Вы здесь

Остров с зелёной травой (история одной экспедиции). VII (А. В. Симатов, 2011)

VII


После переезда в элитный поселок заговорили о подборе прислуги. На семейном совете решили из местных не брать, только из «своих», проверенных. А поскольку у Дмитрия Владимировича по причине кочевой жизни родителей «своих» не было, решили остановиться на Ларкиных – ивановских, он категорически на этом настаивал, объясняя, что местным придется много платить. Ларка его объяснениям не поверила и сначала сопротивлялась: «Надоел мне этот ивановский говорок до чертиков. Еще тут нам его не хватало. Не можем нормальных, что ли, найти?» Дмитрий Владимирович подсмеивался над Ларкиным высокомерием, за годы благополучной жизни нескрываемый снобизм стал ее постоянной манерой поведения. «Так вы сами-то откуда родом будете, Лариса Васильевна? Не из тех ли краев-то?» – окал он и расставлял ударения в точности так, как это делала Ларкина родня. «Вы, козельские, помолчали бы», – огрызалась она.

У Ларки действительно прорывались порой родные интонации, причем в самый неподходящий момент – в светских компаниях, на официальных приемах, когда Ларка, выпив лишнего, начинала что-нибудь живо обсуждать. В такие минуты, если присутствовали высокопоставленные лица и встреча была для него важной, Дмитрий Владимирович злился, сверлил взглядом жену и старался как-то подать ей знак. А ее это только веселило, она становилась неуправляемой, специально безобразничала и ненавидела мужа.

Время от времени подобные случаи заканчивались дома дикими сценами. В машине, в присутствии водителя, они молчали, но, оставшись наедине, давали себе волю высказаться. «Не кури в спальне, сколько можно просить об одном и том же», – начинал он с безобидного замечания. Она не отвечала, демонстративно раздевалась перед ним, набрасывала халат и садилась перед зеркалом снимать макияж. «Ты что, не слышала, что я сказал?» – повторял он, начиная выходить из себя. «А что еще мне нельзя делать? На вечеринках ты запрещаешь мне говорить. Тебе за меня неловко, так ведь? Курить, оказывается, тоже плохо». Она ехидно улыбалась и специально махала сигаретой перед его носом. «Да говори сколько хочешь. Только следи за своей речью и меньше пей, – говорил он, стараясь не повышать голоса. – Зачем ты лезешь в темы, в которых все равно ничего не понимаешь?» – «Дай мне выпить, тогда я тебе объясню… бестолковому», – смеялась она ему в лицо. – «Хватит с тебя, – вырывал он у нее бутылку. – Тебе же один пес – импрессионизм, экспрессионизм, ты же в этом ничего не смыслишь». – «Это ты ничего ни в чем не смыслишь, понятно тебе?! – переходила она на крик. – И никогда ничем не интересуешься. Ты когда последний раз книжку в руках держал?» – «Так я, по крайней мере, не лезу со своим мнением, если чего-то не знаю, – еле сдерживаясь, отвечал он. – Можешь, наконец, уяснить, что твои взгляды на искусство никого не интересуют. Ты своим говорком выставляешь нас в идиотском свете». – «Говорок ему не тот, скажи пожалуйста! А когда трахаешь меня, говорок у меня тот, что надо? – заливалась она истерическим смехом. – И перед кем это я выгляжу не в том свете? Перед такими же надутыми важностью рожами, как у тебя?» Из-за ее издевательского смеха и презрительного отношения он выходил из себя, срывался на откровенную грубость: «Запомни, молчание в твоем случае не золото, молчание в твоем случае – платина». – «Это поэтому ты у нас самый что ни на есть правильный молчун? – ее глаза загорались неукротимой злобой. – Оно и понятно: когда начальству задницу лижешь, болтать языком неудобно». – «Что ты сказала, тварь?» – «То, что слышал, козел козельский!»

«Козел козельский» – это было ее фирменное, выстраданное еще в пору его службы в Тейкове. После «козельского козла» он ей первый раз и дал пощечину. Этим она давно уже и с удовольствием ставила точку во всех их отвратительных ссорах. После такого оскорбления он хватал ее, швырял на кровать, шлепал по щекам, чтобы она замолчала. Она увертывалась, визжала, царапалась. Потом плакала и хохотала, переходила на отвратительную матерщину. Слушать это было невыносимо, и он уходил спать в кабинет.

Проходила неделя, а то и больше, прежде чем они начинали вместе завтракать и как-то общаться – без приветствий, отводя глаза в сторону, постепенно восстанавливая незримо связывающие их нити. «Тебе кофе в большую?» – «Да, спасибо». – «Творог будешь?» – «Положи. А себе почему?» – «Не хочется».

