Вы здесь

Ответственность религии и науки в современном мире. Религия и наука: поиск единых метафизических оснований ( Сборник статей, 2007)

Религия и наука: поиск единых метафизических оснований

Алла Кобченко

Проблемы взаимодействия науки и религии в русской философской мысли

Во второй половине XX века (60—70-е гг.) после безуспешных попыток неопозитивистской философии науки разработать логические параметры научности возник вопрос о том, насколько рациональны сами основания научной рациональности. В результате после многочисленных дискуссий среди философов укрепилось убеждение, что проблема научной рациональности может быть решена лишь в контексте рассмотрения науки как части исторически меняющейся социокультурной реальности. Более того, научный разум, будучи исторически релятивным, а, следовательно, несамодостаточным, является всего лишь аспектом значительно более фундаментальной проблематики места и роли разума в человеческом бытии. Таким образом, современной философской стратегией в исследовании проблем науки становится так называемый онтологический поворот, то есть, по сути, наблюдаются попытки привлечь веру для обоснования знания. А стало быть, на передний план выдвигаются проблемы соотношения веры и знания, науки и религии и их соединение. Отметим, что проблема соединения разума и веры вытекает только из рационализма, утверждающего автономию разума и подчиняющего себе все движения духа, в том числе и то знание, какое заключено в вере. Исторически эта установка явилась следствием секуляризма. О последствиях последнего много написано как в философской, так и в художественной и публицистической литературе XX века: безудержный индивидуализм, или, наоборот, тоталитаризм, ничем не ограниченное вмешательство в природу, в том числе и человеческую, рабство техники и т. д. В каком-то смысле весь XX век – это фактически поэтапное освобождение от прошлого наследия Нового времени, включающего в себя веру в рационализм, представленного наукой, в ее самодостаточность и связываемый с нею прогресс. Наука, встав на путь автономии, забыв о своем происхождении и своих корнях (теперь почти уже общепризнано, что европейская наука стал возможно лишь на почве христианства), попытавшись найти собственные основания в себе самой, оказалась в ту пике, пребывание в котором все более кажется несовместимым с жизнью науки. Мы получаем технологически полезное, но полностью лишенное самоценности знание. Выход из создавшегося положения – в устранении породившей его причины. Отпадение науки от религии есть результат человеческого выбора, его свободы, которая имеет не психологическую характеристику (как, скажем, своеволие), а духовно-онтологическую. И по тому все последствия преодолеваются на этом же онтологическом уровне – внутренним изменением, внутренним переосмыслением и изживанием прежних «автономных», секуляризованных, установок, являющихся искажением духовно-религиозных основ жизни и даже отходом от них. Соответственно, в конструктивное философское обоснование границ и возможностей научного разума, расширение его познавательных сил заложено возвращение единства разума и веры, науки и религии, что предполагает расширение границ философских исследований науки и, конечно, выход за рамки версии, внутри которой проблема научной рациональности не когда приобрела столь радикальный характер.

Каковы же пути решения проблемы науки и религии? Когда мы говорим о необходимости веры для обоснования знания, то речь не идет вовсе ни об отрицании науки как человеческого творчества, ни о ее поглощении религией. Путь простого подчинения или даже внешнего согласования был до конца испробован на Западе в Средние века (в принципе, он сохранен и поныне) и был настолько дискредитирован, что возврата к нему быть не может. Соотношение современного знания и коренных идей христианства может и должно быть взаимно свободным. Решение проблемы взаимоотношения религии и науки лежит не в согласовании научных идей и основ христианского вероучении, не только в рецепции того в современном знании, что приемлемо для христианского осознания, и наоборот, а в изменении самой психологии научного творчества. Проблема – в характере самой современной науки, выросшей в атмосфере секуляризма, в ее основной ориентации, в свободе человеческого деяния и, одновременно, в характере и месте святыни в человеческой жизни. То есть в выявлении экзистенциально-бытийной подоплеки все еще возникающего конфликта науки и веры. Прежде чем перейти к рассмотрению возможных путей преодоления культурного дуализма, хотелось бы обратить внимание на то, что среди многочисленных современных подходов к решению данной проблемы прослеживаются попытки установить равновесие между знанием и верой при помощи так называемой новой научной духовности[53].

Новизна присутствует только в названии данного подхода, ибо он строится на старых, натуралистических, установках. Предлагается обновление религиозного языка путем использования методологического и гносеологического инструментария современной науки. Например, американский ученый-теолог Э. Хик, по сути, отвергает идею Творения мира в Книге Бытия, ибо она отражает лишь конструкции, гносеологические принципы и лингвистические предпочтения своего времени. Само же Предание и все его толкования входят в противоречия[54]. Понятно, что подобное решение проблемы не может дать позитивных результатов, так как оно рассматривается в русле старой дискредитировавшей себя парадигмы.

