Вы здесь

Остров «Недоразумения». Повести и рассказы о севере, о людях. Колымская курьёзная повесть (Владимир Гамаюн)

Колымская курьёзная повесть

Иван Ильич и другие

В 1974 году я, горя желанием совершать трудовые подвиги и благие поступки, прибыл на очередную стройку века – Колымскую ГЭС, в п. Синегорье.

С любопытством озираю панораму строящегося посёлка, алюминиевые, арктические на сваях общаги, перспективу первой улицы «Энтузиастов», стремящуюся к берегу Колымы, я впитываю в себя синее безоблачное небо, зелень крутых сопок, журчанье хрустальных ручьёв, которые с сотнями и тысячами таких же безымянных собратьев спешат слиться с более крупными. А те, в свою очередь, впадают уже в другие, более полноводные ручьи, которые именуются уже притоками и имеют собственные имена. Все эти ручейки, ручьи, притоки, большие и малые, они – как артерии, питающие собой стремнины и плёсы Колымы, а она – как мать заботливо собирает их в своё русло, своё лоно, понимая, что без них она умрёт, оставив на камнях своего многовекового ложа лишь тяжкую и жестокую память этих мест.

Вот я, как тот ручеёк, пытаюсь влиться в почти уже полноводное русло рабочего люда, прибывшего сюда по зову горячего комсомольского сердца, за мечтами и туманом, ну и, конечно, за длинным, в мечтах, очень длинным рублём. Думаю, что и меня здесь ждёт новая интересная и денежная работа, новые знакомства и интересные встречи. Впрочем, ординарные, тусклые и скучные люди мне неинтересны, и я всегда выискиваю зерно среди плевел и нахожу. Хотя каждый человек – индивидуум и по-своему интересен. Я не буду рассказывать о положительных, рядовых членах нашего общества, так же, как и об истинных адептах учения Карла Маркса, сектантах утопического учения под названием коммунизм. Я буду рассказывать об алкашах, людях не от мира сегои неординарных «белых воронах», они, на мой взгляд, более интересны, чем остальная серая масса «строителей коммунизма» и соискателей длинных рублей.

Итак, Иван Ильич

Иван Ильич работал в «Гидроспецстрое» бурильщиком на «БТС», это буровая установка на базе трактора Т-130. Как и любой советский механизатор того великого времени, можно даже сказать, эпохи, в зимнее время он ходил в ватнике, таких же ватных, похожих на матрас штанах, в серых с резиновыми калошами валенках и в старой солдатской со следами звёздочки на козырьке ушанке. Эта униформа люмпенов пахла ржавыми болтами и гайками с привкусом шплинтов, была пропитана солярой, маслом, и благоухала всеми тракторными ароматами и дымом кострищ.

Ильич был патриотом как праздничных застолий, так и стихийных, спонтанных выпивок, и никто не мог упрекнуть его в том, что он когда-то отказался от выпивки или пронёс рюмку мимо рта. По характеру Ваня был прост как лом и простодыр аки сеть рыбацкая. Без малейшего сожаления он мог отдать страждущему последний, заныканый от бабы рупь, ибо о тяжком похмелье он знал не понаслышке, он мог снять с себя последнюю рубаху, поделиться куском хлеба. Это был настоящий колымчанин, верный собутыльник и друг.

Иван Ильич, как и многие работяги-аборигены, жил в Дебино, на работу в Синегорье каждое утро мотался вахтовым автобусом. Мало удовольствия от езды в полярную ночь в промёрзшем насквозь моторном дилижансе, в стоячем положении, но если тебе и повезло, и ты в бою смог устроить свою задницу на ледяную автобусную сидушку, то твой любимый геморрой с простатой вместе тебе этого никогда не простят, и тебя впереди ждут бессонные и мучительные ночи. И скажешь ты тогда сам себе: «Лучше б я протопал эти 30 км пешочком и с песенкой, чем сейчас стонать и мучиться».

Просто Жека

Одним из первых, с кем я стал на «ты», это был Жека Балбасян. Человек в любой ситуации, обладающий потрясающим чувством юмора, пофигизма и бесшабашности, попросту не мог быть плохим парнем. Нужно заметить, что Женька – чистокровный русак, а «Балбасян» – это у него зоновское погоняло, ставшее на воле второй фамилией. Жека был прописан и жил в том же Дебине, в том же, вросшем в землю по самые окошки времён ГУЛАГа, бараке, что и Иван Ильич, и многие рассказы о тамошних обитателях были мною услышаны именно от него. Вот лишь один из «подвигов» нашего общего знакомого и коллеги Ивана Ильича.

