Глава вторая
На тесной тихой полянке перед соседским коттеджем стало уже совсем темно, пока мы с соседом методично приканчивали по двадцатой чашечке нежнейшего пирамского чая с личных наделов ближайшей к нам экспериментальной станции ботаников, лелея на шахматной доске новое побоище. Сосед мой был уверен, что нанесет непоправимый урон моему самолюбию, выиграв именно сегодня. Я без особой радости слушал тихую музыку, прикидывая, куда разумнее будет лечь спать. Кругом неподвижно стояли заросли, за ними слоями ложились сумерки, воздух пах ночным лесом, какими-то незнакомыми далекими травами и прелым деревом. Неопределенные, ослабленные расстоянием звуки доносились издалека, гасли где-то дальше в пространстве, ставшем наконец пустым и прохладным. Настороженная тишина заставляла невольно понижать голос. В непроглядном внимательном лесу тоже все стихло, как умерло, даже в курятнике соседа, в его угрюмом старом сарайчике с орнитологическим уголком в зарослях за коттеджем как-то незаметно все угомонились, умаявшись, должно быть, за день зычно гукать, встряхиваться, греметь посудой и жутко кашлять. По фоносети поисковиков, как это время от времени случалось, снова передавали сообщение, что по некоторым непроверенным данным на представителей геологической разведки в пределах магменной электроцентрали совершено нападение животным, предположительно, крестцовой кошкой. Подчеркивалось, что данные пока предварительные, но персоналу всех исследовательских директорий, биостанций и сотрудникам обособленных коттеджей предлагалось на всякий случай не отпускать детей одних далеко от дома. В заключение сообщения фоносеть прокрустовым голосом Иседе Хораки воззвала к совести отдельных сотрудников поисковых партий не заниматься покрывательством и немедленно сообщать обо всех, всех случаях неспровоцированно агрессивного поведения диких животных.
За истекший месяц это было уже третье сообщение такого рода, к тому же, в особенно ясную погоду с крыши моего и соседского коттеджей можно было разглядеть висевшие далеко над самым горизонтом у кромки леса невесомые мыльные пузырьки, слипшиеся в гроздь, башенные эстакады конденсаторов магменной электроцентрали, так что в такое время сосед и я чувствовали себя как-то не очень уютно. Крестцовая кошка – представитель редчайшего, целиком уже исчезнувшего вида, исчезнувшего практически на наших глазах, я и не знал, что она еще есть. Мне, сказать по правде, стало даже слегка не по себе, когда упомянули именно ее, я почему-то сразу поверил, что это была именно крестцовая кошка. Я прямо видел, как самый последний зверь своего племени в эту минуту где-то неслышным призраком пробирается сквозь листву, сливаясь с ночью, привычно становится с ней заодно, хмурый, неуловимый и приговоренный, и кто-то, быть может, в эту же минуту молча и бесполезно щелкает, цепляя одна за другую, стрекала в обойме покрытого пылью табельного парализатора, а кто-то ступает за освещенный порог, щурясь в темноту и продевая руку в рукав куртки, и где-то, быть может, сейчас смолкла у огня неспешная беседа, и все рассеянно смотрят в огонь, сцепив пальцы, и никто не знает, где он может быть. Дело не в том, что одна кошка была в чем-то лучше других, а другие хуже. Это трудно объяснить кому-то, кто сам ни с чем таким не сталкивался. Жизнь была редкостью в этой вселенной. Она была так редка и так непредсказуема, что граничила с недоразумением, и любое ее проявление, каким бы случайным оно ни казалось, в восприятии работавших здесь уже на уровне первых рефлексов понималось как что-то, что трогать нельзя. Мы сами находились в положении такого исчезающего вида и многие из нас сами были в положении такой последней дикой кошки, крадучись и осторожно пробиравшейся сквозь ночные заросли враждебной среды, и нам не нужно было объяснять, на что это похоже и как это выглядит.
На полянке неподалеку, едва различимый уже за глубокими фиолетовыми тенями, сидел, чего-то высиживая, сложив на груди лапки, неподвижный шаронос, полуночный молчаливый зверек, совершенно безвредное потайное глазастое существо, способное часами вот так мирно медитировать при свете луны и стечении благоприятных обстоятельств, слегка занеся мордочку и ни на что не реагируя. Мы с соседом сидели за низким столиком в траве. Он поглядывал на звезды, я слушал тишину, иногда отвлекаясь на незнакомые линии пасмурной музыки, доносившейся к нам сюда из-за сдвинутой вбок темной стены стекла; там в глубине временами падал и шуршал один и тот же дождь, разговаривали чужие голоса, перемежались коротким шипением фрагменты дежурных включений интеркома вахтовиков с орбитальных станций – бесцветные голоса, убитые от скуки и огромных расстояний, – мы больше молчали, слушая их, сосредоточенно жевали губами, занимаясь вышиванием: сосед терпеливо садил шнурок за шнурком оптико-волоконные концы, я, мучительно щурясь на последний свет, падавший с побагровевшего неба, пока без особых успехов пытался вдеть идеальный во всех отношениях, неоднократно прослюнявленный уже кончик стеклистой нити в совсем уж неестественно узкое ушко уникальной по своей тонкости иголки. Ушко выглядело издевательством.
