нашем сознании в первую очередь с представлениями, связанными с заброшенностью человека в этом бесконечном мире, со скоротечностью его жизни и с недоумением, почему он оказался в этом месте и в этом времени, а не в другом месте и не в другом времени.
Б. Паскаль писал: «Когда я думаю о кратком сроке своей жизни, поглощаемом вечностью до и после неё – memoria hospitis unius diei praetereuntis (проходит, как память об однодневном госте), – о крошечном пространстве, которое я занимаю, и даже о том, которое вижу перед собой, затерянном в бесконечной протяжённости пространств, мне неведомых и не ведающих обо мне, я чувствую страх и удивление, отчего я здесь, а не там; ведь нет причины, почему бы мне оказаться скорее здесь, чем там, почему скорее сейчас, чем тогда. Кто меня сюда поместил? Чьей волей и властью назначено мне это место и это время?» (Паскаль Б. Мысли. Малые сочинения. Письма. М., 2003. С. 66).
Через две недели после смерти Блеза Паскаля Николь сказал: «Поистине можно сказать, что мы потеряли один из самых больших умов, которые когда-либо сушествовали. Я не вижу никого, с кем можно было бы его сравнить: Пико делла Мирандола и все эти люди, которыми восхищался свет, были глупцами возле него… Тот, о ком мы скорбим, был королём в королевстве умов» (Тарасов Б. Н. Паскаль. М., 1979. С. 328).
1. 1. 6. Иммануил Кант
О счастье впервые в Европе в полную мощь заговорил Аристотель, признав его высшим благом для чело-в е ка, доставляющем ему величайшее удовольствие. Средневековые богословы вознесли идею счастья на небо, а гуманисты Возрождения вновь опустили её на землю. В Новое время о возможности земного счастья стали размышлять лучшие умы Европы. Самой яркой страницей в истории этики этого времени стал эвдемонизм – направление, ставящее во главу угла достижение счастья. В число эвдемонистов вошли Д. Локк и Д. Юм, А. Фергюсон и А. Смит, Б. Мандевиль и К. Гельвеций, А. Шефстбери и Ж. -Ж. Руссо.
Эвдемонизм пришёл на смену рационализму в этике (Р. Декарт, Б. Спиноза, Т. Гоббс). Его представители стремились подчинить страсти человека его разуму. Они не выступали за разгул страстей, но, поскольку чувственная сторона жизни составляет один из источников человеческого счастья, их позиция была ближе к Д. Бруно, который, как мы помним, допускал возможность гармонического сочетания разума с чувством. Более того, некоторые эвдемонисты видели в страстях силу, оживляющую нравственность. Так, К. Гельвеций писал: «В нравственном мире страсти имеют то же значение, какое имеет движение в мире физическом; движение создаёт, уничтожает, сохраняет, оживляет всё, без него всё было бы мертво; страсти оживляют всё в мире нравственном» (Гельвеций К. А. Соч., т. 1. М.: Мысль, 1976. С. 358).
Камнем преткновения для мыслителей Нового времени стала идея о всеобщем счастье. Индивидуальное счастье, с их точки зрения, становится возможным только в условиях всеобщего счастья, ибо нравственный человек не может себя чувствовать счастливым среди несчастных. К. Гельвеций писал: «Итак, счастье или несчастье народа зависит, по-видимому, исключительно от соответствия или несоответствия интересов частных лиц с интересами общественными» (там же. С. 255). Современное же общество стоит слишком далеко от гармонии между интересами отдельного человека и общественными, а следовательно, и от всеобщего счастья. Отсюда у просветителей следовал призыв к революционному обновлению политических условий, при которых всеобщее счастье не будет выглядеть полной химерой.
Главный источник несчастий Ж.-Ж. Руссо видел в корыстном интересе, который появляется у человека в процессе его занятий тем или иным делом. Так, учёный-ботаник до тех пор счастлив, пока его занятия не начинают подчиняться корыстным интересам, «когда начинают заниматься ботаникой только затем, чтобы быть автором или профессионалом». В этом случае «тихое очарование» от бескорыстных наблюдений за растениями исчезает, и «в лесу уже чувствуют себя только как на светской сцене» (Руссо Ж.-Ж. Избр. соч. Т. 3. М.: Художественная литература, 1961. С. 637).
Поскольку в реальной жизни без корыстных интересов не обойтись, Ж.-Ж. Руссо с грустью констатировал: «Счастье – это неизменное состояние, не созданное для человека в этом мире… Поэтому все наши мысли о счастье в этой жизни оказываются химерами» (там же. С. 650).
Знаменитый немецкий философ Иммануил Кант (17241804), по его собственному признанию, учился у Ж.-Ж. Руссо. В частности, он писал: «Было время, когда я думал, что всё это (склонности к достижению успеха в познании. – В. Д.) может сделать честь человечеству, и я презирал чернь, ничего не знающую. Руссо исправил меня. Указанное ослепляющее превосходство исчезает; я учусь уважать людей» (Кант И. Соч., т. 2. М.: Мысль, 1964. С. 205).
И. Кант отказался от эвдемонизма. Ему было чуждо стремление к разработке утопического, с его точки зрения, учения о путях, ведущих ко всеобщему счастью. Не счастье, а долг (долженствование) становится основополагающей категорией его нравственного учения. А поскольку долженствование идёт от разума, мы можем сказать, что этическая позиция И. Канта была ближе к рационалистической, чем эвдемонистической.
Вот как И. Кант понимал назначение науки о нравственности: «Если существует наука, действительно нужная человеку, то это та, которой я учу – а именно подобающим образом занять указанное человеку место в мире – и из которой можно научиться тому, каким надо быть, чтобы быть человеком» (там же. С. 206).
Центральное место в этике И. Канта занимает категория долга. Под долгом её автор понимал личное принуждение, которое совершается человеком при выполнении того или иного поступка. Моральность поступка при этом должна определяться по его соответствию с определёнными нравственными убеждениями этого человека. Последние состоят из моральных предписаний – императивов.
На первом месте в этике И. Канта стоит категорический императив. Учение о нём составляет сердцевину этой этики. Вот как он формировал категорический императив: «Поступай так, чтобы ты всегда относился к человечеству и в своём лице, и в лице всякого другого также как к цели и никогда не относился бы к нему только как к средству» (там же. Т. 4, ч. 1. С. 270).
В отличие от гипотетических императивов, категорический императив является обязательным для нравственного человека в любых условиях. В «Основах метафизики нравственности» (1785) И. Кант приводит несколько примеров, с помощью анализа которых он доказывает вечную самоценность категорического императива. Так, о человеке, задумывающем самоубийство, И. Кант писал: «Если он, для того, чтобы избежать тягостного состояния, разрушает самого себя, то он использует лицо только как средство сохранения сносного состояния до конца жизни. Но человек не есть какая-нибудь вещь, стало быть, не есть то, что можно употреблять только как средство; он всегда и при всех своих поступках должен рассматриваться как цель сама по себе. Следовательно, я не могу распоряжаться человеком в моём лице, калечить его, губить или убивать» (там же. С. 270). Другой пример – с нарушением прав одного человека другим человеком: «…нарушитель прав людей помышляет использовать личность других только как средство, не принимая во внимание, что их как разумные существа должно всегда ценить также как цели, т. е. только как такие существа, которые могли бы содержать в себе также и цель того же самого поступка» (там же. С. 271).
Итак, прежде, чем совершить какой-либо поступок, следует подумать, выступают ли люди, с которыми мы имеем дело, только в качестве средства для достижения наших целей или нет. Если да, то мы не должны совершать этот поступок, поскольку он будет безнравствен. Если нет, если наши цели служат целям других (разумеется, благородным), то мы можем его совершить, ибо он будет добродетелен.
Категорический императив в конечном счёте предполагает совпадение целей у отдельного человека и человечества в целом. При его неукоснительном соблюдении люди могут прийти к такому состоянию общества, которое И. Кант назвал «царством целей». Он писал: «В самом деле, все разумные существа подчинены закону, по которому каждое из них должно обращаться с самим собой и со всеми другими не только как со средством, но также как с целью самой по себе. Но отсюда и возникает систематическая связь разумных существ через общие им объективные законы, т. е. царство, которое, благодаря тому, что эти законы имеют в виду как раз отношение этих существ друг к другу как целей и средств, может быть названо царством целей (которое, конечно, есть лишь идеал)» (там же. С. 275).
Повсюду, по И. Канту, человек должен видеть в самом себе и в других в первую очередь цель, и лишь во вторую очередь – средство. Только такой человек может достигнуть царства целей. Но царство целей – это царство высокой нравственности. Современное же общество находится лишь в самом начале пути к царству целей. В области нравственности оно, пожалуй, меньше всего преуспело. И. Кант писал: «Благодаря искусству и науке мы достигли высокой ступени культуры. Мы чересчур цивилизованы в смысле всякой учтивости и вежливости в общении друг с другом. Но нам ещё многого недостаёт, чтобы считать нас нравственно совершенными» (там же. Т. 6. С. 18).
Иммануил Кант, таким образом, несмотря на его скептическое отношение к эволюционным возможностям человека, в конечном счете видел высшую цель людей в их нравственном совершенствовании. Идея нравственного самосовершенствования стала центральной в этике Л. Н. Толстого.
1. 2. Краеугольные камни
1. 2. 1. Иоганн Гердер
Всё хорошее делалось в истории ради гуманности, а всё нелепое, порочное и омерзительное, что тоже появлялось в истории, было преступлением против духа гуманности.
Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803) – основатель современной эволюционной этики, если под её предметом понимать эволюционный смысл человеческой жизни. С гениальной прозорливостью он показал, что этот смысл – дальнейшее очеловечение, т. е. увеличение в каждом из нас человечности. Человечность в подлинном смысле этого слова – весь комплекс свойств, отдаляющих человека от животного.
И. Гердер родился, как он сам говорил, «в крайне скромной, но не совершенно бедной среде» (Гайм Р. Гердер, его жизнь и сочинения. Т. 1. СПб.: Наука, 2011. С. 68). Его отец был служителем лютеранской церкви в Морунгене. Служителем церкви по окончании богословского факультета Кёнигсбергского университета пришлось быть и его сыну – в Риге (1764–1769), Бюкебурге (1771–1776) и Веймаре (1776–1803).
Наставником И. Гердера в университете стал Иммануил Кант (1724–1804). Ему в первую очередь он был обязан любовью к философии. Лекции И. Канта молодой И. Гердер слушал с поэтическим упоением. Некоторые из них он облекал в стихотворную форму. В книге «Письма для поощрения гуманности» (1793–1797) И. Гердер вспоминал: «История человечества и различных народов, естественная история, изучение природы, математика и собственный опыт – вот те источники, из которых он черпал воодушевление для своих лекций и для своей беседы; он не оставлял равнодушным ни к чему, что было достойно изучения… Этот человек, имя которого я произношу с глубочайшей признательностью и с высоким уважением, был Иммануил Кант» (там же. Т. 1. С. 99–100).
Увы, отношение И. Гердера к И. Канту резко ухудшилось после того, как последний анонимно написал, по выражению первого, «крайне неверную, пошлую и злобную рецензию» на первую часть «Идей к философии истории человечества» (1784–1791) (там же. Т. 2. С. 278). Престарелый рецензент не сумел разглядеть в ней начало великого труда его бывшего ученика. С этого времени между ними устанавливаются враждебные отношения. Рудольф Гайм в подробном освещении этих отношений выступил на стороне И. Канта. Как и его подзащитный, он тоже не сумел увидеть главного отличия между И. Кантом и И. Гердером. Это отличие состоит в разном понимании сущности философии.
Если И. Кант видел в философии науку об «априорном познании» (Кант И. Сочинения в шести томах. Т. 4. Ч. 1. М.: Мысль, 1965. С. 95), то И. Гердер ещё до Г. Спенсера увидел назначение философии в обобщении знаний, полученных всеми частными («опытными») науками. Философия должна состоять, по мнению И. Гердера, «из результатов всех опытных наук» (Гайм Р. Гердер, его жизнь и сочинения. Т. 1. СПб.: Наука, 2011. С. 102). Г. Спенсер назовёт такое назначение философии синтетическим.
