Вы здесь

Отцовский крест. В городе. 1926–1931. От редакции (С. С. Самуилова, 1996)

© С. С. Самуилова, Н. С. Самуилова,1996.

© В. С. Рыжков. Предисловие, 1996.

© Издательство «Сатисъ», оригинал-макет, оформление, 2013


По благословению Архиепископа Пермского и Саликамского

Афанасия


Рекомендовано к публикации Издательским Советом Русской Православной Церкви

* * *

Возлюбленной о Господе дорогой сестре ин. Таисии!

Во укрепление в вере и благочестии, в просвещение ума и сердца, в утешение души!

С БЛАГОпожеланиями, м. София, ин. Фекла, Мария.

Пасха, 2014 г.


От редакции

Документальная повесть «Отцовский крест» (это название дано редакцией, авторское название: «Из жизни одного священника») издается нами по самиздатской машинописной копии. Первая часть книги («Острая Лука») передана издательству Ольгой Николаевной Вышеславцевой, а вторая («В городе») была найдена в библиотеке Санкт-Петербургской Духовной Академии, на титульном листе этой последней обозначено: Куйбышев, 1989 г. Но, по-видимому, это год перепечатки, а не написания повести. Судя по некоторым замечаниям в тексте, первая часть книги была написана в 1940-50-е гг., а вторая – в 60-е гг. Кроме того, из текста повести можно извлечь следующие сведения о ее авторах. Это:

Софья Сергеевна Самуилова, 1905 г. рожд., уроженка с. Острая Лука, Березоволукской волости, Николаевского уезда, Самарской губернии (ныне это Саратовская обл., Духовницкий р-н, сохранилось соседнее село Березовая Лука, а Острая Лука затоплена водами Саратовского водохр.).

Наталья Сергеевна Самуилова, род. там же в 1914 г.

Обе они – дочери настоятеля церкви села Острая Лука в период 1906–1927 гг. о. Сергия Самуилова, 1883 г. рожд., выпускника (1905 г.) Самарской семинарии, ректором которой тогда был архим. Вениамин, впоследствии свщмч. Вениамин Петроградский.

В 1927 г.о. Сергий (в сане протоиерея) был переведен в Воскресенский («новый») собор г. Пугачева (бывш. Николаевск), в котором прослужил до 1930 г., когда был арестован «за агитацию против колхозов», так же как и его архиерей, владыка Павел (Флоринский), в те годы еп. Пугачевский. Место о. Сергия в соборе занял его сын, о. Константин (1908 г. рожд.), также впоследствии репрессированный. Кроме того, среди лиц, знавших о. Сергия, в тексте упоминаются: митр. Уральский Тихон (Оболенский) и еп. Вольский и Балаковский Андрей (Комаров), впосл. (с 1943 г.) архиеп. Куйбышевский (ум. 1955 г.). Год гибели самого о. Сергия предположительно 1932.

Издательство «Сатисъ» будет благодарно всем, кто может сообщить какие-либо дополнительные сведения об авторах этой повести и других членах семьи Самуиловых, особенно, если кто-нибудь из них до сих пор здравствует. Просим обращаться по адресу: 199034, Россия, Санкт-Петербург, В. О., Большой пр., 8/4, лит А. или позвонить по тел: (812) 323-63-42.

Отцовский крест


Глава 1

История с географией

Давным-давно, еще во времена Пугачева, и еще раньше его, стояла на одной из извилин Большого Иргиза, на правой его стороне, слобода Мечетная. Стояла она как будто посреди широкой степи, тянувшейся от Волги до Урала, а на самом деле уже на крайних западных отрогах Общего Сырта. Поэтому степь, к западу совершенно ровная, только кое-где перерезанная оврагами, к востоку начинала постепенно холмиться; да и на запад от слободы горизонт закрывал, точно край котловины, длинный, пологий подъем, тоже носивший название Сырта. За этим Сыртом целиком пряталась слобода, позднее город Николаевск. Он скрывался в котловине даже тогда, когда в нем выстроили высокий Новый собор. С запада все равно была видна только пустая, безлюдная степь, и лишь с края Сырта открывался сразу весь городок и окаймленная лесом линия Иргиза. Линия эта отнюдь не была прямой; можно было пойти и вниз, и вверх по реке и одинаково, километра через три, увидеть на левом берегу село Давыдовку занимавшее горловину большой извилины, которыми отличался Иргиз. Рассказывали, что когда-то, когда по реке еще тянули бечевой небольшие плоты и баржи, бурлаки утром не тушили разложенного на ночь костра, только присыпали его сверху золой, а вечером, располагаясь на новый ночлег, бежали туда за огоньком. Так длинный, целодневный путь по берегу продвигал их по прямой на каких-нибудь полтораста-двести сажен.

К двадцатым годам нашего времени по берегам Иргиза оставались только отдельные лесные островки, почему-то носившие украинские названия «гай»: Титов гай, Белый гай, Толстый гай, но раньше здесь леса было гораздо больше. Лесная глушь заполняла берега Иргиза, и под ее защитой стояли скиты раскольников, скрывавшихся здесь, в вольной стороне, от «тесной» жизни обжитой части России. Старообрядческий Иргиз в свое время славился между раскольниками не менее, чем Черемшан или описанный Мельниковым-Печерским Керженец. И ничего, что слобода, по обе стороны которой они расселились, называлась Мечетная, т. е. что первыми и основными насельниками в ней были татары. Сейчас трудно сказать, как сложились первоначальные отношения русских с татарами, но нужно думать, что хозяева не имели ничего против новых соседей, иначе они, конечно, сумели бы быстро отвадить их. Больше того, археолог мог бы доказать, что какой-то период пришельцы даже оказывали на аборигенов сильное влияние, приведшее к ощутимым результатам. Правда, и до нашего времени татары занимали отдельную, северную часть города, так называемый конец, или аул. Жили они там своей обособленной жизнью: две мечети; медные, чеканные, с узким, как у чайников, горлышком, кувшины для омовения, стоявшие во дворах; женщины, в свободных, как рубаха, платьях и заменивших чадру платках вроспуск[1], часто не умеющие даже объясняться по-русски. Но на пустыре за татарским концом, на высоком берегу Иргиза, примерно посредине между последними домами и зданием электростанции, еще в двадцатых-тридцатых годах можно было видеть заросшие бурьяном остатки старинного кладбища. Не было на нем ни русских дубовых крестов с верхушками в виде маленькой часовенки, ни поставленных стойком, грубо выломанных, нетесанных глыб белого камня, как у татар. Там рядами лежали поросшие мхом, изъеденные временем, но с ясными признаками отделки, каменные плиты. На каждой плите сверху был высечен крестик, а под ним русское христианское имя и татарская фамилия. Значит, жили здесь когда-то крещеные татары, достаточно культурные, чтобы оставить по себе эти памятники, и настолько многочисленные, что имели собственное кладбище.

Но не до них было в те годы, а может быть, тут скрывалась еще одна интересная страница истории края и русского христианства. Сейчас трудно сказать не только то, когда появились здесь крещеные татары и почему исчезли, а, и вообще, когда они жили там: когда Иргиз был еще старообрядческим, или когда скиты и монастыри постепенно переходили в единоверие. Ко времени этого перехода слободы Мечетной не было и в помине, она превратилась в уездный городок Николаевск. Городок понемногу ширился, рос; появились в нем один за другим «темные» богачи: Мальцев, Волковойнов, Чемодуров и другие. Про источники их богатства ходили такие же темные слухи: тот «занимался» фальшивыми деньгами; тот сам их не печатал, а нашел на своем гумне спрятанную в омете соломы кипу ассигнаций да еще сумел скрыть большую часть их от брата, вместе с которым сделали находку; тот убил проезжавшего купца; тот обманул и обобрал своих же собратьев-старообрядцев. Конечно, все это скрывалось во мгле времен, а ближе к нашему времени представители этих фамилий были просто богатыми купцами, торговавшими, в основном, хлебом. После революции, когда купцы исчезли, а Николаевск был переименован в Пугачев, в нем оставались две громадные для такого городка мельницы.

Находившиеся близ города монастыри к 1926 году один за другим были закрыты. Самый дальний из них, Преображенский, располагался километрах в 9-12-ти на северо-восток от города, в живописной местности между Иргизом и заросшим лесом озером Ковшик. Он служил резиденцией епископа Уральского и Николаевского Тихона; там же помещалась и основанная свт. Тихоном миссионерская школа. В двадцатых годах монастырь был превращен в тюрьму, но недавно эту тюрьму перевели ближе к городу, на юго-восточную окраину, в православный женский Вознесенский монастырь. Там еще функционировала церковь, закрытая только в начале 1927 года, и часть корпусов еще занимали монахини, которых постепенно переселяли в город. Говорили, что перенести тюрьму вынудила необходимость: с некоторого времени в Преображенском монастыре начал слышаться подземный звон, не дававший покоя ни заключенным, ни охране.

Третий монастырь, женский, единоверческий, Никольский, находился километрах в трех к югу от города, как и первые два, тоже на берегу Иргиза; там уже несколько лет существовала трудовая артель, организованная монахинями.

В городе имелись кладбищенская и единоверческая церкви и два собора – Старый, екатерининских времен, деревянный и приземистый, и Новый, кирпичный, насчитывавший всего два-три десятка лет[2].

Соборы стояли на двух, примыкавших одна к другой, площадях или на одной, разделенной глубоким оврагом, а совсем рядом со Старым высилась громада еще одного, самого нового собора. Его начали было строить перед войной 1914 г., вывели стены и своды, а докончить помешала война. Так он и стоял, непокрытый, под дождями, снегом, как памятник прошлого, дав тему для местной пословицы. Когда в городе хотели сказать о чем-то, что делалось очень медленно, говорили: «Как собор строится». В двадцатых годах его начали разбирать, но добротный цемент превратил здание в крепкий монолит, кирпичи не отделялись, а ломались и крошились, работа еле подвигалась. Тогда вместо прежней пословицы стали говорить: «Как собор ломают».

Глава 2

Первые впечатления

То правда. Город не широк,

Не длинен…

– И площадь. Площадь велика.

Некрасов

Если рассуждать с практической точки зрения, переход отца Сергия из Острой Луки в Пугачев казался вполне естественным, почти неизбежным. Прослужил человек в небольшом, бедном приходе двадцать лет, дослужился до протоиерейства и, вполне понятно, при первой же возможности занял место, более соответствующее его новому сану, тем более, что и дети подросли, учить надо. И, может быть, никому не приходило в голову, как тяжело было всей семье расставаться с этим бедным приходом, каким неприятным казался в первое время Пугачев. Он был теперь виной всех мелких неполадок, всех жизненных неудобств, начиная с холодной квартиры до… да сама Соня, которая чаще других употребляла формулу: «В этом Пугачеве!..» – имея ввиду, что «в этом Пугачеве» не может быть ничего хорошего, – даже она скоро заметила, насколько подчас бывает пристрастна, и, смеясь, говорила: «Теперь, кажется, если у нас чашка разобьется, и в этом Пугачев будет виноват».

Вполне понятно, что им было тяжело менять зеленое раздолье приволжского села на сухой, пыльный и грязный степной городок. До того они знали только один такой маленький городок – Хвалынск. Но Хвалынск привольно раскинулся по склону высокого берега Волги; главную улицу его до 1918–1919 гг. украшала аллея пирамидальных тополей; весь городок утопал в зелени: сады карабкались по склонам высоких холмов до самого леса. Целое лето по улицам разливался аромат то цветущих фруктовых деревьев, то липы, то бахчей и, непременно, бодрящий аромат сосновой хвои. Правда, мостовая была не лучше пугачевской и при езде по ней «кишки с печенками перепутывались». Зато каждый дождь смывал с нее пыль и уносил в Волгу. Если же и приходилось кому-нибудь выпачкаться, пробираясь по немощеным окраинам, то эта грязь, вернее, мокрый песок, сама отставала, как только просохнет.

В Пугачеве почва была грубая, суглинистая, дававшая массу мелкой, скрипящей на зубах пыли летом, а в сырое время превращавшаяся в глубокую липкую грязь, в которой оставались подметки, а то и отрывались головки сапог. В глубокие галоши грязь заваливалась сверху; живущим на окраинах непременно нужны были сапоги, а многие ли имели возможность сделать их на всю семью?

Вдобавок эту грязь нужно было срочно и тщательно отскабливать и смывать с обуви, отстирывать с подолов верхней одежды, хотя бы стеганой или меховой. Высохнув, она превращалась в плотно въевшуюся глянцевитую корку, как будто была замешена не на воде, а на клее. Даже на мостовой лежал такой слой грязи, что на выбоинах можно было зачерпнуть в сапоги. Соня полушутя-полусерьезно уверяла, будто мостовая сделана только для того, чтобы не утонуть с головой. А какая это была грязь! Вонючая, желтая, наполовину перемешанная с навозом; от отвращения мороз пробегал по коже, когда она заливалась в обувь.

Но и такая мостовая была только на двух-трех отрезках ближайших к центру улиц, а район, где поселился о. Сергий, весной и осенью превращался в настоящее болото.

Особенно трудно было женщинам пробираться за водой к водокачке, стоявшей посреди улицы на перекрестке. Тут уже не обойдешь, не выберешь, где помельче, лезь прямо в самую топь. Те три года, которые Самуиловы жили в этом районе, о. Сергий в грязное время старался сам приносить воду. Иногда он пропадал значительно дольше, чем необходимо, а вернувшись, объяснял: «Выбрался я на угол, к домам, где грязи поменьше, смотрю – стоит женщина с пустыми ведрами и не решается переходить к водокачке. Я перелил ей воду, а сам опять полез».

Даже распорядок жизни горожан в какой-то мере зависел от этой грязи. Например, весенние каникулы в школе-семилетке, стоявшей посреди большой площади на окраине города, приурочивались ко времени весенней распутицы, независимо от того, совпадало это с каникулами в других школах или нет. В некоторые годы каникулы в семилетке особым постановлением исполкома приходилось продлевать на несколько дней против положенного, да и этого было мало. Случалось, что отцы сопровождали в школу 12-13-летних дочерей и в особенно топких местах переносили их на руках.

Конечно, сейчас, зимой, приезжие могли только слышать и догадываться об этом биче города, но были и другие прелести, заметные и теперь: пронзительные ветры, морозы, почти полное отсутствие деревьев; даже городской сад находился на другом берегу Иргиза, за плотиной. Тяготила жесткая вода, от которой чай терял вкус, а волосы после мытья так склеивались, что иногда казалось – их так и не удастся расчесать, и нет другого выхода, как обрезать весь этот плотно свалявшийся войлок.

Единственным, что не только произвело на всех хорошее впечатление, но даже примирило со многим, был собор. И не снаружи. Снаружи он представлял из себя темно-красный пятиглавый куб с облицованными белым камнем оконными наличниками, пятью, когда-то посеребренными, а теперь просто серыми куполами-луковицами и отдельно стоящей высоченной колокольней под таким же серым куполом. Зато изнутри он очаровал всех, даже отца Сергия и Юлию Гурьевну, знавших все тридцать с лишним самарских церквей, из которых многие были гораздо богаче уездного собора.

В этом случае помогла именно его бедность. Стены внутри до того почернели от копоти, что прошлой весной почувствовалась необходимость, не откладывая больше, произвести внутренний ремонт, а средств почти не было. Как ни изворачивались члены церковного совета, как ни занимали, где только могли, – набранных денег едва-едва хватило на покраску, о росписи нечего было и думать. Зато покрасили собор в нежно-голубой цвет, переходящий на прямоугольных колоннах в зеленовато-бирюзовый. Краски казались почти прозрачными, как воздух, а своды и купол были так высоки, что создавалось впечатление, будто тебя окружает чистое светлое небо с поблескивающими в самом зените первыми редкими звездами. От одного этого молитвенный порыв охватывал душу, и создавшееся настроение оказывалось настолько сильным и прочным, что заставляло забывать о мелких житейских неполадках.

Нужно сознаться, что такому настроению мешало многое. Прежде всего, несоразмерная высота здания, куда улетало зимой все печное тепло, а всегда, в любую пору года, – весь звук. Отец Сергий, говоривший вначале, что служить в соборе легко, т. к. собор сам допевает «аминь», скоро почувствовал и отрицательную сторону этого непосредственного участия соборных стен в чтении и пении. Особенно в чтении. Гулкий резонанс многократно преломлял, искажал и совершенно заглушал голос чтеца, и нужно было иметь большую привычку, чтобы разобрать хоть что-нибудь. Старожилы говорили, что раньше было еще хуже, но потом догадались отгородить десятисаженный цилиндр главного купола поперечным стеклянным перекрытием вроде потолка. Тогда явилась возможность понимать кое-что из читаемого, а зимой стало немного заметно, что собор отапливался. Впрочем, очень немного. Громадное (конечно, в уездных масштабах) здание требовало непосильных расходов. Ремонт, налог со строений, освещение все стоило гораздо, иногда в два-три и более раз, дороже, чем в Старом соборе. А особенно отопление. Трудно сказать, сколько нужно было дров, чтобы добиться постоянной, ровной температуры. Теперь в каждую топку закладывали всего воз (на дровнях, примерно 3/4 кубометра), а то и полвоза дров, и все тепло поднималось к сводам, а внизу царил свирепый холод. Особенно он мучил в будни, да еще Великим постом, когда на дворе начинало таять и нельзя было ходить в валенках. Да и весной было нелегко. Промерзшие за зиму каменные стены согревались чуть ли не к концу июня, а в апреле и мае внутри собора все еще было холодно. Люди приспосабливались, кто как мог. Духовенство чуть не круглый год имело в запасе валенки, в которые обувались, приходя в церковь; в алтаре, чтобы не замерзали Св. Дары, была сложена маленькая печка-буржуйка. Некоторые прихожане приносили с собой специальные половички, а другие шли по линии наименьшего сопротивления и просто уходили в Старый собор. Как ни обидно было патриотам Нового, приходилось признать, что старинный, с низкими сводами и деревянными полами, Старый собор имел больше преимуществ перед Новым. Там было тепло, была хорошая слышимость и хороший хор, тоже привлекавший немало молящихся из чужого прихода. А лишние молящиеся давали лишний доход и, следовательно, возможность больше платить певчим, иметь лучшего регента, содержать третьего священника. Словом, там могли позволить себе много расходов, недоступных значительно беднейшему Новому собору, хотя официально он и считался первым, кафедральным. Впрочем, был определен круг людей, привязанных к нему служебным положением или сердечной склонностью, или тем и другим вместе, потому что было в нем что-то внушавшее искреннюю любовь. Этим людям приходилось вести напряженную борьбу за то необходимое, что в Старом соборе давалось легко и просто, о чем там даже не думали.