Забухал однова И. И. не с бухты-барахты, не с горя иль радости и даже не от обиды за любимую женщину, и вовсе не от неправедных начальственных укоров, попрёков, а по чисто русскому обычаю, то есть шлея под хвост попала, масть пошла да всё козырная. Квасит И.И по-чёрному уже неделю, забив большой болт на свой любимый буровой станок, на весь «Гидроспецстрой», а на себя, забулдыгу, тем паче.

Однажды его жена-баба, которой уже до чёртиков надоело это зелёное отродье, которое уже начало вовсю шастать по Ильичу, воспользовавшись его беспомощным состоянием, конфисковала всё его состояние в сумме 30 целковых и упылила на работу в стационар, где она трудилась на благо здравоохранения и общества медсестрой.

На следующий, пасмурный, похмельный день И. И., очнувшись от ночных кошмаров, возжелал традиционно опохмелиться, то бишь прогнать ночных визитёров, но, не найдя заначки, он сразу врубился, чьих рук это дело, была бы баба дома, он набил бы ей морду лица, да так, чтоб она и сама сгоняла бы в лавку. А так – ни того, ни другого, хоть плач иль вой.

Узрев ненароком стоявшую на комоде, на кружевной салфетке, розовую, здоровенную гипсовую свинью, он воспарил аки херувим: «Блин горелый, как же я запамятовал, там ведь, чай, не на один ящик набралось?!»

Трепетно взяв её в руки, он сразу ощутил приятную тяжесть трудовых сбережений, это вам не сберкасса, где ни пощупать, ни полапать не дадут. Свинья, хоть и была до сих пор по-детски розовой, да только щель под самым хвостиком оказалась грешно разработанной дальше некуда. Ильич вспомнил, как в своё время по пьянке тужился, проталкивая туда ассигнации и крупные монеты, будто чувствовал приближение чёрных дней. «Э, да там, в том свинячьем анусе, бляха-муха, целый Клондайк, Эльдорадо!»

Начался обратный процесс, поноса у хрюши не было, и потому каждый, добытый из чрева свиньи, бумажный целковый давался с трудом. Монеты, правда, иногда мелким поносом, ручьём выливались, радуя взор Ильича и теша нетрезвую душу.

Идём ко дну, но весело

Но вот, кажется, и хватит. Помня, что всё в этом подлунном мире когда-нибудь кончается, он почти сразу перешёл на режим жёсткой экономии: стал потреблять только тройной одеколон, а уж когда ему вдруг попадался вкусняшка «Огуречный лосьон», то это уже был пир, баловство и извращение, и с этим были согласны все его соратники, хотя отказаться от такого соблазна и радости жизни, были не силах да и не больно и хотели. А чё, вкусно, дешево и сердито, всегда бы так.

Загул продолжался, а жена-баба только диву давалась: откуда у Ильича такие-сякие резервы появились, она пытала его самого. Но он молчал как Зоя Космодемьянская: «Не знаю ни хрена и баста. Мир не без добрых людей, в отличие от некоторых женщинов».

Однако пьянство ещё никого до добра не доводило, и вот в один из нехороших, похмельно-привычных дней, когда на Колыме было привычно под минус 50, Ильич привычно вытряс из уже хорошо разработанного очка свиньи привычные три целковых и привычной дорогой привычно устремился к открытию пьяной лавочки, как иногда звали магазинчик, торгующий спиртным. Всё в тот день и было бы до тошноты привычно, вот только по привычке спеша в лавку, Ильич забыл запрыгнуть в свои растоптанные валенки, а когда на улице обнаружил, что топает по снегу в одних носках, махнул рукой и продолжил путь как ни чём ни бывало: тут недалече, да и обернусь скоренько, ничо не будет.

Где был, что делал, как шёл домой на автопилоте, кувыркаясь в штормовом снегу, помнит плохо, только вот, когда в тепле ноги стали отходить, заревел от невыносимой боли, как бугай колхозный, которого звали «Зайчик». Ладно, что баба, вернувшись к вечеру с дежурства, сразу принялась спасать да обихаживать своего непутёвого сожителя. Она мазала ему ноги дожидавшимся своего часа гусиным жиром, да и ещё какой-то гадостью, восстанавливая кровообращение, растирала мягкими шерстяными варежками, что-то при этом шепча. Потом она дала ему что-то выпить, после чего он уснул как младенец, пуская пузыри с соплями и причмокивая во сне.

