Вы здесь

Отдел «Массаракш». Глава первая (А. И. Первушин, 2011)

Глава первая

Птицелову не нравилось жить в развалинах, Птицелов любил простор.

Если бы не Лия, давно ушел бы на север. Но Лия не осилит и половины пути, Лия нынче ведра воды из колодца вытащить не может. Отец запретил ей возиться в огороде, поднимать тяжести и выходить из дома без присмотра.

Дядька Киту жену похоронил, когда Лия на свет появилась. А теперь пуще всего за дочку боится. День ото дня слабеет Лия. Днем не ест, не пьет, а ночами – кровью исходит.

Да и как бы приняли ее на Севере? Времена хоть и изменились, но люди остались прежними. Нравы остались прежними. Если он, Птицелов, каким-то боком сойдет за не шибко красивого парня, то чьего рода-племени Лия северяне раскусят в два счета. А он, дурень, на первых порах мечтал вывезти ее из поселения и устроить в госпиталь на границе, где раньше гвардейцев лечили. Размечтался. На порог бы не пустили Лию. Хорошо, если бы позволили побродить по гарнизонному поселку да убраться подобру-поздорову. Слухами земля полнится. Говорят, пляшет в петле наш брат-мутант, подвернись он под горячую руку, как и раньше плясал. Без суда и без следствия в пляс его пускают. Веревку на шею – и на столб с перекладиной.

В общем, нельзя Лие никуда идти. А раз так, то и он останется.

И здесь ему дело отыщется.

На охоту ходить. Упырей отгонять. Дядьке Киту по дому помогать. Да и за Лией глаз да глаз теперь нужен.

Птицелов шел замусоренными пустырями. Сумрачные развалины уничтоженного войной города таяли вдали. Босым шестипалым ступням с твердокаменными подошвами были не страшны ни ржавые гвозди, ни битое стекло. Босые шестипалые ступни всякое знавали: и угли, и горячий пепел, и снег. Но теперь жизнь пошла еще круче, чем раньше. День прожил, и на том спасибо. Правда, кому спасибо – непонятно.

Стена леса темнела справа, стена леса темнела слева. А прямо – череда пустырей, отделенных друг от друга старыми заросшими окопами и полосами кустарников.

Пожухлая трава с каждым шагом становилась ниже и ниже. Горячее дыхание ветра из южной пустоши – ощутимее. Железного и стеклянного мусора попадалось меньше, потом он исчез совсем. Трава исчезла тоже. Под ногами Птицелова стелилась серая земля. Не земля – спекшаяся корка.

А косточек всякого разного зверья, помершего здесь в разное время… Куда ни посмотришь – косточки, растрепанный мех полуистлевших шкурок и оскаленные клыки.

Потом заблестело, зарябило, будто впереди озеро было.

Птицелов увидел Стеклянную Плешь – километровое пятно блестящего шлака. Рядом с проплешиной нельзя было долго оставаться ни человеку, ни мутанту. Ни зверю, ни гаду. Здесь невидимое зло, погубившее миллионы душ, а детей тех немногих, кто умудрился выжить, – искалечило и обезобразило, было по-прежнему сильно.

На берегу этого неподвижного озера сидел щуплый человечек.

Бесформенное платье из мешковины. Линялый платок на лысой голове. На тонюсеньких ногах – разбитые ботинки военного образца.

– Лия! – позвал Птицелов.

Он уже не шел, он бежал, поднимая за собой пыль.

Лия обернулась. Посмотрела на Птицелова долгим взглядом, словно силилась узнать, кто это к ней несется. Словно вдруг позабыла Птицелова.

…И совсем была бы она хорошенькой, если бы не опухшие веки и раздутые от рождения надбровные дуги. Если бы не молочная бледность кожи и сетки порванных сосудов на щеках. Если бы не болезненная худоба…

– Ополоумела, девка! – выпалил с ходу Птицелов. – Ты как сюда забрела? Рыба малоумная!

