Вы здесь

Осязаемая реальность. Ирина Иваськова (Татьяна Ефимова)

Ирина Иваськова

Родилась 4 июня 1981 года в городе Красноярске.

Больше тридцати лет подряд собирала впечатления, слушала и наблюдала – сначала Север, теперь Юг. Думаю, пришло время поделиться всем, что мне удалось поймать. Вижу красоту даже в мелочах, предпочитаю шептать, а не кричать. Мой герой – одинокий и нелепый, плетет свой мир из того, что не нужно другим: обрывков, обломков и недоразумений. И результат только кажется хаосом – если отойти подальше и прищуриться, сразу виден узор – вполне осмысленный, хоть и странный.

Очень люблю свою семью и близких за то, что они всегда позволяли мне быть собой.

Маленькая Норма Джин

Маленькую Норму Джин забыли очень быстро. Там и помнить-то было нечего – слабые пряди волос на затылке, светлые глаза, худые ножки – моль на палочках – так шутила про внучку бабушка.

Диковинное прозвище Норме Джин досталось по случаю, когда мелкие обстоятельства собрались в горсть и высыпались в одно утро, перемешались, перепачкались и закрутились в коротком, но неожиданно сильном ветре, налетевшем на бледную девочку в белой плиссированной юбке. Ветер хлопнул белым подолом, поднял вверх тонкую ткань и тут же упорхнул прочь, не заинтересовавшись целомудренным детским бельишком.

– Ну, ё-моё, прям Норма Джин! – зашумел вдруг Валька, до одурения озабоченный половым вопросом подросток из двадцать восьмой.


Совершенно случайно то летнее начало дня собрало под медленно накаляющиеся небесные своды целую кучу народа – кто-то спешил на работу, кто-то возвращался домой, а кто-то предвкушал целый день безделья, безобразия и бесконтрольности.

Валькина шутка имела успех. Смеялся чернявый Жора, меняющий валюту у Центрального рынка, смеялась его жена, послушно рожающая по ребенку в год и похожая на многорукого Шиву с целой свитой мелких густоволосых демонов. Смеялся больной Толик – пожилой мальчик с кожаным блокнотом, исписанным в каждой клеточке полоумными стихами, и толстая Вероника Тихоновна хихикала, крепко держа на поводке свою любимую лысоватую болонку.

Хохотала бухгалтер Тамарка, закатывался ее одноногий муж, и даже красавица Коновалова улыбалась, элегантно раскладывая по плечам желтые локоны.

Смеялись и Нормины подружки – пестрая стайка воробушков в одинаковых сандалиях, ну а про мальчишек и говорить нечего, они хоть и не слышали ничего про Норму Джин, но всегда скалятся, особенно когда лето, каникулы, впереди еще целый день на улице, и вечер еще далеко, а осень, конечно же, никогда не наступит.

Девочка в белой юбке заплакала и убежала, и смех погас – не потому, что стало стыдно, а потому что больше не над чем было смеяться.


Снова потекли прерванные разговоры, взрослые закивали друг другу в такт, и дети застучали пыльными копытцами, собираясь в нескончаемое путешествие по крышам, гаражам и подвалам.

Эй! – послышался вдруг голос откуда-то сверху, – эй, я здесь!

Крик легко заметался в колодце двора, отталкиваясь от кирпичной многоэтажки, деревянных бараков и ободранного до костей общежития, а потом замер где-то в пахучих зарослях черемухи.

Люди подняли головы и увидели Норму Джин – она сидела на тонких балконных перильцах, словно в дамском седле, и махала руками. Яркое солнце, набираясь летней силы, слепило глаза, мелкую девочку почти не было видно – восьмой этаж все-таки.

Все замолчали. Молчал Жора – через пару лет он купит большой красный дом за городом, а жена его родит мальчика, девочку и еще мальчика. Молчал больной Толик – спустя неделю залетные отморозки изобьют его до полной потери разума, а блокнот со стихами порвут и выбросят. Ничего не говорила Вероника Тихоновна – следующей зимой ее старая болонка облысеет до полупрозрачности, а потом тихо скончается на своем клетчатом одеяльце. Не хотелось смеяться и Тамарке с мужем – он не доживет до осени, задохнется в гараже – многовато выпьет и уснет некстати. Пропала улыбка у Коноваловой – та станет еще интересней, когда перекрасится в брюнетку. И много чего еще будет – драки, слезы, поцелуи, пара свадеб, несколько похорон – хитрые путаницы жизней, такие бессмысленные вблизи и превращающиеся в изящные узоры при взгляде свысока.