На следующее утро, убедившись, что ноги, хоть и посиневшие, и опухшие, остались при нём, Ильич возликовал и даже перекрестился, глядя в угол с иконкой и небольшой чадившей там лампадкой, что, впрочем, не помешало ему плюнуть в тот же угол от избытка чувствс. Наверное, от такой чёрной неблагодарности к Богу у него чуть погодя отслоились, а потом и отвалились обе подошвы вместе с толстыми, чёрными, потрескавшимися пятками, а ещё чуток погодя слезли, один за другим, и длинные, кривые, чёрные ногти.

И вот уже который день сидит Ильич дома, лечит обмороженные ноги, любуется новенькими пятками, розовыми, мягкими детскими ноготками и мается мыслью о своих душевных ранах. Он считает, что у него сильнейший стресс и хронический сушняк в горле, и что если эти симптомы срочно не устранить, то так можно ведь и помереть ненароком. Так-то оно так, только вот жена-баба, уходя на работу, стала запирать его на большой амбарный замок: «Шиш вот тебе, дорогой Иван Ильич!»

Двойные, а то и тройные окна в северных бараках малы, а форточки и того меньше, а бывает, что для экономии тепла их и вовсе нет. Просто под потолком в стене прорублены отдушины, закрытые зимой деревянными кляпами, обитыми войлоком.

Постанывая от боли, повизгивая от предвкушения выпивки, Ильич кое-как взгромоздился на крепкий самодельный табурет, стамеской выковырял примёрзший кляп и принялся орать в свет божий как в копеечку, в надежде быть услышанным сердобольными соседями-алкашами, и вот оно. Мир не без добрых людей. Через некоторое время у отдушины уже толпились собутыльники, подавая узнику в отдушину спиртное, взамен получая солёные огурцы и куски мяса, выловленные рукой из ещё тёплых щей. Не имей сто рублей, а имей пару надёжных кентов, и всё в этой жизни будет тип-топ.

Надо же так обделаться

Когда жена-баба пришла с дежурства, в квартире был колотун, кляп от отдушины валялся на полу вместе с Иваном Ильичём, который, лёжа на половичке в самой безобразной позе, так же безобразно храпел. В холодной квартире был полнейший бардак, и почему-то воняло мочой и говнищем, как в вокзальном сортире. Женщина, как хорошая ищейка, идя на запах дерьма, нашла в шифоньере под грудой нестиранного белья алюминиевый ковшик, доверху полный отходами жизнедеятельности организма Ивана Ильича.

Это был чудный по своему вонизму аромат с примесью перегара тройного одеколона и чего-то термоядерного. Чуть не теряя сознание, женщина выпулила ковшик в открытую дверь, в сугроб, в Колымский климат. Потом, немного всплакнув о своей женской доле и подкопив злости, она принялась охаживать муженька любимой скалкой, которая во все века являлась главным оружием женского пролетариата. Были ещё чугунные сковородки и ютюги, но это уже тяжёлая артиллерия, и не стоит лишний раз напоминать об этом нашим слабым и нежным женщинам.

Проводя свой антиалкогольный сеанс в сопровождении аналогичной антиалкогольной беседы, она колотила и приговаривала: «Алкаш хренов, пьянь несусветная, вот ужо я тебя подлечу, вовек не забудешь. Вон чё удумал, засранец, в ковшики стал гадить, как щенок блудливый, ведь стоит в сенках для такого случая ведро поганое, так нет же, в ковш насрал, паразит». – «Ну хва, баба, хва, больно ведь дерёшься, вон и волосья-то клочьями на полу валяются». – «Пока ты у меня не посинеешь да лысым не станешь, не успокоюсь, в кои века отыграюсь за всё».

Тут войдя в раж, она, конечно, переборщила, потеряла чувство меры. Ещё пьяный Иван Ильич, обиженный и морально и физически, в долгу не остался и, собрав так грубо попранное мужество, вдруг устроил бунт на корабле и возопил: «Ты, сука, не моги мущину забижать, так как он в семье есть хозяин и добытчик. Скажи лучше, кака твоя любимая каструля, я ещё и в неё насиру!»