Лия отвернулась, поглядела на свое расплывчатое отражение в зеркале неживого озера. Птицелов уселся рядом, схватил ее за хрупкие плечи, развернул к себе. Пылко обнял, затем отстранил. Оглядел с ног до головы: цела ли? не обидел ли кто?

– Никогда!.. – хрипел он ей в лицо и тряс за плечи. – Никогда не ходи сюда больше! Не уходи из города сама! Из дома не выходи сама! Безголовая! Безголовая! Безголовая! Как тебе отец наказывал?

Лия болталась в руках Птицелова безвольной куклой.

– Как ты здесь очутилась? – спросил, переходя на шепот. – Ну?

– Не помню, – ответила Лия, глядя в сторону.

Врет, подумал Птицелов. А ведь знает: мне врать – что воду в ступе толочь.

Он поглядел на Стеклянную Плешь. Эта зеркальность… Эта неестественность… От нее кружилась и болела голова. И ни с того ни с сего вспыхивало перед глазами. Какие-то белые вспышки… Скорее бы отсюда…

– Сама пришла? Или кто-то помог? Довел кто-то, а?

– Не помню.

Врет! Врет!

– Скажи, что ты тут забыла? Нельзя здесь никому быть! Здесь – смерть! Это место даже птицы облетают!

Не отвечает. Отворачивается. Набухает на носу капля крови, срывается тонкой струйкой по синюшным губам. Лия вытирает кровь рукавом: для нее это дело привычное. Вон и рукав давно замызган, щелочью не отстираешь.

– Лия… – простонал Птицелов. Выудил из кармана драной ветровки коробочку. Открыл, вытряхнул на ладонь две пилюли. – Держи! – Птицелов без обиняков всунул одну пилюлю Лие в губы, а вторую разжевал сам.

Рассыпчатая! Горькая! Застревает в зубах и забивается под язык!

Зато – верная защита от невидимой дряни, которой пропитаны здешний воздух, земля и вода.

– М-м-м… – замычала Лия. Выплюнула разжеванную пилюлю, два раза кашлянула. Задрожала всем телом, отодвинулась от Птицелова, и ее сразу же вырвало.

– И весь день ни крошки не съела… – укоризненно проговорил Птицелов. – Ну нельзя же так…

– Ела я.

– Зачем ты обманываешь?

Птицелов снова сграбастал Лию за плечи.

– Так, девка. Идем отсюда. – Поднялся сам, поставил на ноги ее. – Здесь и здоровому станет дурно. А тебе, чихалка, и подавно.

– Брось. Оставь, – попросила Лия вялым голосом. – Мне тут лучше.

– Лучше? – удивился Птицелов.

– Мне лучше, – повторила Лия. – Ну оставь, ну пожалуйста. Мне тут дышать не больно.

И ведь не врет! Птицелов мотнул головой. Как такое может быть? Обманула саму себя да поверила? Ну, наверное…

Лия поглядела Птицелову в глаза. И Птицелов вдруг увидел, что зрачки у нее серебрятся, как серебрится, отражая Мировой Свет, проклятая проплешина, как светятся зрачки лесных упырей.

Стало холодно отчего-то Птицелову. Хоть и ветром горячим из пустошей веет. И штаны добрые на Птицелове, и куртка какая-никакая. А заледенело в груди, точно под ребрами стужа зимняя поселилась.

– Ну ладно. Ты это… Пойдем, что ли…

Лия вдруг выгнулась дугой, повисла на сильных его руках. Посмотрела за спину Птицелова и улыбнулась, не стесняясь плохих зубов. Никогда еще Птицелов не видел, чтобы она так кому-нибудь улыбалась.

Птицелов обернулся.

На дальней стороне проплешины – на противоположном берегу застывшего озера – стоял человек. По крайней мере издалека чужак выглядел, как человек. Только был он явно выше обычных людей: здесь и расстояние не могло обмануть. «Мутант, – подумалось Птицелову. – Другие тут не ходят…» В руках человек сжимал нечто длинное, блестящее с одного конца. Топор с широким лезвием?