Голоса вахтовиков обсуждали последние события в мире: возмущение части населения Земли в связи с выдвижением на соискание престижной премии мира «Украшение планеты» некой кошки Ностромо. Возмущенная часть (главным образом, владельцы других домашних питомцев) требовала пересмотра условий отбора кандидатур, комитет призывал к спокойствию. Этой новости был уже почти год, но страсти отдавались по всем уголкам обитаемой Вселенной до сих пор. Кис и в самом деле был хорош. Я видел его в целой эпопее ракурсов – особенно, когда он лежал вытянувшись, со скромным выражением ожидая внимания со стороны растроганных любителей зеленого мира. Впрочем, его настроение быстро портилось, стоило только появиться на горизонте еще одному коту (поскольку в действительности он был котом, а не кошкой, впрочем, массовая пресса в такие детали не вдавалась). Вполне вынося лишь свое присутствие, он довольно скоро закрепил за собой титул едва ли не самого скандального и немногословного претендента за всю историю всемирной премии. «Единственный и неповторимый» – кокетливое обращение ведущих радиотрансляций с церемонии вручения этому по натуре сварливому украшению планеты было довольно близко к теме. Мерзавец даже не давал себя гладить.
Ностромо не был природной аномалией, как пытались уверить его противники. Не был он и генетической модификацией. Просто у матери-природы, когда она его делала, случился приступ хорошего настроения. Это бывает.
Когда у лауреата той же премии, маленькой девочки, сыгравшей роль самой себя в блокбастере, в котором она пережила массу неприятностей на околоземной орбите и лишь в силу своей склонности к научному анализу сумевшая остаться в живых, спросили, как она относится к партнеру на роль «Украшения планеты», она ответила, что «неплохо». «У нас с ним характер копия – один к одному».
Впрочем, строгий отец все эти беседы решительно прикрыл, забрав свою знаменитую на всю планету пятилетнюю кнопку из-под умиленных взглядов. «Не портите мне ребенка».
Нужно сказать, сидя здесь, на Конгони, в тени еще одной неслышно подбиравшейся ночи, когда у тебя за спиной в темноте уже опять кто-то шуршал ветвями и вопросительно взмурлыкивал, со странным чувством можно было слушать о проблемах чужого мира, в котором не могло произойти больше ничего, кроме кота как категории системы ценностей. Сосед с кислым выражением разглядывал горизонт в сумерках перед собой. У меня тоже не было желания комментировать.
Я был уже в некотором недоумении: ушко иголки стояло насмерть. Меня не то чтобы это начало заводить, но по моим убеждениям, если кто-то его создавал, то, логически рассуждая, предполагалось также, что и нить в него должна пройти тоже. Пусть не сразу, со временем, пусть с рядом условий и оговорок, но все в конце концов должно счастливо разрешиться. Я просто знал это с высоты своего опыта и просто так отказываться от своих убеждений не собирался.
В свое время замечательная многофункциональность этого архаичного, но весьма полезного в жизни и быту приспособления могла поразить воображение. Скажем, им можно было при необходимости не только аккуратно пришить пуговицу или достать занозу, но и зашить края небольшой раны, сделать из него при помощи несложных подручных средств самодельный компас, намагнитив один кончик иголки и поместив в ванночку с водой на лист растения; подколоть у себя на стенку в изголовье фотоснимок своего любимого начальства, чтобы уже с утра, открыв глаза, знать, в чем состоит твой смысл жизни в этом мире, – но и даже легким движением руки еще прикрепить у своего окошка уголок занавески. Еще позднее все та же поразительная многофункциональность этого скромного оплота эволюции до такой степени впечатлила специалистов, что было решено шагнуть еще дальше, открыть новые горизонты и новые возможности применения, пустив иголку уже непосредственно в сферу информации и информационных технологий, доверив ей самое дорогое, подкалывая с уголка документальные свидетельства самого разного характера. В среде историков этимологии даже ходили слухи, что само выражение «подшить документ» в нотариальной области отношений носило едва ли не буквальный характер. Я подозреваю, что мир в те времена был не лишен самоиронии.
Сделав столько хорошего, дав миру осознать себя единым и одетым и выведя эволюцию на новый уровень, инструмент до настоящего дня скромно оставался в тени всех своих возможностей. В общем, о приспособлении были сказаны еще не все теплые слова, но сейчас оно интересовало меня только с одной стороны, как иголка. Ушко не торопилось сдавать позиции. Я был просто публично унижен. Я никогда не жаловался на свое зрение, но нигде, думаю, ни в одном уголке всего материка и Шельфа не удалось бы найти что-нибудь, подобное этому. Проще, конечно, было бы просто встать, пойти снова поискать в доме соседа что-то более подходящее случаю, но к простым решениям у меня враждебное отношение с самого детства, такое свойство организма. Кроме того, я уже начал испытывать нечто вроде интереса и проснувшегося ревнивого недоумения пополам с изумлением. Не производилась еще на свет такая иголка, которую не удалось бы в конце концов обуть. У меня до сих пор перед глазами стояла застрявшая в камыше живописная завесь клейких болотистых испарений и сморщенная голова, медленно падающая на излете прямо в них. Меня все еще не покидало ощущение некоторой ушибленности, и я честно мог сваливать технологический неуспех процесса на непослушные пальцы.