Это уже был наглый вызов и перебор с его стороны, это был предел наглости, а потому жена, баба вдруг из просто обиженной и злой женщины превратилась в разъярённую фурию, в русскую бабу, которой уже всё по фигу, которая и в горящую избу войдёт, и коня на скаку остановит, а уж таких вот Ильичей она, как дитёнков малых по попе, отхлещет за милую душу.

Она смогла остановиться лишь, когда на совсем не детские вопли избиенного сбежалось всё население барака. Это было небольшое перемирие, но не конец семейной войны, потому что, едва отдышавшись, она вдруг объявила, что сдаст его в дурдом, а как доказательство его невменяемости отнесёт туда ковшик с дерьмом: «Ведь не может же человек в здравом уме справлять большую нужду в малый питьевой ковшик. Этот ковшик уже много лет висел на гвоздочке, в сенках над бочкой с питьевой водой, и вот на тебе опоганил, паразит, самое святое».

Страхи Ильича

Дурдома Ильич боялся как чёрт ладана, в своё время он уже гонял там чертей после такого же длительного «заплыва», а от смирительной рубашки у него остались тоже не самые лучшие воспоминания. Вытащила оттуда его до срока опять же жена-баба, а теперь вот она же хочет опять упрятать его, наверное, уже на веки вечные. Но не бывать этому!

Едва дождавшись ухода жены на дежурство, Иван Ильич всю избу перерыл в поисках улики, но… В глубокой тоске Ваня уставился в окошко, в котором по скрипучему снежку иногда проходили то пьяные, то совершенно трезвые человечьи ноги. Он их давно узнавал, где чьи: по походкам, по пимам, унтам или просто по тёплым меховым ботинкам. Вот летит, увязая в снегу высоченными каблуками, фифа с пятой комнаты, вот идёт в валенках, шаркая стоптанными подошвами, дед-пенсионер, бывший старатель. На кого он батрачил на золоте всю жизнь – непонятно. Ни родных, ни жилья путного, ни денег, ни здоровья – ничего нет. Говорят, что человек сам кузнец своего счастья, а сколько таких вот старых, обездоленных, никому не нужных «кузнецов» мыкается по белу свету?

Обувь и походка людей – это целая наука, по ним можно узнать пол, возраст, пьян человек или просто болен, можно даже узнать настроение и многое другое. Эти знания поневоле приходят, когда ты сам живёшь как крот или, как говорят, ниже плинтуса, и это является твоим социальным статусом. Возможно, что в этой жизни ты многим помог, многих сделал счастливее, но ты не кузнец своего счастья, в житейских хлопотах ты забыл про себя, и это уже твой удел, фатум, рок, а значит, и твоя судьба, которая предначертана свыше, и уже ничего изменить нельзя.

Вот так, сидя у окошка, Иван Ильич предавался философским рассуждениям, когда его внимание привлекла свора ездовых и дворовых псов, устроивших потасовку за какой-то предмет, но до боли похожий на злополучный ковшик с дерьмом, главную улику его невменяемости.

Для Шариков и всяких там Бобиков с Полканами то дерьмо было, как сало для хохла, но для Ильича это была индульгенция на отпущение всяких там грехов, настоящих и мнимых, прошлых и будущих.

Прыгнув в разношенные пимы, он вылетел из барака, пинками разогнал обидевшихся псов, и вот он, родимый, насквозь алюминиевый и полный по самую завязку замёрзшего отличнейшего говна. «Хвала тебе, о, Господи, – думал он. – Улика, она была уликой, а сейчас вот хрен бабе, ишь чё удумала, в дурдом упрятать». Не бывала она там, а ему и одного раза показалось слишком много, до сих пор жуть берёт. В честь такой нечаянной радости Иван Ильич наковырял из задницы копилки-свиньи на «читок», и жизнь опять стала прекрасна и удивительна.

Вчера у Ильича всё было нештяк, он хотя и опохмелился душевно, но сон вдруг пропал и появилось, так редко посещаемое его, чувство стыда. Стыд и страх, что попрут его с работы, что не видать больше ему любимого трактора, а как жить дальше без железяки, на которой он каждый болтик, каждый трак чуть ли не языком вылизывал, да и он без него станет, что дитя малое без мамки. Заклинит без масла, закипит без воды, поест его ржа всего, начиная с гусениц. Прошибла его пьяная мужская скупая слеза и сползла по давно небритой щеке. «Эхма, жизнь жестянка», – с этой мыслью Ильич и уснул.