И тут Лия принялась царапаться и отбиваться. Располосовала Птицелову щеку, едва глаз не выдрала. Хватанула зубами за жилистое запястье – и до крови.

– Пусти! Пусти! Ненавижу тебя! – выплевывала она обидные слова окровавленным ртом. – Чтоб ты сдох, упырище косолапый!

Птицелов не проронил ни звука. Он даже не поглядел на беснующуюся девчонку. Взял ее в охапку, особенно не церемонясь. И потащил назад – в разрушенный город.

Подальше от Стеклянной Плеши, возле которой смерть – в своем праве. Подальше от высокого незнакомца с топором.


– Дядька Киту, не делал я Лие ничего дурного.

Птицелов сидел на земле, повесив голову.

В боку, куда ему ткнули мотыгой, горело огнем. Киту стоял над Птицеловом: чешуйчатые руки скрещены на груди, и без того кривое лицо от негодования вот-вот развалится на две половины. Рядом с Киту переминались с ноги на ногу сочувствующие. Таких набралось около десятка. Кое-кто, предвкушая потеху, прихватил с собой дедовское ружье.

– Ничего дурного я с ней не делал, – по-вторил Птицелов. – Ты ведь меня знаешь, я ведь никогда не вру…

– А чего харя разукрашена, а? – зазвучал визгливый голос соседки Киту – свинорылой Пакуши. – Кому ухо чуть не оторвали, а?

У кого лапищи покусанные?

– Да, ты уж объясни толком, Птицелов… – забубнил Хлебопек. – Нехорошее дело выходит. Разобраться бы надо…

– Разобраться! – простонал Птицелов. – Вы бы сперва разобрались, а уж потом мотыгой тыкать! – Он с мольбой поглядел на Киту. – Не уводил я Лию за пустыри! Не делал я этого! Нашел я ее там! Нашел! Дома Лии не было, и вроде сердце екнуло. Помнишь, дядька Киту, ты сам запретил ей куда-то уходить, потому как зачастила она на окраины?

– Уходила она на пустыри, Киту? – стали спрашивать отца Лии. – А чего она забыла на пустырях, Киту?

Ответил не шибко разумный юнец Рудо – вроде обычный человек на вид, но два и два сложить не может. Работал он золотарем, потому был вечно грязен и вонюч.

– А крысы всегда из дома уходят, когда смерть свою почуют.

Свинорылая Пакуша отвесила Рудо звонкий подзатыльник и отправила «в массаракш».

– Я так и подумал, – ответил Птицелов, потупясь. – Чего бы она сидела сиднем над шлаками? Ну, думаю, укоротить себе век собирается. А… а потом… – горло неожиданно сжал спазм. Птицелову очень хотелось рассказать о великане с топором, которому, как милому, улыбалась Лия. Но то ли ревность, то ли какое иное темное чувство лишило его дара речи.

– Ну, чего мычишь, остолоп? – проговорил дядька Киту. Было видно, что он уже остыл.

И строжится для виду: чтоб лицом в грязь перед сочувствующими не ударить. – Подымайся и иди с глаз долой. Узнаю, что сызнова дочуру на пустыри водил, так возьму ружжо и руки-ноги отстрелю поганые.

Птицелов встал, поглядел дядьке Киту в разновеликие глаза. Потом вздохнул да поплелся в свою хибарку, придерживаясь за бок.

Ребро небось сломали. За просто так, за здрасти.

– Парень-то правду обычно говорит, – взялся размышлять Хлебопек. – Ни разу не слыхал, чтоб брехал он. Как Рудо, к слову. Или как ты, Киту.

– Обычно… – протянул дядька Киту. – Как же, как же…

– А захотел бы снасильничать деваху, так за памятник затащил бы вечерком. Всех дел-то? Какой толк тянуть ее на пустыри, а потом – еще дальше?

А Птицелову захотелось оглянуться, только не позволил себе. Так и ушел он узкой улицей: расчищенное полотно серого бетона змеилось между высоченными грудами каменных обломков, от них и по сей день несло гарью.