Философия И. Канта, вне всякого сомнения, обладает широкой синтетичностью, однако И. Гердера не устраивала её умозрительность. Вот почему в книге «Рассудок и опыт. Метакритика к критике чистого разума» (1799) он называет автора «Критики чистого разума» творцом «царства бесконечных умственных химер, слепого созерцания, фантастических вымыслов, пустых книжных слов, так называемых трансцедентальных идей и спекуляций» (Гердер И. Трактат о происхождении языка. М.: Издательство ЛКИ, 2007. С. LIV).
В основе главного труда И. Гердера – «Идеи к философии истории человечества» – лежит подлинно синтетическое понимание сущности философии. Достижения науки XVIII века в ней обобщены в единую – универсально-эволюционную – картину мира. Этот труд – вершина, к которой универсальный эволюционизм пришёл во второй половине XVIII в. Если Ж. де Ламетри в первой половине XVIII в. возродил универсальный эволюционизм, то И. Гердер во второй его половине поднял его на небывалую высоту.
Замысел «Идей…» возник у И. Гердера ещё в молодости. В «Дневнике моего путешествия» (1769) он оформил его в весьма хаотической форме: «Какое это будет великое сочинение, в котором будет идти речь о человеческом роде! О человеческом уме! О возделывании земли! О всех странах! Временах! Народах! Силах! Смешениях! Личностях! Об азиатской религии, хронологии, полиции, философии! Об искусствах, философии и полиции у египтян! Об арифметике, языке и роскоши финикиян! О всём, что касается греков! О всём, что касается римлян! О религии, законах, нравах, войнах, понятиях о чести у северных народов! О временах папского владычества, о монахах, об учёности! О северно-азиатских крестоносцах, пилигримах, рыцарях! О христианском и языческом возрождении учёности! О блестящем веке Франции! Об английских, голландских, немецких выдающихся личностях! О китайской и японской политике! О естествознании нового мира! Об американских нравах и т. д… Какая обширная тема: человеческий род не исчезнет, пока всё это не будет исполнено! Пока гений просвещения не облетит землю! Это будет всеобщая история развития мира!» (Гайм Р. Гердер, его жизнь и сочинения. Т. 1. СПб.: Наука, 2011. С. 443–444).
Пятнадцать лет понадобилось автору этих слов, чтобы в своей главной книге упорядочить идеи, об освещении которых он мечтал в двадцать пять лет. Выделю здесь только эволюцию нравственности, как она истолковывалась И. Гердером.
Ещё в 1774 г. (за 10 лет до появления первой части «Идей…») вышла в свет книга И. Гердера «И ещё одна философия истории для воспитания человечества». Уже в этой книге изложено культурологическое кредо её автора. Его суть состоит в следующем: своим очеловечением наши предки обязаны их культуросозидательной способности, возникшей из их смышлённости, в развитии которой они превзошли всех своих животных собратьев.
Если в «И ещё одна философия.» представлен лишь эскиз культурной эволюции, то в своём главном труде И. Гердер изобразил развитие культуры в виде весьма красочной картины. Он был убеждён в том, что «роду человеческому суждено пройти через несколько ступеней культуры и претерпеть различные перемены, но прочное благосостояние людей основано исключительно на разуме и справедливости» (там же. С. 439).
В культуре И. Гердер видел средство, а не цель. В чём же, по его мнению, состоит цель, к которой стремится человечество? В том, чтобы всё дальше и дальше уходить от своих животных предков и всё больше и больше становиться человечным (гуманным). «Цель нашего земного существования, – писал учёный, – заключается в воспитании гуманности, а все низкие жизненные потребности только служат ей и должны вести к ней. Всё нужно воспитывать: разумная способность должна стать разумом, тонкие чувства – искусством, влечения – благородной свободой и красотой, побудительные силы – человеколюбием» (там же. С. 131).
Гуманность вовсе не сводится у И. Гердера только к человеколюбию. Под гуманностью (человечностью) он понимал весь комплекс особенностей, которые отличают человека от животного. Р. Гайм пишет в связи с этим: «Он (И. Гердер. – В. Д.) выражает словом “гуманность” всё, чего может достигнуть человек. Гуманность есть сущность человеческой натуры и конечное назначение человека» (Гайм Р. Гердер, его жизнь и сочинения. Т. 2. СПб.: Наука, 2011. С. 232).
Человечность – антипод животности. Сравнивая животное и человека, И. Гердер писал: «Животного ведёт его инстинкт, дар матери-природы; животное – слуга в доме всевышнего отца, оно должно слушаться. А человек в этом доме – дитя, и ему нужно сначала научиться всему: и самым жизненно необходимым инстинктам, и всему, что относится к разуму и гуманности. А учит он всё, не достигая ни в чём совершенства, потому что вместе с семенами рассудительности и добродетели он наследует и дурные нравы, и так, следуя по пути истины и душевной свободы, он отягчён цепями, протягивающимися ещё к самым началам человеческого рода» (Гердер И. Идеи к философии истории человечества. М.: Наука, 1977. С. 132).
И. Гердер был апостолом «гуманной философии». Мысль о гуманности красной нитью проходит через всё его творчество. Р. Гайм писал о нём: «Он придерживался утилитарного направления (в реформе школы. – В. Д.) только во имя той “гуманной философии”, которую не терял из виду даже в то время, как был всецело занят литературой и эстетикой. Мысль о гуманности как о конечной цели всякого здравого воспитания служит связующим звеном между первоначальным идеализмом и внезапно вспыхнувшим влечением к реализму» (Гайм Р. Гердер, его жизнь и сочинения. Т. 1. СПб.: Наука, 2011. С. 453).
И. Гердер учил, с одной стороны, не возводить человека в перл создания, а с другой, не низводить его до животного. Он писал: «Весьма несправедливо хвалили род человеческий, утверждая будто все силы и способности других родов достигают в нём своего наивысшего развития. Это похвала бездоказательная… Другие же, напротив, хотели, не скажу, унизить человека, низведя его до уровня животного, но отрицали за ним собственно человеческий характер и превращали его в какое-то выродившееся животное, которое в погоне за неведомыми высшими совершенствами совсем утратило своеобычность своей породы. Это, очевидно, противоречит и истине, и свидетельствам естественной истории» (Гердер И. Идеи к философии истории человечества. М.: Наука, 1977. С. 77).
Где же проходит действительная граница между животным и человеком? В чём подлинное отличие человека от животного? «Ни у одного животного, – отвечает И. Гердер, – нет того, чем отличается от него почти всякий человек, – нет культуры» (там же). Следовательно, человек становится человеком всё в большей и большей степени благодаря культуре.
И. Гердер прекрасно сознавал, что на своём пути к очеловечению современные люди находятся лишь в самом начале своего пути. Вот почему он расценивал человечность в качестве «бутона будущего цветка», «скрывающего внутри себя истинный облик человечества» (там же. С. 131; 132).
«Лишь у немногих, – писал И. Гердер, – богоподобный дух гуманности в самом широком и чистом значении слова есть подлинное стремление всей жизни, а большинство задумывается поздно, да и у самых лучших низкие инстинкты тянут возвышенного человека к животному. Кто из смертных может сказать: я обрел, я обрету чистый образ человечности, заложенный во мне?» (там же. С. 131).
Но дело тут не только в отдельной личности, но и в условиях, в которых оказался тот или иной народ: «…И между людьми должны были появиться величайшие различия, потому что всё на земле многообразно, а в некоторых странах и в некоторых условиях человеческий род придавлен бременем климата и житейской нужды» (там же). Не следует обольщаться и насчёт так называемых цивилизованных народов. В предисловии к «Идеям.» И. Гердер восклицает: «Как мало культурных людей в культурном народе!» (там же. С. 6).
Продвижение человечества к осуществлению своей миссии – дальнейшему очеловечению – требует от его представителей величайших «духовных сил» (там же. С. 126), направленных на приближение к высшим человеческим целям. «Истина, красота, любовь, – читаем у И. Гердера, – вот цели, к которым всегда стремился человек, что бы он ни делал, нередко сам не сознавая того, нередко идя по совсем ложному пути» (там же. С. 133).
Но истина, красота, любовь и т. п. цели есть не что иное, как высшие духовно-культурные идеалы. Вот почему философия И. Гердера имеет духовно-культурную направленность.
Человек для И. Гердера – «звено, соединяющее два мира» (Гердер И. Идеи к философии истории человечества. М.: Наука, 1977. С. 134). Первый он унаследовал от своего животного предка. Этот мир – источник зла. Второй мир его очеловечивает. Он – источник добра. Жизнь человеческая разрывается между этими двумя мирами. Борьба человека с животным, обитающим в нём, есть нравственная борьба.
И. Гердер писал: «Проясняется странное противоречие в человеке. Как животное, человек служит Земле и привязан к ней, как к своему родному жилищу, но человек заключает в себе семена бессмертия, а потому должен расти в другом саду. Человек может удовлетворить свои животные потребности, и те, кто довольствуется этим, чувствуют себя на Земле очень хорошо. Но как только человек развивает более благородные задатки, он повсюду начинает находить несовершенство и неполноту: ничто самое благородное так и не было осуществлено на Земле, и самое чистое редко укреплялось и утверждалось, и для сил нашего духа и нашего сердца эта арена действия – лишь место для упражнения сил, место, чтобы поверить их делами» (там же. С. 135).
«Итак, – делает вывод И. Гердер, – человек одновременно представляет два мира, и отсюда явная двойственность его существа» (там же. С. 135). В какую же сторону разрешается эта двойственность? «Сразу же ясно, – отвечает И. Гердер, – какая часть должна господствовать у большинства людей на Земле. Большинство людей – животные, они принесли с собой только способность человечности, и её только нужно воспитывать, воспитывать с усердием и трудами. А как мало людей, в ком подобающим образом воспитана человечность! И у самых лучших – как нежен, как хрупок этот взращённый в них божественный цветок! Животное в человеке всю жизнь жаждет управлять человеком, и большинство людей с готовностью уступают ему. Животное не перестает тянуть человека к земле, когда дух возносит его, когда сердце его хочет выйти на вольные просторы, а поскольку для чувственного существа близкое сильнее дальнего и зримое мощнее незримого, то нетрудно заключить, какая чаша весов перевесит. Человек не умеет радоваться чистой радостью и плохо приспособлен к чистому познанию и чистой добродетели!» (там же. С. 135–136).
В такой ситуации впору опустить руки и объявить жизнь бессмысленной. Тем более, что всё кончается смертью: «Жизнь – это борьба, а цветок чистого, бессмертного духа гуманности – венец, который нелегко завоевать. Бегуна ждёт в конце цель, но борца за добродетель – венок в минуту его смерти» (там же. С. 136).
Что же остаётся? Бороться. Не только за торжество грядущей человечности над животностью у будущего человечества, но и за свою собственную человечность. В ней – высшая цель. В одном из писем к Каролине, будущей жене и ангелу-хранителю, он написал: «Прошло время моего тщеславия и моего жалкого существования; теперь я только желаю жить в природе и в правде… Почести и чванная пышность уже давно утратили в моих глазах всякую привлекательность. Бессмертная слава – пустая, покрытая колючками скорлупа, для которой могут служить зерном только добродетель и гуманность. И днём, и ночью я теперь помышляю только о том, как отделаться от всяких пошлостей и не иметь в виду никакой другой цели, кроме той, чтобы быть человеком» (Гайм Р. Гердер, его жизнь и сочинения. Т. 1. СПб.: Наука, 2011. С. 451).
И. Гердер был неутомимым певцом человечности (гуманности). Вот лишь некоторые дифирамбы, которые он пел гуманности (там же. С. 131–132; 428–429; 134):
1. «Человек – пока только человекоподобный – станет человеком, и расцветёт бутон гуманности, застывающий от холода и засыхающий от зноя, он расцветёт и явит подлинный облик человека, его настоящую, его полную красоту».
2. «Если рассмотреть человечество таким, каким мы знаем его, по заложенным в нём законам, то у человека нет ничего более высокого, чем гуманный дух; ведь даже представляя себе ангелов или богов, мы мыслим их себе идеальными, высшими людьми».
3. «Натура наша получила свой органический строй, чтобы достигать именно этой очевидной цели – гуманности; для этого даны нам и все более тонкие ощущения и влечения, разум и свобода, хрупкость и выносливость тела, язык, искусство и религия».
4. «В каких бы условиях ни существовал человек, в каком бы обществе ни жил, в уме его всегда могла быть, одна только гуманность, и возделывать мог он лишь дух гуманности, как бы ни представлял её себе. Ради этой цели распорядилась природа, создав мужчин и женщин, ради этого установила природа возрасты, так, чтобы детство длилось дольше и чтобы только путём воспитания человек обучался гуманности. Ради этой цели на широких просторах земли учреждены все возможные образы жизни, все виды человеческого общества».