Но сейчас двор молчал, был жив и здоров, а маленькая Норма Джин спрыгнула с перил, но не вниз, а обратно, на балкон, и сидела там почти до обеда, ни о чем не думая и разглаживая пальцами упрямую юбочную плиссировку.


Никакого переполоха не случилось – мало ли что там дети натворят, и не такое бывало. Норма Джин, и ее мама, и остроумная бабушка уедут вскоре в другой район, потом в другой город, а потом совсем исчезнут, как и не было. Зарастут за ними все тропинки, порвутся бумаги, угаснут огни, и снова зацветет вечная черемуха, легкая, как белый шелк.

Мир полный сожалений и тепла

Аккуратные карточки из плотного картона Георгий складывал в стопку – за несколько лет она прилично подросла, внушая своему создателю странное чувство защищенности и победы. Георгий гордился своим ровным почерком и оригинальностью – ну кто еще мог бы догадаться, что собственное будущее можно построить на фразах, сказанных правильно и вовремя.

«Этот мир полон сожалений и тепла» – так бы он начал беседу, уверенно держа хрупкую кофейную чашечку. Собеседница подняла бы глаза, и словно впервые разглядела бы его лицо – ну да, не плечист, зато обаятелен. А он бы сказал что-нибудь еще, и вечер превратился бы в тонкую сказку, а жизнь – наладилась бы и согрелась.

Перебирая карточки, Георгий вспоминал, как сочинялись запечатленные на картоне фразы.

Вот, например, тогда – он пошел в магазин за свежей морковью, еще и кефир был на исходе. Спускаясь по лестнице, он услышал рыдания соседки – по пятницам она обычно ругалась с сыном, пекла пироги, а они подгорали – каждый раз.

У подъезда плакала девочка лет пяти, лохматая, в синей куртке, а чуть дальше, у мусорных баков, переливчатым баском надрывался кот. Потом путь был пуст – заросшее полынью поле – потом дорожное кольцо и супермаркет, гремящий музыкой и запахом жареных кур.

В магазине Георгий увидел пожилую женщину с заплаканными глазами, двух сестер – по одному образцу вылепленных блондинок – одна улыбалась, а другая прятала лицо в платок, и еще полную даму, рыдавшую в телефон.

Вернувшись домой, Георгий тщательно вымыл морковь, убрал лук и сел за стол.

«Человек на шестьдесят процентов состоит из слез» – вывел он на чистом квадрате картона.

По вечерам хотелось забыть о картонных словах и думать о цветах, например, о горько пахнущем шафране, набравшем последнего летнего сока перед неизбежной осенней кончиной. Но это было неконструктивно – и Георгий снова уносился мыслями в будущую встречу, пытался представить, какой будет та самая женская улыбка.

Он мог бы сказать ей: «За светлым небом бездонная тьма». Открыл бы секрет: «Внутри мы больше, чем снаружи». А если встреча произойдет в дождливый день, пригодится самая первая карточка: «Начало дождя пахнет черным перцем».

Георгий вспоминал все летучие дни, когда он просто смотрел по сторонам. Вокруг звенели чужие шаги, звучали голоса – кто-то пел, а кто-то лишь пытался. Но все торопились вперед, и никто не замечал маленького мужчину, записывающего банальности на твердый картон, и получившего от этого мира все его сожаления, но ни единой капли тепла.

А после, конечно, случится чудо – и он дождется той самой встречи, будет бормотать что-то о прекрасной погоде, сжимая в руках стопку своих карточек, но не помня ни слова из сотни вымечтанных и оглаженных фраз. Но его собеседница все же поднимет глаза и разглядит его лицо, а потом ей покажется, что его вымокшая под недавним дождем рубашка немного пахнет шафраном.

Кто на трещинку наступит

Герде удивительно не шла юность. Она словно всегда была такая – взрослая, основательная, плотная: чуть старомодные платья, скучные стрижки, очки. Пока ровесницы росли вверх, порхали по городу, легкие, как юные птицы – чирикает, щебечет, вот-вот взлетит, Герда ходила медленно, опустив голову, словно бы выбирая, куда поставить ногу. Никто не знал, что на улице, чтобы не смущаться, она всегда играет в старую игру – пройти свою дорогу, не наступив ни на одну трещинку в асфальте. А если бы и знали, не поверили: Герда? Играет? Не смешите мои глаза.