Я был так сыт сегодня болотами и грязью, что предложил соседу отложить партию, на что деликатный сосед мой предложил еще чашечку горячего чая. Здесь есть над чем подумать, сказал я, глядя на него и чувствуя страшную усталость во всех мышцах на десять лет вперед. Меня до сих пор немного подташнивало.
Так мы сидели, дыша свежим воздухом, слушая и не слушая дежурный треп вахтовиков, оба не вполне соответствуя такому вечеру, оба не совсем еще в своей тарелке, я – болея и отдыхая душой, сосед – всерьез обеспокоясь сегодня за жизнь сотрудников и сокровищницу научного потенциала планеты перед лицом нависшей со стороны враждебного дикого мира угрозы, сидя, если сказать честно, сейчас больше как на иголках, – он всегда как-то особенно чувствительно реагировал на сообщения, сегодняшнему. И вот тогда у нас в самый неподходящий момент на полянке без всякого предупреждения объявилась местная достопримечательность, Батут со своими бандитами, донявший уже к настоящему времени своими выходками половину экспериментальной станции голосемянников.
Батут, некая неуправляемая помесь тяжелого и легкого, трудно передаваемое сочетание лоснящейся от блеска чуть-чуть полосатой пантеры и ушастой гиены, невыносимо широкоскулый, черный, как полночь, в своей обычной манере без никакого предисловия неслышно возник как сгусток тишины и темени позади соседа, сидевшего близко к зарослям, неожиданно ухая и накрывая его удушливой смертью, обнимая всеми своими килограммами за шею, тиская мягкими лапами в горячем любовном чувстве, влажными зубами приникая к обнаженному затылку и щекоча паутиной щетины. Увлекаемый навзничь, сосед едва не лишился рассудка, на глазах теряя привычную пигментацию лица. Сбросив с себя лапы, он вознесся над столиком и немедленно принялся в голос расставлять все точки. Он орал, размахивая свободной рукой, на весь лес, нимало не смущаясь уже более чем поздним временем суток и явно облегчаясь душой. Сосед минут пять, наверное, облегчался с одинаковым содержанием, выдавая оглавления, среди которых «пирамская клизма», «саблезубая задница» и «канцероген с зубами» были не самыми худшими, и я, нужно сказать, его хорошо мог понять. Покойно сложив в струнку большущие лапы, Батут благосклонно жмурился, только делая это почему-то глядя на меня, блестя длинными усами, улыбаясь бластогеном и явно наслаждаясь покоем и звуками родного голоса. Его бандиты тоже держались как у себя дома, один без конца бродил поодаль рельефной тенью из угла в угол, каждый раз выжидательно разворачиваясь к нам низко подвешенной мордой, чтобы быть в курсе событий, другой, оставаясь за темнотой, сохранял неподвижность, изредка только хлопая хвостом по листьям нижних ветвей.
Меня, кстати, всегда занимало, насколько же тяжелыми и грузными могли казаться сородичи Батута, спускаясь на землю и ходя пешком. Здесь на полянке, где-нибудь на обрывистых каменных плато Рыжего До они часто выглядели несколько усталыми, утомленными узниками собственной простоты и сытого покоя, с избыточным подкожным жиром, излишне и непропорционально массивными в некоторых отдельно взятых частях тела, беспутными, упрямыми и хронически мрачными – до тех пор, пока они не начинали двигаться по-настоящему. Вот тогда все сразу вставало на свои места. Вводила в заблуждение, гипнотизируя, та легкость, с какой взрослый мато под покровом ночи и изумрудных теней Пронуса оказывался где-нибудь в непосредственной близости, не тогда и далеко не там, где по логике вещей следовало бы ожидать его правильнее всего, настигая сдержанным дыханием, заставляя удивляться собственной доверчивости. Мало кто знал, что у черных мато практически не бывает подкожного жира – он у них выгорает.
Честно говоря, я и половины сказанного этим вечером не решился бы произнести в присутствии Батута. Сосед же смотрел на такие вещи другими глазами, придерживаясь того мнения, что за ту пару месяцев, что сосед имел удовольствие занимать коттедж, все вокруг самым недвусмысленным образом успело проникнуться присутствием человека, фактически являясь четко помеченной феромонами чужой территорией – со всеми проистекающими из такого обстоятельства последствиями. Притом сосед был уверен, что и Батут в свою очередь все это хорошо знал. Я со своей стороны подозревал, что все обстояло именно так. Я сказал бы от себя иначе: Батут хорошо знал то, что сосед это знает. Единственное, чего не знал сосед, это что Батуту было наплевать. Я сам как-то однажды рано поутру, наблюдая из шезлонга, был невольным свидетелем того, как вездесущего детергента, накануне молчком разбомбившего со своими ухоемами соседский утятник, сосед за уши и мохнатые щеки пытался с переменным успехом вернуть на место преступления, а тот упорно прикидывался хорьком, не даваясь, делая вид, что он тут как раз ни при чем, и они ходили так по орбите возле моего коттеджа, шумно дыша, кашляя, огрызаясь и пинаясь, пока Батут не утащил соседа в кусты.