Устранение культурного дуализма возможно лишь путем пересмотра основ теоретического знания, что ставит вопрос, прежде всего, о переосмыслении понятия разума, а также истины и общезначимости знания. Попытки пересмотра основ знания были предприняты двумя мощными философскими движениями XX столетия: неокантианством и феноменологией. Решение проблемы они искали во внутренних структурах сознания познающего субъекта, пытаясь при этом совместить научный разум с историзмом, что обернулось неизбежной психологизацией субъекта познания. Ни неокантианцам, ни феноменологам не удается избавить основания научной рациональности от психологизма. А между тем в этой ситуации отчетливо была представлена иная установка: концепция «целостного разума» в русской религиозной философии. Выдвинутая в трудах И. В. Киреевского, А. С. Хомякова, данная концепция стала одной из основных тем русской философии XX столетия у С. Н. Трубецкого, Е. Н. Трубецкого, Н. О. Лосского, С. Л. Франка, П. А. Флоренского, С. Н. Булгакова, В. В. Зеньковского и др. Родоначальники идеи «целостного разума» связывали ее с православной антропологией, аскетикой, со святоотеческим учением в целом. Этот идеал «целостного разума» и соответствующие ему нормы познания противопоставляли западному рационализму. Именно в свете идеала «целостного разума» и «цельного знания» (Вл. С. Соловьев) всякое актуальное знание и, прежде всего, научное, обретает свою истинную меру, осознается как партикулярное и неполное.

Пытаясь наметить свои варианты ответа на вопрос о соединении звания и веры, следует обратиться к историко-философской реконструкции данной концепции «целостного разума», демонстрирующей саму возможность онтологического обоснования. Понятие «разум» должно быть религиозно переосмыслено, что предполагает отход от традиционной схоластически-рациональной его схемы. Прежде всего, надо исходить из следующих аксиом: аксиома «разумности бытия» (В. В. Зеньковский), аксиома обращения всех актов духа к Абсолюту (Б. П. Вышеславцев и др.). Аксиома «разумности бытия» проявляется в том, что работа разума связана «с интуицией смысла в мире» (В. В. Зеньковский) на что указывает и на чем останавливается феноменология. В частности, остаются открытыми вопросы: откуда в душе берется эта интуиция, каковы ее смысл и основы. Ответы раскрываются только через онтологию познавательной активности. Данное постижение интуиции смысла в бытии возможно лишь в соотношении с понятием «вера», ибо она есть один из ее аспектов. Сама вера, как отмечает В. Зеньковский, определена тем, что душа изначально сопряжена с Абсолютом (Богом). Природа мысли нашей такова, что она связывает наше мышление с категорией Абсолюта: «Человек… мыслит… лишь в реляции к Абсолютному»[55]; «важно понять, что если человек вообще стремится к совершенству, то только потому, что он фактически признает Его существование, каковы бы ни были его теоретические убеждения»[56]. Соответственно и в интуиции смысла бытия, и в движениях веры – «одна и та же светоносная сила, источник которой есть свет Христов» (В. В. Зеньковский). Признание христоцентрической природы разума является важнейшим тезисом христианской гносеологии об исходном единстве веры и разума. Если исходить из того, что наша мысль направлена к Абсолюту, который также является ее основой, и что нашей мысли никогда не удается мыслить Абсолюта (Бога) в Нем Самом, вне мира и «все, чего может достигнуть наша мысль, чтобы охватить Бога вне мира, нам дано лишь в Откровении» (В. В. Зеньковский), то мы должны признать в качестве исходного методологического принципа нашей познавательной деятельности Откровение. И, прежде всего, такие предпосылки христианского знания, как учение о Творении мира Богом из ничего, учение о прерывности эволюции, учение о чуде, принцип телеологизма.

Итак, утверждение о сопряженности нашей мысли с Абсолютом обрекает нашу мысль на то, что она движется в линиях религиозного сознания. Поэтому сама установка самостоятельности (автономии) и независимости науки, как в целом и культуры, неправильна. Разум и вера являются двумя стихиями духа, и разъединение их означает потерю цельности духа. Данные утверждения не подразумевают упразднение ни философии, ни науки и т. д., а только вводит их в определенные границы, уясняя основной смысл свободы нашей мысли.

Достижение единства разума и веры в христианской гносеологии предполагает «обновление ума» (ап. Павел), его преображение, то есть превращение в функцию человеческого духа. Это осуществляется через духовную жизнь посредством очищения сердца. Мы, таким образом, подошли к другому важному аспекту в построении понятия «разум» – он должен быть понят динамически, так как он всегда не равен сам себе, а связан со всей жизнью личности. Необходимость такого построения связана с другим раздвоением нашей познавательной деятельности, проявляющейся в разрыве ее теоретической и оценивающей функции, в двойственности самой задачи познания (стремление познать не только действительное бытие, но и его идеальную норму), в разъединении теоретической и моральной истины, то есть в разъединении ума и сердца. О сердце как источнике знания писали как в русской философии (Киреевский, Хомяков, Достоевский, Вышеславцев и др.), так и в западной философии (Паскаль, иррационалисты XIX века, а также, например, известный французский физик, историк и философ науки начала XX века Пьер Дюгем). Рассматривая сердце как одну из познавательных сил нашего духа, речь по сути идет об укорененности интеллектуальной деятельности в духовной (в христианском смысле слова) жизни человека, что предполагает отличное от научного решение таких вопросов, как «понятие разума», «истины», «связь теоретического познания с чувствами» и др. «Понятие разума» не может быть ограничено только «созерцанием» (theoria), то есть констатированием того, что есть, так как разум непременно обращается к той норме, которая проявляется в оценочной реакции нашей деятельности. Таким образом, истина – это не только то, что есть, но и то, чем должна быть данная вещь (В. Д. Кудрявцев). Поэтому познание должно быть направлено не только на познание факта, но и на познание нормы для данного бытия. Интересны рассуждения В. В. Зеньковского о взаимосвязи теоретической работы духа с эмоциональной стороной жизни человека и его утверждение о том, что чисто теоретическая работа не может быть оторвана от нашего внутреннего состояния: «Познавательная работа нашего духа настолько связана с внутренним нашим миром, что мы должны признать возможность расширения и углубления наших познавательных сил при развитии духовной жизни человека»[57]. Если классическая рационалистическая традиция полагала, что обращение к чувствам ведет к релятивизму и субъективизму, то для христианской гносеологии «логика сердца» так же абсолютна, как законы логики нашего рассудка. Именно она гарантирует отыскание истины в ситуации неопределенности, благодаря интуитивному «чувству истины» (Паскаль), совести.