Глава 3

Новые знакомства[3]

Пока приезжие устраивались на новом месте и толковали о том, что женщины должны сделать визиты семьям всех членов причта, счастливое для них стечение обстоятельств помогло познакомиться сразу со всеми. Настоятель, отец Александр Моченев, справлял третью или четвертую годовщину смерти матери и пригласил на поминки всех сослуживцев, в том числе и отца Сергия с Юлией Гурьевной и Соней.

Следуя старинной традиции, о. Александр и матушка встречали гостей у входа в комнаты. Они здоровались с новоприбывшими и приглашали их пройти в столовую.

Отец Александр был крепкий, немного грузный батюшка, лет за пятьдесят. Несмотря на довольно большой нос картошкой, он был красив своеобразной красотой людей пожилого возраста. Когда-то темно-русые, а теперь наполовину седые волосы его ложились крупными волнами; сохранившиеся в широкой бороде темные пряди красиво оттеняли седину, а из-под густых, совершенно черных бровей глядели большие, приветливые глаза. Людям, знакомым с хроникой Лескова «Соборяне», отец Александр своей внешностью напоминал протопопа Савелия Туберозова, но характер у него был другой, более мягкий и покладистый. Беспокойный характер Савелия достался, скорее, отцу Сергию. И, как ни привлекателен образ Туберозова, трудно представить его с такой добродушной улыбкой, которая почти всегда светилась на лице о. Александра, прячась в его роскошной бороде и таких же пышных, почти белых усах.




Словно по заказу, матушка София Ивановна, как и жена Туберозова, была маленького роста не просто меньше мужа, а совсем маленькая, чуть повыше Юлии Гурьевны, но зато полненькая и кругленькая, как колобок. При первой встрече, конечно, можно было заметить только ее приветливость хозяйки, но отец Сергий, узнавший ее несколько больше, очень уважал матушку, даже больше, чем ее мужа.

– У них женщины глубже, чем мужчины, – говорил он, характеризуя семью настоятеля и относя к числу этих, так высоко оцененных им, женщин и невестку Моченевых, жену их сына Анатолия.

Эта невестка, Евгения Ивановна или просто Женя, была хорошенькая молодая женщина с пышными светло-русыми волосами. Она выглядела особенно изящной и хрупкой рядом со своим здоровяком мужем. Оба они пели в соборном хоре. У Анатолия был сильный бас, второй по мощности в городе, где было немало хороших голосов. Нежный, серебристый дискант Жени, к сожалению многих любителей пения, редко удавалось слышать. В хоре его заглушал гораздо более сильный, хотя и менее приятный голос жены регента Прасковьи Степановны, а сольные партии из-за той же Прасковьи Степановны ей редко доставались.

Кроме них, в семействе Моченевых было две дочери: Зоя, студентка, учившаяся в Саратове, и пятнадцатилетняя Маруся, копия своего отца, с такими же большими глазами. Был еще девятимесячный внук Шурка, худенький, болезненный малыш, с коротеньким красным носиком и вечно стоящими дыбом редкими пушистыми волосенками. Таким его вынесли к гостям, подняв с постели, и таким он оставался пять лет спустя, когда его увозили из Пугачева.

Подходя к дому, Самуиловы столкнулись с регентом Михаилом Васильевичем, а войдя, увидели среди собравшихся громоздкую фигуру дьякона Федора Трофимовича Медведева. Едва присутствовавших перезнакомили между собой, едва Михаил Васильевич успел извиниться за свою «Панюрку», которая не могла оставить прихворнувшего ребенка, как явились последние приглашенные: второй псаломщик Димитрий Васильевич и его жена, как и Моченева, тоже Женя. Оба высокие, темноволосые, хорошо одетые, чего нельзя было сказать об остальных гостях, веселые и, видимо, свои люди в этом доме, так как о. Александр встретил их шутливым возгласом:

– Вот и молодожены явились! Их, как полагается, посадим в передний угол. Честь и место! Проходите!

– Какие же мы молодожены, отец Александр! – низким грудным голосом возражала вновь прибывшая, поправляя золотое пенсне на слегка прищуренных близоруких глазах. – Мы раньше ваших поженились.

– Ничего не знаю, раз держите себя, как молодожены, значит, такие и есть. Садитесь, садитесь, не задерживайте людей!

Матушка Софья Ивановна усадила Юлию Гурьевну около себя, и у них завязался оживленный разговор. Нашлись общие знакомые – учителя и классные дамы епархиального училища, где учились и обе они, и три дочери Юлии Гурьевны. Вспоминали бывших в их время архиереев. Юлия Гурьевна, как и много раз раньше, с удовольствием рассказывала про основателя училища епископа Серафима. Он постоянно следил за нуждами воспитанниц и даже, по мере сил, баловал их. То дорогих конфет к празднику пришлет, то апельсинов; зимой распорядился сделать в саду ледяную гору для маленьких и прислал что-то много салазок. Потом даже песенку пели, кто-то из преподавателей составил:

Продолжая свои ласки,

Подарил ты нам салазки.

И с счастливой той поры

Мы катаемся с горы.

– Епископ Гурий тоже очень заботился об епархиалках, – подхватила Софья Ивановна. И сам часто бывал и на уроках, и на вечерах. Послушает, как девочки поют и декламируют, полюбуется, как маленькие играют, только на танцы никогда не оставался; как подойдет время начинаться танцам, встанет и уезжает.

– Вот я уже забыла, продолжала вспоминать Софья Ивановна, – какая это была игра, когда все встают в круг и поют, а одна ходит и палкой пристукивает. Когда я в первом классе была, ходить досталось мне. Я всегда маленькая была, первым номером в классе. Вы представляете, первый номер в первом штатном классе это самая маленькая во всем училище. А епископ Гурий к нам всегда приезжал с красивым посохом, наверное, кипарисный был, – я тогда не разбиралась, – высокий, с серебряным набалдашником. Он мне его и дал, я и постукивала архиерейским посохом, который был раза в полтора выше меня. А он, конечно, сидел да посмеивался, он очень любил маленьких.

– Посмеяться он любил, покойник, Царство ему Небесное, вмешался отец Сергий, прислушавшись к разговору – У нас один семинарист хорошо его смех копировал. Бывало, сидим в классах и слышим: «Ха-ха-ха!» Все, конечно, насторожимся, и из каждого класса кто-нибудь выглянет посмотреть: Гурий приехал или наш товарищ балуется.

– А его воспитанницу, Анну Васильевну Киселеву, помните? – спросила Юлия Гурьевна.

– Как не помнить Анюту Киселеву? – встрепенулась матушка. – Мы с ней почти одних лет были, я немного постарше. Епископ Гурий ее вывез из какой-то голодающей деревни. Анюта не круглая сирота, у нее мать была, бедная вдова. Епископ платил за содержание Анюты в училище и в женском монастыре, она там жила, а на лето ее, обыкновенно, кто-нибудь из подруг приглашал. У нее много было подруг, она была очень общительная, к слову сказать, очень красивая. После окончания епархиального, уже когда епископ Гурий был в Симбирске, Анюта так и осталась в училище классной дамой. А потом, уже много спустя, замуж вышла, уехала в Москву. Еп. Гурий еще мальчика тогда воспитывал, тоже сироту, Павла Петровича Мурашкина. Он потом, кажется, инженером стал.

– Да, я это все знаю, – подтвердила Юлия Гурьевна и переспросила: – Неужели Анна Васильевна моложе вас?

– Моложе. Вы не смотрите на моих детей, я старше, чем они показывают, – улыбнулась матушка. – У меня до Анатолия еще несколько человек было, все умирали. Анатолий тоже рос слабенький, болезненный, мы и не думали, что он выживет. Сама не помню теперь, кто нас надоумил в Саров съездить и в Дивеево, к юродивой Пашеньке. Слышали про нее?

– Слышала, а съездить не пришлось.

– А мы вот побывали. Приняла нас ласково, с Толей играет, разговаривает, а на руки не берет. Мне очень хотелось, чтобы она взяла, а она говорит: «Материн, материн», – и на руки не берет. Я, когда вышла, заговорила с ее послушницей и пожалела, что Пашенька ребенка не взяла, а послушница отвечает: «Это хорошо, что не взяла, значит, жить будет; она, когда берет, этим предсказывает, что ребенок умрет. А у вас что, дети не живут?»

– «Не живут», – говорю. – «То-то она про этого говорила – материн. Этот жить будет. Вы его еще, когда в пустыньку к отцу Серафиму пойдете, в источнике искупайте!»

Пошли мы на источник. Не знаю, как потом, а тогда там две купальни стояли – мужская и женская, и вода по трубе текла холодная, прямо ледяная. У меня ноги стыли, пока я купалась, а после очень приятно сделалось. Стала я и Толю раздевать, а женщины, которые тут были, говорят мне: «Неужели вы и ребенка купать будете, да еще такого больного? Простудите!» А я думаю: все равно он не жилец, только и надежда, что Бог поможет. И понимаете, не успели мы от пустыньки до монастырской гостиницы дойти, как он есть запросил, а до того насильно заставляли. И вот, видите, какой стал! Когда поет свои упражнения, пианино за ручку поднимает – и голос не дрогнет. А то подойдет к лампе – видите, у нас тридцатилинейная «Молния» – и возьмет какую-нибудь длинную ноту. Так лампа тухнет…

– Ты что же, хозяйка, заговорилась и гостей не угощаешь! – раздался веселый, звучный голос о. Александра. – Кушайте, пожалуйста, рыбу, моя матушка мастерица ее приготовлять. Да и рыба хорошая попалась. Конечно, судак, а не осетрина, да Бог с ней, с осетриной, очень она коварная; меня это один раз больно коснулось, с тех пор видеть ее не хочу.

– Вы не о том ли случае вспомнили, когда не то двое, не то трое ею отравились? – переспросил о. Сергий. – Я уже теперь подробностей не помню, а тогда по всему уезду разговор был. Священник с женой тогда, кажется, умерли.

– Моя родная сестра с мужем, – вздохнул о. Александр. – Съезд был в Николаевске, зять приехал, и она с ним, хотела со мной повидаться. В одном номере мы и остановились. После съезда прошли по магазинам, купили малосольной осетрины, поели на дорожку; в охотку-то много съели. Мне тогда нездоровилось что-то, я отказался, а то с ними же был бы. Я осетринку-то любил. У меня кое-какие дела в городе были, я задержался, а они сразу после обеда собрались. Едва половину пути до Подшибаловки проехали, как зять почувствовал, что ему нехорошо – голова кружится и в глазах двоится: две лошади, два солнца, четыре руки. Заговорил с женой, оказывается, и у нее тоже. До Подшибаловки от города 25 верст; там больница была. Зять погнал лошадь, что было сил, да все равно не успел. Успел все-таки мне телеграмму послать: «Жена умерла, я лежу». Я, конечно, сейчас же ямщика, застал зятя при последнем издыхании… Да, вы правы, отец Сергий, шума тогда этот случай много наделал… – Возьмите пирога, не пожалеете!

– Спасибо. Я уж полтора года знаю, какие у матушки вкусные пироги.

Отец Сергий намекал на свое первое знакомство с Моченевыми, на Пасху 1925 года. Тогда, на первый день Пасхи, он был арестован, а на третий доставлен в Пугачев. В городе очень скоро стало известно, что в милиции находится арестованный священник, и, хотя никто его не знал, в тот же день ему принесли от Моченевых передачу – вкусный праздничный обед. То же было и в среду, только в этот день передачу приносили три раза – в завтрак, обед и ужин, и утром в четверг. Приносили столько, что о. Сергий делился со своими случайными товарищами и с дежурными охранниками – им ведь тоже не очень приятно было сидеть на работе, когда все их товарищи отдыхают (тогда еще в учреждениях праздновали Пасху). Понятно, что это угощение помогло установиться добрым отношениям.

В четверг, едва начались занятия, о. Сергия отпустили; он зашел в Новый собор, отстоял литургию и поблагодарил о. Александра за сочувствие и помощь.

Этот случай и напомнил о. Сергий, сидя за обедом; он был не из тех, которые стесняются лишний раз поблагодарить за сделанное добро. А о. Александр был не из тех, которые готовы без конца слушать благодарности; он сразу перевел разговор на другое.

– Я по себе знаю, как тяжело человеку в праздник в таких условиях, – сказал он. – В 1924 году нас, несколько человек, привезли в Самару как раз в Великую субботу. Вот тяжело было! На улицах чувствуется праздник, звонят колокола, а нас, грязных, полуголодных, ведут через весь город в тюрьму. Только что мы вышли с вокзала, мимо нас, будто случайно, прошла женщина и тихонько спросила: «В чем нуждаетесь?» Мы-то еще недавно из дома уехали, а с нами были два архиерея, они, не помню, сколько уже времени, с этапа на этап переходили. Один из них показал на разбитую обувь, другой знаком объяснил, что нужно белье. И не успели нас в тюрьме оформить, как несут передачу: белье, обувь, громадный кулич, пасху, узел крашеных яиц и еще что-то. Слезами мы тогда это угощение облили, а все-таки радостно было. Устроили-таки добрые люди и для нас праздник!

– А ты расскажи, как тебя причащали, – напомнила матушка.

– Да, интересно получилось! – глаза у о. Александра заблестели, по лицу разлилась счастливая улыбка.

– Сами понимаете: пост, а я в милиции. Владыка Павел, дай ему Бог здоровья, и придумал: отслужил литургию, да и направил ко мне отца дьякона со Св. Дарами… Вот он, герой-то сидит, – показал о. Александр на дьякона Федора Трофимовича, с аппетитом обсасывавшего рыбную косточку – Так прямо в чаше и нес через площадь.

– И пропустили?

– Представьте себе, пропустили.

Во время прошлогодней встречи о. Александр сказал: «Трудновато нам одним кормить всех, кто сюда попадает. Если бы вы из сел нам немного помогли».

Вернувшись, о. Сергий поговорил кое с кем из соседей и прихожан, и вскоре в Пугачев были отправлены сухари, масло, яйца и другие непортящиеся продукты. Немного спустя, села последовали их примеру.

Глава 4

Две семьи

Дьякон Федор Трофимович Медведев был вдов, и женщинам не нужно было делать ему визита, а в молодые семьи к псаломщикам более подходило идти Соне, кстати, Женя Жарова так настойчиво приглашала ее. Выбрав, для храбрости, время, когда Димитрия Васильевича заведомо не было дома, Соня отправилась в красивый особнячок, где Жаровы снимали квартиру.

Женя происходила из состоятельной и культурной семьи, одной из тех, членов которых в маленьком городке все знают. Может быть, сложившиеся в детстве привычки отразились и на выборе именно этой квартирки… Во всяком случае, обстановка темноватой, но уютной столовой, в которой Женя приняла гостью, могла быть только у таких людей.

Вынув из старинного, резного, темного дерева буфета тонкие хрустальные вазочки с вареньем, красивые чашки и маленькие тарелочки для закусок, Женя угощала новую знакомую и, приветливо сияя глазами, без умолку говорила. О чем только она не говорила! И о своей свадьбе, о борьбе, которую ей пришлось выдержать с родителями, не желавшими этого брака, и о том, как они в прошлом году чуть не утонули, катаясь на худой лодке, и о своей бабушке, которая, бывало, водила ее к заутрене в монастырь, и еще о многом. А Соня слушала и думала.

Ей вспоминался рассказ отца, как он удивился, когда молодая женщина при первом знакомстве отрекомендовалась просто: «Женя!» Обычай называться уменьшительным именем тогда только входил в моду и до села еще не дошел. Впрочем, и в городе он не вполне утвердился; Дмитрий Васильевич, например, совсем не претендовал на то, чтобы остаться Митей. Поэтому о. Сергий спросил: «А как ваше отчество?»

– Я еще молоденькая! – с легкой смущенной гримаской ответила Женя.

Действительно, она была молоденькая. Что-то совсем юное проскальзывало в ее тоне и манере, несмотря на пенсне и густые, срастающиеся брови, придававшие ей солидность. Совсем по-молодому она любила и поболтать, и повеселиться, и в кино сходить. Это служило иногда причиной очередных недоразумений между ее мужем и отцом Сергием. Принаряженная для кино или гостей, Женя появлялась к концу вечерни в церкви; Димитрий Васильевич, увидев ее, начинал торопиться и зарабатывал замечание, иногда довольно резкое.

Все же бабушкино воспитание было в Жене очень заметно.

– Вы посмотрите, как она молится, говорила о ней Юлия Гурьевна.

Правда, молилась Женя удивительно – горячо, искренно, забывая об окружающем. Жена регента, Прасковья Степановна, не вставала на клирос, когда собиралась говеть и хотела спокойно помолиться, а Жене ничто не мешало, она и на клиросе могла прекрасно отдаваться молитве. Вообще, несмотря на сверкавший в ее глазах огонек юности, она казалась взрослее, серьезнее, вдумчивее мужа. Размышляя о горячем, неустоявшемся характере Димитрия Васильевича, о. Сергий возлагал надежды на ее доброе влияние. И не ошибся.