5. «Во всех установлениях народов от Китая до Рима, в многообразных государственных устройствах, во всём созданном людьми для мирной и военной жизни, при всех присущих народам отвратительных чертах и недостатках, всегда можно было распознать главный закон природы: “Человек пусть будет человеком!”».
6. «Отбрось всё нечеловеческое, стремись к истине, благу и богоподобной красоте, и ты достигнешь своей цели».
В главном труде И. Гердера множество идей, но над всеми ними возвышается самая великая – идея человечности. Человечность – идеал, к которому стремится эволюция. И. Гердер служил этому идеалу всю жизнь. Дальше его в исследовании этого идеала до сих пор никто не ушёл.
Три грандиозных личности выдвинула история универсального эволюционизма в античности – Демокрита, Эпикура и Лукреция и три – в новое время – Иоганна Гердера в XVIII веке, Герберта Спенсера в XIX и Пьера Тейяра де Шардена – в ХХ (см. подр.: Даниленко В. П. Универсальный эволюционизм – путь к человечности. СПб.: Алетейя, 2014).
1. 2. 2. Герберт Спенсер
Знание низшего порядка есть знание необъединённое.
Наука есть знание отчасти объединённое.
Философия есть знание вполне объединённое.
Герберт Спенсер (1820–1903) обладал поистине «ми-рообъемлющим умом» (выражение В. Г. Белинского о В. Шекспире). Ему удалось построить эволюционную модель всего мироздания.
Над построением своей синтетической философии Г. Спенсер стал работать в весьма зрелом возрасте – в 38 лет. С 1862 г. стали выходить в свет его основные труды: «Основные начала» (1862), «Основания биологии» (1864–1867), «Основания психологии» (1870–1872), «Основания социологии» (1876–1896) и «Основания этики» (1892–1893). Сам порядок их написания отражает ход эволюции: первая посвящена главным образом физиогенезу, вторая – биогенезу, третья – психогенезу, четвёртая и пятая генезису двух сфер культуры – политики и нравственности, но в них речь идёт также о генезисе религии, науки, искусства и языка. Во всех своих книгах их автор исходил из положения о всеобщности, универсальности эволюции. В утверждении универсального эволюционизма он видел смысл своей жизни.
В университете Г. Спенсер не учился. Он родился в педагогической семье. Его лучшим учителем был его замечательный отец. Природа одарила будущего энциклопедиста необыкновенной разносторонностью. Чем он только не увлекался! Френологией, стенографией, созданием двенадцатеричной системы счисления и искусственного языка, живописью, архитектурой, хоровым пением, изобретательством, часовым делом…
К смыслу своей жизни Г. Спенсер пришёл далеко не сразу- в 37 лет. А до этого возраста он работал то учителем, то инженером на железной дороге, то журналистом и главным редактором журнала «Экономист». В начале 1858 г., наконец, он делает набросок плана «Системы философии». Но этот набросок не свалился к нему с неба. К идее мировой эволюции он пришёл ещё раньше. В своей «Автобиографии» он писал даже так: «Несомненно, в моей душе всегда таилась общая вера в закон мировой эволюции. Отвергнувший сверхъестественные объяснения теологии необходимо должен принять научный натурализм во всём его объёме и, хотя бы скрыто, признать путь эволюции единственным путём происхождения всего существующего. Раз признано всемирное значение естественных причин, другое заключение вырастает само собой: мир, происхождение мира, весь путь его развития и всё бесконечное разнообразие его форм, – всё обусловлено материально во всех своих мельчайших подробностях» (Спенсер Г. Автобиография. Часть 1. СПб.: Просвещение, 1914. С. 340).
Г. Спенсеру понадобилось ещё 17 лет, чтобы свои эволюционистские убеждения привести в систему – в «Систему философии». В «Автобиографии» он воспроизводит набросок её плана.
План «Системы философии» у Г. Спенсера был мирообъ-емлющ: в 1-м томе – шесть общих законов эволюции и физиогенез, во 2-м – биогенез, в 3-м и 4-м – психогенез, в 5-м, 6-м и 7-м – культурогенез. Но представления о культурогенезе у Г. Спенсера к этому времени ещё не были достаточно ясными. Вот почему три оставшиеся тома своего плана он объединил неопределённым словом «очерки».
План «Системы философии» Г. Спенсер сумел выполнить! Он был счастлив, если верить его собственным словам, которые он сказал ещё в 1857 г. Томасу Хаксли (Гексли) – будущему «бульдогу Дарвина». Эти слова были такими: «Всё, о чём можно мечтать, – это достигнуть своей цели и умереть» (там же. С. 338). На возражение Т. Хаксли Г. Спенсер ответил: «Самое важное – дать толчок в желаемом направлении» (там же).
Чтобы подчеркнуть судьбоносное значение своего плана «Системы философии», Г. Спенсер поставил над ним дату: 6 января 1858 г. А чуть позднее, в брошюре «О воспитании», он написал: «Я взял теорию развития своей путеводной нитью» (там же. С. 352). Эта нить связывает все тома его «Синтетической философии». «Господствующая точка зрения (в ней. – В. Д.), конечно, эволюционная» (там же. С. 309).
Вот какими словами Г. Спенсер выразил своё эволюционное кредо в «Автобиографии»: «Явления астрономические, геологические, биологические, психологические и социологические (читай: культурологические. – В. Д.) представляют собой одно сложное неразрывное целое, тесно спаянное взаимной зависимостью. Они связаны незаметной постепенностью переходов одних в другие, они связаны общим законом перемен и общностью причин, вызывающих эти перемены» (там же. С. 349).
В своих многочисленных трудах Г. Спенсер осветил все четыре эволюционных звена – физиогенез, биогенез, психогенез и культурогенез. Остановимся здесь на некоторых аспектах только двух последних из этих звеньев.
В психогенезе Г. Спенсер видел продолжение биогенеза. Психика, с его точки зрения, как и всё в этом мире, развивалась от форм менее сложных к формам всё более и более сложным не сама по себе, а в связи с потребностью организма к приспособлению к окружающей среде. А поскольку без приспособления к ней ему нельзя сохраниться в борьбе за существование, то, следовательно, психическая эволюция – вовсе не дар божий, а закономерная эволюционная необходимость. Её прогресс определяется возрастанием у организма его способности ко всё более и более адекватному отражению объективной действительности.
В способности адекватно отражать мир человек превзошел всех животных. Его психическая эволюция оказалась намного более прогрессивной, чем в царстве животных, разные представители которого в свою очередь тоже совершили неодинаковый эволюционный путь.
В своих «Основаниях психологии» Г. Спенсер наметил основные этапы психической эволюции. Вот они: рефлекс – инстинкт – навык – ощущения – память – воля – разум.
Первые три этапа реализуются, по Г. Спенсеру, в развитии подсознания, а четыре других – в сознании. В качестве отправного пункта в нём выступает ощущение – самая простая форма психического отражения. В этой форме господствует бессвязная однородность. Разум – самая сложная форма психического отражения. Она позволяет его носителю – человеку – всё больше и больше приближаться к адекватному познанию мира благодаря его способности интегрировать в связную разнородность возникающие в нём ассоциации, порождаемые в процессе осмысления этого мира.
Термин культура Г. Спенсер употреблял в более узком смысле, чем это принято сейчас. Он не включал в него все продукты труда, созданные людьми для удовлетворения их телесных и духовных потребностей (см. § Культура в кн.: Спенсер Г. Научные основания нравственности. Индукции этики. Этика индивидуальной жизни. М.: ЛКИ, 2011. С. 196–205). На месте современного термина культура в его работах мы находим термин общество. В таком случае его социология напоминает современную культурологию.
Культура делает из первобытных людей цивилизованных людей. Какие же черты Г. Спенсер приписывал первобытному человеку? В самом начале «Оснований социологии» он указал на три стороны первобытного человека – физическую, эмоциональную и интеллектуальную. В первую попали такие особенности его тела, как его меньший рост по сравнению с современным человеком, несовершенство нижних конечностей, обширная пищеварительная система, большая физическая сила, чем у современных людей и т. п. (Спенсер Г. Синтетическая философия. Киев: Ника-Центр, 1997. С. 255).
В эмоциональную сторону первобытного человека Г. Спенсер включил такие его отличительные черты, как отсутствие сложной эмоциональной жизни, повышенную импульсивность, несдержанность в осуществлении желаний, консервативность в привычках, неразвитость альтруистического чувства и др. (там же. С. 256–257).
В интеллектуальную сторону первобытного человека в сравнении с цивилизованным человеком, наконец, Г. Спенсер включил отсутствие способности к предвидению отдалённых результатов своей деятельности, чрезмерную устойчивость убеждений, неспособность к абстрактному мышлению, отсутствие стремления к истине, сомнению, критике, систематическим и классификационным знаниям и др. (там же. С. 258).
Если закрыть глаза на тех представителей рода человеческого, которые не особенно далеко оторвались от своих диких предков, первобытный человек совершил долгий эволюционный путь к цивилизованному человеку. Этот путь он совершил, в частности, в нравственности.
В «Основаниях этики» и многочисленных статьях Г. Спенсер основательно описывает этику индивидуальной жизни и общественной. В первой из них он выделяет такие добродетели, как справедливость, великодушие, человеколюбие, правдивость, целомудрие, воздержание и др. Каждая из этих добродетелей является базовой по отношению к производным от неё. Так, из человеколюбия вытекают нежность, жалость, милосердие и т. п. нравственные качества человека. Подобным образом обстоит дело и с общественными добродетелями. Так, из индивидуального воздержания он выводит воздержание от свободной конкуренции, выдачи незаслуженной платы, обнаружения своих способностей, порицания и похвалы (см.: Спенсер Г. Научные основания нравственности. Индукции этики. Этика индивидуальной жизни. М.: ЛКИ, 2011).
Особенно ценными для формирования эволюционного мировоззрения являются размышления Г. Спенсера о происхождении нравственности. Человеческую нравственность он, как и будущие этологи, выводил из животной.
В параграфе «Этика животных» Г. Спенсер указывал на такое поведение животных, которое может расцениваться как хорошее. Он, в частности, говорил: «Наилучшим поведением нужно считать то, которое ведёт к наиболее продолжительной, наиболее широкой и наиболее полной жизни; следовательно, для каждого животного вида существует поведение, которое должно считаться относительно хорошим и которое имеет для этого вида такое же значение, какое имеет для человеческого рода поведение, вызывающее нравственное одобрение» (Спенсер Г. Синтетическая философия. Киев: Ника-Центр, 1997. С 464).
На происхождение и развитие нравственного поведения у людей Г. Спенсер смотрел как эволюционист. Правила нравственного поведения по мере очеловечения усложняются. Но эти правила неоднородны у разных людей. Одни из них склоняются к эгоистическому поведению, а в поведении других преобладает альтруизм.
Какую форму поведения Г. Спенсер считал более полезной для человеческой эволюции? Эгоистическую. Вот как он это, в частности, объяснял: «Чувствующие существа прогрессировали от низших состояний к высшим под давлением того закона, что существо высшее должно извлекать пользу из своего превосходства, а существо низшее должно страдать вследствие своего несовершенства. А это означает, что эгоистические потребности должны иметь преимущества перед потребностями альтруистическими» (там же. С. 438).
Г. Спенсер назвал свою философию синтетической вовсе не случайно. Он видел цель философии в том, чтобы синтезировать, объединять, обобщать знания, добытые в частных науках. Результатом этого синтеза и призвана быть целостная, единая, синтетическая, общенаучная, философская картина мира. Создание такой картины мира немыслимо без универсально-эволюционного подхода.
1. 2. 3. Лев Николаевич Толстой
Я твердо уверен, что… люди начнут разрабатывать единую истинную и нужную науку, которая теперь в загоне – науку о том, как жить.
Предисловие
Льва Николаевича Толстого (1828–1910) часто упрекали в противоречивости, а между тем, кажется, не было в мире человека, который бы с такой последовательностью пронёс через всю жизнь одну и ту же идею – идею о нравственном самосовершенствовании. Вот почему нравственное учение, изложенное им главным образом в его дневниках, представляет собою последовательный внутриэтический эволюционизм. Его автор пришёл к нему ещё в юности, отправляясь от эволюционного взгляда на весь мир.