Я слышал, где-то в пределах необозримого плато Матосиддхи, считавшегося некогда одним из законных ареалов обитания черных мато, сосед, забросив даже систематические бдения в своем орнитологическом уголке, собственноручно еще щенком (или, правильнее, котенком куньи) воспитывал и выхаживал этого бездельника в числе нескольких прочих его собратьев, бесшумных, утомительно подвижных и мстительных, мать которых ненадолго ушла было куда-то и, как здесь часто случается, больше не вернулась. Сосед вряд ли бы решился на такое, если бы своими глазами не видел ее, вбитую в землю парой провалившихся камней, попавшуюся на обычную уловку местных парапитеков. Юные разбойники, конечно, с самого начала уже развивались по единой строго предписываемой в подобных случаях программе и диете, пребывая в максимально обогащенной информацией среде, принужденные принимать самостоятельные решения и решать задачки на экстраполяцию, без чего в естественных условиях отпущенный на волю воспитанник погибал очень скоро.
Они не спали рядом с человеком, чтобы не спровоцировать и малейшую идейную зависимость, не ели с рук, целыми сутками насмерть бились с ниточными клубками, подзываясь к еде на некоем грубом подобии их собственного языка вздохов и встряхиваний, гонялись полуголодными за вкусно пахшими подраненными озерными мышками и лягушками и все прочее из той же серии, и у всех вроде бы все складывалось благополучно. Устав зловредствовать, подросшие и возмужавшие мато в свое время ушли и больше никто их не видел. И только не наладилось что-то там с ничем абсолютно до того не выделявшимся среди всех Батутом.
Батут ничуть не стал выдержаннее, нисколько не огорчился отсутствием единокровных партнеров по лазанию по деревьям и крышам, благоразумно решив, что солнце везде светит одинаково, набрал где-то таких же беспутных воинов безделья, прекрасно изучил повадки людей и теперь ведрами хлестал крайне дефицитное в наших краях обогащенное молоко. Батута можно было встретить не часто, но всегда в самом неподходящем месте, одуревшим от продолжительного отдыха. Он глядел мимо тебя, как смотрят на продолжение своего неприятного сна, через неимоверное усилие приподнявшись с травы и как бы нигде ничего толком не видя. Я предпочитал с ним не связываться. Человек сам по себе трогал в самую последнюю очередь его, большого знатока по части продолжительного отдыха, ничего не любившего так, как продолжительный отдых, здоровый, крепкий сон и спелые яблоки: круглые, крупные, с наглядно обозначенными по меридианам солнечными прожилками, удушливо пахнущие, сочные и чтоб они хрустели. Яблоки, понятно, на Конгони в чистом виде не росли, поэтому он вечно отирался где-нибудь поблизости от экспериментальной станции голосемянников. Однажды там прямо при мне в административный бокс вся в слезах прибежала молоденькая младший научный сотрудник (та, что уж из совсем младшеньких), от нее поначалу ничего нельзя было вразумительного добиться, она только прерывисто всхлипывала, указывая всем пальчиком на бронированную дверь аварийного погружения, потом, не переставая всхлипывать, выбежала наружу, и мы все, кто в чем был, за ней – кто-то по пути успел даже на всякий случай задействовать центральную систему периферийной защиты.
В дальнем конце одного из многочисленных открытых загонов и загончиков с произраставшими там агрокультурами, за зарослями и завесями каких-то не то заградительных, не то маскирующих сетей младшая научная сотрудница уже сидела на корточках, горестно склонясь, водя перед собой ладошкой по взрыхленной, чуть увлажненной земле, робко поросшей невзрачной сорной травкой и заботливо помеченной кое-где цветными проводками. Как стало ясно из сбивчивых объяснений, здесь призвана была произрастать чрезвычайно капризная поросль-гибрид типа симбиотической ассоциации, над которой бились едва ли не три года общими усилиями и которая наконец-то вроде бы дала о себе знать жизнеспособными спорами. И даже не капризная поросль-гибрид здесь должна была произрастать – наполовину готовая уже диссертация, с далеко, прямо сказать, идущей перспективой и просто смысл всей научно-исследовательской жизни убитого горем сотрудника.
Посидев тоже на корточках, поводив ладонью по земле с отчетливыми следами обширных пролежней самой свежей консистенции, руководитель всего проекта, массивный как наливной танкер мужчина с необычайно крепким, словно вырезанным в обсидиане, обожженным лицом поднялся и решительно зашагал обратно, к боксам административной части, по пятам преследуемый прочими сотрудниками в строгом белом и в строгом защитно—зеленом. Вскоре все вернулись, лавируя меж лабиринтов тропинок, тем же порядком: длинными шагами шагавший руководитель проекта впереди, позади, наступая на пятки и толкаясь, сотрудники. Научный состав беспорядочно передвигался, сопровождая младшего лаборанта.
Окружив злосчастный надел, кое-кто немедленно уселся на корточки, кто-то склонился, нетерпеливо раздвигая двумя руками загораживающие головы, наблюдая, как лаборант быстро бегает пальцами по цветным проводкам и заглядывает в торчащие нашлепки. Все молчали.