Он ещё не знал, что его посетило такое незнакомое чувство, как совесть, видно она из тех, из рабочих совестей, которые всю жизнь не дают нам покоя, всё куда-то гонят, заставляют что-то делать, творить, заботиться о ближних и даже о своём любимом тракторе. Иван Ильич, вдруг проснувшись, зевнул с подвыванием, сказал себе: «Сволочь, я, сволочь!» После этого глубоко и облегчёно вздохнул и уснул не беспокойным, привычным сном, а глубоким, спокойным сном выздоровевшего человека.

Но даже в таком исцеляющем сне, ему почему-то приснилась не жена со своей скалкой, и даже не горячо любимый трактор, а начальник участка бурения Семёныч. Он размахивал коленчатым валом от его бурового Т-130, и грозился до смерти убить Ильича, если сегодня его не будет на работе. Это было знамение свыше, и поутру Ильич, схватив свою жопу в горсть, ломанулся к автобусной остановке: «Господи, спаси и помилуй раба божия, Илию».

Раскаяние, посыпем главу пеплом

Утром в ожидании вахтовки наша бригада кучковалась в диспетчерской, когда и появился Иван Ильич. По закону подлости тут же нарисовался и начальник участка Семёныч: «Баа, Иван Ильич?! Явление Христа народу!? Пиши объяснительную, но лучше сразу заяву на увольнение, строчи давай, достал ты меня».

Делать нечего, и Иван Ильич трясущемся руками, вспоминая знакомые буквы, стал царапать объяснительную записку. Перо протыкало почему-то сразу по три листа, буквы прыгали и норовили залезть друг на друга словно сохатые во время гона, похмельный пот заливал глаза, разъедая их и мешая писать. Главный экзекутор и начальник Семёныч стоял тут же и всё поторапливал: «Скорей, скорее!». Знал ведь, паразит, сколь тяжка писанина с бодуна, сам ведь такой, но глядя на муки Ильича, он тащился и, наверное, кончал от перевозбуждения, садомазо, в общем.

Объяснительная от Ивана Ильича

«Аж наки десять дней я не был на работе, поскольку тяжело болел обмороженными ногами. В больницу не ходил, потому как санков не было увезти меня туды. На себе баба меня упереть не смогла, поскольку худа больно, и хотя я живу в Дебине двадцать лет, но на меня в больнице даже и карточки нет. А всё с чего началось-то? Припёрло меня до ветру по-тяжёлому, а валенков-то и нетути, жена-баба спрятала кудысь, чтоб я по нечайке за водкой не упылил. Делать неча, я в одних носках вылетаю в сортир, быстренько сотворяю царское дело, а потом пока ноги совсем не задубели, несусь сразу в лавку, а чё зря время терять?

За всеми этими хозяйскими хлопотами даже не заметил, как и ноги отморозил. Утром-то нужно на работу ехать, да ноги в пимы совсем не лезут, распухли, значит. Тут и пошло у меня лечение всякое домашнее, баба же у меня врачихой работает, полы по кабинетам моет, она многое знает, многое умеет. Вот и меня на ноги поставила, только пока печати у неё нет на справки ставить. Прошу понять, вникнуть, простить и допустить к работе. Ваш до гроба, И.И.»

Семёныч, читая объяснительную, хохочет и хлопает себя по толстым ляжкам толстыми ладонями: «Ну Ильич, ну писака, Шолохов, однако, нет, нет, ты – Жюль Верн, вот кто ты». Тот тоже всё здорово врал, да многое из того правдой обернулось. «Ладно, фантазёр, иди работай, а бумага эта пусть пока у меня полежит, я, может быть, с ней в сортир сбегаю при случае, а может и ход дам».

Врал всё Семёныч, он давно знал о запое Ильича. Пусть себе мужик попьёт, покуражится, дурь из себя выгонит, а самый лучший работник, это провинившийся, а потом прощёный мужик. Он потом для тебя, благодетеля, горы свернёт. А фамилия у того Семёныча была Корнев, и сам он был из сибиряков, из купецкого роду-племени, оттого и дело туго знал. Знал он, как скрутить или приручить человека, он всё мог, но не мог только заставить работяг полюбить себя, зауважать. Другая у него выходит кость.