Регент Михаил Васильевич Емельянов был человеком совсем иного типа, чем его младший товарищ: небольшого роста, более спокойный. Он был почти новичком в городе, приехал туда из Уральска ровно за год до о. Сергия. И у него, и у его жены Прасковьи Степановны, и даже у маленького Бори, когда он начал достаточно понятно объясняться, был сильно заметен уральский говор. Они говорили: «пимы», «Сяров», «дярутся» и т. п.

Емельяновы еще не успели обзавестись постоянным кругом знакомств и скучали. Как псаломщик первого штата, Михаил Васильевич, в основном, служил с настоятелем и мог бы почти не встречаться с о. Сергием. Однако он часто, гораздо чаще, чем Димитрий Васильевич, заходил к новому батюшке, еще когда тот жил один, продолжал заходить, и когда к нему приехала семья.

Вначале для таких посещений было два основных повода – возможность получать ссуды и брать книги для чтения. К отцу Сергию, продавшему свой домик в Острой Луке, до покупки нового все сослуживцы обращались за небольшими займами, и чаще всех это делал Михаил Васильевич. С другой стороны, он как манны небесной ждал библиотечки о. Сергия, о которой зашел разговор еще тогда, когда они вдвоем сидели в полупустой и страшно холодной квартире нового священника. Когда же библиотечку наконец привезли, Михаил Васильевич стал самым частым и аккуратным ее абонентом.

Михаил Васильевич успел принять участие в Гражданской войне. В 1919-20 годах он отбывал действительную службу в закаспийских степях, воюя против казаков Серова. На память об этом времени остался глубокий круглый шрам на правой щеке, а на правой руке у него два пальца были оторваны осколком снаряда. После армии Михаил Васильевич пел на клиросе в Уральском соборе, даже был там помощником регента. Естественно, что, не зная других образцов, он во всем, хорошем и плохом, подражал этому регенту и считал его непререкаемым авторитетом в области пения. Пение Михаил Васильевич страстно любил, и в этом была одна из точек соприкосновения его с о. Сергием, хотя вкусы их были совершенно различны и они много спорили, толкуя о стилях пения.

Для начинающего регента у Михаила Васильевича была довольно большая нотная библиотека; когда закрывали собор, он ночью вынес оттуда какие мог нотные тетради и зарыл их в сугробе, а потом постепенно перетаскал домой. Он красочно рассказывал о своих переживаниях в это время, да и вообще любил и умел рассказывать; рассказывал и случаи из певческой жизни, и о военном времени. Вопреки распространенному мнению, будто самым страшным видом оружия обычно считают то, от которого пострадали сами, Михаил Васильевич самым страшным считал конную атаку казаков.

– Пехоте труднее всего выдержать, когда казаки мчатся на нее во весь опор с шашками наголо, рассказывал он, – да при этом еще орут или визжат что ли дикими голосами; мороз по коже пробирает. А шашками они так работают – с одного удара пополам разрубают человека или руку с плечом отрубают, – та же смерть, только мучений больше. Очень трудно выдержать, не стреляя, подпустить их на нужное расстояние, так бы и повернулся и побежал… а если побежал – конец… От верховых не убежишь, а бегущих казаки рубят, как им вздумается. Зато уж если выдержит пехота, да с близкого расстояния даст залп – тут, считай, казакам конец. Потому-то они так и стараются кричать, на психику подействовать, чтобы до этого не допустить. От залпа передние ряды упадут, задние ни остановиться, ни повернуть на скаку не могут, сшибаются друг с другом, падают, лошади под ними бесятся, а по ним в это время залп за залпом…

Рассказывая, Михаил Васильевич страдальчески морщился – он не годился в поэты, у которых война выходит красивой.

Зато первый муж Прасковьи Степановны был воин по профессии – казак из-под Гурьева. Туда он увез из Уральска молодую жену, там и оставил ее с ребенком, когда стало ясно, что красные вот-вот завладеют городом.

– Я плакала, просила его, чтобы остался, а он мне ответил: «Что же мне из-за бабьей юбки ждать, пока у меня из спины ремней накроят?» рассказывала Прасковья Степановна. По ее тону было ясно, что даже тогда, во время паники, ее внимание остановили не «ремни», а «бабьей юбки». Оскорбление, звучавшее в этих словах, не забылось, а, может быть, стало еще ядовитее от того, чего молодая женщина натерпелась потом от пьяного свекра.

– Кормиться-то нужно было, я на людей стирала, – продолжала она, по-видимому, снова переживая прошлое.

– Запрусь, бывало, в бане и стираю до поздней ночи, а он куролесит. Сколько я тогда передрожала, наверное, и сердце тогда испортила. Нет-то нет, заснет или уйдет куда-нибудь, а мы со свекровью наплачемся, наплачемся вместе… Потом ребенок у меня умер, в хозяйстве моей части не стало, а в области поспокойнее сделалось, и поезда пошли. Я и уехала обратно в Уральск, стала на клиросе петь. Миша тогда из армии вернулся, тоже там пел. С тех пор, как мой муж пропал, уже четыре года прошло, мне церковный развод дали, мы и повенчались. А тут вскоре и мой первый в Уральск явился; где он пропадал это время, не знаю. Ну, мы и решили оттуда уехать.

Как и Женя, Прасковья Степановна рассказала свою историю в первый раз, как Соня пришла к ней. Они сидели в небольшой комнатке, жарко натопленной, чтобы было тепло ребенку, игравшему на полу, а маленький Боря деловито возился под столом. Боря был вылитый отец и в то же время хорош, как картинка. Чистая, белая кожа с нежным, чуть заметным румянцем, небольшой, красиво вылепленный носик, большие голубые глаза под тонкими черными бровями, пунцовые губки бантиком. Если бы такие краски были не у ребенка, а у девушки, никто бы не поверил, что это все натуральное. Вдобавок, Прасковья Степановна любила одевать сынишку во все белое. Даже зимнее пальтецо и шапочка были у него из мягкой белой ткани, а этот цвет очень шел к мальчику. Вот и сейчас хозяйка и гостья залюбовались на Борю, когда он, выбравшись из-под стола, подошел к ним. Личико ребенка было озабоченно, а на пальчике, который он выставил вперед, виднелась капелька крови.

– Нозем! – взволнованно лепетал он, подходя к матери.

– Это значит – ножом, – пояснила та, завертывая пальчик чистой тряпочкой.

– Ухитрился где-то стеклянку найти, – добавила она, наклоняясь под стол и убирая опасный предмет. – Такой полазуха, никак за ним не уследишь. Вот посмотрите, что у него на ногах. Прасковья Степановна указала на яркие зеленые валеночки, из которых один был совершенно новенький, а на втором в двух местах красовались большие заплаты.

– Сжег было пимы. И как только ухитрился кинуть, ведь печь-то высоко. Я затопила, а сама вожусь у стола, стряпаю. Он подходит, бормочет: «Папа, мама», – а я и не пойму, о чем он. Сунулась к печи, а пим уже пылает, вон какие две дыры прогорели.

1 февраля 1927 г. у Бори родилась сестренка Валя, такая же блондиночка, но с темно-карими материнскими глазами. Прасковья Степановна охотно ходила к Самуиловым с обоими детьми, которых там с радостью встречали. Правда, первый самостоятельный поступок Вали, когда она начала без чужой помощи передвигаться по комнате, состоял в том, что она вытащила из-под письменного стола большую бутылку чернил и вылила их в стоявшую рядом картонную коробку. Конечно, произошел переполох. Пока Соня тряпками и бумагой собирала чернила и оттирала пол, матери пришлось отмывать теплой водой виновницу происшествия, стирать и сушить ее беленькое платьице. Посещение на этот раз затянулось дольше обычного.

Глава 5

О певчих и пении

Отец Сергий имел очень хорошее мнение о Михаиле Васильевиче, как человеке и сослуживце, но находил, что как регент он оставляет желать многого. Большинство прихожан разделяло его взгляд. Прихожане еще помнили «старого регента Жукова», умершего от туберкулеза несколько лет назад. В последнее время Ефим Иванович не мог долго стоять; хором управлял его сын Борис Ефимыч, перешедший потом в Старый собор. Он регентовал, а отец сидел на клиросе и поднимался только в самые ответственные моменты. «И при Борисе хорошо пели, сразу как будто и не заметно разницы, – рассказывали любители пения, – а как Ефим Иваныч встанет да взмахнет руками – хор будто подменят, совсем по-другому звучит!»

Уж если Борис Ефимыч не мог угнаться за отцом, то Михаилу Васильевичу и вовсе было до него далеко. Вдобавок, не только наших приезжих, привыкших в селе к благоговейному поведению певчих, но и многих из здешних старожилов коробило то, как держались певчие на клиросе: они стояли спиной к алтарю, улыбались, перешептывались, особенно во время чтений. Регент отчаянно размахивал руками, точно все пение зависело от силы его размаха, а так как он стоял на самом виду, то внимание молящихся отвлекалось – невозможно было не следить за его движениями.

– Михаил Васильевич, если бы вы постарались делать, как другие регенты, говорил ему о. Сергий. Вот в Самаре, в Петропавловской церкви, есть регент. У него весь хор стоит лицом к алтарю, а он сам сбоку и чуть впереди их, вполоборота: и ему их видно, и им его. И совсем не машет руками, только чуть-чуть шевелит пальцами да иногда бровью, а певчие поют, как хороший музыкальный инструмент. И смотреть, и слушать приятно.

– Не умею я так, – отвечал Михаил Васильевич.

Он, и действительно, не умел, да и не считал нужным что-то менять, находил все вполне нормальным. Сам вчерашний певчий, он в разговорах на клиросе не видел ничего особенного. Когда же ему со всех сторон начали делать замечания, он уже не мог справиться с избаловавшимися людьми. При Ефиме Ивановиче Жукове на клиросе была строгая дисциплина, при Борисе Ефимовиче она ослабела, а поступивший потом регент, о котором составилось мнение, что он неверующий, и совсем распустил певчих. И уж, конечно, не Михаилу Васильевичу с его мягким характером было взять хор в руки.

Связывало его и то, что певчие с хорошими голосами, при первой же попытке призвать их к порядку, фыркали: «Уйдем в Старый собор». Там, правда, им не было такой свободы, они не были там единственными и незаменимыми, но грозить – грозили, а некоторые даже выполняли угрозу. С этим тоже приходилось считаться.

Чуть ли не основная беда Михаила Васильевича как регента состояла в том, что он не мог добиться подчинения от собственной жены. Свое первенствующее положение в домашней жизни она перенесла и на клирос. «Главный регент», – язвительно звали Прасковью Степановну обиженные ею певчие, а за ними и все прихожане. Неплохая женщина, хорошая семьянинка и хозяйка, благодаря привычке командовать мужем, она потеряла чувство такта и на клиросе сделалась нетерпимой и несправедливой. Частенько, не стесняясь тем, что это замечает вся церковь, она настаивала на исполнении именно тех вещей, которые нравились ей, пела все лучшие партии, затирая других дискантов. Особенно обидно было невестке о. Александра, Жене Моченевой, обладавшей удивительно красивым голосом, мягким, но не очень сильным. В хоре резковатый, громкий голос Прасковьи Степановны совершенно заглушал ее, а солировать ее не допускали. Дело дошло до того, что вмешался церковный совет и потребовал, чтобы Жене дали исполнять соло «Ныне отпущаеши». Когда начали готовить «На реках Вавилонских», только благодаря вмешательству того же церковного совета дискантовая партия была отдана Жене. Молящиеся получили незабываемое наслаждение. Чистый, серебристый голосок Жени, с глубоким чувством повторявший «Аще забуду… забвена буди…», вызывал слезы на глазах; как будто слышалось пение самих иудейских пленников. Мне он слышится и теперь, спустя сорок лет.

В известной мере Прасковью Степановну оправдывало то, что она действительно любила пение. Некоторые песнопения она исполняла так, что ее приятно было слушать. Когда она пела «Благословлю Господа на всякое время» за Преждеосвященной литургией или «Реку Богу: заступник мой еси», голос ее терял обычную резковатость и звенел неподдельной искренностью. Заметно было, что она сама переживает те чувства, которые передает.

Были удачи и вообще в репертуаре хора. Прежде всего «Святый Боже» Угорского распева, который с искренним удовольствием слушала даже Соня, особенно тяжело переживавшая переход «от греческого пения к итальянскому», как определил отец Сергий. Хорошо, со вкусом, которого не хватает многим более видным хорам, пели «С нами Бог», Крещенские песнопения и прокимен «Море виде и побеже». Да и «На реках Вавилонских» с Женей Моченевой производило сильное впечатление. Правда, о последнем о. Сергий говорил, что он значительно выиграл бы, если бы вместо бесчисленных повторений на разные лады каждой фразы, из них взяли бы только по одному, наиболее сильному варианту. И добавлял: «А камней-то сколько навалили, это уже совсем лишнее!.. Теряется чувство меры, основным звучанием становится не скорбь, а жестокость».

Отец Сергий горячо любил пение и, несмотря на эти недостатки, вместе с Костей старался не пропускать ни одной спевки. Возвратившись, он иногда с удовольствием напевал понравившуюся ему мелодию, а иногда комментировал: «Марш какой-то!» И, расхаживая по комнате, наглядно доказывал, что под эту музыку очень удобно маршировать. А однажды пропел фразу из песнопения (не буду указывать, из какого, чтобы не смутить тех, которые его услышат) и спросил Юлию Гурьевну и Соню: «Что это?»

– Что-то очень знакомое, но что не могу припомнить, ответила Юлия Гурьевна.

Отец Сергий еще раз пропел мелодию, уже без слов, а затем со словами, «переводя на русский язык»: «Ле-он мо-ой, ле-ен!» – и добавил с горечью: «Вот чем нас потчуют новые-то, модные композиторы!»

– Как много значит в церковном пении правильный темп, – говорил он в другой раз. – А у нас то торопятся, чуть не захлебываются, слова не выговаривают, особенно на левом клиросе, то как воз в гору тащат. Некоторые регенты, особенно второстепенные и третьестепенные, медленность и вычурность считают торжественностью. Чем больше праздник, тем больше они стараются насовать всяких концертных «номеров» с бесконечными, а часто и бессмысленными повторениями одних и тех же слов. Затянут службу, а потом начинают пропускать стихиры, не считаясь с тем, что некоторым стихирам, по их содержанию, цены нет. Понравилось им это «Ныне отпущаеши»! Я прошлый раз по часам заметил, ровно пятнадцать минут пели. Сколько стихир можно бы пропеть за это время, если бы не увлекались итальянщиной! Эти все сложные «Херувимские» да «Отче наш» – «птички» – хороши для духовных концертов, какие устраивались раньше во внебогослужебное время, а не для самого богослужения. На концерте можно полюбоваться и голосами певцов, и искусством, с которым они справляются с разными, чуть не оперными, фокусами. А за богослужением нужно другое, нужно, чтобы еще пение создавало и усиливало молитвенное настроение – его «птичкой» не достичь. Наши лучшие духовные композиторы: Иоанн Дамаскин, Косьма Маюмский – знали этот секрет, и лучше их гласовых напевов ничего не придумаешь. А у нас в последнее время привыкли гласовое пение считать за ничто. Какие-то деревенские регентишки и хоришки и то норовят петь «понотно» (хотя в нотах почти ничего не смыслят), а так называемое «простое» пение оставили левому клиросу. А оно, кстати сказать, совсем непростое, далеко не всякий хор сумеет как следует исполнить его, не подменяя всякими «придворными» и тому подобными распевами. Конечно, если поют два старика да три старухи, хорошего не получится. А когда на него, хотя бы и в селе, обращено должное внимание, то споют так, что заслушается. А вот у епископа Тихона в его миссионерской школе пели по-единоверчески молодые, звучные голоса, – куда до них нашему хору! И в семинарии у нас, бывало, все больше гласовое пели (нотное очень мало, и только настоящих церковных композиторов, вроде Архангельского), – а сколько людей приходили слушать!

– Да, я тоже очень любила семинарское пение, – подтверждала Юлия Гурьевна, – очень любила туда ходить. Да и, вообще, мне больше нравится мужское пение.

– Это еще новый вопрос. Женские голоса по природе резкие и страстные, они заглушают мужчин. Чтобы они не преобладали в хоре, а украшали его, женщины должны составлять примерно четвертую часть поющих, а в современных хорах бывает наоборот – мужчин четвертая, а то и пятая часть.

На квартиру к новому батюшке частенько заходил по-соседски один из церковных попечителей, Григорий Амплеич Калабин, маленький, худенький и очень горячий старичок. Как-то так получалось, что он почти всегда попадал во время обеда.

– Садитесь к столу, Григорий Амплеич, – приглашали его.

– Спасибо, не хочу, – солидно отвечал он. – Сейчас только пообедал. Щи с горохом ел.

Он брал стул и усаживался чуть поодаль от стола, аккуратно устроив между ног довольно увесистую палку.

Разговор начинался с текущих соборных дел, переходил на воспоминания о недавнем прошлом, снова возвращался к собору и т. д. Григорий Амплеич был ярым противником обновленчества, в 1923 году вместе с другими членами церковного совета привлекался к суду за сопротивление, оказанное уполномоченному ВЦУ, и очень любил об этом рассказывать.

– Ведь оправдали нас, – говорил он. – Значит, и суд согласился, что по-другому мы не могли поступить. А что же было терпеть, когда Варин к нам в собор лез? Мы замок навесили, а он со своими явился, хотели ломать. Тут, конечно, народ сбежался, попечители пришли, не дали. Я вот этой палкой!..

Его глазенки возбужденно блестели, палка внушительно стучала об пол, убедительно подчеркивая наиболее острые моменты рассказа. С языка, по адресу Барина, с силой срывались эпитеты: «чубук»… «лоскут»… – самые резкие выражения, которые позволил себе употреблять маленький попечитель. Можно было поверить, что противники у Барина оказались не из смирных.