«Лежит… – дрожащим голосом объяснила сотрудница, зажимая тонкий носик двумя перламутровыми пальчиками и удерживая влагу. – Он лежит… Я ему говорю: у нас не лежат здесь, пошел отсюда, иди вон туда лежать, здесь не лежат… Он лежит…»
На тщательнейшим образом просеянной, унавоженной и взрыхленной почве невооруженным глазом было заметно, что здесь действительно лежали: совсем недавно, раскинувшись, расслабив члены привычно и широко, отдавшись отдыху целиком, удобно и, главное, долго. Все знали одно бриллиантовое правило Батута: отдых должен быть продолжительным.
Я прямо тогда же сразу едва ли не во всех возможных подробностях представил себе, как все это происходило: вот научная сотрудница, онемелая от предчувствий, осторожно опускается на корточки, не сводя круглых прекрасных глаз с разлегшегося в тени Батута, наглое выражение морды которого уже успело стать притчей, шепча: «Котик, брысь… кыш… иди, говорю, отсюда, у нас нельзя здесь лежать…» – и тыча своим перламутровым пальчиком в мускулистый атласно поблескивающий подшерстком бок мерзавца. А мерзавец, сладко зевая, до того изредка поправляя затылком и мордой землю, удобнее укладывая и находя то оптимальное их положение, когда бы не возникало более необходимости поправлять, откидывает, сохраняя удобство во всем, голову назад, чтоб улучшить поле зрения и чтобы посмотреть, кто тут к нам сегодня пришел, невзначай выставляя на свет набор влажных полированных зубьев целиком, – неспешно, умиротворенно и в целом вполне приветливо. «М-мда?..»
Наверное, что-то такое тоже сейчас прошло перед глазами руководителя проекта. «Так… – мрачнее тучи вздохнул он, поднимаясь. – Вы что же, к совести тут его взывали?»
«А что я, по-вашему, должна была делать, – ответила сотрудница довольно резонно. – Вытаскивать за ноги и бить морду?»
Все, как на проводах в последний путь, с сочувствием смотрели на несчастный свежевскопанный пятачок.
Я тогда подумал, что если бы спросили меня, на мой взгляд, в данном случае (в данном) Батут, несмотря на свою достаточно скотскую натуру, действовал совсем не по наитию и без всякой задней мысли. С какой стати он должен лежать где-то еще, когда тут полно тенистых мест. Другое дело, что расхождение во взглядах могло лежать глубже, по мнению сотрудников лаборатории, ареал агрорариума не располагал тут к какому бы то ни было лежанию вообще, с чем Батут мог бы решительно не согласиться. Это была не первая диссертация, к которой прислонился Батут.
«Теперь она не выйдет, – дрожащим голосом прошептала сотрудница, смахивая пальцами влагу со щеки, – мерзавка. Я ее знаю…»
«А?! – закричал нетерпеливо кто-то в пепельно—белом, обернувшись ко всем сразу и торжествующе окидывая взором лица. – А?! Я что вам говорил!.. Я говорил вам, что он умеет по заборам перебираться! Что ему ваши сети и висюльки?..»
Все загалдели было разом, но тут же притихли озадаченно, а младший лаборант, тот, кого научный состав сопровождал к месту трагедии, перестав бегать руками по проводкам и трогать, устало сжал двумя пальцами переносицу, закрыв глаза, то ли собираясь с мыслями, то ли подбирая нужные, доступные всем слова. Затем он отнял пальцы от глаз.
«Геллочка, – холодно произнес он. – Я что вам говорил насчет палиноморфем-сектора?»
«Что вы мне говорили насчет сектора?» – отозвалась младшая научная сотрудница враждебно, не переставая убирать пальцами влагу со щек.
«Вон там ваш споронос, – сказал лаборант, ткнув рукой куда-то в другой конец ограниченного зелено-синего пространства с насаждениями, сетями и загонами, как две капли воды похожими на все другие. – Идите туда сидеть и орошать».
Геллочка, повернув хорошенькую головку, с минуту смотрела туда, рассеянно потирая щечку, потом убежала, быстро набирая скорость и ловко лавируя между раструбами и турникетами разграничителей, и вскоре оттуда до всех донеслись длиннейшие визг и крики, загнавшие, надо думать, ее драгоценный споронос в состояние глубокой депрессии на сезон вперед.
Все снова загалдели было, заулыбались, но тут прибежал еще лаборант, уже старший, в сопровождении начальника станции, младший лаборант сидел молча, снова прижав пальцы к переносице и закрыв глаза. Было нетрудно догадаться, как начнут развиваться события дальше, я уже примерно знал, что будет, и не ошибся. Все сразу облегченно вздохнули, зашевелились, кашляя и заглядывая друг другу через головы, но вскоре старший лаборант предложил кому-нибудь послать наконец за руководителем лаборатории, когда выяснилось, чья диссертация произрастала здесь.
