Вы здесь

Основано на реальных событиях. *** (Дельфина де Виган, 2015)

* * *

Я бы хотела рассказать, как, при каких обстоятельствах Л. вошла в мою жизнь. Я бы хотела как можно точнее описать контекст, который позволил Л. проникнуть в мое личное пространство и терпеливо завладеть им. Это не так просто. И вот сейчас, когда я пишу эту фразу: «при каких обстоятельствах Л. вошла в мою жизнь», я осознаю, сколь напыщенно это выражение в связи с раздутым пустяком, каким образом оно подчеркивает еще не существующий драматизм, это желание оповестить о переломе или неожиданном повороте. Да, Л. «вошла в мою жизнь» медленно, уверенно, коварно, до глубины перевернула ее. Л. вошла в мою жизнь, словно вышла на театральные подмостки прямо посреди спектакля, как будто режиссер позаботился о том, чтобы все вокруг поблекло, уступив ей место. Как будто выход Л. был подготовлен таким образом, чтобы указать на ее значительность, чтобы именно в этот момент зритель и другие лица, присутствовавшие на сцене (в данном случае я), смотрели только на нее, чтобы все вокруг нас замерло и ее голос разнесся по всему залу. Короче, чтобы она оказала свое воздействие.

Но я слишком спешу.

Я повстречалась с Л. в конце марта. После каникул Л. уже разгуливала по моей жизни, словно давнишняя подруга по хорошо знакомой местности. После следующих каникул у нас уже были наши private jokes[1], общий язык, составленный из намеков и двусмысленностей, взгляды, которых было достаточно, чтобы понять друг друга. Наше сообщничество питалось взаимными признаниями, но также и недосказанностью и молчаливыми замечаниями. По прошествии времени и учитывая жестокость, в которую позже превратились наши отношения, я могла бы поддаться искушению сказать, что Л. вошла в мою жизнь со взломом, имея единственной целью захват моей территории, но это было бы неправдой. Л. вошла тихо, с безграничной деликатностью, и я испытала с ней мгновения поразительного согласия.

Вечером накануне нашего знакомства меня ждали на Парижском Книжном салоне на автограф-сессию. Там я встретила своего друга Оливье, приглашенного для прямой трансляции со стенда «Радио Франс».

Я смешалась с толпой, чтобы послушать его. А потом мы с ним и его дочерью Розой поделили на троих бутерброд, усевшись прямо на потертое ковровое покрытие в укромном уголке салона. Я была объявлена на четырнадцать тридцать, времени у нас оставалось немного. Оливье не замедлил сказать мне, что я выгляжу усталой, он всерьез беспокоится, как я справлюсь со всем этим. «Все это» означало одновременно и то, что я написала такую личную, интимную книгу и что эта книга получила такой резонанс – резонанс, на который я вообще не рассчитывала, он знает, и к которому, следовательно, не была готова.

Позже Оливье предложил пойти со мной, и мы направились к стенду моего издателя. Мы миновали очередь, плотную, тесную. Я хотела понять, к какому автору она стоит. Помнится, я подняла глаза в поисках афиши, которая подсказала бы нам его фамилию, и тут Оливье шепнул мне: думаю, это к тебе. Действительно очередь тянулась издалека, а потом заворачивала к стенду, где меня ждали.

В другое время, и даже несколькими месяцами раньше, это наполнило бы меня радостью и, конечно, тщеславием. Я часами смирно поджидала читателей в различных салонах, позади стопки своих книг, но никто не приходил. Я знала эту растерянность, это вызывающее чувство стыда, одиночество.

Теперь же я была охвачена совсем другим чувством, чем-то вроде восторга. На мгновение меня посетила мысль, что это слишком, слишком для одного человека, слишком для меня. Оливье сказал, что уходит.


Моя книга вышла в конце августа, и с тех пор я в течение нескольких месяцев переезжала из города в город, с презентации на автограф-сессии, с дискуссии в книжные магазины, библиотеки, медиатеки, где меня ждали всё более многочисленные читатели.

Порой из-за этого меня охватывало чувство, что я добилась цели, увлекла с собой, за собой тысячи читателей; чувство, разумеется, обманчивое – что меня услышали и поняли.