Юность кончалась быстро, как сладкая газировка. Все, кто порхал, приземлялись, устраивались, мастерили гнездовища из ломаных веток, пуха и перьев. Сравнивали высоту убежищ, таскали чужие стройматериалы, обучались птичьей лжи – легкой, колючей, бессмысленной.


А Герда просыпалась утром, одевалась и шла на службу, по-прежнему не поднимая головы и считая трещинки под ногами. Игра прекратилась внезапно: город устелили брусчаткой, мелкой, размером вполовину Гердиной туфельки. От серых квадратиков Герду тошнило – пришлось поднять глаза и оглядеться.


Оказалось, что женская жизнь, бодро кипящая вокруг, вся состояла из греха и несбыточной надежды на счастье. Грехами считались: порченая пища, сон с накрашенным лицом, дешевые лифчики, поношенная обувь и старость – самый страшный, самый неотмолимый грех.


Покорно признав себя грешницей – от дорогого белья было стыдно, а молоко в холодильнике упрямо скисало – Герда принялась бороться с собственным телом, так и норовившем состариться. Руки, туловище, сухие пятки – вот это все неудобное, неловкое, живое, требовало ухода и ограничения. Герда купила крем для ног, стала вставать пораньше и пыталась вырастить на себе жесткий панцирь из рельефных мышц – коврик из детского одеяльца, наклон, наклон, приседание, а вместо гантелек— пластиковые бутылки с водой. Панцирь не появился ни через день, ни через два, адски болели бока, а одеяльце пахло кошкой. Герда, вздохнув, оставила мечты о безгрешном рельефе и просто старалась не замечать себя – это просто, если носить плотную юбку достойной длины и квадратный жакет с плоскими пуговицами.


Но однажды на улице Герду остановил один дурак. Он очень не любил птичьих повадок в человечьем обличье – суеты, пощелкивания клювом и прыжков, поэтому ему пришлась по душе Гердина неопределенность, безыинтригующий наряд и тихий ход. Знакомиться он не умел, но отчего-то вечером они уже сидели в Гердиной кухне, осторожно трогая хрустальные бокалы – дурак где-то читал, что дамы любят красное вино.


Мама всегда твердила дураку – не доверяй узко губым женщинам – они прячут продукты и бьют домашних животных, и он все пытался рассмотреть, какие у Герды губы. А она молчала, отворачивалась и думала – вот дурак, чего он так смотрит.


А потом вдруг оказалось, что у Герды есть не только туловище и пятки, но много всего такого, о чем не говорят вслух. И губы у Герды оказались вполне приличные – и это даже дураку было понятно.


Когда совсем стемнело и вино было выпито, дурак долго рассказывал Герде о женской красоте – он немного повернутый был на этом вопросе. Он говорил, что красота бьет наотмашь, оставляя солнечные пятна на обороте глаз, ослепительные отпечатки неуловимого и живого. Он говорил, что красота – это откровение – новое лицо, дышащее свежестью, обещающее все объяснить, открыть все тайны поросших временем камней, плотных океанских глубин и пламенного сердца земли.


Герда не совсем понимала, о чем это он. Запутанные слова цеплялись друг за друга тонкими лапками, падали мягкими ивовыми ветками, разбегались асфальтовыми трещинками – и Герда уснула, напрочь забыв о накрашенных ресницах.

Лишние слёзы

Женщины были с самого начала – запахами, песнями, медленными разговорами. Женщины были звоном посуды, чем-то льющимся и звенящим, легким теплом ситца, душной нежностью фланели. Женщины отвечали за вкус и цвет, заслоняли телом от темноты, грели его лицо руками, если было страшно или больно.


Он рос, тянулся к свету, а женщины уменьшались в размерах, теряли волшебство – тексты песен оказались скучными, запахи разочаровывали, а уют окутанных кухонным чадом разговоров пропал.

Из-за просторного женского тела, бывшего только вчера целой вселенной, показались мужчины, а от них веяло угрозой: порой даже на самом бессмысленном, тощеньком лице мерещилась вороная ассирийская борода, а в самых бесцветных глазах била хвостом яркая тысячелетняя злоба. Бывшие хозяйки мира бегали рядом —постоянно спешили, приносили, уносили, говорили быстро и требовательно, с надрывом.