Малая площадь, колодец-журавль. Детки рисуют мелом на битом асфальте. Девочка и мальчик. Девочка, как Лия, лысенькая, худенькая, с грустными глазами и распухшими коленками.

А мальчик – вполне нормальный карапуз. Только говорит отчего-то басом, как мужик. Птицелов пригляделся: ба! – так никакой это не карапуз. А мужик и есть. Карлик Прыщ. Учит девочку рисовать похабщину всякую.

Дать бы Прыщу пинка под пухлый младенческий зад! Чтоб асфальт пропахал курносым носом до самого колодца. Так заголосит же благим матом! И вновь соберутся сочувствующие. Мол, не стыдно ли? Сам лобешник здоровый, почти нормальный, а маленького несчастного человечка обижаешь. И мотыгой под ребра, мотыгой!

Прошел мимо Птицелов. Дальше, дальше…


Хибарку он отстроил себе сам. Хлама сподручного вдоволь было: бери – не хочу. Нашел каменную коробку от одноэтажного дома. Перестелил железом крышу, дверь навесил почти новую, в окна – где стекло вставил, а где пленкой затянул. Внутри прибрал – впрочем, ему нужна была всего-то одна комната: чтоб в ней печурку приспособить да матрац ватный у стеночки положить.

Не любил Птицелов жить в развалинах, любил он простор.

Лес, горы, степь, полупустыню – но никак не спаленные дотла дома, в которых жили когда-то нормальные люди.

…Перед хибаркой была широкая балка – словно земля в центре города разверзлась, обнажив скрытые под асфальтом и слоем щебня трубы. Пузырилась на дне жидкая грязь, торчали из грязи шишковатые спины ящеров-мясоедов. Ящеры редко выбирались из балки, а питались они неосторожными упырями и панцирными крысами, что сновали по подземным ходам.

По краям балка заросла карликовыми деревцами и колючим кустарником. Если стать у края, что ближе к хибарке Птицелова, то можно увидеть лачугу, в которой Киту и Лия живут. Вечно у них во дворе на веревках пеленки сушатся. Лия под себя их подкладывает, когда кровь хлестать начинает.

Сжималось у Птицелова сердце, стоило только вспомнить о Лие. И нежность, и обида, и жалость, и страсть: все бурлило, смешивалось и перемешивалось. Кипело, рвалось наружу.

Поглядел-поглядел он на лачугу Киту и свернул к себе домой.

Птицелова ждали.

Бошку возился в его огороде, подвязывал ветви кустов томатной ягоды. Подставляет горбыль, потом узенькой полоской ткани – раз-другой, и не кривится больше ветка. Обвислые щеки Бошку – в розовом соке. Подвязывал, видать, и угощался в то же время. Но Птицелов на Бошку был не в обиде – пусть лопает на здоровье, если хочется.

– Пришел? – спросил мутант. – Ну, не притащили без дыхания, и то хорошо.

Птицелов отворил калитку, шагнул во двор.

– Ребро мне, кажись, сломали, – пожаловался он.

Опустился на нижнюю ступеньку крыльца. Бошку продолжал копаться в огороде.

– Чужой ты здесь, Птицелов. Потому-то и получается, что завсегда в крайнего тебя превратят. Хочешь помидорину? Вкусная…

– Нет! – Птицелов скинул ветровку, стянул через голову латаный-перелатаный свитер. Поглядел на левый бок и сразу обнаружил темно-красное пятно.

– На вдохе боль чувствуешь? Ну-ка попробуй! – распорядился Бошку. – А ежели нет, то ничего смертельного не стряслось. Кто это постарался? Киту?

– Нет. Рудо.

– С него, дурачка, станется. Не бери близко к сердцу. До свадьбы заживет. А что Киту?

– Ну, покричал. Ну, успокоился. Сволочь колченогая!