Я написала книгу, значения которой даже не представляла.

Я написала книгу, впечатление от которой среди моих близких и моего окружения станет распространяться волнами, побочного действия которых я не могла предвидеть. Книгу, которая незамедлительно укажет на мои нерушимые основы, но также и на моих ложных союзников; книгу, чье замедленное действие будет продолжаться долго.

Я не представляла себе ни многократного умножения предмета, ни последствий этого, не представляла этой фотографии моей матери, растиражированной сотнями, а потом и тысячами экземпляров. Этой фотографии, помещенной на суперобложку и широко поспособствовавшей распространению текста. Этой фотографии, очень скоро отделившейся от самого ее образа и с тех пор ставшей портретом не моей матери, а персонажа романа, тревожного и излучавшего особую энергетику.

Я не представляла взволнованных и робеющих читателей, не представляла себе, что кое-кто расплачется передо мной и как мне будет трудно сдерживаться, чтобы не плакать вместе с ними.

И был тот самый первый раз, в Лилле, когда хрупкая молодая женщина, очевидно, изнуренная частым пребыванием в больницах, призналась, что роман дал ей безумную, безрассудную надежду на то, что, несмотря на болезнь, несмотря на то, что уже случилось и чего нельзя исправить, несмотря на то, что «из-за нее» пришлось вынести ее детям, они, может быть, смогут любить ее…

А как-то в другой раз, в Париже, воскресным утром один сломленный жизнью мужчина рассказал мне о своем психическом расстройстве. О том, как другие смотрят на него, на них, – тех, кого многие так боятся, что свалили всех в одну кучу: страдающих раздвоением личности, шизофреников, просто людей, склонных к депрессии, – и налепили на них этикетки, словно на запакованных в целлофан кур, в соответствии с современными тенденциями и обложками иллюстрированных журналов. И Люсиль, моя неприкосновенная героиня, всех их возвращала в общество.

И другие: в Страсбуре, Нанте, Монпелье – люди, которых мне порой хотелось заключить в объятия.

Понемногу мне худо-бедно удалось выстроить невидимую преграду, санитарный пояс, который позволил бы мне продолжать, будучи здесь, соблюдая хорошую дистанцию, совершать некое движение диафрагмы, которое задерживало бы воздух на уровне грудины таким образом, чтобы получалось нечто вроде валика, этакая невидимая подушка безопасности. А потом я постепенно выдыхала бы ее, когда опасность миновала. Тогда я могла слушать, говорить, понимать, какие узелки завязываются по отношению к книге, все это движение между читателем и текстом, при том что книга почти всегда и по причине, которую я не могу объяснить, адресует читателя к его собственной истории. Книга была чем-то вроде зеркала, глубина и границы которого находились вне моей компетенции.


Но я знала, что со дня на день все это скажется на мне: количество, да, количество читателей, комментариев, приглашений, число книжных магазинов, в которых я побывала, и часов, проведенных в скоростных поездах. И тогда что-то просядет под тяжестью моих сомнений и противоречий. Я знала, что в один прекрасный день не смогу уклониться от этого, и мне придется познать точную меру вещей и расплатиться сполна.

В ту субботу на Книжном салоне я едва успевала подписывать форзацы. Люди пришли, чтобы поговорить со мной, и я натужно искала слова, чтобы поблагодарить их, ответить на вопросы, оправдать ожидания. Я слышала, как дрожит у меня голос, мне было трудно дышать. Подушка безопасности больше не работала, мне не удавалось оказывать сопротивление. Я стала проницаемой. Уязвимой. В шесть часов вечера очередь перекрыли при помощи эластичной ленты, растянутой между двумя столбиками, чтобы отсечь вновь прибывших, которым пришлось повернуть назад. Я слышала, как в нескольких метрах от меня ответственные за стенд объясняли, что я закончила: «Ей пора уходить, время вышло, мы сожалеем, но она уходит».