«Начну ли я рассуждать, глядя на природу, – писал в своём первом дневнике девятнадцатилетний Л. Н. Толстой, – я вижу, что всё в ней постоянно развивается и что каждая составная часть её способствует бессознательно к развитию других частей; человек же, так как он есть такая же часть природы, но одарённая сознанием, должен так же, как и другие части, но сознательно употребляя свои душевные способности, стремиться к развитию всего существующего. Стану ли я рассуждать, глядя на историю, я вижу, что весь род человеческий постоянно стремился к достижению этой цели. Стану ли рассуждать рационально, то есть рассматривая одни душевные способности человека, то в душе каждого человека нахожу бессознательное стремление, которое составляет необходимую потребность его души. Стану ли рассуждать, глядя на историю философии, найду, что везде и всегда люди приходили к заключению, что цель жизни человека есть всестороннее развитие человечества. Стану ли рассуждать, глядя на богословие, найду, что у всех почти народов признаётся существо совершенное, стремиться к достижению которого признаётся целью всех людей. И так я, кажется, без ошибки за цель моей жизни могу принять сознательное стремление к всестороннему развитию всего существующего» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 19. М.: Художественная литература, 1965. С. 39).
«Сознательное стремление к всестороннему развитию всего существующего» приобретают у Л. Н. Толстого со временем более ясные очертания: он приходит к идее о нравственном самосовершенствовании. На склоне своей жизни, в 1904 г., он писал в дневнике: «Зачем нужно… то, чтобы мы совершенствовались, я… могу только догадываться. Это нужно для того, чтобы было осуществлено наибольшее благо как отдельных личностей, так и совокупностей их, так как ничто так не содействует благу и тех и других, как стремление к совершенствованию… Я несомненно знаю, что в этом закон и цель нашей жизни. Знаю я это по трём самым убедительным доводам: потому что, во-первых, вся наша жизнь есть стремление к благу, то есть к улучшению своего положения. Совершенствование же есть самое несомненное улучшение своего положения. Во-вторых, это одна-единственная деятельность из всех человеческих деятельностей, которая не может быть остановлена и которая в стеснениях, страданиях, болезнях, самой смерти может совершаться так же свободно, как и всегда. Третье доказательство того, что это есть назначение человека, то, что для человека, сознательно поставившего себе эту деятельность целью, исчезает всё то, что мы называем злом, или, скорее, претворяется в добро. Гонения, оскорбления, нужда, телесные страдания, болезни свои и близких людей, смерти друзей и своя, всё это человек принимает как то, что не только должно быть, но что нужно ему для его совершенствования» (там же. Т. 20. С. 203).
В дневнике за 1847 г. мы находим у молодого Л. Н. Толстого семь видов правил для совершенствования:
1) правила для развития воли телесной («Каждое утро назначай все, что ты должен делать в продолжение целого дня», «Спи как можно меньше»);
2) правила для развития воли чувственной («Ищи в других людях всегда хорошую сторону, а не дурную», «Всегда говори правду», «Отдаляйся от женщин», «Убивай трудами свои похоти»);
3) правила для развития воли разумной («Когда ты занимаешься, старайся, чтобы все умственные способности были устремлены на этот предмет»);
4) правила для развития памяти («Составляй конспект из всего, чем занимаешься, и учи его наизусть», «Каждый день учить стихи на таком языке, который ты слабо знаешь»);
5) правила для развития деятельности («Старайся дать уму как можно больше пищи»);
6) правила для развития чувства любви и уничтожения чувства самолюбия («Каждого ближнего люби так же, как и самого себя, но двух ближних люби более, нежели себя»);
7) правила для развития обдуманности («Всякий предмет осматривай со всех сторон», «Рассматривай причины всякого явления и могущие быть от него последствия») (там же. Т. 19. С. 41–46).
Зрелый Л. Н. Толстой будет реже составлять для себя правила в такой, повелительной, форме, но даже и у него мы можем найти следующее: «Избегай всего, что разъединяет людей, и делай всё то, что соединяет их» (там же. Т. 20. С. 267), «Смотри с любовью на мир и людей, и он так же будет смотреть на тебя» (там же. С. 281), «Нет ничего хуже оглядывания на своё приближение к совершенству. Попробуй идти и думать о том, сколько осталось» (там же. С. 284), «Нужно два: любовь и правда. Первое я знал. Надо работать над вторым. Нет, три: воздержание, правда и любовь» (там же. С. 289), «Не нужно бояться суждений людей…» (там же. С. 305).
Последняя запись в дневнике Л. Н. Толстого, сделанная им 31 октября 1910 в Астапово, закачивалась правилом, ставшим для него излюбленным в последние годы. Оно звучит так: «… Fais ce que doit, advienne que pourra (делай, что должно, пусть будет, что будет). И всё на благо и другим, и, главное, мне» (там же. С. 436).
Л. Н. Толстой не оставил после себя какого-либо обобщающего труда по этике, который, если бы он был, можно было назвать, например, по-кантовски «Метафизикой нравственности», хотя сам Л. Н. Толстой, скорее, назвал бы его «Наука, как жить». Во всяком случае, в одной из дневниковых записей мы находим у него такие слова: «.я твердо уверен, что. люди начнут разрабатывать единую истинную и нужную науку, которая теперь в загоне – науку о том, как жить» (там же. Т. 20. С. 249).
Этические идеи Л. Н. Толстого разбросаны по его великим художественным творениям, таким работам, как «Исповедь», «В чём моя вера?», «Что такое искусство?», «Путь жизни» и т. п. Но наибольшую ценность в этическом плане представляют собой его дневники, которые с некоторыми перерывами он вёл с 1847 г. по 1910. Мы находим в них, а также и других его сочинениях и воспоминаниях современников о гениальном писателе и моралисте, вполне развёрнутое нравственное учение, хотя и в несистематизированном виде. В этом учении он выразил свои мысли, имеющие отношение как к внешней этике, так и к внутренней. Начнём с первой, где его автор определяет нравственное отношение к религии, науке, искусству, политике и языку.
1. Внешняя этика
Этика ставит на первое место вопрос «как?» (как следует относиться к религии, науке и т. д.?). Но нравственное «как?» не может обойтись без «что?» (в идеале – научного), поскольку определить нравственное отношение к чему-либо – религии, науке и т. д. – невозможно, не составив себе предварительного представления о религии, науке и т. п. Вот почему сквозь призму «как?» в нравственной картине мира всё-таки виден реальный мир. Вот почему моралист, прежде чем учить правильному, с его точки зрения, отношению к чему-либо, определяет его природу.
Как известно, Л. Н. Толстой был верующим. Но отчего же тогда он был отлучён от православной церкви? А вот отчего: церковников он записывал в одну компанию с капиталистами, купцами и чиновниками. Все они обманывают и обкрадывают народ. 10 октября 1901 г. он писал в Гаспре: «Предприниматели (капиталисты) обкрадывают народ, делаясь посредниками между рабочими и поставщиками орудий и средств труда, также обкрадывают купцы, становясь посредниками между потребителями и продавцом. Тоже под предлогом посредничества между обиженными и обидчиками устанавливается грабёж государственный. Но самый ужасный обман – это обман посредников между богом и людьми» (там же. Т. 20. С. 154).
Представление о религии у Л. Н. Толстого и у богословов было чересчур различным. Л. Н. Толстой принимал нравственную сторону религии, но не принимал в ней главного – того, без чего нет никакой религии, – веры в чудо. Религия же, из которой изъято чудо, по существу перестаёт быть религией. А между тем Л. Н. Толстой именно его-то и не признавал. Он писал: «Закон Божий открывается не одним каким-нибудь людям, а равно всякому человеку, если он хочет узнать его. Чудес же никогда не было и не бывает, и все рассказы о чудесах пустые выдумки» (Толстой Л. Н. Путь жизни. М.: Республика, 1993. С. 13).
Чтобы уж совсем стало понятно, почему церковь объявила анафему Л. Н. Толстому, страшась его еретического влияния на людей, приведём из этой же книги ещё несколько богохульных высказываний писателя:
«Неправда и то, что есть такие книги, в которых всякое слово истинно и внушено Богом (мы догадываемся, о каких книгах идёт речь – о священных писаниях. – В. Д.). Все книги – дело рук человеческих, и во всех может быть и полезное, и вредное, и истинное, и ложное» (там же. С. 13).
«Для истинной веры не нужно ни храмов, ни украшений, ни пения, ни многолюдных собраний…» (там же. С. 15).
«Если человек хочет угодить Богу молитвами, обрядами, то это значит, что он хочет обмануть Бога.» (там же).
«Рассказы о чудесах не могут подтверждать истину. Если бы, не то что рассказы, но на моих глазах человек воскрес из гроба и улетел на небо и оттуда уверял бы меня, что 2+2=5, я всё-таки не поверил бы ему» (там же. С. 18).
Религия, в таком духе понимаемая, скорее смахивает на атеизм, чем на настоящую религию. Но Л. Н. Толстой всё-таки верил в Бога, но какого? Во-первых, он верил в Христа, но не того Христа, который творил чудеса, а того, который был нравственным учителем. Во-вторых, он верил, подобно Сократу, в Бога в душе, воплощающего нравственную чистоту, совесть и т. п. – всё лучшее в человеке, что сдерживает его от зла, делает его духовным существом «Есть ли Бог? – спрашивал себя Л. Н. Толстой в дневнике 30 июля 1906 и отвечал. – Не знаю. Знаю, что есть закон моего духовного существа. Источник, причину этого закона я называю Богом» (там же. Т. 20. С. 242).
Л. Н. Толстой отождествлял Бога с лучшей частью души – духовной её частью. Слово «душа» в этом случае становится синонимом Бога – в том смысле, в котором говорят: «Подумай о душе». В этом привычном призыве мы слышим: «Подумай о Боге». Подумать о душе или о Боге в данном случае означает одно и то же: подумать о духовных ценностях, чтобы легче было справиться с телесными соблазнами. Синонимом к словам «Бог» и «душа» в данном контексте становится и слово «совесть». Л. Н. Толстой писал: «Зрячую, духовную часть человека называют совестью… Она молчит, пока человек делает то, что должно. Но стоит человеку сойти с настоящего пути, и совесть показывает человеку, куда и насколько он сбился» (Путь жизни. С. 25). Поскольку представление о Боге как о нравственном руководителе, живущем в душе человека, не имеет по Л. Н. Толстому каких-либо ясных очертаний, то неудивительно, что он высказывался, например, в таком духе: «Бога никак нельзя понять умом. Мы знаем, что Он есть, только потому, что знаем Его не умом, а тем, что сознаем Его в себе» (там же. С. 27). Выходит что-то непостижимое: мы знаем не умом, а сознанием.
Настоящего богослова из Л. Н. Толстого в конечном счёте не получилось. В конечном счёте Бог в его истолковании отождествляется с тем, что человеку постичь невозможно. Характерно для Л. Н. Толстого такое его высказывание: «Если я живу мирской жизнью, я могу обходиться без Бога. Но стоит мне подумать о том, откуда я взялся, когда родился и куда денусь, когда умру, и я не могу не признать, что есть то, от чего я пришёл, к чему я иду. Не могу не признать, что я пришёл в этот мир от чего-то мне непонятного и что иду я к такому же чему-то непонятному мне. Вот это-то непонятное, от чего я пришёл и к чему иду, – я называю Богом» (там же. С. 45).
Эти слова Л. Н. Толстой писал в конце своей жизни. Вот почему мы можем сделать вывод о том, что попытки Л. Н. Толстого выступить в роли богослова в конечном счёте не увенчались успехом. В самом деле, что это за Бог – что-то непонятное, отчего человек пришёл и к чему придёт? Выходит, как будто, что речь идёт о природе, ибо мы из неё вышли и в неё уйдем. Но тогда выходит, что Л. Н. Толстой – пантеист, если Бог – принадлежность природы? Но пантеистические мотивы в богословских исканиях Л. Н. Толстого должны для нас стоять на втором месте, ибо на первом месте у него тот Бог, который живёт в душе как её лучшая часть, не позволяющая человеку совершать дурных поступков. Л. Н. Толстой писал: «Человеку нужно любить, а любить по-настоящему можно только то, в чём нет дурного. И потому должно быть и то, в чём нет ничего дурного. А такое существо, в котором нет ничего дурного, и есть только одно: Бог» (там же. С. 45). Бог в этом случае есть не что иное, как нравственный идеал.