Перед стесненными чувствами всех причастных снова завис неотступный образ. Контрольный надел, насколько можно было судить, не содержал в себе ничего интересного. Землю, местами до неестественности гладкую, местами безжалостно вспаханную, кое-где покрывала редкая поросль молодой зеленой травки, травка походила на сорняк. Она и была сорняком, точнее, хозяином с функциями катализатора, при определенных условиях призванным задействовать и вытащить на белый свет капризный рассадник грибов. Грибы, как ожидалось, должны были потрясти воображение научного мира. Конечно, эксперимент всегда можно воспроизвести, даже такой тонкий, как этот, но для того требовалось найти что-то, без чего что-то еще не имело смысла готовить в течении нескольких лет и еще несколько лет ожидать прибытия на орбиту дежурного грузовика с партией экстракта каких-то шишек нужной кондиции. «…Меня вахтовик-снабженец ведь за горло двумя руками держал, как клещ потрошил, раз десять настоятельно интересовался, уверен ли я, что все экстрагоны задействованы и больше ничего не понадобится», – хрипло гремел руководитель станции, ломая себе руками затылок, обнажая зубы и обращаясь взором к небесам. Пока они таким образом бились головами в ближайшие грядки, демонстрируя различные степени отчаяния, я уже размышлял над тем, насколько все может однажды усложниться, дойди до Экспертной Комиссии сюжет инцидента. И, посмотрев вокруг, я подумал, что мысль эта пришла только мне. Некоторые аспекты бытия могли усложниться прежде всего для нас, если еще точнее, для меня, «сотрудника обособленного коттеджа». Я не сомневался, что новость туда дойдет в форме надгробной речи, где будут говорить о беспризорных реликтовых мато, свободно разгуливающих туда-сюда через Периферию кодированной внешней защиты как к себе домой, один вид которых неподготовленного, свежего человека мог легко довести до обморока; я не пробовал даже представить, как, в каком контексте тут проходили бы слезы младших научных сотрудниц и перепаханные грядки. При всем при том Батута нельзя было просто отшлепать или надавать по морде, он все-таки принадлежал к вымирающей расе черных мато, при сохранении нынешних темпов сокращения популяции им оставалось в самом лучшем случае лет сто – сто пятьдесят, и через десять-двадцать лет процесс этот будет уже необратим: статус Независимой культуры запрещал оказывать кому бы то ни было тут помощь хоть сколько-нибудь кардинальными мерами. Таким образом, диссертация целой лаборатории об уникальности свойств уникального спороноса укрылась Батутом и приказала долго жить. Батута нигде не было видно. Батут, яблочная душа, даже не подозревал, что вымирает.
Когда длинные неподвижные тени легли на траву полянки перед моим коттеджем и небо наконец медленно стало темнеть, я взял стакан и пошел постоять перед сном у себя на пороге, приобщиться мысленно к ночной жутковатой тишине. Удобно пристроив плечо на привычное место к косяку и подняв глаза, я помимо воли придержал дыхание: над затуманенным лесом снова висело апатичное проклятие ночи, луна Конгони, как всегда ненормально пятнистая и нестерпимо яркая – один из спутников-астероидов из числа прочих спутников и астероидов Большого кольца. Вся в прожилках и тлевших сине-багровым светом плазматических пятнах, Пронус Ягуара являла собой пример жестокого и знобящего совершенства, мне всякий раз делалось не по себе, когда она застревала вот так у меня перед коттеджем, заливая все кругом зеленым прозрачным светом, пялясь прямо в лицо. Названо было довольно точно. В этой ведьме в самом деле проглядывало что-то такое нехорошее и тяжелое, что-то от невыносимого внимания местной древесной кошки, от которого пропадал сон и надолго пересыхало во рту. Нечто необъяснимое и притягательное содержалось в ней, как может быть притягательным вид темной отвесной пропасти, начинавшейся сразу же у тебя за спиной и которую ты чувствуешь даже пятками и голым затылком.
И всякий раз, когда она у меня вот тут виснет, нагнетая напряжение, то и дело чудится сопровождающая ее неразборчивая, стоящая непрерывно в ушах, траурная мелодия без начала и конца, натягивая нервы на тишину, заставляя бегать по затылку мурашки, низко держать голову и готовиться к худшему. Я поднял выше уровня глаз стакан, игравший блестками, до половины заполненный качавшейся темно-коричневой жидкостью. Прищуриваясь, я загородил себя от этой страшной штуки, и в ту же долю секунды разлетелся, брызнул прямо в лицо и во все стороны разбитый на части свет. Приблизительно так могла бы выглядеть рабочая полость кишечника у шаровой молнии. Ужас.
Укладываясь спать, я глядел на звезды прямо над собой и думал, что будущее мира стало что-то во многом определяться людьми, последовательно придерживающимися какого-то космического понимания реальности, что все идет так, как идет, и значит, все в конечном счете не так уж плохо. Мы сами тоже хороши. Тут все, кого ни возьми за руку, чего-нибудь придерживаются, последовательно и с посезонными данными на руках, и всем на все совсем далеко не наплевать. В этом было что-то оцепенелое и бесполезное, как внимание водяных ос. Под занавес еще одного сумасшедшего дня, помучившись будничными сомнениями и тщательно все для себя взвесив насчет возможных последствий, после длительного периода медитативной прострации и нерешительности принимая на издерганную совесть грех еще одного компромиссного решения между уютом духа и свежим воздухом, я сделал выбор в пользу звездного неба, отправившись спать к себе на крышу коттеджа. Пусть они там трижды завернутся моим гамаком, мстительно подумал я. На памяти были уже такие случаи.