Закончив подписывать книги тем, кто оказался последним в очереди, я на несколько минут задержалась, чтобы переговорить с моей издательницей и коммерческим директором. Я думала о пути, который мне предстоит проделать, чтобы добраться до вокзала; я была в таком изнеможении, что могла бы растянуться прямо на полу и остаться здесь. Мы стояли возле стенда, я повернулась спиной к аллеям салона и столику, за которым совсем недавно сидела. Сзади подошла какая-то женщина и спросила, не подпишу ли я ее экземпляр. Я слышала, что говорю ей «нет», вот так запросто, не колеблясь. Мне кажется, я объяснила, что если подпишу книгу ей, остальные непременно снова выстроятся в очередь, чтобы я опять давала автографы.

Я поняла по ее взгляду, что она не понимает, не может понять: вокруг никого нет, невезучие разошлись, кажется, все тихо-спокойно. Вот что я прочла в ее глазах: да что эта дура из себя строит, что значат еще одна-две книжки, разве не для того вы сюда пришли, чтобы продавать и подписывать книги, не станете же вы, в самом деле, жаловаться…

А я не могла сказать ей: мадам, очень сожалею, но я больше не могу, я устала, у меня нет ни сил, ни возможности, вот и все. Мне известно, что другие могут часами не пить, не есть, пока все не пройдут, не получат свое удовольствие. Это настоящие верблюды, какие-то атлеты. Но не я, разумеется, и не сегодня, я не в состоянии больше писать свою фамилию, моя фамилия – это ложь, мистификация. Поверьте, моя фамилия на этой книге сто́ит не больше, чем голубиный помет, по несчастью шлепнувшийся на форзац.

Я не могла сказать ей: если я подпишу вашу книгу, мадам, меня разорвет надвое, именно это и произойдет, предупреждаю вас, отойдите в сторонку, держитесь подальше, тончайшая нить, соединяющая две части меня, вот-вот порвется, и тогда я расплачусь, а то и начну выть, а это может оказаться очень неприятным для всех нас.

Я покинула салон, еще не догадываясь о чувстве раскаяния, которое уже начинало охватывать меня.

Я вошла в метро на станции «Порт-де-Версай», состав был полон, но все же нашла местечко и села.

Уткнувшись носом в стекло, я принялась мысленно вновь проигрывать недавнюю сцену. Один раз, потом другой. Я отказалась подписать книгу той женщине, хотя была там и продолжала беседовать. Я не могла опомниться. Чувствовала себя виноватой, смешной. Мне было стыдно.


Сейчас я описываю эту сцену со всей сопутствующей ей усталостью, которую тогда испытывала, потому что почти уверена: если бы ее не было, я бы не встретила Л.

Л. не нашла бы во мне этого пространства, столь хрупкого, столь подвижного, столь рыхлого.

* * *

В детстве я всегда плакала в свой день рождения. В то мгновение, когда гости все вместе затягивали традиционную песенку, слова которой одинаковы во всех известных мне семьях, а на меня надвигался торт, утыканный свечами, я начинала рыдать.

Это внимание, сосредоточенное на моей персоне, сверкающие взгляды, направленные в мою сторону, это общее возбуждение были мне невыносимы.

Впрочем, это не имело никакого отношения к истинному удовольствию, которое я испытывала от того, что праздник был устроен в мою честь, ничуть не портило мне радость от получения подарков; но было именно в этом мгновении нечто от эффекта Ларсена[2], как если бы в ответ на производимый сообща, направленный на меня шум я могла лишь произвести какой-то другой, еще более пронзительный, неприятной для слуха и губительной частоты звук.

Не знаю, до какого возраста повторялся этот сценарий (нетерпение, напряжение, радость, а потом я – перед всеми – вдруг в слезах и потерявшая голову), но я сохранила четкое воспоминание об ощущении, переполнявшем меня тогда: «наши самые искренние пожелания, и пусть эти несколько огоньков принесут вам счастье», – и о желании тотчас исчезнуть.

Однажды, когда мне должно было исполниться восемь лет, я сбежала.