– Оклеветали, побили – подумаешь! Да не переживай так, Птицелов. Когда ты объявился в наших краях, Киту с Лией хоть мясо есть начали. Никто из охотников с ними не делится, а ты делишься. А раньше питались-то они чем? Что на огороде прорастет да тем, что в развалинах найдут. От довоенных консервов и стало Лие худо – как пить дать, Птицелов, от них. Она с рождения слабенькая. А тут еще всякую дрянь в себя заталкивать приходится. Но ты молодчина. Добычей делишься, за Лией горшки выносишь.

Ничего не сказал Птицелов. Вздохнул только.

– Ты перевяжи бочину покрепче, – посоветовал Бошку. – Легче станет, не так тянуть будет… Ну взыграло отцовское сердце, – продолжил он, приспосабливая горбыль под тяжелую от полуспелых плодов ветку, – дочка пропала. Пометался туда-сюда. А тут ведет ее Птицелов – чужак и почти нормальный. У самого – лицо поцарапано, руки покусаны.

И чего это она тебя так?

– Возвращаться не желала. Билась, как рыба о песок.

Воспоминание о человеке, ждущем чего-то или кого-то – неужели Лию? – на дальней стороне Стеклянной Плеши, отозвалось болью в висках. Птицелов зажмурился и потер лицо ладонью.

– Чего бы это?.. – словно сам себя спросил Бошку. – Жизнь с Киту, само собой, – не сахар. Но лучше все-таки, чем смерть за пустырями.

– Скажи, Бошку. Чего ты меня всякий раз чужаком называешь? Или я – не такой же урод неприкаянный, как ты? Как Хлебопек или как Пакуша? – проговорил Птицелов с укором, не отнимая от лица ладоней.

Бошку почесал затылок.

– Называю тебя так, потому что врать неохота. Сам по себе ты такой проницательный или этот дар у тебя – вроде третьего глаза… Не знаю. Знаю только, Птицелов, что в наших краях ты долго не задержишься. Ты, Птицелов, хе-хе, птица перелетная. Всем это ясно, как день погожий. И мне, и другим.

– Вот те раз! – Птицелов встрепенулся. – Как это – не задержусь? А куда, по-твоему, я денусь? На кого Лию брошу?

…стоит высокий человек. И вроде топор у него в руках. А лица не видно – темное пятно…

– Птицелов-Птицелов… Пройдет еще немного времени и даже Лия тебя не удержит… Ну… Перестанет держать… Понимаешь?..

– Еще бы, – Птицелов поджал губы. – Лучше б ты врал, Бошку.

– Соль в том, Птицелов, что не я, а ты врешь. Самому себе. И лжи этой не ощущаешь. Ведь ты – почти нормальный. Тебе обувку подыскать, и волен шагать хоть до самой Столицы. Никто не остановит. Не заподозрит. Но ты живешь с нами на пепелище, делишься добычей с немощными. И, похоже, совсем потерял голову от девчонки, которой и до зимы не дожить. Местные чувствуют неладное и ждут не дождутся, когда ты проколешься. Ведь каждому… хе-хе… хотелось бы быть почти нормальным. Каждый из нас хотел бы быть тобой, Птицелов.

Птицелов поглядел на свои ступни. Пошевелил пальцами – всеми двенадцатью.

Он специально не носил обувь. В детстве деревенские мальчишки здорово колошматили его, обзывая «нормальным». Вот и приходилось выставлять уродство напоказ. Чтобы считали своим. Чтобы знали, на чьей он стороне.

– Слушай, Бошку. Как… как… – Птицелов шумно сглотнул, помолчал, потом договорил, стараясь не обращать внимания на боль, от которой почти ослеп и оглох. – Как у вас называют тех, кого… кого обычно не называют?