Тезис о христоцентрической природе разума предопределяет и решение вопросов о субъекте, объекте познания, самом познавательном процессе. Мы только выделим исходные моменты данной части христианской гносеологии, представленной в работах русских религиозных философов. Так, проблема соотношения объекта познания и познающего субъекта решается не путем их противопоставления, как это было характерно для классического рационализма, а путем их взаимообщения. Онтологический смысл познания трактуется как сближение с предметом познания, чтобы «перейти в любовь», то есть познание предмета возможно не со стороны, а изнутри него. Именно любовь провозглашается конечной задачей познания. При этом понимании не только открываются движущие силы познавательной активности и решаются проблемы, например, нравственного отношения к миру, но и становится ясным, что познание не есть лишь интеллектуальное обращение к миру. Аналогичные подходы можно обнаружить в античности в учении о «совпадении» софоса и агапе.

Подводя итоги, отметим, что:

– «познающий разум» покоится на предпосылках, которые он не может ни обосновать, ни отвергнуть, а это значит, что философия знания должна искать решения данной задачи не в психологии, а в онтологии познания, через понятия Абсолюта (Бога);

– понятие «разум» должно быть построено так, чтобы была понята взаимная неотрывность его теоретической и оценивающей функции и вместе с тем должна быть учтена надындивидуальная природа знания;

– исходным единством веры и разума является христоцентрическая природа разума;

– онтологическая зависимость от Абсолюта (Бога) проявляется через единство разума, совести, актов свободы;

– путь христианского знания лежит не в согласовании научных идей и основ христианского вероучения, а в глубоком изменении самой психологии научного творчества.

Кирилл Копейкин

Человек и мир: противостояние или синергия?

Целым рядом исследователей истории науки отмечалось, что истоки современного естествознания коренятся в средневековом номинализме, ознаменовавшем переход от метафизики бытия к метафизике воли[58]. Схоластическая теология унаследовала от языческой античности взгляд на мир как на совокупность самобытных «сущностей», на которые «нанесены» различные «качества». Однако, такой взгляд приходил в противоречие с библейской верой во всемогущество Творца, который, по свидетельству Св. Писания, «Господь; что Ему угодно, то да сотворит» (1 Царств 3, 18). Разрешить возникший конфликт попыталась так называемая волюнтативная теология, стремившаяся восстановить веру в абсолютное всемогущество Божественной воли, веру, которая, по существу, несовместима с центральными понятиями греческой онтологии – учением о сущности и материи. Верховная причина любого бытия – Божественная воля – не имеет над собой никакого закона, а потому – рассуждали представители «теологии воли» – Бог может совершенно произвольно создать любые качества, не нуждаясь для этого в сущности. Сущность перестала быть тем, в чем коренится бытие вещи, утратила свое значение бытия по преимуществу. «Сущности» оказались лишь именами (nomina) классов сходных объектов, относящихся лишь к названиям – nominalis, реальным же существованием обладают лишь чувственно воспринимаемые качества. Это дало возможность трактовать познание как установление связей между качествами, то есть ограничить его уровнем явлений.

Однако при этом возникала проблема: как возможно истинное познание, ведь познание качеств, существующих «по отношению к субъекту», именно субъективно и не приближает нас к истинному, онтологичному, знанию. Для того, чтобы устранить какую бы то ни было «субъект(ив)ность», был предложен так называемый объект(ив)ный метод познания, суть которого состоит в том, что исследователь природы описывает мир не по отношению к человеку (что неизбежно вносило бы неустранимый момент “субъективности”), но по отношению “к самому себе”, точнее – описывает отношение качеств одного выделенного “элемента” мироздания к другому. Вместо познания сущности вещей, их глубинной бытийственности (а именно такова была претензия средневековых натуртеологов), естествоиспытатель Нового времени ограничился описанием отношений их качеств. При этом одно неизвестное со-относит-ся с другим так, что “сущность” изучаемых объектов, то есть сам способ их бытия, как бы “выносится за скобки”, а в качестве “сухого осадка” остается лишь “форма” их взаимо-отношения качеств, именуемая “объективно измеримой величиной”.