Бог у Л. Н. Толстого – не самоценность. Нравственность – вот главное, чем он жил. Его же попытки выступать в роли богослова, в роли основателя «истинной веры» были направлены вовсе не на укрепление позиций теологии. Они были направлены на укрепление веры в людях в необходимость нравственного совершенствования. Чтобы не из одного разума вытекала эта необходимость, но и из веры. Вот тогда эта вера будет «истинной».
Л. Н. Толстой придавал вере в Бога исключительно важное значение. Об этом свидетельствуют, в частности, его трёхлетние мытарства, связанные с поиском смысла жизни в религиозной вере. Он описал их в своей «Исповеди».
«Исповедь» была написана Л. Н. Толстым в 1880 году, когда её автору было 49 лет. Уже позади были «Война и мир» и «Анна Каренина», но работа над романом о декабристах, который он так и не написал, не заладилась. Причина была одна: перед ним во весь свой рост стала проблема смысла жизни. В мучительных поисках ответа на неё он прошёл четыре этапа.
1. Критика бессмысленности жизни. Его главными оппонентами здесь стали Экклезиаст и А. Шопенгауэр. Автору «Исповеди» удалось преодолеть соблазн признать их правоту.
2. Изучение научных источников, позволяющих найти смысл жизни с помощью разума. Вывод оказался печальным: «Разумное знание в лице учёных и мудрых отрицает смысл жизни, а огромные массы людей, всё человечество – признают этот смысл в неразумном знании» (Толстой Л. Н. Избранное. Ростов-на-Дону, Феникс, 1998. С. 40». Вот почему он обратился к поиску смысла жизни с помощью веры в Бога. Но этот путь к смыслу жизни не предвещал скорого успеха. Чуть ниже он пишет: «И это неразумное знание есть вера, та самая, которую я не мог не откинуть. Это бог 1 и 3, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы и всё то, чего я не могу принять, пока я не сошёл с ума» (там же).
3. Изучение верующих людей своего круга. Результат и здесь оказался безрадостным. Л. Н. Толстой понял, что вера людей его круга показная, но главное, что люди его круга и не могут иметь подлинного смысла жизни, поскольку они паразиты на теле трудового народа.
«И я понял, что вера этих людей – не та вера, которой я искал, что их вера не есть вера, а только одно из эпикурейских утешений в жизни. Я понял, что эта вера годится, может быть, хоть не для утешения, а для некоторого рассеяния раскаивающемуся Соломону на смертном одре, но она не может годиться для огромного большинства человечества, которое призвано не потешаться, пользуясь трудами других, а творить жизнь. Для того чтобы всё человечество могло жить, для того чтоб оно продолжало жизнь, придавая ей смысл, у них, у этих миллиардов, должно быть другое, настоящее знание веры. Ведь не то, что мы с Соломоном и Шопенгауэром не убили себя, не это убедило меня в существовании веры, а то, что жили эти миллиарды и живут и нас с Соломонами вынесли на своих волнах жизни», – писал Л. Н. Толстой (там же. С. 47). А дальше уточнял: «Я понял, что, если я хочу понять жизнь и смысл её, мне надо жить не жизнью паразита, а настоящей жизнью и, приняв тот смысл, который придает ей настоящее человечество, слившись с этой жизнью, проверить его» (там же. С. 52).
4. Обнаружение религиозного смысла жизни у простолюдинов. Л. Н. Толстой писал: «Слушал я разговор безграмотного мужика-странника о боге, о вере, о жизни, о спасении, и знание веры открылось мне. Сближался я с народом, слушая его суждения о жизни, о вере, и я всё больше и больше понимал истину» (там же. С. 62). Какую истину? О смысле жизни.
Смысл жизни, обнаруженный Л. Н. Толстым в православной вере простых людей, заключался в следующем – во-первых, в «добывании жизни» (т. е. выживании), а во вторых, в нравственном совершенствовании.
Первая, материальная, стороны смысла жизни была сформулирована Л. Н. Толстым следующим образом: «И в самом деле, птица существует так, что она должна летать, собирать пищу, строить гнёзда, и когда я вижу, что птица делает это, я радуюсь её радостью. Коза, заяц, волк существуют так, что они должны кормиться, множиться, кормить свои семьи, и когда они делают это, у меня есть твёрдое сознание, что они счастливы и жизнь их разумна. Что же должен делать человек? Он должен точно так же добывать жизнь, как и животные, но с тою только разницей, что он погибнет, добывая её один, – ему надо добывать её не для себя, а для всех. И когда он делает это, у меня есть твердое сознание, что он счастлив и жизнь его разумна» (там же. С. 51–52).
Вторую, духовную, сторону смысла жизни простых людей Л. Н. Толстой описал так: «В противуположность тому, что люди нашего круга противились и негодовали на судьбу за лишения и страдания, эти люди принимали болезни и горести без всякого недоумения, противления, а с спокойною и твердою уверенностью в том, что всё это, должно быть и не может быть иначе, что всё это – добро. В противуположность тому, что чем мы умнее, тем менее понимаем смысл жизни и видим какую-то злую насмешку в том, что мы страдаем и умираем, эти люди живут, страдают и приближаются к смерти с спокойствием, чаще же всего с радостью. В противуположность тому, что спокойная смерть, смерть без ужаса и отчаяния, есть самое редкое исключение в нашем круге, смерть неспокойная, непокорная и нерадостная есть самое редкое исключение среди народа» (там же. С. 48).
Оставим в стороне сомнительность второго заключения автора этих слов и обратимся к главному: духовная сторона смысла жизни у простых людей возвратила Л. Н. Толстого к тому смыслу жизни, который был главным в его жизни – к нравственному совершенствованию. Его краткое содержание: быть лучше. Она напомнила ему о его детских и юношеских годах, когда он видел смысл своей жизни в нравственном совершенствовании. Теперь, под влиянием религиозной веры, она воскресла с новой силой.
Л. Н. Толстой писал в «Исповеди»: «И я спасся от самоубийства… Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому. Я вернулся к вере в ту волю, которая произвела меня и чего-то хочет от меня; я вернулся к тому, что главная и единственная цель моей жизни есть то, чтобы быть лучше, т. е. жить согласнее с этой волей; я вернулся к тому, что выражение этой воли я могу найти в том, что в скрывающейся от меня дали выработало для руководства своего всё человечество, т. е. я вернулся к вере в бога, в нравственное совершенствование и в предание, передававшее смысл жизни. Только та и была разница, что тогда всё это было принято бессознательно, теперь же я знал, что без этого я не могу жить» (там же. С. 55).
Вот как всё оказалось просто! Три года мытарств, а результат? Возврат к юношеской мечте о нравственном совершенствовании. Между тем три года мытарств, описанных в «Исповеди», перевернули жизнь её автора на 180 градусов: он всё больше и больше становится проповедником. В 1881 г. он посещает монашескую обитель – Оптину пустынь. В 1883 г. он пишет трактат «В чём моя вера?». Но главное, он меняется и как художник: его «Отец Сергий» (1990), «И свет во тьме светит» (1895), «Воскресение» (1899) и мн. др. художественные произведения окрашены переосмыслением былого, легкомысленного, как ему казалось, отношения к жизни – того отношения, с которым он писал свои произведения до того времени, когда его охватил глубочайший духовный кризис, описанный им в «Исповеди».
На этом можно было поставить точку после анализа «Исповеди». Но основная идея этой книги заставляет меня обратить особое внимание всего на один фрагмент из неё, в котором он по существу приближается к пониманию культурогенического смысла жизни. Вот этот фрагмент: «В самом деле, с тех давних, давних пор, как есть жизнь, о которой я что-нибудь да знаю, жили люди, зная то рассуждение о тщете жизни, которое мне показало её бессмыслицу, и всё-таки жили, придавая ей какой-то смысл. С тех пор как началась какая-нибудь жизнь людей, у них уже был этот смысл жизни, и они вели эту жизнь, дошедшую до меня. Всё, что есть во мне и около меня, всё это – плод их знания жизни. Те самые орудия мысли, которыми я обсуждаю эту жизнь и осуждаю её, всё это не мной, а ими сделано. Сам я родился, воспитался, вырос благодаря им. Они выкопали железо, научили рубить лес, приручили коров, лошадей, научили сеять, научили жить вместе, урядили нашу жизнь; они научили меня думать, говорить» (там же. С. 38).
Вопрос «как?» (как следует относиться к тому или иному предмету) производен, вторичен по отношению к вопросу «что?» (что представляет собою этот предмет?), поскольку наше нравственное отношение к предмету вытекает из нашего представления о нём. В каком же тогда случае нравственная картина мира в большей мере приблизится к истине, т. е. будет отражать в идеале поистине нравственное отношение к миру? Очевидно, в том случае, когда нравственная картина мира будет основываться на научной, поскольку последняя в большей мере, чем какая-либо другая приближается к истине – к наиболее адекватному представлению о реальной действительности. Вот почему моралист в идеале должен быть учёным-энциклопедистом, но, кроме того, он должен быть сциентистом – в положительном смысле этого слова, т. е. человеком, осознающим производность нравственной картины мира от научной, зависимость первой от второй. Именно в этом пункте Л. Н. Толстой оказался не на высоте. Он относился к науке не самым достойным образом, а следовательно, не мог определить и правильного нравственного отношения к ней. Как ни странно, он относился с презрением даже к дарвинизму, не сумев разглядеть эволюционное сходство между его учением о нравственном совершенствовании и учением Ч. Дарвина.
Отношения между наукой и нравственностью были перевёрнуты Л. Н. Толстым: не нравственность у него производна от науки, а наоборот – наука производна от нравственности, а точнее – должна стать производной. А поскольку современная наука, с его точки зрения, не подчинена нравственности, то её следует считать ложной наукой. Истинная же наука должна быть подчинена нравственности. Но Л. Н. Толстой заходил в отношении к науке ещё дальше: в его размышлениях о науке прослеживается явная тенденция к сведению всей науки к этике, которая и расценивалась им как истинная наука. В пределе нравоцентризм Л. Н. Толстого должен звучать приблизительно так: не нужна нам никакая наука, кроме одной – науки о том, как жить.
Вот что писал Л. Н. Толстой о современной ему науке: «То, что в нашем мире считается единственной и самой важной наукой: естественные науки, политикоэкономия, история (как она изучается), юриспруденция, социология и пр., совершенно такие же ненужные и большей частью ложные знания, какова в старину была “наука”, включавшая в себя богословие, алхимию, аристотелевскую философию, астрологию» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 20. М.: Художественная литература, 1965. С. 257). Записаны эти слова Львом Николаевичем в дневнике во вполне зрелом возрасте – 29 декабря 1906 г.
Почему же, по мнению Л. Н. Толстого, наука пошла по ложному пути? Он называет, по крайней мере, три причины: во-первых, потому, что большая часть знаний, полученных наукой, никому, кроме самих учёных, не нужна, во-вторых, потому, что с давних пор («со времен не только Рима, но Египта, Вавилона» (там же. С. 247) люди стали ставить своё материальное преуспевание выше духовного совершенства, а наука закрепила это ложное представление о соотношении материальных и духовных ценностей, а в-третьих, потому, что наука не сумела развиваться равномерно, что ей не позволило составить представление о мире как о некоем связном, едином целом.
Последний аргумент Л. Н. Толстого против «ложной» науки заслуживает особого внимания. В современной терминологии в нём идёт речь о том, что в истории науки процессы её дифференциации преобладали над процессами интеграции, что привело её к утрате целостного представления о мире. Кроме того, Л. Н. Толстой подчёркивал неравномерность развития разных отраслей науки, что тоже влияло на утрату единого, всестороннего, системного взгляда на мир. Вот это важное для историков науки суждение Л. Н. Толстого: «В знании важно не количество знаний, даже не точность их (потому что совершенно точных знаний нет и никогда не будет), а разумная связность их: то, чтобы они со всех сторон освещали мир. Вроде того, что бывает в постройках. Постройка может быть великолепна или бедна: зимний дворец и шалаш, но и то и другое – разумные постройки только тогда, когда они защищают со всех сторон от непогоды и дают возможность жить в них и зимой и летом; но самые великолепные три стены без четвёртой или четыре без крыши или без окон и печи много хуже бедной хаты, в которой можно укрыться и не задыхаться и не мерзнуть. То же и в научных знаниях, теперешних знаниях учёных в сравнении со знаниями безграмотного крестьянина-земледельца. Эта истина должна быть основой воспитания и образования. Расширять знания надо равномерно» (там же. С. 289).