Дядька Киту был не только колченогим, но и криворуким. Лачугу собрал кое-как. Стены кривые, шифер на крыше подогнан хуже некуда. Как дождик, так внутри сразу потоп. Лия у него на земле лежала – на тряпке влажной, как дворняга, – пока Птицелов не отыскал для нее диван без ножек. Перерыл развалины вдоль одной из улиц – костяков человеческих среди них оказалось уймища! – но нашел-таки. На горбу волок через весь город. Никто ему не помогал. Говорили, ты, мол, здоровый. Почти нормальный. А народ тутошний – болезненный, слабый. Некоторые ведро воды поднимут, и сердце останавливается. Потом платок отыскал для Лии. Линялый, зато из настоящей шерсти. А Лия до того лысенькую голову марлей какой-то застиранной покрывала. Обрадовалась платку девчушка – глазенки округлились, губки задрожали! Ревела, жаловалась: дескать, отродясь у нее такой вещицы не было. Оно и понятно: дядька Киту целыми днями по подвалам и квартирам разрушенным рыщет.

В поисках водки в бутылках с императорскими вензелями. На вещички для дочери времени не хватает.

Птицелов подошел к лачуге. Поглядел на щелястую дверь. За нею в единственной комнате чадила керосиновая лампа. Узкие полосы света падали на крыльцо.

Хлопали на ветру пеленки Лии. Все – в плохо застиранных пятнах. Птицелов потрогал одну. Сухая. Снял с веревки белье, сложил аккуратно – как мать учила.

Поднялся на крыльцо, толкнул дверь.

Открыто! Опять – открыто!

Сколько раз он просил их запираться! Упыри так и шныряют, стоит только Мировому Свету померкнуть.

Лия привстала с дивана, поправила платок. Птицелов оглянулся: дядьки Киту не было.

– Птицелов… помоги тебе бог… – Лия забрала у него пеленки, положила на диван.

Птицелов заметил, что в тазу у нее уже замочены несколько тряпиц.

– Худо тебе? – спросил, отводя взгляд от таза.

– Мне было худо. А теперь отпустило, – ответила Лия, и Птицелов с облегчением понял, что она не врет.

– Ты ела что-нибудь?

– Да ела, ела! – Лия отмахнулась. – Я ведь чаю заварила! Я ждала, вдруг тебе захочется зайти. Будешь чай? Сахару вот только нету…

– Что ты ела, Лия?

– Да кашку пшеничную, – снова махнула рукой девочка. – Папа выменял у фермеров пшенички. Так что сытая я, отобедала.

Потом она опустилась на диван. Положила маленькие кулачки на колени и опустила голову.

– Я и в самом деле – рыба малоумная, Птицелов. Ты же сердишься на меня, да?

Заныло в груди у Птицелова. Присел он рядом с Лией, обнял за плечи. Покусанная рука ныла, а ранки, оставленные зубами девочки, сочились.

– Что там стряслось, чихалка? У проплешины? Как ты очутилась в эдакой дали?

Лия молчала долго. Потом обронила:

– Я не понимаю…

Эта полуправда вызвала какой-то болезненный резонанс в чуткой ко лжи душе Птицелова.

– Успокойся, худышка. Я не сержусь. Просто расскажи, как так получилось.

– Я не понимаю, Птицелов! – повысила она голос и сразу закашлялась.

Он погладил ее сутулую спину.

– У нас в деревне… ну, там где я жил раньше… – начал Птицелов через силу. – Мы никак не называли их… Говорили – Неназываемые.

И все понимали, что это значит.

Лия нахмурилась.

– Это означало, что… если дать им имя, то они станут частью нашей жизни, – продолжил Птицелов. – А так Неназываемые – лишь сон. Кошмар, который приходит с ночью да развеивается поутру. А если кто-то на следующий день не находил своего ребенка, то… Что ж. Кому-то следовало крепче запирать дверь.

– Птицелов! – отозвалась Лия. – Но ведь я – не ребенок! Мне четырнадцать лет! Иные замужем в мои годы!..

Птицелов обнял девочку. Ощутил щекой, как мягок платок на ее голове.

Я боюсь наступления зимы, – хотелось сказать ему, – потому что зимой, быть может, придется уйти. Ведь больше незачем будет оставаться здесь. Не для кого.

– Бошку рассказал, что и у вас, случается, дети пропадают.

– Глупый! Детей упыри утаскивают, – сказала Лия. Сняла с плеча руку Птицелова, привстала. – Давай, лучше чаю тебе сделаю. Не к ночи разговоры эти. Как бы беды не накликали.