Ночной отдых на крыше при всех своих несомненных достоинствах имел тот недостаток, что ввечеру, где-то уже ближе к периоду кратковременного повального затишья вся моя зеркальная поверхность играющей спектром крыши с рядами затертых батарей фотоэлементов, вполне еще местами целых и жизнеспособных, имели обыкновение покрываться россыпями приставучей крупной росы, включая мою пористую лежалку с прочим аксессуаром. Здесь все кругом блестело и сияло, как после дождя, сырость временами в особые дни донимала, заставляя ворочаться и просыпаться. Зеркало крыши можно было, конечно, периодически сушить, но, во-первых, объема моих энергозаборников едва хватало, чтобы сектор рабочей и жилой систем обеспечения поддерживать хоть в каком-то подобии постоянной боевой готовности, настоятельно предписываемой всем нам лично нашим начальством Иседе Хораки; кроме того, мне и в течении остального дня хватает с избытком тепла, чтобы страдать еще ночью. Мой приученный к снегам закаленный организм во сне всегда как-то излишне чутко и беспокойно реагирует на излишки теплового излучения – и потом еще нагретое стекло начинает в конце концов привлекать внимание блуждающих стаек роящихся светлячков-скрепок, игнорирующих даже область постоянного магнитного поля возле моего вигвама. В общем вопрос достаточно спорный, где лучше спать, здесь или внизу.
Как и, наверное, всем у нас, у меня не получалось спать в изолированном от среды помещении. Я сам давно заметил за собой эту детскую привычку избегать оставаться там на ночь, даже когда оба стекла стен-окон были уютно забраны в стороны, так что в коттедже принимались бродить из угла в угол сквозняки. Еще точнее было бы сказать, что с равным успехом я мог терпеливо переносить ночной отдых как на крыше, так и под ней, все же всегда отдавая предпочтение глубокому здоровому сну под открытым небом. И дело не только в каких-то там инстинктивных предубеждениях нашего дня, вроде неприятия пространств с любым намеком на искусственную ограниченность или устойчивой нелюбви ко всяким скоплениям людей, доходящей уже чуть ли не до наследственной идиосинкразии. Специалисты еще говорили о неприязни к замкнутому пространству, что заметно усиливалась с наступлением темноты, как о частой в наше время парадоксальной реакции организма на чуждую среду.
Говорили также о некой составной психики современного человека и едва ли даже не о норме; о патологии, насколько мне известно, никто еще не говорил, какой-то устойчивой ненависти эпидемного характера ко сну взаперти в пределах Конгони нигде не сообщалось и не наблюдалось, как это, много раньше и не здесь, уже случалось. Исходя из собственных привычек, я бы сказал, что людям под сплошной непрозрачной крышей просто не доставало чего-то из сферы понятий об уюте. Им было неудобно. Так человек, всю жизнь евший вилкой, принужденный стечением обстоятельств потом есть какое-то время руками, при первой же возможности воспользуется прибором. Если не забудет, как он выглядит, конечно. Как бы то ни было, я сплю тут как убитый, во всяком случае, мне хватает забот и помимо долгих и изнурительных раздумий куда пристроить на отдых истомившиеся члены в ноющих ссадинах и ушибах на этот раз, сумчатые кошки, как считается, не нападают на человека первыми. Как сообщают оптимистически настроенные умы, мы местному хищному населению напоминаем чем-то плоскую рукокрылую змею – древнего врага-земноводное, чьи огромные кости изредка случается находить геологоразведчикам по предместьям Падающих Гор. Я полежал еще, глядя на звезды. Весь сон куда-то ушел.
Это было надолго. Я не выносил этого состояния: после пережитых за день непосильных нагрузок организм переходил какой-то порог возбуждения и начинал гореть, делая невозможным то, в чем сейчас нуждался больше всего. Хуже всего, что именно завтра нужно было встать как можно раньше и именно завтра мне нужно будет легкое, послушное тело, которому я смогу полностью доверять. Всё же что бы там ни говорили—ни предполагали, дергать за уши и за шиворот и ездить потом еще на этих громко мурлыкающих созданиях верхом до сих пор на моей памяти никто не решался. Кроме детей. Пожалуй, самый сильный удар по противникам экспериментальных открытых директорий на враждебном Материке типа автономных резерв-поселений «Исследователь-2», «Отшельник» и персональных коттеджей «Ти-пи» был нанесен несколькими стереослайдами, обошедшими в свое время сеть всевозможных полу и возленаучных журнальчиков: на одном во весь рост красовалась забредшая на огонек пара головастых, невообразимо сутулых, черных и мрачных, как дыры в земле, карбоновых кошек, длинными сизыми языками обрабатывающие полуголого малыша в коротких штанишках, барахтающегося в травке под ними, задыхаясь от щекотки. На фоне этого сплошного согласия молодая мамочка беспечно накрывала под деревьями столик. По большому счету, прием был не совсем честный. Если кошки ручные, то от них трудно ждать другого. Если же нет, то два случайных экземпляра никак не могут представлять остальной Дикий Мир. Впрочем, кому-то это нужно было сделать. Очевидцы рассказывали также, что по-настоящему оценить на расстоянии и понять такое трудно, пока сам не побывал с кошками рядом на нейтральной территории. От них будто бы исходит какое-то неосознанное тепло, удивительное ощущение надежности и стабильности всего, когда ты вдруг неожиданно для себя со стопроцентной уверенностью можешь для себя заключить, что опасность сейчас если и бродит где-то, то не здесь. Вот и пусть бродит. Подобное ощущение, говорили, более или менее знакомо живущим долгое время и имеющим теплые отношения со своими домашними волками, гиенами и ластуньями, когда случайные наблюдатели смотрят и не устают удивляться человеческой беспечности и доверчивости. Попросту так чувствует себя хищная особь, включенная в стаю единомышленников.