Григорий Амплеич стоял в церкви на левом клиросе, подпевал там дискантом, как его когда-то учили в школе, и имел свой идеал церковного пения. Он не забирался в дебри теории, а рассуждал попросту, требовал, чтобы пение было «церковное, а не как в театре», и чтобы певчие ни своим поведением, ни самим пением не нарушали церковного благочиния.

– Не могут начать сразу! – горячился он. – Священник возглас даст, а они «докают» да «микают», камертон разогревают.

Эта привычка не беспокоиться о непрерывности богослужения, задавать и перезадавать тон иногда в самые важные моменты, даже во время Евхаристийного канона, волновала и о. Сергия. Еще больше его возмущало то, что даже в эти моменты регент и певчие считаются только с собой, по собственной фантазии выбирая то очень быстрый, то очень медленный напев.

Во время Евхаристийного канона, хотя бы и не сам служил, хочется сосредоточиться, углубиться, – говорил о. Сергий, объясняя, почему не выходит в это время исповедовать. Он и в селе перестал руководить хором отчасти для того, чтобы не рассеиваться. – А то читаешь тайные молитвы и прислушиваешься, как певчие такую-то и такую-то ноту возьмут.

В селе он мог не следить за пением, знал, что певчие возьмут нужный темп и кончат одновременно с ним, а если поторопятся, то и повторят последние слова. А здесь?

– Я евхаристийные молитвы читаю, в это время все должно идти по порядку, в привычном ритме, чтобы не нарушалось молитвенное настроение, – жаловался он. – А тут читаешь и слышишь, что на клиросе молчат: спели что-то быстрое и меня поджидают. Тут невольно начинаешь нервничать, торопиться. А то еще хуже, дойдешь до самого важного момента, скажешь начало стиха, нужно возглашать: «Приимите, ядите!» – а певчие все свои рулады выводят. Вот и сохрани тут молитвенное настроение перед самым Пресуществлением!

Он ненадолго замолкал, чтобы дать почувствовать серьезность сказанного, особенно если его собеседником был Михаил Васильевич, потом продолжал.

– Рассказывали про митрополита Филарета Киевского, что ему однажды пришлось служить в присутствии императора Николая Первого. Придворные перед началом шепнули митрополиту что, мол, его величество торопится, нужно кончить литургию за час. А он два прослужил и на сделанное ему замечание ответил: «В присутствии Царя Небесного я не могу помнить о земном». Знаете, что Николай Первый из себя представлял? А вы хотите, чтобы я к певчим приноравливался!

По поводу какого-то такого «Господи, помилуй», в котором сопрано выделывает замысловатые коленца, один слушатель высказался так: «Посмотрел бы я, как она запоет „Господи, помилуй“, когда смерть пред собой увидит; пожалуй, забудет все эти выкрутасы-то».

Глава 6

Новоселье

Едва квартира была приведена в порядок, устроили новоселье. У о. Сергия собралась та же компания, которая была на поминках у Моченевых, только Михаил Васильевич на этот раз явился «со своей Панюркой». Они вместе с дьяконом Медведевым пришли первыми. Михаил Васильевич хозяйским взглядом окинул знакомую комнату. Она совершенно изменилась: трюмо, фисгармония, книжный шкаф, небольшой красивый буфет, какие были в моде, когда о. Сергий женился, портреты его родителей на стенах. Но чего-то не хватало: исчез корявый, полузасохший фикус, который раньше занимал середину комнаты.

– А где же древо жизни? Выбросили? – спросил Михаил Васильевич, здороваясь.

Дьякона Федора Трофимовича заинтересовал японский лакированный альбом, лежавший на столике перед трюмо. Мальчики, приехавшие на каникулы из с. Приволжья, где они учились, подсели к нему, и Костя начал объяснять, кто изображен на фотографиях. Евгений Егорыч Самуилов… он же с женой… Юлия Гурьевна.




Отец Сергий с женой вскоре после рукоположения, еще с короткими волосами и пушком вместо бороды. Братья обоих супругов в студенческой и военной форме. Юлия Гурьевна с двумя красавцами сыновьями. Отец Сергий, вернее, маленький Сережа Самуилов, то один, то с братьями, то на руках у матери… Федор Трофимович перевернул еще один лист; с небольшой «визитной» фотографии на него взглянуло юношеское лицо с задумчивыми глазами и светлыми волосами. Федор Трофимович перевел взгляд с фотографии на Костю, снова на фотографию, опять на Костю и сказал чуть-чуть укоризненно, словно тот хотел его обмануть: «Да это и не ты!»

– Не я, – подтвердил Костя. – Это папа.

– Похож ты на отца. Я сначала подумал, что ты.

В прихожей хлопнула дверь. Вошли Жаровы, и следом за ними сразу четверо Моченевых. Жаровы, как и в прошлый раз, были принаряжены. Димитрий Васильевич в новеньком костюме, Женя – в светлой шелковой кофточке и высоких сапожках с пуговицами. Эти сапожки, из дорогой кожи, на белой шелковой подкладке, Димитрий Васильевич недавно купил за 35 рублей и уже хвастался ими перед сослуживцами. Михаил Васильевич тогда сокрушался, что не имеет возможности подарить такие своей жене, а о. Сергий возмущался.

Отдал за сапожки чуть не весь месячный заработок! Конечно, им родители помогают, и те, и другие, да не в том дело. Если и средства позволяют, недопустимо бросать такие деньги на наряды.

Все гости, за исключением матушки Моченевой и отца дьякона, не переступавшего в своих музыкальных познаниях за пределы церковных служб, были певцами. Они заинтересовались грудой нот, лежавших около фисгармонии, и после молебна и обеда занялись ими. Там было несколько тетрадей с партитурами опер, кипа различных печатных нот, но больше всего рукописных, оставшихся от того времени, когда квартиру Самуиловых каждое лето наполняла музыкальная молодежь, братья и сестры хозяев.

– Споем? – предложил кто-то из гостей. – Отец Сергий, найдите что-нибудь хорошенькое!

Отец Сергий порылся в нотах и вытащил четыре тоненькие тетрадочки.

– Вот! Полностью все голоса сохранились! Знакомо ли это вам? «Дай, добрый товарищ, мне руку свою».

– Знакомо. Хорошая вещь! – потеплевшим голосом отозвался о. Александр.

Молодежь была не настолько осведомлена, но Прасковья Степановна смело взяла тетрадь с надписью «Дискант». К ней подошла Женя Моченева. Женя Жарова, единственный альт, получила свою тетрадь в единоличное пользование, мужчины сгруппировались у двух других. Отец Сергий, знавший теноровую партию наизусть, приготовился аккомпанировать. Но пение не пошло. Мелодия оказалась красивой, но довольно трудной, а молодежь не привыкла петь с листа, без подготовки. Все-таки им не хотелось отступать, и, когда батюшки отошли, они продолжали перебирать ноты, пробовали спеть то одно, то другое.

– А ваши дети не поют? – спросила Софья Ивановна Моченева, заметив, что дети хозяина присоединились к сидящим за столом.

– Нет, не поют. И желание есть, да певческих данных нет. Отец Сергий не стал подробно распространяться о том, что являлось его больным местом. Когда-то давно он много пел с детьми и убедился, что певцами они не будут. Поэтому он не стал тратить дорогого времени на обучение их теории пения, а все свободные часы употреблял на другое – занимался с мальчиками богословскими предметами, необходимыми будущему священнику. В надежде на то, что его сыновья пойдут по этому пути, он еще в Острой Луке требовал, чтобы они вставали на клирос, читали и пели там, на практике знакомясь с уставом и гласовым пением. Миша выполнял это без особого энтузиазма, зато Костя с большой готовностью, но у него была слабая грудь, заставлявшая опасаться туберкулеза, и петь ему было трудно. Соня в епархиальном училище начала было учиться пению и музыке, но все заглохло, когда ее в 1917 году взяли из третьего класса. Миша одно время увлекался скрипкой. Отец Сергий по случаю купил ему недорогой инструмент, чтобы неопытный музыкант не испортил тона хорошей скрипки, и вскоре они вдвоем уже исполняли несложные скрипичные дуэты и украинские песенки. Потом бурей налетели события 1923-25 гг. и направили мысли в другую сторону. Теперь пределом музыкальных знаний всех четверых являлось умение одним пальцем наиграть на фисгармонии любимую мелодию.

Должно быть, Софья Ивановна поняла, что крылось за коротким ответом о. Сергия, потому что добавила: «Наташе самое время вставать на правый клирос, начинать учиться петь».

Конечно, о. Сергий и сам уже думал об этом. Именно в этом возрасте начинало большинство певчих. Если бы она стала сейчас петь, возможно, что и голосок у нее развился бы, и она постепенно научилась бы разбираться в нотах, хотя бы вот так, как эти молодые певчие. А еще чему научилась бы она там? Болтать, считать из всей службы заслуживающим внимания одно нотное пение? И он сказал:

– Пусть лучше учится молиться.

Точку зрения о. Сергия неожиданно поддержали давнишние, почти забытые знакомые Юлии Гурьевны, сестры Кильдюшевские, из которых младшая, Александра Михайловна, была ее одноклассницей по епархиальному училищу, а вторая, Людмила Михайловна, одноклассницей ее старшей сестры, Ольги Гурьевны. Самая старшая, Аполлинария Михайловна, была одной из старейших самарских епархиалок. Она окончила училище во втором выпуске и сразу же, еще совсем молодой девушкой, была назначена классной дамой в том классе, где учились ее сестры и Юленька, а впоследствии много лет была начальницей своего родного училища. В свое время все сестры пели в хоре, сначала там, а потом в тех селах, где жили. Лучшей певицей считалась Александра Михайловна, которая даже была солисткой в епархиальном училище. И именно она отчетливо выразила свое «еретическое» отношение к хору, с которым соглашались все сестры.

Ведь это мы, только когда стояли на клиросе, считали, что принесем кому-то пользу, если разучим новый концерт, – вспоминала она, – а теперь я вижу, что мы делали это для себя. Нам самим было приятно и лестно сознавать, какие трудные вещи мы научились петь. А слушателям, вроде меня теперь, гораздо дороже простое пение, под него легче молиться. И Наташе нечего делать на клиросе.

Последняя сестра, Юлия Михайловна, была года на два старше Александры Михайловны, ей было под семьдесят лет. Это была очень красивая старушка, с волнистыми серебряными волосами и большими кроткими глазами. Она единственная из сестер выходила замуж. Ее мужем был монастырский священник о. Павел Смеловский. В прошлом году сестры, сложив свои маленькие средства, приобрели при его содействии домик в городе. Тогда еще, познакомившись с о. Сергием, они передавали приветы и поклоны Юлии Гурьевне и с нетерпением ожидали ее приезда. Осенью о. Павел умер, едва успев отремонтировать домик и перевезти в него жену и своячениц. Осиротевшие старушки ждали Юлию Гурьевну так, словно надеялись новым знакомством отчасти возместить недавнюю утрату. Действительно, скоро между семьями установились близкие, почти родственные отношения.

Юлия Гурьевна гораздо спокойнее отнеслась к предстоящей встрече с подругой детства, но это сближение оказалось приятным и полезным и для нее, давая ей возможность отвлечься от домашних забот и волнений. Оно даже в какой-то мере смягчало ее тоску о детях.

Каждый год она месяца на два, на три уезжала из дома и гостила у дочери, сына и сестры. Дети не раз уговаривали ее остаться у них навсегда, но она возвращалась туда, где чувствовала себя более необходимой. Однако, считая своим домом дом зятя, она сильно скучала о детях, беспокоилась, если долго не получала писем.

– Что-то Санечка (или Миша) не пишет, – упоминала она сначала вскользь; через день-два заговаривала об этом настойчивее, а еще через некоторое время ее беспокойство переходило в настоящую тревогу.

– Что-нибудь случилось с ними, – волновалась она. – Заболели. У Миши грудь слабая, не дай Бог воспаление легких! А Санечка постоянно в поле, и до лаборатории далеко ходить, долго ли простудиться!

Письмо приходило, когда тревога достигала наивысшей степени, и это повторялось с такой регулярностью, что Соня, успокаивая бабушку, уверенно говорила о ее волнении как о следствии передачи мыслей на расстоянии.

– Они начинают подумывать, что пора бы написать письмо, убеждала девушка, – а вы в это время начинаете думать, что давно их не получаете. Может быть, происходит и наоборот: сначала вы подумаете, и тем у них пробудите первую мысль о письме. Только едва ли и они обладают такой же способностью воспринимать мысли. Эта мысль приходит все чаще, но все что-то мешает, наконец они садятся писать, а у вас поднимается беспокойство: заболели. А когда письмо опущено в ящик и уже приближается, вы места себе не находите. И вот наконец…

С этой теорией был согласен и о. Сергий. Иногда он даже командовал дочери: «Ну-ка, Соня, запиши, какое сегодня число. Бабушка начала беспокоиться». Скоро приходило письмо, дата которого была очень близка к записанной. Полученное письмо Юлия Гурьевна перечитывала несколько раз, обсуждая все его подробности, без конца рассматривая новые фотографии. А в свободное время она доставала свой толстый семейный альбом и небольшую шкатулочку, обтянутую потертым зеленым бархатом, где хранились самые мелкие фотографии, и тихо рассматривала их. Когда очередь доходила до маленькой карточки, с которой смотрели обрамленные зимними шапками детские личики ее самарских внуков, она слегка улыбалась: ей вспоминалось определение, сделанное одним островским попечителем. Он пришел к о. Сергию в то время, когда Юлия Гурьевна, любуясь только что полученным снимком, сказала, что малыш Вова выглядит тихоньким, будто и не он.

– Что, разве озорковатый? – спросил Василий Максимович, с интересом заглядывая через ее плечо. – А взгляд-то хозяйственный.

Глава 7

Домашние заботы

На Святки Кильдюшевские в первый раз пришли к Юлии Гурьевне и были встречены необычным образом. Двери квартиры были открыты, из них полз едкий дым с запахом горелой краски, а посредине выходящей в прихожую двери спальни виднелось черное, вздувшееся пузырями пятно.

Произошло вот что: ожидая редких гостей, Соня поскорее прибежала из церкви, натаскала полную прихожую бурьяна-чернобыла, которым отапливалась половина города, растопила печь и пошла в кухню ставить самовар. Когда она выглянула, бурьян пылал. От напора воздуха печная дверца открылась, пламя «вымахнуло» в комнату и подожгло приготовленный запас. Хорошо еще, что девушка была в кухне и могла схватить ведро воды и быстро ликвидировать начавшийся пожар; если бы она отошла в какую-то из двух комнат, дело могло кончиться хуже.

Кто знает, если бы в этой массивной изразцовой печке вместо нескольких корзин чернобыла сжигать столько же охапок хороших дубовых дров, может быть, в квартире было бы тепло. Но в степном безлесном городке дрова были редки и дороги; русские печи топили кизяком, а голландки – соломой, подсолнечными стеблями и вот этим чернобылом. Он давал большое пламя, очень много золы и не так-то много полезного тепла; печь от него прогревалась плохо и быстро остывала; в квартире, по пословице, можно было волков морозить. Еще в спальне, где устроились все три женщины, было теплее: там имелось всего одно окно и туда выходили две стороны печки. Зато в зале, угловой комнате, открытой трем четвертям всех ветров, бушующих по широкой равнине, окон было четыре, а от печи в нее выглядывала только одна небольшая стенка возле самой двери.

Представляя себе жизнь в городе, Самуиловы были довольны, что вместо деревянной избы, в какой жили последние годы, они опять поселятся в более поместительной городской квартире, где можно расставить всю мебель и каждому иметь свой уголок. Общим советом даже определили, что в дальней, наиболее светлой и наиболее уютной части залы можно устроить кабинет для отца Сергия, использовав в качестве перегородки фисгармонию. «Кабинет» отгородили, поставили туда кровать и письменный стол, но пользоваться им не пришлось: по температуре он не намного отличался от сарая. Заниматься о. Сергий выходил к обеденному столу, приткнувшемуся около печки, сюда же поближе перетащили и кровать. Вскоре и этого оказалось мало, и он перебрался на небольшую кухонную печь. В маленькой полутемной кухоньке, с окном в коридор, тоже стоял собачий холод, но печные кирпичи сохраняли на ночь небольшой запас тепла, и о. Сергий, хоть с трудом, умащивался по диагонали печки. В довершение всех прелестей, внизу, у самой печки, мирно посапывал теленок. Это превысило даже непоколебимое терпение о. Сергия, и теленка, маленькую телочку, на которую возлагались большие надежды, вскоре продали за бесценок.

Что ни дальше, все заметнее становилась правота о. Сергия, предположившего, что в материальном отношении в городе будет тяжелее, чем в деревне. В конце концов, в селе жили не только на церковный доход, но и благодаря своему хозяйству. Был небольшой посев, огород, пчелы, корова, козы и куры. Сена накашивали сами, с выделенной в лугах на общих правах делянки, как и все, заготовляли в лесу дрова – переросший хворост и дубовую мелочь. Осенью, по прадедовскому обычаю, хоть и очень тяжелому для отца Сергия, он обходил село со сбором капусты, шерсти, хлеба, дополняя таким образом то, чего не добрал в своем хозяйстве. После этого осенью, в урожайные годы, можно было чувствовать себя обеспеченным всем необходимым «до нового».

В городе не было уверенности ни в чем. За все нужно было платить, а сколько получат в следующем месяце – неизвестно. Еще в зимние праздники и Великим постом доход был побольше, а пройдет Троица – и клади зубы на полку на все лето. О каких-нибудь заготовках на зиму не могло быть и речи, впору хоть зимой откладывать на лето. Зимой же всякий лишний рубль съедало отопление. Не только чернобыл, но и кизяки, по-местному – пласты, покупали на базаре возами. А закрутит на недельку-другую буран, позанесет все дороги – и хоть сиди с нетопленой печью. Подвоз прекращается, отдельных смельчаков, не испугавшихся погоды, ловят еще за городом. Если крестьянин окажется упорным и не захочет продавать, пока не увидит, что делается на базаре, то за ним бежит целая толпа покупателей и он заламывает такую цену что этих покупателей, несмотря на мороз, в жар бросает. Вдобавок, в такой обстановке некогда не только торговаться, но и посмотреть товар, и, когда привезешь покупку на двор, может оказаться, что воз только снаружи обложен приличными кизяками, а внутри – одни сырые, промерзшие крошки. Даже если покупка оказалась сравнительно удачной, хозяин и хозяйка оценивали ее по-разному.