Окрестив современную ему науку «ложной», Л. Н. Толстой стал размышлять о науке истинной. Что это за наука? «Мне думается, – отвечает мыслитель, – что теперь наступило время, когда люди сознают эту свою ошибку (что они создали ложную науку. – В. Д.) и исправят её. И установится или, скорее, разовьётся истинная, нужная людям наука духовная, наука о совершенствовании духовном о средствах наиболее лёгких достижения его» (там же. С. 247).
Нравоцентризм Л. Н. Толстого в отношении к науке вылился в критику «ложной» науки, т. е. всей науки, кроме науки о нравственности. В этой критике было много абсурдного (как, например, отрицание медицинской науки) и ценного. Он критиковал нашего брата и за то, что мы употребляем «неясные, несуществующие, выдуманные слова» (Путь жизни. С. 247), и за то, что мы исследуем надуманные проблемы (напр., этимологию слова «куколь»), и за то, что мы защищаем интересы привилегированных классов и т. д., и т. д.
Л. Н. Толстой смотрел на науку, как и на многое другое, с позиций мужицкой морали. Недаром в раздел «Ложная наука» в книге «Путь жизни» он включил такие слова Ш.-Л. Монтескье: «Я люблю мужиков: они недостаточно учёны, чтобы рассуждать превратно» (там же. С. 262). В подобном духе писал и сам Л. Н. Толстой: «Отчего безграмотные люди разумнее учёных? Оттого, что в их сознании не нарушена естественная и разумная постепенность важности предметов, вопросов. Ложная же наука производит это нарушение» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 20. М.: Художественная литература, 1965. С. 276).
С позиций мужицкой морали Л. Н. Толстой смотрел и на искусство. В трактате «Что такое искусство?» он в таком роде писал об искусстве, к которому и сам имел непосредственное, как мы знаем, отношение: «Но мало того, что такие огромные труды тратятся на эту деятельность, – на неё, так же как на войну, тратятся прямо жизни человеческие: сотни тысяч людей с молодых лет посвящают все свои жизни на то, чтобы выучиться быстро вертеть ногами (танцоры); другие (мызыканты) на то, чтобы выучиться очень быстро перебирать клавиши или струны; третьи (живописцы) на то, чтобы уметь рисовать красками и писать всё, что они видят; четвёртые на то, чтобы уметь перевернуть всякую фразу на всякие лады и ко всякому слову подыскать рифму. И такие люди, часто очень добрые, умные, способные на всякий полезный труд, дичают в этих исключительных, одуряющих занятиях и становятся тупыми ко всем серьёзным явлениям жизни, односторонними и вполне довольными собой специалистами, умеющими только вертеть ногами, языком или пальцами» (там же. Т. 15. С. 45). Как видим, не только учёным, но и художникам доставалось от великого писателя земли русской. Можно с уверенностью сказать, что, если бы автором этих слов был кто-нибудь помельче Л. Н. Толстого, то подобные насмешки над людьми искусства никакая бы цензура не пропустила. Но Лев Николаевич был беспощаден и по отношению к своему собственному художественному творчеству, называя «Войну и мир», «Анну Каренину» и др. свои произведения дребеденью.
В чём дело? Чем вызвана подобная позиция Л. Н. Толстого к искусству? Он смотрел на него в подобные минуты – когда из его уст срывались подобные оценки художественной деятельности – глазами простого крестьянина или рабочего. Для них барское искусство – действительно, верченье ногами, языком или пальцами. А между тем, писал Лев Николаевич: «Для всякого балета, цирка, оперы, оперетки, выставки, картины, концерта, печатания книги нужна напряженная работа тысяч и тысяч людей, подневольно работающих часто губительную и унизительную работу. Ведь хорошо было бы, если бы художники всё свое дело делали сами, а то им всем нужна помощь рабочих не только для производства искусства, но и для их большей частью роскошного существования…» (там же. С. 50). Разумеется, Л. Н. Толстой далеко не всегда смотрел на искусство мужицкими глазами. Он часто плакал от умиления, слушая музыку Ф. Шопена или читая стихи Ф. И. Тютчева. Кстати, о последнем, по свидетельству В. Ф. Лазурского, он говорил: «По моему мнению, Тютчев – первый поэт, потом Лермонтов, потом Пушкин» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т. 2. М.: Художественная литература, 1960. С. 25). Но в трактате «Что такое искусство?» он провёл мужицкий взгляд на искусство. Но он ему был и на самом деле чрезвычайно близок – тем более во время написания этого трактата. Никто не может заподозрить Льва Николаевича в неискренности.
Проводя «народную» точку зрения на искусство, Л. Н. Толстой писал: «Как только искусство высших классов выделилось из всенародного искусства, так явилось убеждение о том, что искусство может быть искусством и вместе с тем быть непонятным массам» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 15. М.:
Художественная литература, 1965. С. 134). Писатель развенчивает элитарное, барское, извращённое, с его точки зрения, искусство, потому что истинное искусство понятно всем: «…извращенное искусство может быть непонятно людям, но хорошее искусство всегда понятно всем» (там же. С. 135).
Л. Н. Толстой развенчивает в этом трактате и привычное мнение о том, что красота, выражаемая искусством, а также и красота вообще отнюдь не способствует нравственности. Он писал: «Чем больше мы отдаёмся красоте, тем больше мы удаляемся от добра. Я знаю, что на это всегда говорят о том, что красота бывает нравственная и духовная, но это только игра слов.» (там же. С. 101).
Не красота, а добро – вот цель искусства. Настоящее искусство, с его точки зрения, призвано заражать людей добрыми чувствами. Оно способно влиять на людей в этом отношении более успешно, чем что-либо другое. Вот почему оно способно на великое дело – «осуществление братского единения людей» (там же. С. 231). Братское же единение людей означает отсутствие среди людей насилия. Л. Н. Толстой восклицал: «Задача искусства огромна: искусство, настоящее искусство, с помощью науки руководимое религией, должно сделать то, чтобы то мирное сожительство людей, которое соблюдается теперь внешними мерами, – судами, полицией, благотворительными учреждениями, инспекциями работ и т. п., – достигалось свободной и радостной деятельностью людей. Искусство должно устранить насилие. И только искусство может сделать это» (там же. С. 229). Л. Н. Толстой, таким образом, возлагал на искусство по преимуществу нравственные задачи. Следовательно, как в отношении к науке, так и в отношении к искусству мы наблюдаем у него одну и ту же позицию – нравоцентрическую. Это означает, что на центральное, ведущее положение в культуре он ставил нравственность, все же остальные её области – религию, науку, искусство и т. д. – он ставил в подчинённое к ней отношение.
С нравоцентрической точки зрения подходил Л. Н. Толстой и к политике. Всем известно, с какой беспощадностью великий писатель бичевал социальные язвы царской России, с каким гневом он обрушивался на привилегированное меньшинство, живущее в роскоши за счёт грабежа порабощенного большинства. Но с неменьшей беспощадностью он относился и к себе самому, поскольку и сам он принадлежал к привилегированному меньшинству.
Л. Н. Толстой писал: «…не люблю бедность, не могу любить её, особенно для других, но ещё больше не люблю, ненавижу, не могу не ненавидеть то, что даёт богатство: собственность земли, банки, проценты» (там же. Т. 20. С. 192).
Принять строй, при котором одни с жиру бесятся, а другие не могут свести концы с концами, Л. Н. Толстой не мог, но какой путь он предлагал для замены этого строя на другой, более справедливый? Ненасильственный, нравственный. Вот почему он не мог принять социальной революции, поскольку она предполагает насильственное перераспределение собственности, от которой идёт сама диспропорция между богатыми и бедными.
По поводу марксизма, который, как известно, не отвергает революционного насилия, Л. Н. Толстой говорил следующее: «Главная недодуманность, ошибка теории Маркса в предположении о том, что капиталы перейдут из рук частных в руки правительства, а от правительства, представляющего народ, в руки рабочих. Правительство не представляет народ, а есть те же частные люди, имеющие власть, несколько различные от капиталистов, отчасти совпадающие с ними. И потому правительство никогда не передаст капитала рабочим.» (там же. С. 103–104).
Но что же тогда сделать, чтобы уничтожить строй с непомерной диспропорцией между богатством и бедностью? По Л. Н. Толстому выходит так: бедным ничего не остаётся, как ждать, когда богатые поделятся с ними, а это произойдет тогда, когда они добровольно, по нравственным соображениям пойдут на самоограничение своих потребностей. Он писал: «Главное же – надо быть готовым отказаться от всех усовершенствований нашей цивилизации (отсюда отрицательное отношение Л. Н. Толстого к техническому прогрессу: он сдерживает стремление людей к самоограничению. – В. Д.), только чтоб не было того жестокого неравенства, которое составляет нашу язву. Если правда, что я люблю брата, то я не задумываюсь лишиться гостиной, только бы приютить его, бесприютного. А то мы говорим, что хотим приютить брата, но только с условием, чтобы гостиная оставалась свободною для приёма. Надо решить, кому служить – богу или мамону. Обоим нельзя. Если богу, то надо отказаться от роскоши и цивилизации, будучи готовым устроить её завтра же, только общую, равную» (там же. Т. 19. С. 378).
Дело, таким образом, осталось за малым: ждать, когда богатые добровольно, по нравственным соображениям, поделятся своими благами с бедными. «Жаль, в это время прекрасное, – писал Н. А. Некрасов, – жить не придётся ни мне, ни тебе». Причина одна: стремление к лакомому куску, ко всем благам цивилизации у нас значительно превышает стремление к нравственному совершенствованию и, в частности, к материальному самоограничению.
Но Л. Н. Толстой не видел другого выхода. И в отношении к политике он был последовательным нравоцентристом, считая, что политический прогресс в обществе может стать лишь следствием нравственного совершенствования людей, живущих в нём. Только в этом случае общество перестроится ненасильственно, изнутри, нравственно. Он писал: «Перестроится мир не извне, а изнутри. И поэтому вся энергия – на внутреннюю работу» (там же. Т. 20. С. 197).
И в отношении к языковому общению Л. Н. Толстой был нравоцентристом. И в языке он видел в первую очередь средство для установления между людьми добрых, любовных отношений, средство для их братского единения.
К единению должен вести родной язык, к единению должно вести и изучение иностранных языков. По поводу последних он писал: «Изучение языков – самая христианская наука, потому что ведёт к единению людей» (Л. Н. Толстой: энциклопедия / сост. и научн. ред. Н. И. Бурнашёва. М.: Просвещение, 2009. С. 414).
Но слово может не только соединять людей, но и разъединять. Вот почему Л. Н. Толстой учил осторожному обращению с ним: «Слово – выражение мысли и может служить соединению и разделению людей; поэтому нужно с осторожностью обращаться с ним» (Путь жизни. С. 294). Далее он уточнял: «Берегись такого слова, которое разъединяет людей или служит вражде и ненависти» (там же).
В раздел «Слово» в упомянутой книге Л. Н. Толстой включил такие параграфы: «Слово – великое дело», «Когда рассердился, молчи», «Не спорь», «Не осуждай», «Вред от несдержания в слове», «Польза молчания», «Польза воздержания в слове» (там же. С. 294–303). Для себя же, в своём дневнике за 1899 г. её автор писал: «Дороже всего добрые отношения между людьми, а устанавливаются эти отношения не вследствие разговоров – напротив, от разговоров портятся. Говорить как можно меньше, и в особенности с теми людьми, с которыми хочешь быть в хороших отношениях» (ТолстойЛ. Н. Собр. соч. в 20 томах, т. 20. М.: Художественная литература, 1965. С. 117).
Единение с людьми – высший идеал толстовской этики. Встречаясь с ним, мы ощущаем его величие. Иначе и не может быть: этот идеал соединяет наши разрозненные души со всем родом человеческим. Он заставляет нас забывать о тех бесконечных различиях между нами, которые нас разобщают. Этих различий накопилось так много, что с общечеловеческой точки зрения мы выглядим как существа, которых иначе как странными и удивительными не назовёшь. Эту точку зрения Л. Н. Толстой выразил в дневниковой записи, сделанной им в ночь с 28 на 29 июля 1909 года. Он писал: «Есть на свете такие существа, которые живут все от произведений земли, но для того, чтобы им было как можно труднее кормиться, они землю свою разделили так, что пользоваться ею могут только те, кто не работает на ней, те же, кто работают, не могут пользоваться ею и страдают и мрут поколения за поколениями от невозможности кормиться с земли. Кроме того, существа эти избирают по одному семейству или по нескольким из многих и отказываются от своей воли и разума ради рабского повиновения всему тому, что захотят делать над ними эти избранные. Избранные же бывают самые злые и глупые из всех. Но существа, избравшие и покоряющиеся, всячески восхваляют их. Существа эти говорят на разных языках, непонятных друг другу. Но вместо того, чтобы стараться уничтожить эту причину недоразумений и раздоров, они ещё разделяют сами себя, независимо от различия языка, ещё на разные соединения, называемые государствами, и из-за этих соединений убивают тысячи и тысячи себе подобных и разоряют друг друга» (там же. С. 352).