Предпосылки возникновения «объективирующего» подхода сформировались в эпоху Средневековья, когда в результате великого переселения народов в Западной Европе произошло наложение двух стадиально далеко отстоящих друг от друга культур – позднеантичной христианизированной культуры Римской империи и молодой культуры варваров. «Падение Римской империи под ударами варварских германских племен[59] привело, по мысли М. А. Аркадьева, к центральному разрыву в ткани мировой истории. Этот разрыв – следствие катастрофического стадиального наложения, в результате которого архаическое родовое сознание германцев получило в наследство весь сложнейший комплекс стареющей позднеантичной христианизированной культуры. Племена, жившие или осевшие в результате Великого переселения народов на территории громадной империи, должны были пройти собственный путь к Осевому времени. Но, разрушив и одновременно неизбежно унаследовав древнейшую культуру, они себя, не ведая того, распяли на кресте чужой мудрости, которая и типологически, и стадиально была удалена от них, по крайней мере, на тысячелетие[60]. <…> Все представления, связанные с укорененностью человека в природе, в роде, оценивались высокорефлектированным эсхатологическим и сотериологи-ческим христианским сознанием как принципиально греховные и дьявольские. <…> Душа средневекового человека, часто сама того не ведая, страдала от крестной муки, этой постоянно натянутой в ее глубине пружины.

В конце концов эта пружина сорвалась – родилась культура, обладающая исключительной “пассионарностью”? Европейский человек обнаружил, что он отторгнут от природы. Впервые в истории отчуждение зашло так далеко, что сознание смогло посмотреть на мир как на чистый объект, как на нечто принципиально внешнее, как на арену своего экспериментирования и поле для ничем не сдерживаемой реализации своих теоретических замыслов. <…> Рождалась экспериментальная наука и вслед за ней техническая аэкологическая цивилизация нового и новейшего времени. … произойти это могло только в той культуре, в которой были нарушены фундаментальные механизмы экологической и духовной саморегуляции. <…>

Результатом “сорвавшейся пружины” была и невиданная пространственная экспансия, которая привела к открытию Нового света и началу американской цивилизации. Последняя представляет собой своеобразную, пересаженную на иную почву “раковую клетку”, которая тем скорее дала “метастазы”, что здесь уже не было корней, которые как никак сдерживали “старушку-Европу”. Здесь проявили себя в чистом и корнцентрированном виде и деятельная агрессивность, и протестантская “рациональность”»[61].

Небывалая экспансия этой цивилизации, зародившейся в алхимической реторте Средневековья, к концу ХХ века привела к глобальному экологическому кризису. Когда в эпоху Нового времени познание стало только теоретическим («формально-интеллектуальным», а потому как бы «вне-этичным»), оно оказалось де-онтологизированным (иначе говоря, не-сущ(ествен)ным). «Для средневекового мышления … онтологическая равномощность имени и вещи, речи и языка природы обусловлена гомогенностью смыслополагающего поля – Слова Божьего. <… > Для науки Нового времени характерен разрыв между словом и вещью, между языком природы и человеческой речью. Слово тем самым лишается своей <…> бытийственности, превращается в пустой знак, условный символ. <…> Номиналистическая установка по отношению к языку и натуралистическая установка по отношению к языку природы – два необходимых условия гносеологии Нового времени. <…> Деонтологизация знания и языка, сведение языка к комбинаторике знаков <…> трактовка активности сознания как комбинаторики простых знаков – особенности рефлексивной установки Нового времени», – отмечает А. П. Огурцов[62]. Формирование идеала ценностно-нейтрального научного знания было тесно связано с процессом профессионализации научной деятельности, приведшим к резкому разделению становившихся все более узкими сфер компетенции, когда исследователь выступает в качестве поставщика специализированных требований и ответствен лишь за их достоверность[63]. Деонтологизация знания привела к его де-гуманизации и технизации, а это, в свою очередь, неизбежно породило определенный «операциональный», «прагматический», этос «технического» отношения к миру. «В результате, – свидетельствует В. Непомнящий, – на первый план вышло представление о человеке как о бесконтрольном “пользователе” мира, как потребителе Вселенной. Возник удивительный парадокс: … <человеко-божеское> мировоззрение начало с того, что приравняло человека к Богу – Творцу и Хозяину мира, по существу подменило Бога человеком, – а кончило тем, что на практике приравняло человека к животному. Ведь именно животное руководствуется в своем поведении элементарными потребностями, то есть – желаниями, хотениями: есть, пить, размножаться, играть, отдыхать и пр. Если все эти потребности удовлетворяются – животное довольно, ему хорошо, оно достигло всего, чего ему надо»[64]. Следствием такого потребительского подхода стал глобальный экологический кризис[65], порожденный технотронной цивилизацией, пытающейся деформировать мир в удобном для себя направлении.

Сегодня становится все более очевидным, что причина той критической ситуации, в которой оказалось человечество, – противостояние человека миру, коренящееся в противопоставлении себя Творцу. Противоречия в отношениях между человеком и миром становятся все ощутимее. Проявляется это, прежде всего, в резком росте числа и масштабов катастроф, вплоть до катастроф глобального характера, что заставляет ныне говорить о катастрофизме как основной характеристике грядущей эпохи[66]. Выход из глобального экологического кризиса, порожденного технотронной цивилизацией, превращающей божий мир в мертвую материю, может быть найден лишь при условии восстановления правильных взаимоотношений между Богом и человеком, – в чем, собственно, и состоит предназначение религии[67], – ведь человек был сотворен именно как посредник между Творцом и всем остальным творением.