Среди этого судорожного мелькания лиц запомнилось только одно – не женское, не мужское, а девчачье личико – самое обычное, с пухлыми щеками и прыщиком у губ. На каком-то взрослом празднике, в привычной для подростков ссылке остывшей кухни, девочка шепотом рассказала ему, как придумала найти себе личного бога. Тот, который предлагался родителями, пугал – ни прощения, ни веселья, только чистая борода и беспощадные глаза. А вот старые, забытые идолы были нестрашные и красивые – обнаженные греческие хулиганы, твердые желтые боги Египта, абсолютно равнодушные Будды. Самой удобной оказалась некая Исида – тихонько собирала своего мужа по кусочкам, носила нарядные крылья и смешную шапочку. Выбрав Исиду, можно было бы просто выйти вечером на балкон, смотреть на небо и тихо просить, а изумленная богиня, долгие века терпевшая забвение, непременно бы откликнулась.


Услышала ли Исида глупую девочку, он так и не узнал. Но в ночном небе, за острыми взглядами звезд, ему долго еще мерещился кто-то забытый, но не теряющий надежды на воскрешение. Наверное, молиться ему было бы легко – словно бы ты знаешь главный секрет и можешь пройти без очереди, гордо глянув на терпеливую толпу, вяло шепчущую что-то у входа в другой храм.


Став совсем взрослым, и вступив по телесным своим потребностям в плотные, близкие отношения с женщинами, он узнал поближе их странный и дикий мир. Самолично назначенные пытки, еже утренняя борьба и ежевечернее поражение – наблюдать за этими прыжками было смешно и горько. Именно тогда женщины, живущие рядом, окончательно потеряли голоса —их песни навсегда исчезли, а надрыв перешел в ультразвук, неслышимый человеческому уху. Беззвучно шевеля губами, его подруги скользили мимо, задерживаясь рядом лишь для короткого обмена несуществующим теплом. А потом было пусто: вечером, перед сном, после привычного сражения с мелкими укусами дня, внутри звенела бестелесная тишина.


Раздражение от жизни кипело и переливалось через край – благо, поводов для гнева реальность подсовывала предостаточно. Казалось, что все, абсолютно все были крепко накрепко приколочены к своим крестам, и самым постыдным образом изображали радость, испытывая при этом нескончаемой глубины страдание. О любви, счастье, доброте и говорить не хотелось – кому нужны эти дурацкие выдумки, похожие на ветхое белье, смущенно сохнущее на ветру.


Времени для сожаления не осталось – пройденный путь как грязная колея на обочине – не давал шанса остановиться и подумать. А думать очень хотелось – когда, если не сейчас? Вот было бы хорошо, если бы вместо раздражения пришла жалость – ко всем несчастным, сражающимся без войны, обижающим без причины, шумящим без повода.


Но жалость не приходила, драгоценности не копились, ума не прибавлялось, да и вспоминать было нечего – только короткую безопасность детства и шепот дурочки с фальшивой египетской статуэткой в руках:


– И она ему, понимаешь, была и сестра и жена как бы одновременно. А у него еще брат был, звать его Сет – злой очень. Он Осириса изловил и на кусочки порвал, раскидал везде по стране. Исида тогда плакала долго и очень сильно, а потом пошла Осириса собирать. Четырнадцать кусочков нашла, все тело, кроме.. ну короче, всё собрала, а чего не доставало, из глины слепила. И потом оживила его своей волшебной силой, и они жили еще долго-долго и очень счастливо. А после всех этих бед она очень стала добрая, и за всех теперь переживает – и за детей, и за женщин. И когда кто-то умирает – неважно кто, она плачет также сильно, как по Осирису. Понимаешь, из-за каждого плачет и убивается…


Тогда девочка шептала что-то еще, он уже не помнил, о чем. Но очень хорошо сохранил в памяти свое собственное ощущение, ставшее в то время откровением, а сейчас превратившееся в полную нелепость. А тогда, в той детской темноте, даже рот открыв от интереса, он смотрел на уютно горящие за окном желтые огни и грелся уверенной радостью – если даже прямо сейчас, сию минуту он вдруг умрет, кто-то обязательно заплачет.