– Посмотри, какие я пласты купил, не поднимешь! – хвалился жене о. Александр. Матушка горестно всплескивала руками: «Саша, да тут же одна земля!»

Отец Сергий никогда не попадал впросак, покупая в селе пласты оптом на год, а то и на два. Там товар был налицо, делали для себя, а здесь с каждым возом новые сюрпризы. Впрочем, он скоро покончил с этими недоразумениями.

– Покупай сама, – предложил он дочери. – Ты бабушке помогаешь, тебе виднее, что вам нужно. Сходишь раза два-три со мной, присмотришься к порядкам – и покупай!

Новая обязанность оказалась нелегкой. Случалось, Соня ночь не спала, готовясь идти на базар, но этот небольшой опыт впоследствии пригодился ей.

Холод в квартире еще больше подталкивал поторопиться с приобретением дома. Правда, большинство новых знакомых не советовали связываться с покупкой. Квартиру все равно дадут от собора, а эти средства лучше употребить на другие насущные нужды, хоть приобрести необходимую одежду и обувь. Но у о. Сергия были свои соображения: он хотел на всякий случай обеспечить семью хоть жильем. С этой целью он еще в Острой Луке постарался приобрести избу, а теперь, продав, хотя и подешевле, ее, большой амбар и еще кое-что, рассчитывал и в городе присмотреть удобный домик. Целую зиму он с Василием Ефремовичем, в качестве консультанта, осматривал все продающиеся дома, но так ничего и не купил. Попадались подходящие и по цене, и по качеству, но вставал вопрос о быстрой оплате, а денег налицо не было. Если о. Александр, Михаил Васильевич и другие брали у о. Сергия от случая к случаю несколько десятков рублей, то Василий Ефремович в самом начале зимы «перехватил на недельку» чуть не половину всего запаса. Сотрудники о. Сергия только ахнули, услышав об этом, и не знали, на кого досадовать – на него ли, что сделал такой шаг, ни с кем не посоветовавшись, или на себя, что не предупредили.

– Отдавали руками, теперь походили ногами, – выразила общее мнение алтарница, матушка Евдокия Гусинская. – Ему никто копейки не доверяет, очень уж он на расплату тугой.

Наконец, уже в начале Великого поста, зашел Григорий Амплеич и сообщил, что продается домик совсем рядом, за углом. Смотреть пошли всей семьей. Домик был невелик – кухня, столовая и такая же передняя комната с отгороженной в ней спаленкой; зато во дворе стоял хороший амбар, который со временем тоже можно было превратить в комнату. Цены на дома к весне начали подниматься, и особенно выбирать не приходилось. Впрочем, домик всем понравился: чистенький, заново оклеенный светло-зелеными обоями с цветочками, – прием, пользуясь которым ловкие продавцы не раз надували неопытных покупателей. А главное – чисто побеленная голландка дышала жаром и в комнате было очень тепло.

В уплату за дом пошли и лошадь, и корова, т. к. от Василия Ефремовича на этот раз с трудом удалось выручить только часть долга.

Разочарование наступило очень скоро. Первую же ночь на новом месте скверно спали все, особенно Юлия Гурьевна, постель которой устроили в самом теплом уголке, в спальне. На следующий день, едва истопили голландку, обнаружилось, что чисто побеленный потолок и светло-зеленая стенка около печи покрыты большими коричневыми пятнами – это было невероятное скопление клопов. Обследовав положение, о. Сергий убедился, что единственный выход – выломать переборку вместе со светло-зелеными обоями и, хорошенько ошпарив кипятком, выбросить все на мороз. Затем он веником тщательно смел оставшихся клопов с потолка и печки в таз с кипятком и в течение некоторого времени продолжал эту процедуру ежедневно. Была объявлена беспощадная война каждому маленькому кровопийце, выбравшемуся из своего убежища, и в сравнительно недолгий срок они были побеждены.

Зато с первого же похолодания, сменившего несколько дней оттепели, был обнаружен другой, на этот раз непобедимый враг: новая квартира оказалась ничуть не теплее старой. Хозяева, знавшие, когда придут покупатели, постарались к этому времени хорошенько натопить помещение; обману помог ясный, теплый день; и впечатление было создано. Только на горьком опыте новые владельцы убедились, что тепло в доме почти не держится. Все время, пока они жили тут, Юлия Гурьевна изо всех сил натапливала русскую печь, а голландку раскаляли до того, что кирпичи расходились, и в щели между ними было видно гудящее, рвущееся вверх пламя. Проходило несколько часов, из горячей голландки выгребали еще не потухшую золу, ставили ее в герметически закрытом бачке на кухне к умывальнику, чтобы полностью использовать сохранившееся тепло, и начинали заново калить печь. Даже при усилиях под умывальником намерзал лед, который приходилось вырубать топором. А как-то раз под большой праздник не успели дважды истопить печь. Когда вернулись от всенощной, голландка была еще очень теплая. Вдруг со звоном лопнула бутылка, подвешенная к подоконнику, чтобы собирать стекающую с него воду, и эта вода, разлившись по полу, замерзла раньше, чем ее успели подтереть.

Вдобавок, летом принесли извещение – штраф и налог за скрытого от обложения жеребенка, не уплаченные старым хозяином. Напрасно было доказывать, что платить должен он, а не о. Сергий – в финотделе значилась не фамилия, а номер дома.

Финотделу трудно было доказать и другое: там не верили декларации о доходах духовенства. «У вас даже прожиточного минимума не получается, – говорили там священникам, – как же вы живете?»

Вот именно, как живете?

У о. Сергия было примерно подсчитано, сколько откладывать из каждой получки на наиболее крупные расходы – на уплату будущего налога, на дрова и т. п. Вечером в воскресенье он приносил доход за неделю – грудку серебра и медяков и очень немного бумажек – и начинал распределять намеченные суммы по отдельным пакетам.

Нередко, прежде чем заняться этим, он спрашивал Юлию Гурьевну: «Сколько я вам должен?» – Это значило, что на прошлой неделе Юлия Гурьевна на что-то тратила свои деньги, те, которые время от времени присылали ей сын или дочь. Такой долг погашался в первую очередь.

Покончив с распределением, о. Сергий клал на подоконник медяки для нищих, а оставшееся серебро ссыпал в ящик стола: оттуда деньги могли брать на текущие, так сказать, утвержденные расходы все члены семьи, не исключая подростка Наташи; и можно было быть уверенным, что ни одну копейку не истратят не по назначению. При этом строго соблюдалось лишь одно правило: всякий расход записывался в лежавшую тут же тетрадочку, по которой время от времени проверялось, не допущено ли каких-либо излишеств.

Для характеристики того, какая строгая экономия соблюдалась во всем, можно указать, что был и еще один «пакетик», куда каждое утро откладывалось по 20 коп. за молоко. Молоко, четверть в день, брали у соседки, которая просила платить ей не ежедневно, а «кучкой». Она могла в любое время попросить причитающуюся ей сумму (два-три рубля), а эту сумму не так-то легко оторвать от своего бюджета. Поэтому, чтобы деньги всегда были налицо, их и откладывали каждый раз, когда приносили молоко.

Понятно, что при таких скудных средствах дети не всегда могли решиться попросить у отца пятак на семечки. Костя старался использовать для этого Наташу – должно быть, заметил, что ей, еще ребенку, легче это сделать.

Пятаки лежали в незапертом ящике. Казалось, почему бы, беря 42 коп. на покупку пышного шестифунтового, так называемого «серого» калача, не взять и еще один пятак? Этого не делали даже не потому, что взятых без спроса денег через пару дней может не хватить на что-то безусловно необходимое, просто это было невозможно, так невозможно, что никому и в голову не могло прийти.

Несмотря на все страдания, все-таки случалось, что в конце недели не на что было купить масла или керосина. В таких-то случаях Юлия Гурьевна прибегала к своему карману, после чего о. Сергий спрашивал: «Сколько я вам должен?»

Иногда Юлия Гурьевна допускала непредусмотренный расход. Существовало тонкое различие в определении степени необходимости того или иного продукта. Четверть молока каждый скоромный день – по пол-литра на человека, – были необходимы, как хлеб. Осенью базар завален свежими овощами, сравнительно недорогими, и недавние сельские жители ели вдоволь арбузов и помидоров, отказаться от которых куда труднее, чем от мяса. (Кстати, к осени и доход о. Сергия немного повышался.) Керосин необходим безусловно. Вечерами дети учат уроки, и всем, детям и взрослым, вечером так хорошо работается; следовательно, экономить на освещении совершенно невозможно. Другое дело – масло, можно, пожалуй, денек-другой обойтись и без него, если денег нет. Но тут уже Юлия Гурьевна имела твердое свое мнение, которое готова была отстаивать даже наперекор уважаемому ею зятю. Молодым организмам нужно питание (о себе она, по обыкновению, забывала), они и так сильно подорваны голодными 1921-22-м годами; это нужно возместить – масло нужно безусловно. И она покупала на свои деньги масло, а иногда делала и другие покупки, которые могли показаться о. Сергию излишними. Об этих расходах Юлия Гурьевна сообщала со смущенным видом, она немного робела перед зятем, как раньше робела перед мужем, а потом перед сыном; не потому, что они могли сказать ей что-то неприятное, а по необычайной своей кротости. Отец Сергий слегка хмурился, соображая, каким образом покрыть этот «перерасход», но сдерживался. Он никогда не забывал, что теща ради его детей делит с ними их лишения, тогда как могла бы вести более обеспеченную жизнь у одного из своих детей. Зато не раз бывало и так, что Юлия Гурьевна, истратив все свои деньги, отказывалась получить их обратно, говоря: «Пусть это будет мой расход».

Случались и экстренные затраты – починить обувь, купить что-нибудь из одежды мальчикам (девочки чаще обходились, перешивая материнские вещи). Тогда опять расплачивалась Юлия Гурьевна, но такой долг не удавалось погасить из одной получки, оплата растягивалась на несколько недель.

Чаще всего такой дефицит получался после уплаты очередного налога. Налоги росли все время; иногда среди года приносили дополнительные извещения – перерасчет за прошлое. Как ни старался о. Сергий откладывать с учетом этого обязательного повышения, действительный налог всегда оказывался больше, чем ожидали, и отложенных денег не хватало. Они давали только возможность извернуться, использовав все ресурсы, иначе положение могло стать совсем безвыходным. Получив очередное извещение, о. Сергий не спал ночь, ворочался, вздыхал, а утром говорил: «Ничего, детишки, Господь поможет, как-нибудь вывернемся». И садился подсчитывать по тетрадке расходы, чтобы решить, по какой статье еще можно сэкономить.

К чести причта нужно сказать, что, несмотря на такую скудость и денежные затруднения, которые по-своему отражались на каждом, никто не заикался о введении таксы за требы. Прихожане платили, кто сколько мог, кому как позволяла совесть.

Глава 8

Сучки и задоринки

В то время, когда о. Сергий переехал в Пугачев, крупных недостатков в приходской жизни Нового собора не было, а к мелким старожилы притерпелись или совсем не замечали их, или считали неустранимыми, вроде неправильного резонанса. Свежему же человеку, как о. Сергий, притом привыкшему совсем к другим порядкам, многое не просто бросалось, а прямо било в глаза. При своем характере он не мог смиряться даже с мелкими неполадками и старался исправить их, найти выход; и, конечно, не мог не рассказывать дома о том, что волновало его в течение дня.

У детей не было своих отдельных знакомых, своих отдельных интересов, они жили делами и интересами отца. Он ничего не скрывал от них, делился впечатлениями, как когда-то с женой; остро анализировал характеры и поступки людей. Но это не было осуждением, наоборот, он старался понять, подойти, найти общий язык, хотя и часто бывал резок в выражении своих мыслей. Он не чувствовал бы всей полноты жизни, если бы лишился возможности вот так вновь переживать недавние события и вслух обдумывать их. «Отец Александр с Димитрием сегодня за час десять минут обедню скрутили! – взволнованно говорил он, вернувшись из церкви и вешая на место парадный подрясник. – А как скажешь? Отец Александр и то обижается, что я не хочу крестить во время всенощной. Мне же, как и любому верующему, хочется в праздник помолиться, я лучше после задержусь… так народ обижается, приучили. И псаломщики… Михаил Васильевич, тот хоть молчит, пыхтит, а Димитрий Васильевич, чуть что ему скажешь, сейчас же в амбицию вломится. То и дело с ним стычки. Настоятель-де ничего не говорит, а вы везде придираетесь. В том-то и беда, что настоятель не говорит, а мне приходится на рожон лезть».

Отец Сергий отхлебывал несколько глотков чая и продолжал: «А торопятся! В соборе с его резонансом, чтобы было разборчиво, нужно каждое слово отчеканивать, а у нас на правом клиросе тянут до невозможности, а на левом – частят. Среди певчих тоже много любителей этого стиля, но все-таки главное дело в псаломщиках. Псаломщики должны руководить клиросом, подавать пример, а они сами, еще служба не кончилась, все книги в шкаф засуют, а последние слова допевают уже на ступеньках. Михаил Васильевич даже ухитрялся во время часов на базар бегать, благо базар рядом, только из ограды выйти. Я запретил, он теперь не ходит, а понял ли, что был не прав?»

Бороться с такими неполадками было тем труднее, что причиной их были не только свойственные молодежи легкомыслие и небрежность; это было следствием неправильной системы, действовавшей в некоторых местах. Михаил Васильевич усвоил в певческих кругах понятие, что основой каждой службы является пение, а чтение – только малосущественный придаток, и потому считал себя вправе во время длительных чтений – часов, шестопсалмия, кафизм – заниматься своими делами, даже совсем выходить из церкви. Много пришлось о. Сергию поговорить и поспорить с ним и после службы, и дома, прежде чем он понял красоту и важность этих чтений. Димитрий Васильевич тоже был не просто торопыга, его так приучили, и он считал умение быстро читать большим достоинством. Еще мальчишкой, при дедушке, он бегал с братьями в Старый собор, и они хвалились один перед другим уменьем без остановки прочитать 40 раз «Господи, помилуй!» Позднее монахини учили его петь с закрытым ртом, уверяя, что очень хорошо получается – и быстро, и отчетливо. Быстро – да, а уж отчетливо… может быть, в маленькой, низкой церковке у таких искусниц и можно что-то разобрать, но только не в соборе. Зато о Димитрии Васильевиче прихожане отзывались: «Поет читком, а читает скороговоркой».

Вдобавок, в маленьких уездных городишках чуть ли не больше, чем в областных, гордятся тем, что мы-де не кто-нибудь, а городские. Поэтому претензии какого-то деревенского батюшки учить, указывать на недостатки «городских» сами по себе казались обидными. А он продолжал вести свою линию.

– Прекратите хождение! – приказывал он, заметив, что псаломщики то и дело перебегают около горнего места с одной стороны алтаря на другую. В этом были повинны не только Жаров и Михаил Васильевич, а и другие певчие. Чтобы не сновать на виду у народа по амвону, они пользовались алтарем как коридором, по делу и без дела переходя с одного клироса на другой, или заходили в алтарь пить воду.

– Здесь вам не водопой! – возмущался о. Сергий. – Можно и потерпеть два-три часа. Терпят же ваши женщины. В крайнем случае приносите воду на клирос.

Кончалась вечерня. Отец Сергий вышел на амвон и начал читать последнюю молитву «Христе, Свете истинный…». Одновременно с этим на левом клиросе запели «Взбранной Воеводе». Так делали уже не раз, не считаясь с замечаниями, поэтому о. Сергий применил другой метод – остановился, дал клиросу допеть и снова начал «Христе, Свете истинный…». Поневоле пришлось и клиросу повторить «Взбранной». Как нарочно, Димитрий Васильевич собирался куда-то идти. Обычно в будни он ходил в потрепанной курточке с коротковатыми рукавами, придававшими ему вид длинного подростка, выросшего из своей одежды, а на этот раз был одет в парадный костюм и около клироса его ждала жена. Было вдвойне неприятно, но препираться некогда, и что скажешь? В глубине души приходилось сознаться, что о. Сергий прав, но недовольство его строгостью оставалось.

Как относилась к подобным случаям Женя? Гораздо чаще, чем муж, она признавала правоту строгого батюшки, открыто становилась на его сторону. То, что о. Сергий совсем не пил, внушало ей и симпатию к нему, и надежду на его помощь. До его приезда она много перестрадала, замечая, что муж частенько приходит домой «под хмельком», и что эта пагубная привычка все больше и больше овладевает им. Может быть, пока это была еще не страсть и даже не привычка, а просто по пути то и дело встречались соблазны. Предшественник о. Сергия был очень не прочь выпить, его уволили именно за этот недостаток, при нем и Димитрий Васильевич постепенно втягивался в выпивку. Длинными зимними вечерами, ожидая возвращения мужа, Женя то и дело с тревогой посматривала в окно. «Господи, хоть бы не упал где-нибудь, а то свалится и будет лежать…»

Молодожены тогда еще не имели отдельной квартиры и жили вместе с родителями Димитрия. Жене было так тяжело. Семья грубоватая, свекор человек властный, и притом совсем не в том роде, к которому привыкла Женя в своей семье. Заметив, что невестка то и дело подходит к окнам, закрытым тяжелыми ставнями, и, подставив стул, старается выглянуть на улицу в щель сверху, свекор прикрикивал на нее: «Долго ты тут будешь по окошкам лазать? Кончай это! Не дай Бог придет пьяный, стукну, поучу его. По-настоящему стукну, будет знать, как бабенку мучить».