Впрочем, часто можно столкнуться с мнением, будто дело здесь вовсе не в науке, что ученые вовсе не несут ответственности за ту кризисную ситуацию, которая сложилась сегодня в мире. Наука – это просто инструмент, которым мы просто пользуемся, пользуемся, к сожалению, плохо, порою даже себе во вред, но ответствен за это низкий нравственный уровень человека. Такой «инструментальный» подход, на первый взгляд, кажется совершенно естественным, – однако, он переводит онтологический вопрос в этическую плоскость. На самом деле не все так просто. Не случайно же только новоевропейская наука порождает кризисную ситуацию. Очевидно, что в самом методе[68] «объект(ив)ной» науки есть нечто греховное, нечто, что приводит именно к такому печальному о-греху цивилизации. Причина состоит в том, что, как отмечал с поразительной чуткостью художника Андрей Платонов, новоевропейская «наука родилась не для понимания мира, а для завоевания его человеком <> Понимание мира – предпосылка к покорению его <…> Наука родилась в тот момент, когда человек почувствовал себя отделенным от Вселенной; когда природа извергла из себя это существо и человек захотел снова слиться с ней для своего спасения»[69]. «Познанный же мир все равно что покоренный, – суммирует Платонов суть бэконовского подхода. – А раз мы покорим мир, мы освободимся от него и возвысимся над ним, создадим иную Вселенную»[70]. Между тем стремление властвовать над миром и само-вольно пре-образовывать его оказывается разрушительным; по слову Самого Господа, лишь «кроткие» – πράεις, – отказывающиеся от применения насилия, «наследуют землю» (Мф 5, 5). «В начале было Слово» (Ин. 1, 1) – и на этом стоит вся христианская культура; «на этом, – по меткому наблюдению В. Н. Топорова, – стоит всякая великая культура, и, более того, такая культура неизбежно осознает свою связь со Словом, свою глубинную зависимость от него в неизбежном акте пресуществления Слова в Дело. Тот, кто порывает со Словом и исходит, как Фауст, из иного тезиса – “В начале было Дело”, – в конечном итоге порывает и с культурой, изменяя ей ради Дела, утверждающего себя через насилие и свое-волие»[71]. И острота нынешней ситуации подталкивает нас к необходимости переосмыслить характер отношения человека к миру, отказаться от попыток пре-одолеть мироздание, устремиться к обретению не просто информации, позволяющей пер-форми-ровывать различные вещи, но онтологичного знания, знания, знания, неотъемлемым элементом которого была бы этическая, личностная компонента[72].

Принципиальная методологическая установка новоевропейской науки заключается в том, что мир нерозрачен для человека. Как убедительно показывает, основываясь на анализе большого материала, Л. М. Косарева, основной смысл перемен, произведенных пресловутой «научной революцией», «состоит не в утверждении идеала абсолютно достоверного знания, а в отказе от этого высокого, восходящего к античности идеала; и не в элиминации субъекта, а, напротив, во введении субъекта втелогносеологических концепций <…>; впервые в истории культуры человек осознает, что ему не дана божественная способность в своем опыте безошибочно вычленять абсолютную, окончательную, истину <…>, что <…> ему не суждено слышать музыку сфер или читать мысли Бога <…> Впервые бытие раскалывается на два уровня – “бытие в себе” (Бог и природа) и мир человека, и впервые телесная Вселенная перестает постулироваться как до конца прозрачная, умопостигаемая для человека»[73]. Человек лишается того наивного «гносеологического самомнения», которое столь характерно для античной и средневековой мысли. Абсолютно достоверно человек может знать лишь то, что он производит сам, – своими руками или своей мыслью, – отсюда-то и исходит экспериментальный метод изучения природы в искусственных, создаваемых по меркам нашего умозрения, экспериментальных условиях[74]. Как подчеркивал ещё Кант, объектом нашего научного постижения оказывается не реальность «сама по себе», но лишь построяемые нами модели реальности. «Разум видит только то, что сам создает по собственному плану», – писал он. Анализируя процесс познания мира, Кант сравнивает эксперимент с судебным разбирательством, в ходе которого судья заставляет свидетеля отвечать на поставленные вопросы, не уклоняясь от ответа. По его мнению, разум «должен <…> заставлять природу отвечать на его вопросы, а не тащиться у нее словно на поводу <…> Разум должен подходить к природе <…> не как школьник, которому учитель подсказывает все, что он хочет, а как судья, заставляющий свидетеля отвечать на предлагаемые им вопросы»[75]. Мир на допросе – вот пафос современной науки. Такой подход доказал свою несомненную эффективность. Однако эффективность подхода вовсе не эквивалентна его истинности.