Далее читаем: «Не буду говорить о тех миллионах глупостей и гадостей, которые делаются этими существами: как они отравляют себя ядом, считая это удовольствием; как собираются в самые заражённые ими же самими места в огромном количестве в среде незанятых огромных пространств земли, строят в одной местности дома в тридцать этажей; или как, не заботясь о том, как бы им всем лучше передвигаться, заботятся о том, чтобы только некоторые могли ездить, летать как можно скорее; или как набирают слова так, чтобы концы были одни и те же, и, составив вместе, как потом восхищаются этим набором слов, называя это поэзией; или как набирают другие слова без окончаний, но такие же глупые и непонятные, называют их законами и из-за этих слов всячески мучают, запирают в тюрьмы и убивают по этим законам друг друга. Да всего не перечтёшь» (там же. С. 354).
Вывод такой: «Удивительнее же всего при этом то, что существа эти не только не образумливаются, не употребляют свой разум на то, чтобы понять, что глупо и дурно, а напротив, на то, чтобы оправдывать все свои глупости и гадости. И мало того что не хотят сами видеть мучающих их глупостей и гадостей, не позволяют никому среди себя указывать на то, как не надо делать то, что они делают, и как можно и должно делать совсем другое и не мучиться так. Стоит только появиться такому, пользующемуся своим разумом существу между ними, и все остальные приходят в гнев, негодование, ужас и где и как попало ругают, бьют такое существо, и или вешают на виселице, или на кресте, или сжигают, или расстреливают. И что всего страннее, это то, что когда они повесят, убьют, это разумное, среди безумных, существо и оно уже не мешает им, они начинают понемногу забывать то, что говорило это разумное существо, начинают придумывать за него то, что будто бы оно говорило, но чего никогда не говорило, и когда всё то, что говорено этим разумным существом, основательно забыто и исковеркано, те самые существа, которые прежде ненавидели и замучили это, одно из многих, разумное существо, начинают возвеличивать замученного и убитого, даже иногда, думая сделать этим великую честь этому существу, признают его равным тому воображаемому злому и нелепому богу, которого они почитают. Удивительные эти существа. Существа эти называются людьми» (там же. С. 355).
Незавидна участь тех, кто не стремится к человеческому единению. «Ужасно одиноко положение того, – читаем у Л. Н. Толстого, – кто не чувствует своего единения со всеми отдельными существами. Когда подумаешь о всех людях, существах, живущих отдельно, – ужас берёт. Успокаивает и радует даже, когда их обнимаешь разумом и любовью» (там же. С. 151–152).
Итак, и в отношении к религии, и в отношении к науке, и в отношении к искусству, и в отношении к политике, и в отношении к языку – всюду Л. Н. Толстой выступает как нравоцентрист, т. е. ставит нравственность на центральное, ведущее, первое место. «Желательно, – писал он, – отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только одновременно и немного позади нравственного движения» (там же. С. 278). Но как же, спрашивается, добиться того, чтобы нравственность стала опережать другие сферы культуры? Усиленно заниматься нравственным совершенствованием. Данный тезис лежит в основе всей этики Л. Н. Толстого, но в особенности – внутренней этики. Во внешней этике её автор мог изменить эволюционизму, что тоже вытекало из его нравоцен-тризма: стоит ли радоваться культурному прогрессу, если он увеличивает отставание нравственности от других сфер культуры? Отсюда такие, казалось бы, ретроградные, антиэволюционные высказывания Л. Н. Толстого, как, например, это: «…добрая жизнь и теперешние технические усовершенствования и формы жизни несовместимы. Без рабов не только не будет наших театров, кондитерских, экипажей, вообще предметов роскоши, но едва ли будут все железные дороги, телеграфы» (там же. С. 180). Или такое: «Обычно думают, что прогресс в увеличении знаний, в усовершенствовании жизни, – но это не так. Прогресс только в большем и большем уяснении ответов на основные вопросы жизни» (там же. С. 175). К этим вопросам он относил нравственные вопросы, которые во внутренней этике Л. Н. Толстой решал в последовательно эволюционном духе, чего, к сожалению, мы не видели в его внешней этике.
2. Внутренняя этика
Нравственное совершенствование состоит в борьбе человека с пороками. В начале книги «Путь жизни» Л. Н. Толстой выделяет следующие грехи: чревоугодие, блуд, праздность, корыстолюбие (жадность), зависть, страх, осуждение, враждебность, гнев, гордость, тщеславие (славолюбие).
Все эти грехи Л. Н. Толстой находил в себе. 21 сентября 1905 г. он писал в дневнике: «Во мне все пороки, и в высшей степени: и зависть, и корысть, и скупость, и сладострастие, и тщеславие, и честолюбие, и гордость, и злоба. Нет, злобы нет, но есть озлобление, лживость, лицемерие. Одно моё спасение, что я знаю это и борюсь, всю жизнь борюсь» (там же. Т. 20. С. 223).
Источник грехов Л. Н. Толстой видел в телесном (животном) начале человека. Применительно к себе он писал: «Во мне два начала: духовное и телесное; они борются. И постепенно побеждает духовное. Борьбу этих начал я сознаю собой и называю своей жизнью» (там же. С. 222). Стало быть, само понятие жизни человека он сводил к нравственной борьбе. «Мы живем только тогда, – подтверждал Л. Н. Толстой, – когда помним о своём духовном я. А это бывает в минуты духовного восторга или минуты борьбы духовного начала с животным» (там же. С. 168). Не следует думать, что такая борьба давалась ему легко. Очень часто он приходил в отчаяние и тогда молил бога: «Господи, помоги мне, сожги моего древнего, плотского человека» (там же. С. 269).
Отчего же человеку приходится всю свою жизнь бороться со своими пороками? Всё дело в том его свойстве, которое Л. Н. Толстой назвал текучестью. Он писал: «Одно из самых обычных заблуждений состоит в том, чтобы считать людей добрыми, злыми, глупыми, умными. Человек течёт, и в нём есть все возможности: был глуп, стал умён, был зол, стал добр, и наоборот. В этом величие человека. И от этого нельзя судить человека. Какого? Ты осудил, а он уже другой» (там же. С. 92).
Текучесть человека не должна расцениваться как основание для сознания человеком бессилия по отношению к своим порокам. Напротив, она служит основанием для постоянного нравственного самосовершенствования. Л. Н. Толстой писал: «Как можно приучить себя класть жизнь в чинах, богатстве, славе, даже в охоте, в коллекционерстве, так можно приучить себя класть жизнь в совершенствовании, в постепенном приближении к поставленному пределу. Можно сейчас испытать это: посадить зёрнышки и начать следить за их ростом, и это будет занимать и радовать. Вспомни, как радовался на увеличение силы телесной, ловкости: коньки, плаванье. Так же попробуй задать себе хоть то, чтобы не сказать в целый день, неделю ничего дурного про людей, и достижение будет также занимать и радовать» (там же. С. 253).
Все пороки (страсти) – крайности, в которые может впасть человек, отправляясь от добродетелей. Последние, как говорил ещё Аристотель, проходят посередине между первыми. Выходит, что текучей является граница между пороком и добродетелью. «Все страсти, – размышлял Л. Н. Толстой, – только преувеличение естественных влечений – законных: 1) тщеславие – желание знать, чего от нас хотят люди; 2) скупость – бережливость чужих трудов; 3) любострастие – исполнение закона продолжения рода; 4) гордость – сознание своей божественности; 5) злоба, ненависть к людям – ненависть к злу» (там же. С. 271).
Основные добродетели группируются в этике Л. Н. Толстого вокруг её базовых, основных нравственных ценностей – счастья, любви, смирения и мужества.
Счастье в представлении Л. Н. Толстого состоит во всё большем и большем приближении человека к нравственному совершенству. Это приближение предполагает каждодневную борьбу человека со своим животным началом, но именно в ней он и видел настоящую жизнь. «Жизнь, – писал он, – только в усилии нравственном… Настоящая жизнь есть рост нравственный, и радость жизни есть слежение за этим ростом. Какое же ребяческое, недомысленное представление – рай, где люди совершенны и потому не растут, стало быть, не живут» (там же. С. 283).
Высшую радость приносит человеку освобождение от соблазнов. «Да, только освободиться, как я освобождаюсь теперь, от соблазнов, – писал 80-летний Лев Николаевич, – гнева, блуда, богатства, отчасти сластолюбия и, главное, славы людской, и как вдруг разжигается внутренний свет. Особенно радостно.» (там же. С. 277). И ниже он продолжал: «Жизнь не шутка, а великое, торжественное дело. Жить надо бы всегда так же серьёзно и торжественно, как умираешь» (там же).
Аристотель называл счастье высшим благом. А вот что понимал под благом Л. Н. Толстой: «Весь смысл человеческой жизни, доступной нам, только в том, чтобы мы имели возможность участвовать в божеской жизни; и потому мы должны быть счастливы. Если мы несчастливы, то это значит только то, что мы делаем не то, что должно, или не делаем того, что должно. Так что не только благо есть последствие исполнения долга, но наш долг в том, чтобы мы испытывали благо» (там же. С. 208). На другом языке это означает, что мы обязаны быть счастливыми, а это возможно в движении нравственном. Это движение – источник радости, а «веселье, радость, – говорил Л. Н. Толстой, – это одно из исполнений воли Бога» (там же. С. 209).
Нравственное совершенствование приводит к высшему благу – любви, единению с людьми. Л. Н. Толстой писал: «Увеличить благо людей наукой – цивилизацией, культурой так же невозможно, как сделать то, чтобы на водяной плоскости вода в одном месте стояла бы выше, чем в других. Увеличение блага (читай: счастья. – В. Д.) людей только от увеличения любви, которая по свойству своему равняет всех людей… Благо только от увеличения любви» (там же. С. 169).
«Наша жизнь, – писал А. И. Герцен, – постоянное бегство от себя, точно угрызения совести преследуют и пугают нас. Как только человек становится на свои ноги, он начинает кричать, чтобы не слыхать речей, раздающихся внутри. Ему грустно – он бежит рассеяться; ему нечего делать – он выдумывает себе занятие; от ненависти к одиночеству он дружится со всеми, всё читает, интересуется чужими делами, женится на скорую руку. Кому и эта жизнь не удалась, тот напивается всем на свете: вином, нумизматикой, картами, скачками, женщинами, благодеяниями, ударяется в мистицизм, идёт в иезуиты, налагает на себя чудовищные труды, и они всё-таки легче кажутся, чем какая-то угрожающая истина, дремлющая внутри его. В этой боязни исследовать, чтобы не увидать вздор исследуемого, в этом искусственном недосуге, в этих поддельных не-счастиях, усложняя каждый шаг вымышленными путами, мы проходим по жизни спросонья и умираем в чаду нелепостей и пустяков, не пришедши в себя» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т. 2. М. Художественная литература, 1960. С. 323). У Льва Николаевича, как вспоминал Н. Н. Гусев, «блестели слёзы на глазах», когда он слушал эти пронзительные слова А. И. Герцена.
Что это за дремлющая истина, о которой писал А. И. Герцен? Можно догадаться – о бессмысленности жизни. Эта горькая «истина» не раз посещала Л. Н. Толстого. Бывало, что дело доходило и до мысли о самоубийстве. Особенно глубокий приступ осознания бессмысленности жизни, её бесцельности, а следовательно, и отчаяния Л. Н. Толстой, как он вспоминал в своей «Исповеди» (1879), пережил в середине 70 гг. Главный вопрос, мучивший его, был вопрос «Зачем?» «Ну, хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?… Или, начиная думать о том, как я воспитываю детей, я говорил себе: «Зачем?». Ну, хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, – ну и что же?». И я ничего не мог ответить», – писал Л. Н. Толстой в этой книге (указ. собр. соч. Т. 16. С. 125). Ниже он добавлял: «Со мной сделалось то, что я, здоровый, счастливый человек, почувствовал, что я не могу более жить, – какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от жизни».