От этих обещаний Жене становилось еще больше не по себе. А что, ведь правда может стукнуть! Да еще стукнет так, что уродом сделает… А то, пожалуй, и Митя не стерпит, на отца руку поднимет… Час от часу не легче!

Когда Димитрий Васильевич, никому не сказав, нашел отдельную квартирку, Женя не знала, радоваться ей или горевать. Конечно, ей одной будет свободнее, спокойнее, чем в семье, но ведь и Митя будет свободнее. Не перестанет ли он совсем сдерживаться?

Вскоре по приезде о. Сергия Димитрий Васильевич вернулся домой чернее тучи.

– Этот новый протоиерей совсем невозможный человек, с ним нельзя служить, – с раздражением начал он, не успев даже переодеться.

– В чем дело? – испугалась Женя.

– Пригласили нас на поминки, – рассказывал Димитрий. – За обедом налили по рюмочке. Новый наотрез отказался. Хозяева попробовали угощать, да отступились. Хозяйка говорит: «Тогда я Димитрию Васильевичу налью», – а он отвечает: «Димитрий Васильевич как хочет».

– Митенька, а ты неужели выпил? – не выдержала Женя.

– Выпил, конечно, что же тут такого? Я не алкоголик, без него понимаю, сколько мне можно. Да он сам сказал, как хочет. Немного погодя наливают по второй…

– Ну?!

– Ну, он с кем-то разговаривал. Поднял голову, да на меня и посмотрел…

Чувствовалось, что после этого взгляда рюмка встала Димитрию Васильевичу поперек горла. Тем сильнее было его раздражение против о. Сергия.

– Митенька, ты же ему за это должен быть благодарен, он же тебя добру учит, – горячо вступилась Женя. Она была рада такому союзнику и изо всех сил старалась, чтобы муж правильно воспринял его замечания.

Со своей стороны о. Сергий у себя дома тоже с большим волнением рассказывал о подобных «рюмочках»: «Смотрю – выпил одну, другую, потом еще… хмелеть начинает… И такой человек помышляет со временем стать священником! Да, он помышляет. Просил продать ему мой священнический крест. Вам, говорит, не нужно, вы наперсный носите. Я отговорился, сказал, что нужен мне крест, сын подрастает. В священники! Да он и посты-то не соблюдает, много раз я видел, как он скоромное ел…»

В отношении постов о семье Жаровых рассказывали и другое. Мать Жени вспоминала, что, будучи девушкой, Женя одна из всей семьи старалась соблюдать посты, по возможности избегая в постное время скоромной пищи. Сама мать не имела привычки поститься и говорила о постах с досадой: «Не могу я голодом сидеть, люблю хоть немного поесть, да вкусненько».

Следовательно, и в этом отношении Женя рано проявила свою самостоятельность и настойчивость, а выходя замуж, ясно видела, что над ее Митей надо много поработать, и еще неизвестно, что из него получится. Он стоял как бы на перепутье, решалась его судьба, кем он будет и куда пойдет.

Впрочем, на это, пожалуй, можно взглянуть и несколько иначе. Женя раньше всех заметила в молодом человеке лучшие черты его характера и поняла, что они могут победить, если для них будут созданы благоприятные условия. По всей вероятности, именно эта вера в него в свое время послужила причиной того, что она, вопреки воле родителей, отвергнув более блестящих претендентов на ее руку и сердце, сделала своим избранником простого псаломщика.

Гораздо раньше мужа Женя заметила, как тяготили самого о. Сергия их размолвки, как он старался сгладить неприятное впечатление, особенно если почувствует, что чересчур вспылил и сказал лишнего.

– Что-то у них случилось, – вспоминала однажды Женя. – Митя пришел, возмущался, я старалась его успокоить. Вдруг слышим в окно стук: отец Сергий. Пришел будто бы напомнить, что сегодня им предстоит всенощную на дому служить. Я, конечно, обрадовалась, пригласила его позавтракать – это еще тогда было, когда он один жил, а я как раз блины пекла, он их любил. За завтраком о. Сергий рассказал несколько случаев из своей жизни. Он интересно умел рассказывать. Смотрю – и Митя успокоился. Вот как он действовал! Почувствовал, что Митя очень обиделся, и сам прибежал мириться.

Последним и очень серьезным поводом для взаимных неудовольствий был вопрос о благословении. Простой и скромный в частной жизни, о. Сергий всегда требовал уважения к своему сану. Немного оглядевшись на новом месте, он настоятельно предложил псаломщикам перед началом богослужения подходить под благословение к служащему священнику, как это строго соблюдалось в Острой Луке. Конечно, за о. Александра он требовать не мог, а в свою неделю настаивал. Это особенно обостряло отношения. Опять послышался аргумент: «Отец Александр не требует, а вы требуете», – с прозрачным намеком на то, что деревенский батюшка слишком уж зазнается. И опять, конечно, Михаил Васильевич молча подчинился, а Димитрий Васильевич бушевал и ломал копья. Самолюбивому юноше тем труднее было исполнить подобное требование, что он и за всенощной, прикладываясь к иконе или Евангелию, ухитрялся убежать, не поцеловав руки священника. Отец Сергий не допускал и этого.

Конфликт разросся до того, что Димитрий Васильевич несколько дней вообще не здоровался с о. Сергием. Отец Сергий вздыхал, вслух разговаривал с непокорным во сне, что у него являлось признаком предельной взволнованности, а днем в алтаре, убедившись, что сказанные ранее добрые слова не действуют, по-прежнему довольно резко обрывал псаломщика. Для разговоров более подробных он предпочитал находить другое время и место, не в алтаре и не во время богослужения. Много раз он напоминал о том, с каким благоговением следует входить в алтарь, и о том, что старозаветные христиане до сих пор каждое житейское дело начинают благословясь, и тем более нельзя без благословения принимать участие в церковной службе; что целуют руку не у каких-то о. Сергия, о. Александра или о. Василия, а руку священнослужителя, который этой рукой совершает Бескровную Жертву; что благословение, с его освящающей, благодатной силой, нужно не столько подающему, сколько принимающему его. Словом, говорил то, что должно бы быть ясно каждому верующему, но что до некоторых не доходит за всю жизнь.

Влияние жены в какой-то мере смягчало Димитрия Васильевича, он и сам был неглупый человек и, несмотря на вспыльчивость и юношеское самомнение, был не чужд способности понять искренность своего беспокойного начальника и оценить горение его духа. Когда исчезал неприятный осадок в душе, Димитрий мысленно признавался, что большинство предъявленных ему требований не только справедливы, но и очень важны, и что резкость замечаний вызывается необходимостью и, главное, ревностью о Дусе Святе, стремлением, чтобы все совершалось «благоговейно и по чину».

Эти выводы давались не сразу. Раздражение, переходящее во внутреннее сопротивление, держалось долго, а для того, чтобы изменить свои взгляды и привычки, требовалась большая внутренняя ломка. В душе юноши происходил сложный процесс, разрушающий много старого и созидающий новое. Этот процесс совершался крайне медленно, незаметно. Однако пришло время, когда о. Сергий, говоря о псаломщиках, употребил новую формулировку: «Их можно сравнить с евангельскими братьями, из которых один сказал „пойду“ и не пошел, а другой отказался, а потом пошел, – определил он как-то. – Михаил Васильевич на замечания отмалчивается, выполняет, но, пожалуй, без внутреннего согласия, только потому, что требуют, а когда есть возможность, постарается и не выполнить. Димитрий Васильевич – тот вспыхнет, нагрубит, а через некоторое время не только сам начинает делать, как я говорил, а и другим указывает».

Глава 9

Как обтираются углы

Многим работавшим в каких-либо учреждениях приходилось наблюдать, как их начальники, с трудовой книжкой и характеристикой в руках, обсуждают кандидатуры на вакантную должность.

– Сильный работник! Такому и то, и то можно доверить, с чем прежние не справлялись, и по объему работы больше сделает, и по качеству. По всему видно – человек энергичный, знающий и с размахом. Но… на самостоятельной работе долго был, такие подчиняться не любят, по-своему норовят повернуть…

Непосредственный начальник кандидата может еще добавить про себя: «И опасный соперник». И документы сильного работника возвращаются с извинениями, а на свободное место берется другой, которого нельзя заподозрить в излишней самостоятельности.

Отец Александр Моченев не побоялся назначения на второй штат человека, имевшего двадцатитрехлетний стаж самостоятельной работы и репутацию непримиримого, а о. Сергий был готов к тому, что на новом месте придется подчиняться. Неизбежные на первых порах разногласия и недоразумения не заставляли ни одного из них забыть о больших достоинствах другого. Никогда не было и соперничества, боязни, что другой затмит его, заслужит большую любовь прихожан. Наоборот, оба они, как своему, радовались каждому успеху другого, каждому проявлению его высоких качеств. Конечно, это в первую очередь относилось к Моченеву который имел уже в городе определенный, установившийся авторитет и с интересом и сочувствием наблюдал за первыми шагами нового сослуживца.




Несмотря на это, их отношения оставались сложными, и нужно было много такта и терпения с обеих сторон, чтобы мелкие неудовольствия не испортили добрых отношений между ними, перешедших впоследствии в большую дружбу.

Нельзя сказать, что у о. Александра был слишком мягкий характер. Он, когда считал нужным, умел поставить на своем, но предпочитал жить со всеми в мире. Этим в значительной степени объяснялось и то, что он обходил молчанием, «не замечал» тех непорядков, которых о. Сергий не мог оставить без внимания. Но если о. Сергий часто был недоволен таким благодушным молчанием, если его задевало, когда о. Александр позволял себе во время службы посторонние разговоры или слишком быстро заканчивал будничную службу, то у о. Александра тоже были поводы к неудовольствию. Это, прежде всего, уже упомянутый отказ о. Сергия крестить во время всенощной.

В Пугачеве, кроме деления всего города на приходы, относящиеся к той или другой церкви, существовало еще деление внутри прихода. Если нужно было идти на дом к прихожанам, причащать больного, выносить покойника, служить молебен или панихиду или совершать другие требы, то одни улицы обслуживал настоятель, а другие – второй священник. В церкви служили понедельно, но случалось, что кто-нибудь просил заменить его и потом отслуживал на другой неделе. Так получалось, что о. Александр иногда с Жаровым, а о. Сергий с Емельяновым. В церкви требы совершал очередной. Впрочем, оба священника часто бывали в церкви и в свою свободную неделю, помогали в алтаре или на клиросе, исповедовали. Исполнение этой обязанности во время службы особенно тяготило о. Сергия.

Всегда мы приходим в церковь заранее, говорил он. Кажется, те, кто готовится к причащению, тоже могли бы прийти пораньше, исповедаться до службы, а потом стоять и молиться, не отвлекаясь. Так нет, только приближается самая важная часть богослужения, хочется сосредоточиться, углубиться – обязательно подходит сторож: пришли опоздавшие или намеренно задержавшиеся, «чтобы после исповеди не согрешить». И опять нужно идти погружаться в грязь…

При крестинах тем более люди не связаны определенным временем, неужели нельзя придти на полчасика пораньше?!

С крестинами вошло в обычай приходить во время всенощной, какой бы праздник ни был. Нередко случалось, что едва кончали крестить одного ребенка, как приносили другого. Если была неделя о. Сергия и он служил, о. Александр покорно шел крестить, если же служил Моченев (а так всегда бывало по большим праздникам), то о. Сергий предлагал дожидаться конца всенощной. Кумовья обижались и ворчали, а главное, обижался Моченев. Отец Александр вообще-то не часто делал замечания, тем более он не использовал своих прав настоятеля по отношению к своему ближайшему сотруднику, но заметно бывал очень недоволен. Обычно при встрече с людьми его большие глаза ласково смеялись, а благодушная улыбка и все его существо как бы излучали свет доброжелательства, и о. Сергий очень переживал, когда этот свет потухал. Хуже всего было, что внешне дело выглядело так, будто он не хочет помочь старшему товарищу. В конце концов пришлось идти на компромисс крестить во время первого часа. Прихожане постепенно привыкли к этому порядку и стали приходить с крестинами к концу службы, так что выиграл и о. Александр.

Зимой крестили в сторожке, а весной, когда здание прогревалось, – в самом соборе. Это вносило дополнительные неудобства – две службы мешали одна другой.

Василий Ефремыч, – говорил о. Сергий казначею Козлову, тому самому, который приезжал для переговоров в Острую Луку, – как бывший подрядчик, не сумеете ли вы придумать какую-нибудь перегородку в правом углу, где крестят. Можно бы сделать между колоннами легкие раздвижные стенки, вроде ширмы или ворот; на передней можно бы даже нарисовать что-то вроде иконостаса и повесить несколько настоящих икон. Тогда сзади отделится большая комнатка, чтобы детский плач не мешал молящимся, а хор не заглушал нашего пения. А по окончании крестин эти стенки можно бы сдвигать, чтобы не занимали места, особенно в большие праздники.

Василий Ефремович был достаточно изобретателен. Перед последним ремонтом храма он соорудил высокую, передвигающуюся на деревянных катках лестницу, с площадкой наверху, с которой легко было красить стены и обметать пыль. Если бы он заинтересовался мыслью о. Сергия, он, вероятно, сумел бы что-то придумать, но мысль показалась ему странной: он не замечал неудобств установившегося порядка. Поэтому он ответил не раздумывая, что ничего нельзя поделать, для этого нужно долбить стену и колонну, будет стоить очень дорого. План провалился. А могла бы пугачевская крестильня оказаться одной из первых!

Хотя о. Сергий и говорил, что псаломщики должны быть хозяевами на клиросе, но сам же признавал, как трудно стать там хозяином новичку Михаилу Васильевичу, а тем более Димитрию Васильевичу, которого певчие помнили еще мальчишкой, да и сейчас считали почти таким же. А на левом клиросе годами стояли солидные мужчины, по большей части члены церковного совета, привыкшие, чтобы с ними считались не только в церкви, но и в городе. Все они, правильно или неправильно, считали себя знатоками церковного пения и устава и незаменимым украшением хора…

Аборигенов левого клироса заинтересовал новый священник, избранный, несмотря на то, что отказался приехать на пробу. Интерес был чисто профессиональный. Тогда на собрании говорили о разных его качествах, заставивших предпочесть его другим кандидатам. Многим понравились слова, которыми он обосновал свой отказ и которые в точности передал Василий Ефремович: «Я не цыган, чтобы меняться приходами, и не цыганская лошадь, чтобы меня „пробовали“. Я считаю, что обручился с церковью, к которой назначен, и не нахожу возможным переходить в другой приход без приказания епископа».

Все это хорошо, а все-таки как он служит?

Первое впечатление оказалось не в его пользу. После громкого, хотя и пропитого баса его предшественника, рядом с мягким, сочным баритоном и внушительной фигурой Моченева его голос показался слабым, а манера служить – слишком простой, не эффектной.

Ничего особенного, – пожимали плечами представители общественного мнения.

Михаил Васильевич откровенно улыбнулся, когда о. Сергий, рассказывая, как его провожали в Острой Луке, упомянул о сожалениях некоторых прихожан: «Такого соловья больше не услышим!»

Подумаешь, соловей! Михаил Васильевич охотно признавал, что в молодости, когда о. Сергий только приехал на приход, голос его был значительно сильнее и лучше, но это было когда-то. Теперь человеку шел сорок пятый год, и по его рассказам видно, что ему пришлось много испытать, а тенор – такой нежный, капризный голос! Хорошо, что хоть частичка осталась!

Трудно показать свой голос и уменье, когда приходится только давать возгласы. Но вот однажды, в пятницу, когда у дьякона был выходной, о. Сергий служил один. Служил так, как когда-то в селе, не подчиняясь хору, а ведя его за собой, даже сделал свой обычный переход с одного тона на другой, когда начинал ектенью об оглашенных. Этот переход так любили в Острой Луке; кроме своей музыкальной красоты, он пробуждал внимание молящихся, ослабленное однообразным ритмом предыдущих прошений, заострял его на новом и важном моменте. Но главное, что произвело впечатление на слушателей, было чтение Евангелия. Отец Сергий не одобрял излюбленную многими дьяконами и чтецами Апостола манеру начинать на самых низких, едва доступных голосу нотах, причем в начале чтения слова сливались в сплошной, невнятный гул, а под конец из горла вылетали резкие, дребезжащие высокие звуки. Он начинал своим обычным голосом и читал отчетливо, просто, без декламации, но как бы вкладывая каждое слово в уши и сердца слушателей. Постепенно и вполне естественно, без напряжения, голос его начинал повышаться и легко и свободно поднимался вверх почти до самого своего предела. Но так как о. Сергий хорошо знал этот предел и не доходил до него, может быть, на каких-то полтона, то казалось, что этого предела и нет и что, продолжай он читать еще полчаса, его голос так и будет лететь ввысь, придавая особую лирическую прелесть произносимым им словам.

Любители церковных служб были покорены. «Вот это да!» – восхищенно произнес один из певчих, выражая этой короткой фразой чувство слушателей. Это было признание.

Когда о. Сергий еще только начал вставать на клирос, там к нему отнеслись со сдержанным недоверием: деревенский, что он понимает! Да он и не старался лезть вперед; он стоял, пел и прислушивался. И скоро убедился, что на клиросе достаточно неплохих голосов, есть и хорошие, но нет руководителя, и потому нет хора. Начинать пение не умеют. Еще Михаил Васильевич в свою неделю может, как регент, задать правильный тон, и, оказывается, он неплохо знает гласовые напевы, а без него – некому. Каждый запевает самостоятельно, и если выйдет дружно, так выйдет, а не выйдет – победит тот, у кого сильнее легкие.