Любопытно, что проблема нетождественности эффективного знания знанию истинному чрезвычайно волновала Гёте. Гёте подчеркивал, что понятие истины неотделимо от понятия ценности. «Наука, которая всего лишь правильна, в которой понятие “правильность” отделилось от понятия “истинность”, наука, направление которой уже, стало быть, не определяется божественным порядком, – такая наука оказывается в очень опасном положении: она рискует попасть в лапы дьявола, если снова вспомнить “Фауста”. Потому-то Гёте и не хотел ее признавать, – говорил один из крупнейших физиков XX столетия Вернер Гейзенберг в докладе «Картина природы у Гёте и научно-технический мир». – В помраченном мире, который уже не освещается этим центральным светочем, “Unum, Bonum, Verum” (“Единого, Благого, Истинного”), технические успехи… едва ли могут быть чем-либо, кроме отчаянных попыток сделать ад более удобным местом жительства. Это следует напомнить в особенности тем, кто верит, будто распространение научно-технической цивилизации по всей Земле, вплоть до самых отдаленных ее уголков, может создать существенные предпосылки для наступления “золотого века”»[76].

Большую часть своей жизни Гёте пытался реализовать программу построения «науки с человеческим лицом»[77]. Около 40 лет, приблизительно всю вторую половину жизни, Гете посвятил оптическим исследованиям. В разговоре с Эккерманом 19 февраля 1829 г. он сказал: «Все, что я сделал как поэт, отнюдь не наполняет меня особой гордостью. Прекрасные поэты жили одновременно со мной, еще лучшие жили до меня и, конечно, будут жить после меня. Но что я в мой век являюсь единственным, кому известна правда в трудной науке о цветах, – этому я не могу не придавать значение, это дает мне сознание превосходства над многими»[78]. По его мнению, наука должна изначально исходить из человека. Если современная наука как бы «выносит» человека-наблюдателя «за скобки», и получающееся принципиально «без-личное» знание называет знанием «объект(ив)ным», то Гёте полагал, что именно человек, стоящий по самому факту своего устроения Творцом в сердцевине мироздания, являет собою «то средоточие, которое связует все явления в осмысленный порядок <…> Такому <целостному> опыту природы, такому его содержанию должен, полагал Гёте, соответствовать также и научный метод; в этом смысле надо понимать и его поиски прафеноменов как поиски тех установленных Богом структур, которые образуют начало являющегося мира и не просто конструируются рассудком, но непосредственно созерцаются, переживаются, ощущаются. <…> Гёте очень ясно ощущал, что основополагающие структуры должны быть такими, чтобы уже нельзя было различить, принадлежат ли они объективно мыслимому миру или человеческой душе, поскольку они образуют единую предпосылку обоих миров»[79]. Этому условию как раз и удовлетворяют языковые, логосные, структуры.

Строго говоря, универсальная «теория всего», поисками которой усердно занимается современная наука, суть теория языка, логоса. Действительно, человеческое знание формируется в языке, и потому, по меткому замечанию М. Фуко, «наука – это хорошо организованные языки в той же мере, в какой языки – это еще не разработанные науки»[80]. «Великие законы представления, давшие нам такие науки, как геометрия, механика и математика, действовали прежде всего и раньше всего в языке, – свидетельствует Г. Гийом, – <…> если бы они не начали действовать прежде всего в языке, где находятся понятия, с помощью которых мы думаем, они не стали бы действовать нигде. Здесь вновь обнаруживается принцип, <…> согласно которому язык является базовой наукой всех наук, преднаукой наук. Самые абстрактные рассуждения естественных наук опираются на системные представления, существующие в языке»[81]. Замечательно, что еще прежде Г. Гийома и М. Фуко о науке как о языке говорил о. Павел Флоренский: «То, что говорится о языке вообще, дословно повторяется и о физике в частности. Под обоими углами зрения, физика есть не что иное, как язык, и не какой-нибудь, не выдуманный, а тот самый язык, которым говорим все мы, но только, ради удобства и выгоды времени, – в известной обработке»[82]. Вывод о том, что «физика есть язык», о. Павел Флоренский распространяет и на другие науки; «могут быть, – заключает он, – <…> разрабатываемы различные классификации наук. Но всегда останется общее основоначало всех наук – именно то, не отделимое от существа их, что все суть описания действительности. А это значит: все они суть язык и только язык. Так мы подошли к острому афоризму аббата Кондильяка: “Une science n’est qu’une langue bien faite – всякая наука есть лишь хорошо обработанный язык”, что в смягченном виде повторил и Дж. Ст. Милль, заявив: “Язык есть catalogue raisonnй понятий всего человечества”»[83].

Примечательно, что даже такая, казалось бы, специфически «негуманитарная» наука, как физика, в ХХ веке пришла к пониманию того, что человек чрезвычайно глубоко включен в мироздание,и включенность эта словесная, языковая, логосная. Выяснилось – причем выяснилось экспериментально, – что характер ответов, которые мы получаем от «объект(ив)ной реальности» на экспериментально задаваемые нами вопросы, зависит от самого характера нашего вопрошания. Выяснилось, что сама реальность зависит от наблюдателя, воздействующего на нее самим фактом своего вопрошания. Целая серия экспериментов по проверке справедливости так называемых неравенств Белла[84], проведенных в последней четверти ХХ века[85], со всей убедительностью показали, что те качества, взаимосоотнесенность которых описывает объективная наука, на деле оказываются не само-сущими, но представляют собою лишь эффект взаимо-действия наблюдателя с окружающей его реальностью.

