Вы здесь

От ЖЖизни к жизни. 17 декабря (Е. В. Гришковец, 2012)

17 декабря

Вчера играл в Москве свой самый первый и самый знаменитый моноспектакль «Как я съел собаку». Играл его под сильным и тяжёлым впечатлением от увиденных фрагментов самого массового и долгого моноспектакля, который, думаю, многие посмотрели. Я не смог, не хватило времени. Да и сил, боюсь, тоже не хватило бы… хотя зрелище, а самое главное – содержание было завораживающим своей жутью. Это кошмар. Другими словами своё впечатление выразить не могу…

Вчера повстречались после спектакля со старинным другом Алексом Дубасом. Алекс, человек мягкий, старающийся быть по возможности улыбчивым, на этот раз выглядел подавленным и усталым, признался, что не понимает, о чём говорить в эфире, ведь очевидно, что эфир будет заполнен комментариями по поводу особо ужасных высказываний нашего премьер-министра. При этом легко было предвидеть все варианты таких комментариев. Скучно, грустно и тоскливо. Говорили мы о том, что нет ощущения предела. Вроде бы предел давно должен наступить, но премьер-министр вновь заявил, что предела нет и не видно… Посмеялись приведённой им цитате из любимого фильма «Вор должен сидеть в тюрьме»: Владимир Владимирович, видимо, забыл, что Глеб Жеглов сказал эту сакраментальную фразу после того, как сам подсунул кошелёк вору в карман. Кошелёк был украден вором, но подсунул-то его тот самый герой, которого процитировал наш премьер-министр. Оговорочка, как говорится…

Много Путин сказал фраз, которые будоражат воображение даже не дерзостью, а какой-то уверенной в себе и при этом лютой злобой. Особенно, конечно, – высказывание про интеллигенцию. Давненько такого не звучало на русском языке.

Но вот что я понимаю в связи с прошедшими в Москве событиями и интонацией, с какой говорил самый властный человек в нашей стране. Эти события, эти беспорядки показали, что по-настоящему отлаженных и мощных механизмов руководства страной у руководства страны нет. В частности, нет столь мощных рычагов, чтобы осуществлять цензуру, о которой так много говорится. Зато на фоне всего этого отчётливо видна та действительно мощная самоцензура, которая давно включилась и действительно здорово работает. Эта самоцензура моментально дошла до отдалённейших уголков страны и коснулась даже заводских многотиражек. Вот за что стыдно, и вот по какой причине власть позволяет себе столь откровенные и дерзкие высказывания.


Сегодня сыграем последний в Москве в уходящем году концерт. Будем говорить со сцены о любви, надежде и об улучшении настроения… А что ещё делать? Я уже говорил, что ничего другого не умею. Ну а тем, кто на концерт попасть не сможет, сообщаю, что наш новый альбом я уже держал в руках. Он отлично записан и сведён; выглядит очень красиво, если приобретёте – не пожалеете.


Недавно давал интервью одному журналу, и оно получилось, как мне кажется, занятным. Думаю, это сможет хотя бы ненадолго отвлечь от грустных мыслей и переживаний, от которых так трудно скрыться на огромной территории нашей любимой страны.

Когда я говорю о французских женщинах, в голове сразу возникает образ женщины за сорок. Иногда сильно за сорок. Юных красивых женщин в Париже вы не увидите. Об этом нужно забыть раз и навсегда. Нужно ехать к университету, чтобы посмотреть на юных. Молодых в основном видишь в мотоциклетных шлемах, на мотороллере. Это, наверное, красиво, но лучше бы они шлемы не снимали. Под ними что-то ненакрашенное, кудрявое, но очаровательное, замотанное шарфом, в свитере непонятного размера, с сумкой через плечо… Одна коллега-парижанка, много старше меня, объяснила: «А зачем мне было до 30 лет делать макияж? Укладывать волосы, интересоваться, какой салон хороший, какой – не очень. Я и так была молодая, даже конопатая. На 20 кило толще – такая пышка, но я всегда могла найти себе любые приключения».