Вопрос «Зачем?» в менее драматической форме посещал Л. Н. Толстого и в другие времена. Так, много лет спустя после описанного кризиса, в конце 1901 г. он писал в дневнике: «Всякий человек закован в своё одиночество и приговорён к смерти. Живи зачем-то один, с неудовлетворенными желаниями, старейся и умирай» (указ. собр соч. Т. 20. С. 156).
А есть ли на свете люди, у которых не бывает подобных мыслей, минут отчаяния? Вряд ли. Как же их преодолевать? Уж, разумеется, не стоит в подобные времена лезть в петлю. Лучший выход, если даже не обнаруживается никакого просвета впереди, – смириться, а «ум, – утверждал Л. Н. Толстой, – возникает только из смирения. Глупость же – только из самомнения. Как бы сильны ни были умственные способности, смиренный человек всегда недоволен – ищет; самоуверенный думает, что всё знает, и не углубляется» (там же. С. 273).
Смирение у Л. Н. Толстого не разрушительно, а созидательно. Оно направлено на сдерживание соблазнов и исполнение своих обязанностей. А обязанностям, долгу он, вслед за И. Кантом, придавал решающее значение в нравственном совершенствовании. Главная же обязанность человека – служить другим. Л. Н. Толстой писал: «Высшее благо человека в этом мире есть единение с себе подобными. Гордые люди, выделяя себя из других, лишают себя сами этого блага. Смиренный же человек уничтожает в самом себе все препятствия для достижения этого блага» (Путь жизни. С. 333).
Без смирения, считал Л. Н. Толстой, невозможно нравственное совершенствование, ибо «ничто так не вредно для нравственного совершенствования, как довольство собой» (там же. С. 339). Из смирения у него вытекал и тот вывод, которому он придавал значение закона. Речь идёт о непротивлении злу насилием. Он писал: «Непротивление злу насилием – не предписание, а открытый, сознанный закон жизни для каждого отдельного человека и для всего человечества – даже для всего живого. Закон этот, не переставая, исполняется. Волки вырождаются, а кролики размножаются. Закон этот, как всякий закон, есть идеал, к которому само собой бессознательно стремится всё живое и должен стремиться каждый отдельный человек. Закон этот кажется неверным только тогда, когда представляется требованием полного осуществления его, а не как всегдашнее, неперестающее, бессознательное и сознательное стремление к осуществлению его» (указ. собр соч. Т. 20. С. 279). Почему необходимо стремиться к осуществлению этого закона? Потому что насилие (например, революция) рождает новое насилие, последнее – новое и так без конца.
Слава, почёт, богатство и т. п. блага – ничто по сравнению с любовью. Только она приносит высшее благо – счастье. «Когда человек ищет благо во всём, кроме любви, – писал Л. Н. Толстой, – он всё равно как во мраке ищет пути. Когда же он познал, что благо всего существующего – в любви, так солнце взошло, и он видит свой путь и не может уже хвататься за то, что не даёт ему благо» (там же. С. 142).
Любовь для Л. Н. Толстого была той волшебницей, которая развязывает все узлы. В её отсутствии, как и в переизбытке, он видел источник всех страданий: «Любовь настоящая есть только любовь к ближнему, ровная, одинаковая для всех. Одинаково нужно заставить себя любить тех, которых мало любишь или ненавидишь, и перестать слишком любить тех, которых слишком любишь. Одно не дошло, другое перешло линию. От того и другого все страдания мира» (там же. С. 164).
Как бы подводя итог своим нравственным исканиям, Л. Н. Толстой писал в своём дневнике в конце жизни: «Смешно писать такую всем известную истину в конце жизни, а истина эта для меня, как я её теперь понимаю, скорее, чувствую, представляется совершенно новой. Истина эта в том, что надо всех любить и всю жизнь строить так, чтобы можно было всех любить» (там же. С. 261).
Не обошёл Л. Н. Толстой и любовь между мужчиной и женщиной. В этой любви высшую прелесть он видел в её зарождении: «Ещё думал нынче же совсем неожиданно о прелести – зарождающейся любви, когда на фоне весёлых, приятных, милых отношений начинает вдруг блестеть эта звёздочка. Это вроде того, как пахнувший вдруг запах липы или начинающая падать тень от месяца. Ещё нет полного цвета, нет ясной тени и света, но есть радость и страх нового, обаятельного. Хорошо это, но только тогда, когда в первый и последний раз» (там же. С. 86).
Мужество – это борьба со страхом. Самый же сильный страх – страх смерти. Мысль о смерти красной нитью проходит через сознание Л. Н. Толстого. Она – главный источник смирения. Она, подобно любви, распутывает все узлы. Она заставляет человека жить для души, а не для тела. Л. Н. Толстой писал: «Для человека, живущего для души, разрушение тела есть только освобождение… Но каково же положение человека, полагающего свою жизнь в теле, когда он видит, что. его тело разрушается, да ещё и со страданиями?» (там же. С. 376).
Л. Н. Толстой верил в то, как он сам писал, что «плотская смерть не конец жизни, а только перемена» (Путь жизни. С. 387), правда, тут же он предупреждал, что «сущность перемены, совершающейся при телесной смерти, недоступна человеческому уму» (там же. С. 390).
Послесловие
Последние слова Л. Н. Толстого перед смертью, которые он сказал подошедшему сыну Сергею, были такими: «Истина… Я люблю много… как они…» (Бунин И. А. Собр. соч., т. 9. Освобождение Толстого. М.: Художественная литература, 1967. С. 28). Неутомимый мыслитель, он всю свою жизнь искал истину. И любовь. Его главной истиной стала любовь. Любовь – вот то солнце, которое освещает человеку его путь к нравственному совершенству. После Л. Н. Толстого в мире не было мыслителя, поднявшегося выше его в учении о нравственном совершенствовании. Доведённое до логического предела, оно становится эволюционным учением, предполагающим, что человек, вступивший на путь нравственного совершенствования, воспринимает себя в качестве сосуда, через который проходит нравственная эволюция. Всё, что мешает ей, он расценивает как зло; всё же, что способствует ей, – как добро.
1. 2. 4. Пьер Тейяр де Шарден
Человек, по удачному выражению Джулиана Хаксли…не что иное, как эволюция осознавшая саму себя. До тех пор пока наши современные умы (именно потому, что они современные) не утвердятся в этой перспективе, они никогда, мне кажется, не найдут покоя.
Высший смысл человеческой жизни великий французский эволюционист Пьер де Тейяр Шарден (18811955) видел в том, чтобы всё больше и больше становиться проводником эволюции. В отличие от животных, люди способны ускорять свой собственный эволюционный прогресс. Всё дело только в том, чтобы именно всё человечество вступило на путь эволюционного прогресса.
До тех пор пока универсально-эволюционное мировоззрение будет оставаться привилегией редких одиночек, рассчитывать на ускорение эволюционного прогресса можно лишь в очень ограниченной мере. Только в том случае, когда это мировоззрение станет массовым, начнётся новая эра в эволюции человека. Вот почему П. Тейяр де Шарден был неутомимым певцом эволюционизма.
П. Тейяр де Шарден восклицал: «Что такое эволюция – теорема, система, гипотеза?. Нет, нечто гораздо большее, чем всё это: она – основное условие, которому должны отныне подчиняться и удовлетворять все теории, гипотезы, системы, если они хотят быть разумными и истинными. Свет, озаряющий факты, кривая, в которой должны сомкнуться все линии, – вот что такое эволюция» (Тейяр де Шарден П. Феномен человека. Введение к объяснению мира. М.: Наука, 1987. С. 12–13).
В своей книге П. Тейяр де Шарден поёт дифирамбы человеку. Он называет его то «ключом универсума» (там же. С. 37), то «центром конструирования универсума» (там же. С. 38), то «вершиной (на данный момент) антропогенеза, который сам венчает космогенез» (там же. С. 39), а то и «пунктом сосредоточения и гоминизации универсального стремления к жизни» (там же. С. 40).
Итак, высший смысл человеческой жизни, по П. Тейяру де Шардену, состоит во всё более и более глубоком постижении эволюционной идеи и во всё более и более активном её применении в жизни. Сегодняшнее человечество находится лишь в начале своего пути к осуществлению этого смысла. Есть ли у сегодняшних людей шансы для дальнейшего продвижения по эволюционному пути?
Положительный ответ на поставленный вопрос подтверждает предшествующая история человечества, которую П. Тейяр де Шарден называет гоминизацией (очеловечением).
Первые люди, по выражению П. Тейяра де Шардена «выделились из веера антропоидов» (там же. С. 151). На заре человечества их проживало намного больше, чем теперешних человекообразных обезьян. Он писал: «В конце третичного периода в горах и лесах антропоиды были гораздо более мночисленны, чем теперь. Кроме гориллы, шимпанзе и орангутана, теперь оттеснённых в свои последние убежища, как ныне оттеснены ав-тралийцы и негритосы, тогда жило много других крупных приматов» (там же. С. 150). Но только одному виду из этих приматов посчастливилось найти путь к очеловечению. Почему им это удалось?
П. Тейяр де Шарден пишет: «Психогенез привёл нас к человеку» (там же. С. 148). Если за этой фразой кроется давно известная мысль о том, что наши животные предки опередили других человекообразных обезьян в своей психической эволюции, что и позволило им вступить на путь очеловечения, то с этой фразой можно согласиться вполне. Но всё дело в том, что её автор вкладывал в неё намного более глубокий смысл, чем тот, о котором я только что сказал.
Тейяровская концепция универсальной эволюции имеет одну очень яркую черту – панпсихизм (гилозоизм). Её автор приписывал сознание не только живой, но и неживой материи. Вот почему мы можем прочитать у него такие фразы: «В земной материи была замкнута некоторая масса элементарного
сознания (там же. С. 66). Некое рудиментарное сознание предшествует появлению жизни» (там же. С. 79). «Первоначальные пылинки сознания» (там же. С. 67) в представлении П. Тейяра де Шардена летали уже по безжизненному миру. В данном случае теолог в нём берёт верх над учёным.
Психическому фактору в эволюции животных П. Тейяр де Шарден отдавал предпочтение перед биологическим. «Согласно ныне существующим представлениям, – писал он в связи с этим, – животное развивает свои инстинкты хищника, потому что его коренные зубы становятся острыми, а лапы когтистыми. Но не следует ли перевернуть это предложение? Иначе говоря, не потому ли как раз тигр удлинил свои клыки и заострил свои когти, что по линии своих предков он получил, развил и передал потомкам “душу хищника”? И то же самое относится к другим животным» (там же. С. 125–126).
Психическая эволюция у разных видов животных принесла разные плоды. Так, насекомые в своём психическом развитии, по мнению учёного, «кажется, достигли своего конечного потолка», поскольку «им никак не удаётся перейти в другую плоскость развития» (там же. С. 128). Главную причину их эволюционного топтания на месте он усматривает в малом размере их организма в целом и их мозга в частности. «Высшие формы психизма, – резюмирует П. Тейяр де Шарден, – физически требуют крупных мозгов» (там же. С. 128).
Наибольших успехов в психогенезе достигли млекопитающие. Особое место среди них занимают приматы. Среди других животных, по словам П. Тейяра де Шардена, «они оказалась наиболее дальновидными… и самыми свободными» (там же. С. 131–132), но главное, «они представляют собой филу чистого и непосредственного мозгового развития» (там же. С. 132). «Вот почему в восходящем движении к наибольшему сознанию они оказались впереди» (там же). Это позволило одной из их ветвей породить человека.
Главный результат в психогенезе обезьян, ставших предками человека, П. Тейяр де Шарден усматривал в приобретении ими способности к рефлексии, т. е. в «способности уже не просто познавать, а познавать самих себя» (там же. С. 136). Из рефлексирующей способности учёный выводил и способность наших предков к созиданию культуры. Он писал: «Рефлексирующее существо в силу самого сосредоточивания на самом себе внезапно становится способным развиваться в новой сфере. В действительности это возникновение нового мира. Абстракция, логика, обдуманный выбор и изобретательность, математика, искусство… Вся эта деятельность внутренней жизни – не что иное, как возбуждение вновь образованного центра, воспламеняющегося в самом себе» (там же. С. 136).
Конец ознакомительного фрагмента.