Уилер приводит пример созидания квантовой реальности посредством вопрошания: «Все мы помним игру в 20 вопросов. Один из компании играющих покидает комнату, а остальные сообща задумывают некоторое слово. Потом ушедший возвращается и начинает задавать вопросы. «Является ли это одушевленным предметом?» – «Нет». – «Принадлежит ли он к минералам?» – «Да». Вопросы задаются до тех пор, пока слово не отгадывается. Если вы смогли отгадать слово за 20 или менее попыток, вы победили. В противном случае – проиграли.

Я вспоминаю вечер, когда вышел из комнаты, а возвратившись, заметил улыбки у всех на лицах, что означало шутку или заговор. Я простодушно начал задавать вопросы. Но с каждым вопросом все больше времени уходило на ответ; это было странно, поскольку сам ответ мог быть лишь просто «Да» или «Нет». Наконец, чувствуя, что я напал на след, я спросил: «Это слово – облако?» Ответ был «Да», и все разразились смехом. Потом мне объяснили, что когда я вышел, все решили вообще не задумывать какого-либо слова. Каждый мог отвечать «Да» или «Нет», как ему нравилось, независимо от того, какой вопрос я ему задавал. Однако когда он отвечал, то должен был задумать слово, соответствующее как его собственному ответу, так и всем ответам, которые были даны ранее. Не удивительно, что ответ требовал времени!

Естественно сравнить эту игру в ее двух вариантах с физикой в двух формулировках – классической и квантовой. Во-первых, я думал, что слово уже существует «вне», подобно тому, как в физике одно время считали, что положение и импульс электрона существуют «вне», независимо от любого способа наблюдения. Во-вторых, информация о слове появлялась шаг за шагом посредством вопросов, которые я задавал, подобно тому, как информация об электроне получается шаг за шагом с помощью экспериментов, которые выбирает и проводит наблюдатель. В-третьих, если бы я решил задать другие вопросы, я получил бы другое слово, подобно тому, как экспериментатор должен получить другие сведения о поведении электрона, если он провел другие эксперименты или те же эксперименты в другой последовательности. В-четвертых, какие бы усилия я ни прилагал, я мог лишь частично повлиять на результат. Главная часть решения находилась в руках других участников. Аналогично экспериментатор оказывает некоторое существенное воздействие на то, что случится с электроном, посредством выбора проводимых экспериментов; но он хорошо сознает, что существует значительная непредсказуемость относительно того, что обнаружит любое из его измерений. В-пятых, имеется «правило игры», которое требует от каждого участника, чтобы его выбор «Да» или «Нет» был совместим с некоторым словом. Аналогично существует согласованность наблюдений, проводимых в физике. Каждый экспериментатор может сказать другому ясным языком, что он обнаружил, и тот может проверить это наблюдение. Хотя это сравнение между миром физики и игрой интересно, существует важное различие. Игра имеет ограниченное число участников и оканчивается после конечного числа шагов. В отличие от этого, проведение экспериментов есть непрерывный процесс. Более того, чрезвычайно трудно установить четко и ясно, где начинается и где кончается общность наблюдателя и участника. Однако нет необходимости понимать решительно всё, относящееся к квантовому принципу для того, чтобы понимать что-либо в нем. Среди всех выводов, которые возникают при сравнении мира квантовых наблюдений с игрой в 20 вопросов, нет более важного, чем следующий: никакое элементарное явление нельзя считать явлением, пока оно не наблюдалось, подобно тому, как в игре никакое слово не является словом, пока это слово не будет реализовано путем выбора задаваемых вопросов и ответов на них»[86].

Классическая «позитивная» наука претендовала на обнаружение «объективных» истин, понимаемых как истины вне-человеческие. «Но не означает ли это, по существу, самоубийства – уничтожения всего специфически человеческого», – вопрошал еще Кьеркегор[87]. «Человек не может, не внося искажений, представить себя непредвзятым зрителем или беспристрастным наблюдателем; он по необходимости всегда остается участником», – подчеркивал он. Христианский экзистенциализм Кьеркегора оказал существенное влияние на формирование философских предпосылок гносеологической концепции одного из крупнейших физиков ХХ столетия Нильса Бора. Как отмечает Макс Джеммер в своей книге «Эволюция понятий квантовой механики», «нет никаких сомнений в том, что датский предтеча современного экзистенциализма, Серен Кьер-кегор, в какой-то мере подействовал на развитие современной физики, ибо он повлиял на Бора. Об этом влиянии можно судить не только по тем или иным явным или неявным ссылкам в трудах Бора, имеющих философскую направленность, но уже по тому факту, что Харальд Гёффдинг[88], пылкий ученик и блестящий толкователь учения Кьеркегора, был для Бора главным авторитетом по философским вопросам. <…> В частности <…> его возражения против конструирования систем, его настоятельные утверждения, что мысль никогда не может постичь реальность, ибо уже сама мысль о том, что это удалось, фальсифицирует реальность, превращая ее в воображаемую, – все эти идеи внесли вклад в создание такого философского климата, который способствовал отказу от классических понятий. Особую важность для Бора представляла идея Кьеркегора, которую неоднократно подробнее развивал Гёффдинг, – что традиционная умозрительная философия, утверждающая свою способность объяснить все, забывала, что создатель системы, каким бы маловажным он ни был, является частью бытия, подлежащего объяснению»[89].