Руководитель должен учитывать возможности каждого певца, – говорил о. Сергий дома семейным или новым знакомым, чаще всего тому же Михаилу Васильевичу – Сам он должен вести мелодию, т. е. теноровую или дискантовую партию. Если запевает бас или альт, другим очень трудно попасть в тон, да иногда, как запевают здесь, и не по силам: слишком высоко или слишком низко. Вот у Димитрия Васильевича вырабатывается прекрасный голос, но петь он не умеет, он не поет, а подпевает (об этом, конечно, при посторонних не говорилось). А ведь у него альтище… запоет, унесется под небеса, а остальные справляйся, кто как может.

Выждав момент, о. Сергий запевал сам. Сначала никто, кроме разве Михаила Васильевича, не заметил его вмешательства. Чувствовалось только, что на этот раз всем легко петь и хорошо получилось. Потом обратили внимание: деревенский-то, оказывается, кое-что понимает! Наконец, однажды Михаил Васильевич тихонько назвал «Херувимскую», которую собирался запеть, а о. Сергий так же тихо предложил: «А что, если спеть простую?»

Михаил Васильевич смущенно кашлянул, видно не был уверен в себе, и ответил: «Может быть, вы запоете?»

«Простая» Херувимская понравилась и вошла в употребление.

Позже, когда в город уже вернулся епископ Павел, он однажды должен был служить в какой-то небольшой праздник среди недели. Многие певчие работали и не могли прийти. Тогда представители церковного совета явились к епископу и к о. Сергию с просьбой: пусть о. Сергий не служит, а поет на правом клиросе басовую партию. При небольшом хоре он и это мог. «Я ведь партитурой пою», – шутил он по этому поводу.

Признание признанием, а борьба по разным поводам продолжалась: не такие люди стояли на левом клиросе, чтобы беспрекословно подчиняться кому бы то ни было. Правда, борьба эта, что ни дальше, становилась менее напряженной.

Великий пост. По городу разносится медленный, печальный звон. В церкви – такие же печальные и торжественные, пробуждающие душу покаянные напевы. Еще не забытая прекрасная старинная манера делает то, что все голоса, не только певчих, но и священника, и дьякона, звучат как-то своеобразно, необычно музыкально, мягко, задушевно. Кажется, если бы человек много лет провел в темнице, так много, что потерял счет не только дням, но и временам года; если бы такой человек неожиданно, всего на несколько секунд попал в церковь, он и тогда, услышав переливы одного слова «а-аминь» или первые нотки «Херувимской», понял бы: сейчас Великий пост.

Продолжительные чтения тоже как-то по-особенному трогают сердце. Даже знакомые слова звучат совсем no-иному а незнакомые иногда являются целым откровением. Конечно, если их хорошо можно разобрать. А если не разбираешь, сразу становится заметно, что читают очень долго, что в соборе страшный холод и мучительно мерзнут ноги. Хорошо еще, если немного людей и ноги можно укутать несколькими стегаными половичками, которые приносят и оставляют по углам заботливые старушки. А если этого нельзя, люди нетерпеливо топчутся и… уходят в Старый собор. Значит, вдвойне нужно отчетливое чтение, оно согревает не только душу, но и тело. А как его добиться?

На масленицу служил Моченев, первая неделя должна быть о. Сергия, но о. Александр объяснил ему, что принято первую и Страстную неделю служить настоятелю. Значит, о. Сергию придется отслужить подряд две недели – вторую и третью. Опять, как на Рождество и другие большие праздники, о. Сергий столкнулся еще с одним неудобством положения второго священника: он лишен возможности сам совершать службу в наиболее дорогие ему торжественные дни. Положим, Великий канон они читают по очереди, но это еще не все. Считается, что настоящая, полная служба должна быть только на первой неделе, а дальше можно дать себе поблажку. Особенно чтецы, которым тяжело достается Великим постом, норовят, где только удастся, сократить. Нельзя совсем выбросить кафизму, так прочитать вместо нее один псалом покороче, а то и всего несколько стихов. Да и петь, если возможно, поменьше.

Сначала о. Сергию неудобно было настаивать, но скоро он возмутился и заявил, что если они – второй штат, это не значит, что служение их должно быть второго сорта. Да и люди, которые не смогли поговеть на первой неделе, имеют такое же право и так же хотят помолиться на любой другой. Постепенно, конечно не в первый год, он добился, что на клиросе привыкли: нет второстепенных недель, служба всегда должна идти одинаково. Впрочем, уступки пришлось делать с обеих сторон. Скрепя сердце согласились, что на второй неделе, как и на первой, кафизмы будут вычитываться полностью, а на остальных – по псалму на «Славу». «Все равно ведь никто ничего не разбирает», – защищались чтецы.

Что «никто» и «ничего» – это неправда. А что мало, к сожалению, правда. Так нужно добиться, чтобы разбирали. И о. Сергий сам брался читать, брал то один, то другой темп, выходил то на середину, то поближе к клиросу, то дальше. Своих близких он просил тоже вставать то на одно, то на другое место, спрашивал, как слышно. Выяснилось, что нужно читать не на распев, а старательно отделяя каждое слово – так слышимость лучше. Но этого мало. Требовалось что-то еще.

Глава 10

Еще углы

Исповедь нравственно самая тяжелая из обязанностей священника, и в то же время дает самое глубокое внутреннее удовлетворение. Так не раз говорил о. Сергий, так переживал он дни Великого поста. Опять и здесь разница с прежним была громадна. В Острой Луке он изучил души своих прихожан, знал каждое изменение этих душ в течение двадцати лет, все колебания и падения, трепетную надежду возрождения и тяжелые срывы. Знал и тихий мир тех, кто не устает следить за своей внутренней жизнью и приходит на исповедь, внимательно рассмотрев каждый уголок души. К этому о. Сергий особенно заботливо приучал своих духовных детей, приучал с их первого появления у аналоя, когда внимание малыша разделяется между страшными грехами ребяческих ссор и непослушания и зажатой в кулаке копейкой, которую нужно не забыть положить на столик. Зато и сам батюшка подмечал даже те перемены, которые были еще не ясны самому исповедующемуся; не забывал спросить и о том, о чем начинали говорить по селу и в чем самим кающимся так трудно признаться. И лекарство он предлагал каждому свое, считаясь со скрытыми опасностями и дремлющими духовными силами, присущими именно этому человеку. Такое знакомство с прошлым каждого он считал необходимым и даже порекомендовал тем, кто кается у нового духовника, рассказывать все грехи, начиная с первой исповеди. Не потому, что они требовали вторичного прощения, а чтобы этот духовник знал, с кем имеет дело, как врач, расспрашивающий обо всех болезнях, которыми когда-то страдал его пациент.

В Пугачеве все исповедники были незнакомы о. Сергию, со всеми приходилось разговаривать дольше обычного. Таким образом, стоящая около левого клироса, где он исповедовал, группа людей убывала очень медленно. Отец Александр исповедовал на правом клиросе, там подвигались гораздо быстрее.

Никто не мог бы обвинить о. Александра в том, что он небрежничал или торопился. Нет, он напоминал обо всех часто встречающихся грехах, спрашивал, не знает ли человек за собой еще чего-то, в нужных случаях давал советы. Но он говорил сам, быстро, привычно перечисляя грехи, а о. Сергий стоял и ждал, пока подошедшая к нему медленно и с сокрушением повторяет: «Сердилась… завидовала… на базаре, когда молока мало было, лишнюю цену брала…»

Наскучив долгим ожиданием, исповедники переходили от левого клироса к правому, и о. Александру приходилось исповедовать больше людей, чем в прежние годы. Это был новый повод к неудовольствию, но тут о. Сергий не считал себя вправе уступать ни на йоту; он готов был оставаться дольше, чем настоятель, исповедуя «своих» прихожан, но не мог позволить себе сокращать исповедь.

Понятие о том, как важно каждому иметь постоянного духовника, не было чуждо ни о. Александру, ни другим городским священникам. Они не раз пытались добиться того, чтобы люди ходили на исповедь к священнику «своего прихода», в смысле того частного разделения, о котором говорилось раньше; однако это не удалось по многим причинам. В приходе о. Сергия имелось несколько семей горячих приверженцев прежнего священника. Они были возмущены его увольнением, и, хотя о. Сергий был назначен через несколько месяцев после этого события, они довольно долго бойкотировали его, обращаясь со всякими требами к о. Александру. На дом к таким о. Александр отказывался ходить, но не мог не принять их на исповедь. Точно так же нельзя было отослать людей «чужого прихода», когда исповедь проводил только один священник. Впрочем, постепенно все более или менее установилось. К о. Сергию стали ходить те, кто хотел поговорить подробнее, хотел, чтобы священник отнесся к ним построже, а о. Александра любили за то, что он «не задерживает, исповедует и быстро, и хорошо».

Потом о. Сергий нет-нет да и возвращался к ставшей для него больной теме о распределении служения по неделям. «Хорошо, настоятелю положено служить первую и Страстную неделю, это его привилегия. Так ведь именно привилегия, я бы тоже с радостью послужил в эти дни, а у меня и право это отнято, да еще приходится „отслуживать“. Что же получается? На первой неделе я все равно присутствую в церкви каждый день и помогаю, иначе нельзя, да и самого тянет. На второй и третьей я служу, а о. Александр имеет возможность в любой день отдохнуть, не прийти или прийти только в пятницу и субботу, чтобы помочь при исповеди. Крестопоклонную неделю служит опять он, а я неизменно присутствую. Пятая неделя – моя; шестая – его, вот тут только, разве, я могу день-другой отдохнуть. Страстная – по очереди моя, а считается, что служит он, хотя я тоже хожу каждый день и нагрузку несу не меньше его. Зато в Пасху он только на первый день придет к вечерне, а все остальные дни до позднего вечера ходит по своему приходу с праздничными молебнами. А мы с Димитрием Васильевичем после литургии должны исправить все требы и вечером служить вечерню. Поэтому и устанем мы гораздо сильнее, и прихожане вправе обижаться, что к ним пришли в конце недели, когда, по их словам, они „уж и забыли, что праздник“. Да еще и Фомину неделю нам не служить. Не справедливее ли было бы с первой недели назначать новую очередь, не считаясь с тем, кто служил на масленицу?»

Чем больше задевали все эти необтершиеся углы, чем больше находилось случаев, когда сравнение со старым было не в пользу нового, тем дороже оказывались те моменты, когда в новом обнаруживалось что-то хорошее. Так всем очень нравился обычай, существовавший в Пугачеве во время причащения. После уставных слов: «Причащается раб Божий…» священник добавлял: «Се прикоснулся устом твоим, и очищены беззакония твоя, и грехи твои омыты». Нелегко повторить эти слова столько раз, сколько подойдет людей, зато как они увеличивали праздничное настроение причастников!

Если Самуиловы жалели о простом пении в обычное время, то тем более жалко его постом, и особенно на Страстной неделе. Когда пели «Волною морскою», хотелось плакать не от умиления, как обычно, а от разочарования, от досады.

Что, если договориться с левым клиросом и на полунощнице под Пасху запеть ирмосы простым напевом? предлагал Костя. (Каникулы совпадали с праздниками, и мальчики опять были дома.) – Один раз Михаил Васильевич спел no-своему второй раз пусть будет по-нашему.

– Нельзя. Тут не один Михаил Васильевич, и среди народа многие привыкли к такому пению, – возразил о. Сергий. – Как нам хочется своих напевов, так им хочется своих. А впрочем, можно попытаться сделать так, чтобы ни им, ни нам не было обидно.

И он, придя вечером пораньше, договорился, что ирмосы «Волною морскою» будут петь по два раза – правый и левый клиросы. На левом это предложение приняли с удовольствием, каждому хотелось принять личное участие в праздничной службе. Но другое требование о. Сергия – о том, чтобы не только пели ирмосы, но и читали канон, – встретило возражение. Так никогда не делалось. Один из ведущих певчих, Бушев, обладавший красивым сильным баритоном и соответствующим апломбом, даже попробовал сделать по-своему. Едва правый клирос закончил первый ирмос, Бушев, в свою очередь, запел его. Отец Сергий моментально оказался на клиросе.

– Читайте канон! – распорядился он.

Не успеем, – стоял на своем Бушев. – Крестный ход задержится. Не обойдем до двенадцати часов.

– Я не первый год служу, – возразил о. Сергий. – Сейчас только половина двенадцатого, как раз успеем. Читайте, или я сам возьмусь.

Бушев начал читать, а уже если начал, то постарался прочитать как только мог лучше. Трогательные слова тропарей, перемежающиеся с двумя напевами ирмосов, произвели сильное впечатление. Полунощница заняла то место, какое она и должна была занимать – не торопливой вставки, сделанной ради того, чтобы успокоить истомившийся ожиданием народ, а неповторимо прекрасного вступления к праздничному ликованию пасхальной утрени. Крестный ход, разумеется, не задержался. Отец Александр даже постоял молча минуты две и сделал возглас только тогда, когда подтянулись отставшие, и люди замерли в ожидании. С первым ударом колокола, выбивавшего полночь на пожарной каланче, священники запели «Христос воскресе», а последние удары были заглушены мощным пением нескольких тысяч голосов, повторяющих торжествующий гимн победившего христианства.

Недаром о. Сергий столько раз поминал о трудности великопостного и пасхального служения. Он давно еле перемогался, всю Пасху через силу ходил с молебнами и даже вынужден был в одном доме попросить разрешения полежать. В последний день, ходя по домам, он едва держался на ногах, так что некоторые заподозрили, будто он пьяный. «От одного едва-едва избавились, и другой такой же оказался», – кто с горечью, а кто и со злорадством говорили прихожане. Правда, эти разговоры прекратились так же быстро, как и возникли, когда выяснилось, что о. Сергий серьезно болен.

Освободившись уже в конце недели, он наконец-то отправился к врачу, своему товарищу по семинарии, Александру Попову. Александр Алексеевич по-товарищески отругал его за пренебрежение здоровьем, сказал, что о. Сергий перенес на ногах воспаление легких, и, во избежание серьезных последствий, велел лежать до тех пор, пока он не разрешит встать.

– Если не будет слушаться, привязывайте его, – полушутя-полусерьезно сказал он на следующий день Соне, пришедшей к нему в больницу за рецептами и инструкциями. Но о. Сергию уже не до того было, чтобы не слушаться. Он лежал, как пласт, в полубессознательном состоянии, и перед ним с необыкновенной яркостью развертывались картины прошедшей жизни. «Говорят, что человек перед смертью вспоминает всю свою жизнь, – говорил он впоследствии. – Я тоже вспоминал такие подробности, о которых никогда и не думал, только раннего детства не мог вспомнить. Наверное, если бы я действительно умирал, то вспомнил бы и его».

Мощный, настойчивый, все усиливающийся гудок врывался в окна, проникал сквозь стены, будил спящих. Костя воспроизводил на фисгармонии этот, по-своему даже приятный, звук и говорил, что вот так же, только во много раз сильнее должна звучать Архангельская труба, которая при конце света поднимет мертвых.

Мертвых труба Чемодуровой мельницы не поднимала, но среди живых, в сфере ее действия, едва ли кто мог не проснуться, разве одна Наташа. Еще здесь, за два квартала дальше, она звучала глуше, а на старой квартире после гудка, длившегося более пяти минут, заснуть снова было почти невозможно. Правда, о. Сергий и Юлия Гурьевна и так поднимались до шести часов и им гудок не мешал, а Соню и приезжавших на каникулы мальчиков он сильно донимал.

В первые дни болезни гудок не доходил до сознания о. Сергия; он как составная часть включался в полубредовые картины, возникавшие в его мозгу. С началом выздоровления гудок рассеивал эти картины, и больной просыпался. Лежа или сидя, читал он утреннее правило и брался за книгу. К этому времени он окончательно вошел во вкус аскетических сочинений. «Лествица», «Добротолюбие» и, особенно, «Письма еп. Феофана Затворника» сделались его настольными книгами. «Стоит утром прочитать одно из этих писем, чтобы получить зарядку на целый день», – говорил он и старался придерживаться этого правила.

Позавтракав и передохнув немного, о. Сергий принимался за письма. Писал он лежа, карандашом, но в таком количестве и таких подробных, как никогда в жизни, ни раньше, ни после. В течение этого, правда, кратковременного, периода Наташа ежедневно относила на почту несколько толстых писем. Ответов пришло гораздо меньше, но о. Сергий не обижался. Ведь и сам он не написал бы этих писем, если бы был здоров и мог заниматься своим делом.

Глава 11

У Каждого свое

Еще тяжелее досталась эта весна семье Моченевых (1927 г.). Опасно заболела их невестка Женя. По несчастному стечению обстоятельств невольным виновником болезни оказался о. Сергий.

Убедившись, как трудно получить долг с Василия Ефремовича, он стал придерживать остальные деньги и давал их только при условии занять где угодно, но возвратить долг по первому требованию. Когда дом был куплен и нужно было срочно внести задаток, за о. Александром скопилась довольно значительная для обоих священников сумма, взятая на таких условиях. Как нарочно, о. Сергий в этот день обошел всех своих должников и никого не застал дома: в городе шла ярмарка, и все, кто мог, отправились туда. Ушел на ярмарку и о. Александр, и Женя побежала искать его. Искать пришлось долго, а стояла самая опасная погода – начало весны, с лужами под ногами и пронизывающим ледяным ветром. Надеясь быстро вернуться, Женя оделась очень легко и сильно промерзла, а незадолго до этого она перенесла грипп. Последствия оказались страшные – туберкулез, в несколько месяцев погубивший цветущую молодую женщину.

Все знали, что Женя больна серьезно, но никто не ожидал такого быстрого конца. В последний раз, когда Соня видела ее, она сидела на полу, на ковре, и играла с сынишкой. Она похудела, лицо ее стало одухотворенным. Определение «прозрачное личико» стало настолько избитым, что мы не замечаем его прямого смысла, но у Жени лицо действительно как бы просвечивало; сквозь тонкую, слегка желтоватую кожу пробивался розоватый оттенок, как свет фонаря сквозь фарфор. Глаза стали большими и глубокими, светло-русые, немного растрепавшиеся волосы казались особенно пышными и легкими; если раньше ее можно было назвать просто хорошенькой, то сейчас она была прекрасна.