Мне очень нравится парижское утро, когда парижанка выходит из дома в Шестнадцатом районе или Сен-Дени. Смотришь на эту женщину: где она делала укладку – непонятно. Идёт озабоченно, вся в себе. Не смотрит по сторонам. За ней легкий шлейф аромата, соответствующего времени года. Зная московский контекст, думаешь, сейчас она чуть-чуть пройдёт, и там её будет ждать машина с водителем. Он выйдет, откроет дверцу… Но она подходит к какому-нибудь маленькому «Пежо» или «Ситроену», немножко поцарапанному и помятому, не последней модели. В нём небрежно набросаны журналы, свёртки, газеты. Садится в машину – и поехала. И она прекрасна. У неё, возможно, взрослый сын. Такой, судя по её виду, неожиданно взрослый. Любимый внук или несколько внуков. Она очень весёлая, но не самая заботливая бабушка – у неё всегда какие-то дела в её конторке, или галерее, или маленьком магазинчике, или маленькой театральной кассе. Но обязательно что-то маленькое и такое же очаровательное, как она сама. У неё очаровательная квартирка – чистая, но неряшливая. Там, может быть, слишком много всего накопилось, и всё набросано, новые шторы куплены, а старые ещё не сняты. Она сразу начинает с тобой общаться, глядя куда-то в сторону, параллельно говоря по телефону. Она предлагает тебе сесть, тут же наливает кофе, хриплым из-за курения и вечных разговоров голосом что-то кому-то объясняет и при этом делает в твою сторону извиняющиеся глаза и какой-нибудь очаровательный жест. Равно как она не сняла старые шторы, а новые уже повесила, у неё есть новый друг, а со старым она ещё не рассталась. У них чудесные отношения. Они могут вместе ужинать. Я видел и довольно крепкие парижские семьи, но это, скорее, редкость. При всём том дети, друзья… А она юна. Постоянно разговаривает, курит, ругается, открыв окно, с таксистами, много смеётся, пьёт вино. Она всё время в общении. Не кокетничает, нет, это другое. У нас если женщина улыбается незнакомому мужчине у лифта, это будет воспринято либо как сумасшествие, либо как команда к действию. А там она со всеми так разговаривает: с продавцом в лавке, где покупает кофе или фрукты, в любимом кафе, где каждое утро пьёт кофе или обедает. Она разговаривает громко. Вспомните, в парижских кафе никогда нет музыки. Там музыка не нужна, там шум голосов. Там нужно перекрикивать друг друга, и громкость постоянно повышается. И это здорово. Это лучшая музыка Парижа. Француженка всё время с чем-то борется. Когда в ресторанах можно было курить, парижанки возмущались, что всё прокурено, хотя сами курили. Теперь, когда это запретили, говорят: «Господи, нам приходится ходить на улицу курить! И потом, в кафе не стало нашего любимого запаха. Теперь пахнет моющими средствами и кухней!» Они всё время как на картине Делакруа, где женщина с полуобнажённой грудью на баррикадах. У них всё так. Это чудо какое-то, а не женщины. Я уж не говорю о пожилых привлекательных женщинах, каких у нас почти нет. Парижанки никогда не машут на себя рукой. А у нас так много женщин, махнувших на себя рукой, в любом возрасте, что это просто национальная катастрофа. Жизнестойкости в наших женщина хне меньше, но выглядят они иначе. Ведь и у парижанок, у которых взрослые дети, старый друг и новый друг, жизнь не сахар. Французские мужчины, может быть, выглядят получше, получше умеют себя вести, но не лучше наших. Ещё более жадные, ещё более капризные, ещё более эгоистичные, въедливые и ревнивые. Наши женщины, видимо, более жизнестойкие. Но не выглядят француженки пожилыми после того, как жизнь их стукнула. У них, наверное, это традиция – не махнуть на себя рукой. А у нас женщина, хорошо выглядящая после пятидесяти, либо совершает подвиг, либо, по мнению окружающих, вульгарна. Француженки возраст не скрывают и не демонстрируют. Они всё-таки исходят из того, что лучше быть откровенной женщиной, которая отлично выглядит в свои пятьдесят, чем плохо выглядящей в тридцать. Они с возрастом не расстаются.