Отметим, что принципиальная неустранимость субъекта из знания о физическом объекте начала осознаваться еще в XVII столетии, в эпоху научной революции, когда человек лишился того «гносеологического самомнения», которое было характерно для античной и средневековой мысли[90]. И в этой ситуации всеобщей релятивизации знания[91], когда стало чрезвычайно затруднительно обосновывать естественно-научные концепции пред лицом скептической критики, на помощь естествоиспытателям пришла математическая формализация знания. Обладая статусом почти «абсолютной достоверности» (по крайней мере, общезначимости), математика позволяла обойти бесчисленные вопрошания скептической критики, устраняя саму проблему мета-физического обоснования физических гипотез[92].

Следует подчеркнуть, что сама по себе формально-математическая репрезентация знания не была чем-то принципиально новым, – ее еще можно отнести к античному наследию. «Совершенно же новым, характерным именно для науки XVII в. является разрыв между математически точной, прозрачной для ясного и внимательного ума формулировкой научной гипотезы и отсутствием абсолютной уверенности в ее полном соответствии объективной реальности», – подчеркивает Л. М. Косарева[93]. На смену пафосу «знания-как-упокоения-в-Истине», «о-предел-енности», «остановки» (στάσις), достигаемой в «знании» (επιστήμη) (а в древности «бес-предельное» мыслилось в ряду таких понятий, как «кривое», «тьма», «дурное» (Аристотель, Метафизика, I, VIII, 986а 23–26)[94]) приходит пафос «знания-как-бесконечного-приближения-к-истине». Внутренняя сущность физического мира, сокровенная природа вещей оказывается абсолютно непостижимой для человеческой мысли, можно говорить лишь о степени совпадения наших умозрительно-формализованных гипотез с «реальностью». Гносеология становится вероятностной, а наивысшим уровнем достоверности начинает признаваться не абсолютная, но лишь моральная (или практическая) достоверность[95].

Характерно, что сам термин «моральная достоверность» – лат. certitudo moralis (от лат. mos – «обычай», «обыкновение», «правило») – пришел в натурфилософию XVII в. из теологии[96]. Он означал высшее состояние личной убежденности человека в истинности какого-либо положения (таково, например, лютеровское: «На том стою и не могу иначе»). К середине XVII в. мыслителям стало уясняться, что высшей, абсолютной, достоверностью обладает лишь Божественное знание. Ниже его лежит область более или менее достоверного знания, доступного человеку. Эта область разделяется на две сферы – сфера знания, полностью подвластного контролю мысли (математика, логика, метафизика), и сфера знания, не зависящего целиком от мышления (опытно-фактуальное знание – физика, история). В первой, «высшей», области знания, целиком контролируемой мышлением, возможно обретение математической, логической или метафизической достоверности[97]. Во второй, «низшей», области, возможно лишь более или менее вероятное знание, точнее мнение[98]. Высшим уровнем достоверности в этой фактуальной сфере оказывается уровень моральной достоверности[99]. Фактически, моральная достоверность основывается на предположении о ненарушаемости сотворенного Богом привычного хода вещей. В этом мире, созданном благим Творцом – и потому, по мысли Лейбница, являющимся наилучшим из всех возможных миров, – законы мироздания неизменны, и на этой неизменности, коренящейся в благости Творца, зиждется понятие моральной достоверности научного знания[100].

ХХ столетие довело до логического завершения то, что началось еще в XVII веке. Исследование фон Нейманом процесса квантовомеханического измерения «проложило путь к далеко ведущему заключению <…> о том, что невозможно полным и последовательным образом сформулировать законы квантовой механики без обращения к человеческому сознанию»[101]. «Измерение, или связанный с ним процесс субъективного восприятия, является по отношению к внешнему миру новой, не сводящейся к нему сущностью, – отмечал Дж. фон Нейман. – Действительно, такой процесс выводит нас из внешнего физического мира или, правильнее, вводит в <…> внутреннюю жизнь индивидуума. Однако имеется, несмотря на это, фундаментальное для всего естественно-научного мировоззрения требование, так называемый принцип психофизического параллелизма, согласно которому должно быть возможно так описать в действительности внефизический процесс субъективного восприятия, как если бы он имел место в физическом мире, – это значит сопоставить его последовательным этапам физические процессы в объективном внешнем мире, в обычном пространстве … мы всегда должны делить мир на две части – наблюдаемую систему и наблюдателя. В первой из них мы можем, по крайней мере принципиально, сколь угодно подробно исследовать все физические процессы; в последней это бессмысленно. Положение границы между ними в высшей степени произвольно. <…> То, что такую границу можно поместить сколь угодно далеко внутрь организма действительного наблюдателя, и составляет содержание принципа психофизического параллелизма. Однако это обстоятельство ничего не меняет в том, что при каждом способе описания эта граница должна быть где-нибудь проведена <…> Ибо опыт может приводить только к утверждениям этого типа – наблюдатель испытал определенное (субъективное) восприятие, но никогда не к утверждениям таким, как: некоторая физическая величина имеет определенное значение»[102]. Невольно вспоминается каламбур Шредингера: «Теория волны y становится психологической»[103].

Конец ознакомительного фрагмента.