Понятно, как больно отразилась ее смерть на всей семье, как переживали ее Самуиловы, которые не могли забыть связь двух событий – покупки дома и этой болезни. Но ни о. Александр, ни матушка Софья Ивановна никогда ни полслова не намекнули на эту связь; казалось, они даже в глубине души не чувствовали ее.

Когда состояние о. Сергия стало немного лучше, однажды утром он заметил под окном на улице движение и шепот. Несколько человек стояли у открытого окна и, тихо переговариваясь, старались заглянуть через занавески.

– Кто там? Заходите! – окликнул о. Сергий.

Голоса на улице зазвучали громче и оживленнее, и в комнату, с некоторым смущением, вошли пятеро попечителей, живших неподалеку друг от друга на самой окраине города. Сначала они деликатно умалчивали о причине, заставившей их прийти сюда, потом проговорились. В это ветреное утро громко, как в мороз, гудели сосновые телеграфные столбы, создавая иллюзию далекого колокольного звона. На окраину, против ветра, настоящий звон доносится так же слабо, и им показалось, что звонили в соборе. Значит, решили они, о. Сергий умер, и этот звон – уставные двенадцать ударов по умершем священнике; значит, нужно пойти помочь, чем могут.

Около дома не было заметно никаких тревожащих признаков, но и в своей ошибке они не были уверены, а войти в дом не решались: как войдешь к больному и скажешь, что пришли хоронить его?

После этого случая о. Сергий близко сошелся со всеми пятерыми своими скромными доброжелателями, особенно со стариком Белобородовым, окладистая седая борода которого вполне оправдывала его фамилию. Впоследствии Белобородов неоднократно рассказывал о. Сергию различные интересные случаи из своей жизни, в частности, случаи проявления действия темной силы.

Один из этих случаев относился к тому времени, когда Белобородовы только что переехали в свой теперешний дом в татарском конце. Вечерами, под праздники, в переднем углу дома раздавался громкий стук, словно кто-то ударял палкой по стене. Чем больше был праздник, тем сильнее удар, так что даже кот шарахался со своего места и прятался в дальний угол. Помучившись несколько времени, Белобородов обратился за советом к священнику.

– А кто были прежние хозяева, – спросил он, – татары?

– Татары.

– Значит, дом не освящен, – сказал священник и посоветовал отслужить в нем молебен и окропить все святой водой. После молебна стук стал слабее. Освящение повторили, и все прекратилось окончательно.

Но это было не самое главное. В молодости Белобородов, как он сам выражался, «пятнадцать лет сидел на цепи» – бесновался и был исцелен священником женского монастыря о. Александром Кубаревым.

Белобородовы тогда жили еще в селе. Намучившись с бесноватым и услышав об о. Александре, брат Белобородова положил его в телегу и повез в монастырь. Бесноватый в это время уже не буйствовал, а лежал, как парализованный. У него не действовали руки и ноги, но болей никаких не было. Теперь, едва они тронулись, он почувствовал страшные, нестерпимые боли и начал кричать, прося брата остановиться. Брат остановил лошадь – боли прекратились, тронул – они начались с новой силой, так что, проехав несколько сажен, пришлось вновь остановиться. Так продолжалось довольно долго, пока брат не потерял терпение. «Это тебя бес мучит», – сказал он и погнал лошадь, не обращая больше внимания на отчаянные крики бесноватого. Боли, а с ними и крики, прекратились, когда повозка приблизилась к монастырю. Отец Александр прочитал над бесноватым положенные молитвы и велел привезти его еще. Ездить пришлось несколько раз; в конце концов бесноватый совсем исцелился и вот дожил до старости нормальным уважаемым человеком.

Старые прихожане тоже не забывали своего батюшку и нередко заезжали к нему. Их не смущало даже отсутствие адреса. Один мужичок ухитрился от самого элеватора, вблизи которого появились первые окраинные домишки, спрашивать чуть не каждого встречного: «Где тут живет отец Сергий, что из Острой Луки приехавший?» И ведь нашел.

Чаще всех бывал самый желанный гость, Сергей Евсеевич, председатель церковного совета, друг о. Сергия и сподвижник во всех его делах и начинаниях.

Во время школьных каникул приехала сестра псаломщика Николая Потаповича Тарасова Валентина Потаповна, учительствовавшая в той же Острой Луке. Валентина Потаповна привезла много сельских новостей, но больше всего она говорила о своих семейных делах и о старинной иконе, хранившейся в их семье около двухсот лет. Об этой иконе рассказывала еще покойная жена Николая Потаповича, Антонина Петровна. Юлия Гурьевна и Соня хорошо помнили этот разговор, он происходил вскоре после смерти матушки, Евгении Викторовны. Антонина Петровна тоже вспоминала о древности иконы и с удивлением говорила о необъяснимом явлении, происходящем от нее. Время от времени икона издает треск, похожий на тот, когда лопаются пересохшие доски. Икону осматривали и не обнаружили на ней ни малейшей щелочки; перевешивали в другой угол, чтобы проверить, правильно ли они определили источник звука, и убедились, что треск исходит именно от иконы.

Антонина Петровна умерла в том же году, и, по словам Валентины Потаповны, после смерти треск прекратился. С тех пор он повторялся два раза – перед тем, как заболела и умерла старушка мать Тарасовых, и перед тем, как еще совсем молодой умерла в Самаре невестка Николая Потаповича, жена его сына. Недавно треск возобновился. Значит, говорила Валентина Потаповна, должны умереть или Николай Потапович, или она сама. Поэтому-то она и постаралась приехать в Пугачев, чтобы приготовиться к смерти.

Она прожила в городе несколько дней, поговела, исповедалась у о. Сергия, причастилась, а через непродолжительное время было получено известие о ее смерти.

В доме теперь то и дело появлялись новые священники, но на первых порах запомнился только один, вероятно, потому, что он был совсем иного рода, чем остальные.

Вначале говорили о приходских делах. Гость жаловался, что в селе портятся нравы. Люди настаивают на венчании в самых недопустимых случаях. Недавно один требовал, чтобы его обвенчали с сестрой его покойной жены. Участились и разводы. Не удивительно, если церковного развода добивается невиновная сторона, да они-то как раз редко обращаются, до последней возможности ждут, не образумится ли беспутный муж или жена. А эти беспутные, те, которые виноваты в развале семьи, в первую очередь лезут за разводами.

– Я ни с теми, ни с другими много не разговариваю, – добавил гость, – сразу же отсылаю к архиерею.

– Как к архиерею? – встрепенулся о. Сергий. – Вы же знаете, что в этих случаях и архиерей не может разрешить, зачем же посылать к нему? Только лишние неприятности ему устраивать. Нужно самому с ними покрепче поговорить, объяснить их неправоту, предупредить, что по таким вопросам архиерей требует заключения священника, а заключение будет не в их пользу.

– Стану я еще такое заключение писать! Чтобы мне за него какую-нибудь пакость устроили. Нет, уж пусть сам разбирается. У меня дети.

Отец Сергий встал и взволнованно прошелся по комнате.

– Я бы мог вам просто сказать: и у него дети. Вы не хуже меня знаете, что еп. Павел вышел из вдовых священников и что у него трое неустроенных детей. Но пусть бы архиерей и другой был, одинокий, я говорю не о нем, а о вас… или, скажем, обо всех нас. Вы не забыли, что перед рукоположением сняли обручальное кольцо в знак того, что принимаете на себя другие, более важные обязанности, при которых семья должна отойти на второй план?

– А архиерей что, таких обязанностей не принимал? – азартно ответил гость.

– Принимал, но у него и без ваших приходских дел хватит забот и неприятностей таких, о которых мы с вами, может быть, и не подозреваем. Мы не имеем права заставлять его отвечать еще и за наши кровные, приходские дела. Наоборот, где только можно, мы должны грудью его загораживать, все трудности на себя принять.

– То есть свою шею за него подставлять, – неприязненно буркнул гость.

– Пусть no-вашему шею подставить… – подтвердил о. Сергий, глаза его вспыхнули, голос прозвучал особенно твердо, он говорил о своем продуманном, выстраданном. – Пусть шею подставить!

– Нас, священников, много, если некоторые и пострадают, на церковных делах это мало отразится, лишь бы архиерей был на месте. А вот если его не будет…

– Грудью загораживать! – возмущенно повторил гость. – А нас кто будет загораживать?

– Нас – миряне, – ответил о. Сергий. – В приходе священник занимает такое же положение, как архиерей в епархии, и прихожане должны его так же оберегать, как мы архиерея.

– Заставишь их!

Конечно, не заставишь, сами должны понимать и делать. И делают. Слышали, как здесь было в 1923 году? Весь церковный совет под суд пошел, а священников не затронули. Ну. а если даже они этого не сделают, нам на них оглядываться не приходится, мы сами должны им пример подавать.

– Мне детей воспитывать надо!

Какое же это воспитание, если вы ради своего спокойствия будете душой кривить! Дети-то прежде всего это и заметят. Сегодня вы ради их благополучия архиерея подведете, а завтра они ради хорошего места или возможности учиться от вас откажутся.

– Своя рубашка ближе к телу, – опять возразил гость.

Отец Сергий так резко повернулся, что стул под ним скрипнул.

– И вы, священник, не можете найти для себя правила, более соответствующего христианскому учению!

Разговор продолжался еще долго, но теперь говорил один гость, о. Сергий только изредка вставлял свои реплики. Он сидел вполоборота к гостю, вернее почти совсем отвернувшись от него, и, заметно, с трудом сдерживался, чтобы не сказать резкость. Наконец гость догадался, что ему нужно уйти. Отец Сергий проводил его до крыльца и, вернувшись, шумно вздохнул всей грудью.

– Слава Богу, ушел! Я думал, что не выдержу, прорвусь. Как по-вашему, кто был прав? – обратился он к Юлии Гурьевне.

– Вы, конечно. Только… может быть, нужно было быть немного повежливее. Все-таки он гость…

– А я все равно старался помнить об этом, – ответил о. Сергий. – Если бы я на минуту забыл об этом, я бы его выгнал.

В другой раз о. Сергий пришел из церкви с пожилым, на вид очень энергичным священником. Не обращая внимания на подготовленный завтрак, оба прошли в переднюю комнату; о. Сергий достал с полки какую-то книгу, открыл ее и что-то показал гостю. Гость взял книгу и ушел.

– Сообщите, чем кончится! – крикнул ему вслед о. Сергий. – Это о. Федор Нотарев, объяснил он и в нескольких словах рассказал, зачем тот приходил.

Нотарев обратил внимание на то, как сформулирован закон о запрещении преподавания Закона Божия. Было сказано, что запрещается преподавание группам свыше 3-х человек. Отец Федор собрал из школьников 15 или 20 групп по три человека и занимался с каждой тройкой отдельно. Несколько времени все шло благополучно, потом на занятия обратили внимание местные власти, и Нотарева отдали под суд. Как на грех, сборника законов, касающихся Церкви (сборник под редакцией Гидулянова), теперь у него не было, и он не надеялся, что такой сборник окажется в суде. Суд был назначен на сегодня. Отец Федор приехал в Пугачев еще вчера и в поисках этой книги обошел всех знакомых. «Ведь догадался же человек! не то с восхищением, не то с завистью говорил о. Сергий. – А мы что думали?»

После суда Нотарев не зашел. На следующий день был праздник, и он торопился к себе служить. Он только переслал взятый у о. Сергия сборник, где на чистом листе написал своим крупным, размашистым почерком: «ОПРАВДАН».

Другу о. Сергия, ставшему после него благочинным, о. Иоанну Тарасову, не повезло. Приняв благочиние, о. Иоанн горячо взялся за дело, стараясь не только закрепить, но и развить все сделанное его предшественником. Его мечтой было ввести в правило ежегодные съезды духовенства. Опираясь на то, что в 1926 году съезд был разрешен, он сравнительно легко добился такого же разрешения и в 1927 году, на этот раз в селе Дубовом. Но тут-то была совершена маленькая ошибка, оказавшаяся для о. Иоанна роковой.

Еще в прошлом году некоторые священники, в том числе и дубовский о. Федор Сысоев, остались недовольны тем, что о. Сергий после съезда пригласил на обед не только все духовенство, а и присутствовавшего на съезде представителя гражданской власти. Им хотелось официальную часть закончить неофициальной, поговорить за обедом по-семейному Оказавшись в роли хозяина, Сысоев сделал именно так. Вечер провели по-семейному а вскоре затем Сысоев и Тарасов были арестованы «за организацию незаконного собрания». Хорошо еще, что пострадали только они двое, а не все присутствовавшие.

Весной 1927 года церковь обращенного в тюрьму женского монастыря была закрыта, но несколько монахинь еще жили по своим келиям и чем могли помогали заключенным; порядки в тюрьме тогда были самые патриархальные. Через этих-то монахинь о. Иоанн известил о себе, просил прислать подушку и что-нибудь из провизии. Через них же просимое было передано, и потом, в течение всего лета, они служили посредницами между друзьями, носили о. Иоанну передачи от о. Сергия, иногда ухитрялись передать и несколько слов. Ближе к осени монахини принесли обратно подушку: о. Иоанна отправили куда-то на побережье Каспийского моря. Оттуда от него пришло одно письмо, потом всякая связь с ним прекратилась, и дальнейшая судьба его неизвестна. Но связь, установившаяся с тюрьмой, больше не порывалась.

Глава 12

Земные заботы и небесная помощь

Однажды о. Сергий зазвал к себе домой ссыльного священника о. Иоанна Ферронского, чтобы покормить его чем Бог послал и дать ему возможность провести несколько часов в семейной обстановке. Отдавая должное аппетитному пирогу изделию рук Юлии Гурьевны, Ферронский не скрыл своего удивления тем, что о. Сергий оказался семейным.

– Я почему-то думал, что он монах, повторял Ферронский, несколько раз возвращаясь к этому, словно только что сделал неожиданное открытие и с усилием заставляет себя по-новому взглянуть на человека.

Зная о. Сергия только по церкви, он видел, что этот протоиерей не участвует в обсуждении базарных цен на муку и сено, не торопится уйти домой и не пропускает почти ни одной службы, хотя на неделе о. Александра в будни имел полное право не приходить в собор. Впечатление отрешенности от всех мирских забот было настолько сильным, что Ферронский даже упустил из вида, что о. Сергий был протоиерей, а не иеромонах. У него создалось впечатление, которое легко могло создаться и у любого другого малознакомого с причтом Нового собора, что о. Сергий человек свободный, не обремененный заботами о семье, и житейские земные интересы ему чужды. Зато знавшие его ближе отлично видели, что мысль о детях всегда была с ним и, что бы ни делал, о чем бы ни говорил, все напоминало ему о них. Впоследствии мать Евдокия, алтарница, вспомнила, что о. Сергию нельзя было сделать большего удовольствия, как спросив о детях. Несомненно, выполнение пастырских обязанностей стояло у него на первом плане, но в глубине души его никогда не оставляла и эта мысль – забота о том, как воспитать детей. И не только воспитать по-христиански, но как-то устроить их жизнь.

Весной 1927 года особенно остро, прямо ребром, встал вопрос о школе. Собственно, он вставал уже давно, т. к. в Острой Луке и окружающих ее селах были только школы 1-й ступени, но до сих пор удавалось ограничиться полумерами. В прошлом году о. Сергий устроил мальчиков в школу-семилетку в чужом районе, в с. Спасском (Приволжье), отстоявшем от Острой Луки километров на тридцать, а от Пугачева и на все сто двадцать. Костя окончил там последнюю, седьмую, группу, значит, его нужно было устраивать в восьмую, а Миша хоть и перешел только в седьмую – не было никакого смысла везти его одного в такую даль. Наташа же вообще училась только дома. Отец Сергий сознательно заботился о том, чтобы младшая девочка, как перед тем и мальчики, подольше не встречалась с чужими и чуждыми идеями и влияниями, чтобы ее внутренний мир формировался и креп полностью в его руках. Но ограничиваться дальше домашним обучением стало невозможно, наступило время знакомить и ее со школой, систематизировать те знания, которые она имела, и увязать их со школьной программой.

Соня тоже беспокоила отца, может быть, гораздо больше, чем она сама подозревала. Конечно, она получила среднее образование, но не имела никакой специальности и, случись что с ним, не могла бы не только поддержать семью, а и себе-то обеспечить кусок хлеба. Но это был вопрос хотя и больной, но не связанный с определенным моментом. Самое основное сейчас было – школа. Нужны были пятая, седьмая и восьмая группы, а в эти-то группы было особенно трудно поступить.

Начальных школ, по четвертую группу включительно, в городе было вполне достаточно, а начиная с 5-й группы положение резко менялось. В Пугачеве была только одна школа-семилетка и одна так называемая школа 2-й ступени, с 5-й по 9-ю группы. Естественно, что при поступлении в пятую, а особенно в восьмую группу создавалась пробка; далеко не все окончившие четвертую и седьмую группы могли продолжать образование. Правда, не все к этому стремились, некоторые уходили в недавно открытый педтехникум, другие просто шли работать, не считая обязательным даже семилетнее образование. Зато приезжали ребята из сел, и все равно желающих было гораздо больше, чем мест.

Трудность поступления увеличивалась еще тем, что прошедшие тяжелые годы – гражданская война, разруха и особенно голод 1921 года, оставшийся тяжелым кошмаром в памяти переживших его, – нарушили правильный ритм школьного обучения. Школы работали с перебоями, не имея ни бумаги, ни учебных пособий, а иногда и совсем не работали. Костя и Миша потеряли по этой причине четыре учебных года, а среди их одноклассников было немало и старше их, значит, у них пропало еще больше. Теперь жизнь наладилась, и переростки кинулись в школы. А вместе с ними и другие ребята, моложе их, которым пришло время учиться, с таким же правом претендовали на места в школе.

Конец ознакомительного фрагмента.