По поводу такого рода всплесков неожиданного благорасположения скептики высказывали даже угрюмые предречения насчет повинного в том неизвестного феромона; будто бы чуждый организм вырабатывал его в среду, чтобы отвечать режиму адаптации среды к себе, – предречения, правда, впоследствии действительно нашедшие подтверждение. Синтезировался некий до сих пор еще не выделенный слабый гипноген, оказывающий умиротворяющее, релаксирующее воздействие на нервную систему. Другое дело, что вырабатывали его хищные организмы лишь в присутствии способных войти в контакт и только для тех, кого считали нужным включить в свою стаю.
Впрочем, за новичком здесь всегда сохранялось право на безоблачное пребывание в огороженных изолированных вольерах. Как и на обычные средства индивидуальной защиты вроде «щелчков», всякого рода табельных парализаторов, «волчьих когтей» – вплоть до многозарядного тяжелого автоматического оружия с оптикой сенсорного наведения и возможностью массового поражения единичных объектов, еще и до сих пор, наверное, пылящегося на складах в нераспечатанных контейнерах. Если бы тут кому-нибудь было интересно мое мнение, я бы сказал, что все перечисленное, за исключением разве что последнего, при большой нужде одинокому поселенцу подошло бы лучше употребить самому себе, поскольку агрессивная среда здесь редко бывает представлена одной особью и совсем не боится оружия. Сочти древесная кошка, едва различимая даже при свете дня, что пришелец представляет угрозу ее миру, человеку все это может просто не успеть помочь. Поначалу все обрадовались «щупам», крайне компактным невесомым штучкам практически моментального действия, парализующим зрительную мышцу, в результате чего нефасеточный глаз терял способность к перемещениям и постоянный сигнал от объекта переставал восприниматься. Другой эффект обрушивал на зрительный нерв воздействие, подобное кратковременному ослепляющему свету, который, как предполагали, сменялся полной темнотой. Кое-где нововведение воспринималось едва ли не как панацея от всяческих уже известных и будущих неприятностей и осложнений, пока не выяснилось, что сами «щупы» в свою очередь тоже были не без нежелательных побочных действий по типу нарушений обратных связей и паралича соседних воспринимающих систем. Дело в том, что в условиях данной среды любое сколько-нибудь продолжительное нарушение обонятельной системы или слуха неминуемо вело к гибели. Я слышал, раз наблюдавший, как зверь без конца бродит по одному месту, тычась во все деревья подряд, больше никогда такую штучку с собой не брал, стараясь обходиться своими силами.
Кроме того, существовал еще целый подотряд «не хищников-не животных-не растений», к которым вообще было неизвестно как относиться, то и дело выбрасывающих в особо лунные ночи патоген, исключительно стойкий феромон, направляющий жизненно важные процессы жертвы по патологическим путям. Я вспоминаю, на Угольных Горах где-то кем-то случайно было найдено не очень высокое пушистое растение с мягкими голубоватыми лапчатыми иголками и крохотными шишечками, радующее глаз и приветливое, группирующееся местами целыми зарослями, поразительно напоминающее земное растение, разновидность кипарисовых. Точнее сказать, растение до ужаса напоминало один из заурядных видов дикого можжевельника, некогда довольно распространенного в не слишком холодных лесах и горах Земли. Так все потом как с ума сошли, едва ли не вся Миссия в полном составе со всем обслуживающим персоналом бросилась тогда обсаживать и обстраивать свои «отшельники» и коттеджи этим совсем неброским растением, которое и не растением оказалось вовсе, а было ближе к зоофитам. У человека, правда, патоген затрагивал пути не столько физические, сколько психические, но от этого зачастую бывает не намного легче.
Еще позднее внезапное, без каких-либо видимых внешних причин почти повсеместное вымирание этих организмов побудило даже отдельных исследователей обратиться к достаточно радикальной альтернативной идее – об эволюционно сложившейся системе организмов симбиотического типа на ином, отличном от известных до того принципе: тесном союзе биоединиц, принадлежащих единому региону-пространству, но разному времени. Вот тоже пожалуйста, как говорит мой сосед, склонный комментировать все в трагических красках. Что рано или поздно бросается в глаза сюда вновь попавшему, это что по какому-то недоразумению Конгони и весь Внешний Конек астероидов по каким-то причинам были обойдены вниманием вездесущего принципа Оккама. Это влекло за собой следствия, из-за которых плохо спал не один я.
Конец ознакомительного фрагмента.