– Человек… – проговорил Птицелов, его неожиданно начало трясти. – Высокий… С лицом темным… И топор, что ли, в руках держит. Я видел!

– А, это… Это – Темный Лесоруб, – ответила Лия почти нежно. – Так люди смертушку в наших краях кличут. – Она поставила помятый чайник на чугунную печурку. Зашумела, забулькала сразу же горячая вода. – Ходит по ночам улицами. Заглядывает в окна. Как женишок.

– Смерть? – подпрыгнул Птицелов. – Ходит по ночам? Так не бывает!

Он-то знал, что смерть путешествует на армейских грузовиках. Смерть прячется в головах солдат, заставляя их нажимать спусковые крючки автоматов. Это смерть быстрая, беспощадная, гремящая и плюющая огнем.

А есть еще другая смерть – та, что таится в Стеклянной Плеши. Медленная, ленивая. Тихая-тихая.

Для этих смертей – что ночь, что день.

Есть еще Неназываемые, которые уводят детей в лес. Зачем, правда, непонятно.

– Вот и Колдун говорит, что Лесоруб – никакая не смерть, – Лия наморщила лоб, вспоминая слова Колдуна. – Лесоруб – не смерть, – проговорила важно. – Лесоруб – иная жизнь. Только некоторым такая жизнь хуже погибели.

Она плеснула в кружку заварки, залила кипятком.

– Смерть – не смерть. Жизнь – не жизнь. Ты совсем меня задурила, чихалка! – признался Птицелов. – Я знаю лишь то, что видел своими глазами. Этот Лесоруб, Лия, был у Плеши. И ты – ты! – ему улыбалась!

– Какой ты шумный, Птицелов. Не кричи, а то мне больно внутри. Выпей лучше чаю. И… и уходи. Ночь уже, упыри вышли на охоту.

– Ну спасибо, – буркнул Птицелов. Потом встрепенулся: – А может, я…

– Уходи-уходи, – Лия вымученно улыбнулась. – И папа тебе рад не будет.

– Но… я…

Зима идет. Не доживет до зимы. Уйду отсюда.

– Ладно. И чаю не попил…


Птицелову сны снились редко. И чаще всего он был им не рад. Лучше бы они не снились вовсе.

Всякий раз Птицелов оказывался в разоренной гвардейцами деревне. Он спешил уйти в лес, но что-то не давало ему это сделать. Он возвращался к могиле и принимался раскапывать ее руками. В голове стучала одна мысль: похоронил мать живой! А ведь положил ее и отца на самое дно! Летели вверх комья земли, ухали ночные птицы, шумел лес. Он копал, копал, копал. Но тел не было – только какой-то мусор: пакеты, мокрый картон, пустые бутылки, объедки, среди которых копошились черви. А потом словно рябь проходила по могиле, Птицелов не успевал ничего понять, как розовая младенческая ручка с тремя похожими на гусеницы пальцами уже сжимала его ладонь…

Но в эту ночь ему приснилось нечто необычное.

Огромное, ярко освещенное помещение. Света столько, что в нем можно потеряться, как в тумане. И отовсюду слышится детский плач. Куда ни поверни голову, куда ни отступи. Никуда не деться.

Затем его позвали.

– Птицелов!

Силуэт Лии мелькнул в световой дымке и канул в никуда.

– Лия!

Дверь вышибли.

А ведь он всегда запирал ее на засов!

Упыри, подумал Птицелов. Своего ружья у него не водилось, для охоты ему каждый раз одалживал Бошку. Поэтому под матрацем Птицелов держал мясницкий тесак – немного ржавый и чуть-чуть гнутый, но острее бритвы.

Спрыгнул с лежанки, выставил тесак перед собой.

Потом медленно положил тесак на пол, выпрямился. Поднял руки.

Дядька Киту целился в него из двустволки. Кривое лицо мутанта было красно и снова как будто собиралось развалиться на половины.

– Где она, Птицелов?