Он уже скучал по ее телу, украдкой скользил взглядом по ее шелковому халату. Содержимое халата едва обозначалось, не проявлялось до конца, лишь угадывалось. Его дурманил ее шарм. «Ты у меня восхитительно заманчива», – говорил он ей в лучшие времена их отношений. Она умела со вкусом одеваться, а ему дано было это оценить. Он иногда задумывался: откуда это у деревенской девчонки? Может ли чутье на стиль и моду быть врожденным? Ему льстило, что у его жены такие способности. Она и его одевала по высшему разряду с тех пор, как он стал зарабатывать большие деньги.

После двух-трех дней с тихими завтраками и обезличенными дежурными фразами он приходил к ней в спальню. Она знала, что он придет, томилась, ждала его. Это были сумасшедшие ночи примирения и выпущенных на волю необузданных страстей. Иногда им обоим казалось, что только ради этих ночей стоило затевать подобные ссоры, понося друг друга последними словами. Как только он закрывал за собою дверь, между ними устанавливалось невидимое поле безумного тяготения. «Сейчас ты у меня за все ответишь, я тебе сейчас покажу, гадина такая», – произносил он угрозы, на ходу стаскивая с себя одежду и устремляясь к ней в постель. «Покажи, покажи, раздави свою гадину», – теряла она рассудок в предвкушении расправы. Она позволяла ему все. И даже белый передник, затерявшийся у нее среди белья, в такие ночи надевался, завязывался дразнящим двойным бантом, своей кукольной девственностью сводящим его с ума, и после мелко вздрагивал оборками от непрекращающейся любви. Утром она не хотела его отпускать, все стояла, прижавшись к нему. Обняв ее, он зарывался пальцами в растрепанные волосы и покрывал поцелуями ее голову.


В итоге Ларка согласилась на ивановских. Когда навещала мать, среди многочисленной деревенской родни и знакомых нашла для уборки дома Галку; ужасно мучаясь от общения с земляками, с трудом выдержала на родине неделю; любопытные гости, на радость матери, каждый день приходили в ее новый кирпичный дом с мансардой, водопроводом и теплыми полами, приносили с собой пироги и самогон и имели лишь одно желание: поглазеть на соседскую дочку, «вращающуюся в самом высшем свете».

Галка с благодарностью и без раздумий согласилась убирать дом, поскольку в вымирающем районе, где она жила, никакой работы не было. Вдобавок в родной деревне ее давно уже ничто не держало. Ее пьяного отца, уснувшего на дороге, задавили трактором его же собственные друзья, не заметив в густом утреннем тумане, когда она была еще подростком. После смерти отца мать замуж не вышла, а в конце жизни долго болела и не так давно умерла. Доставшийся Галке в наследство родительский дом, уже тридцать лет как лишенный мужской руки, покосился и в скором времени обещал завалиться набок. Так что предложение богатой землячки вмиг сделало ее счастливой.

Жила Галка одна. Семьей обзавестись ей не удалось, поскольку мужики ей в жизни, как по уговору, попадались никудышные, все как один пьющие. Несмотря на ее удивительное терпение и неприхотливость, подолгу она их при себе не держала, потому как «мочи более не было их терпеть». Бабой она была доброй и ласковой, излишне доверчивой, так что расставаться с ней они не торопились – кто же от добра побежит. Приходилось ей терять время на объяснения, вместо того чтобы попросту выгнать очередного сожителя взашей. «Вот я тебе про то и толкую, что не ладится у нас с тобой ничего-то», – говорила она растерявшемуся от надвигающейся беды мужичонке. Или в крайнем случае доходила – так ей казалось – совсем до откровенного срама: «Так уразумей-то головой своей дурьей, ну не спится мне с тобой как следует-то». От таких нечетких формулировок мужички только излишне распалялись, выказывали искреннее недоумение и сыпали жалкими уточняющими вопросами, стараясь любыми способами зацепиться за ее теплый и чистый крестьянский дом, задержаться при ее душистом и ладном теле. Ей бы сказать как есть об истинной причине, но она их пьянством не попрекала, щадила их самолюбие, считая, что не по-людски это – ставить в вину мужику, что он «самогон кушает», тем более что и сама-то себе не представляла, как мужик может жить без самогона. Иногда доставались ей экземпляры и другого свойства, сволочные и хитрые. Насытившись вкусными наваристыми щами и Галкиным отзывчивым телом, эти сами неожиданно исчезали, прихватив с собой последние Галкины деньги из фарфоровой шкатулки, стоящей достопримечательностью на самом видном месте в серванте.

Конец ознакомительного фрагмента.