В те времена, когда принято было отмечать дни рождения в дошкольной группе, моя мать, помню, писала воспитательнице записочки, чтобы попросить ее не вспоминать о моем. Такую записку она мне обычно зачитывала вслух, прежде чем засунуть в конверт, и в ней фигурировало слово «возбудимая», смысла которого я не понимала. Я не осмелилась спросить ее, сознавая, что написать воспитательнице – это уже необыкновенный поступок, некое усилие, рассчитывающее с ее стороны на не менее необыкновенное действие, какую-то поблажку, короче, особое отношение. По правде говоря, долгое время я полагала, что определение «возбудимая» как-то связано с объемом словарного запаса человека: я была девочка e-mot-ive, которой, видимо, не хватало слов[3], что, похоже, объясняло мою неспособность праздновать день рождения в коллективе. Так до меня дошло, что для того, чтобы жить в обществе, необходимо вооружиться словами, не бояться множить их, разнообразить, выискивать самые тонкие их нюансы. Добытый таким образом словарь постепенно превратился бы в плотную жилистую броню, позволяющую существовать в мире бдительно и уверенно. Но столько слов еще оставалось неведомо мне.


Позже, в начальной школе, заполняя анкету, я продолжала привирать относительно даты своего рождения, из предосторожности перенося ее на несколько месяцев, в самую середину летних каникул.

А еще в школьной столовой или у друзей мне частенько случалось (до вполне зрелого возраста) глотать или прятать боб, который я с ужасом обнаруживала в своем куске торта. Объявлять о своей победе, в течение нескольких секунд, а то и минут, быть объектом всеобщего внимания было практически невозможно. Я уже не говорю о выигравших лотерейных билетах, в спешке скомканных или порванных в тот самый момент, когда следовало проявиться, чтобы получить свой приз; доходило даже до того, что я отказывалась от награды, например, когда я была в четвертом классе, во время праздника по случаю окончания учебного года я не взяла купон стоимостью сто франков на покупку в «Галери Лафайет». Помню, как я преодолела расстояние, отделявшее меня от сцены, – важно было дойти, не споткнувшись, с естественным и раскрепощенным видом, потом подняться на несколько ступенек, разумеется, поблагодарить директрису школы, – и в результате убедилась в том, что игра не стоила свеч.

Оказаться в центре внимания, пусть даже на мгновение, вытерпеть множество взглядов сразу было просто нереально.


В детстве и юности я отличалась большой робостью. Сколько я себя помню, это затруднение возникало прежде всего перед группой (то есть когда мне приходилось иметь дело больше чем с тремя или четырьмя людьми одновременно). В частности, дошкольная группа стала для меня первым выражением коллективной общности, никогда не прекращавшей пугать меня. До самого конца школы я была неспособна уснуть накануне чтения вслух выученного текста или доклада. Обойду молчанием уловки, к которым я долгое время прибегала, чтобы избежать любой необходимости выступать публично.

Зато с самого раннего возраста я, кажется, сумела обрести определенную легкость в общении один на один, с глазу на глаз, и истинную способность встретить Другого, едва он принимал форму личности, а не группы, и привязаться к нему. Куда бы я ни направлялась, где бы ни останавливалась, я всегда находила, с кем поиграть, поговорить, посмеяться, помечтать. Повсюду, где я бывала, я обзаводилась друзьями (подругами) и завязывала длительные отношения, как если бы очень рано осознала, что моя чувственная самозащита нуждается именно в этом. До тех пор, пока я не повстречала Л.

* * *

В ту субботу после Книжного салона я предполагала помчаться на вокзал и поехать за город к человеку, которого я любила, чтобы провести с ним вечер и следующий день. Франсуа, как почти каждые выходные, еще накануне отправился в Курсей.

С годами дом, который он как раз только что купил, когда мы познакомились, стал его убежищем, укрепленным лагерем. И когда по пятницам я вижу, как он переступает порог своего пристанища, мне вспоминаются беспроводные телефонные трубки, издающие короткий удовлетворенный «бип», когда их кладут на базу, если они разрядились. Люди, которые нас окружают, знают, до какой степени этот дом является фундаментом его равновесия и как редко он с ним расстается.

Франсуа ждал меня. Мы договорились, что я позвоню, когда сяду в пассажирский поезд, который останавливается повсюду, даже посреди чистого поля, в нескольких километрах от Курсея.

Когда состав метро остановился на станции «Монпарнас», я засомневалась. Разумеется, я поднялась с сиденья, однако не вышла из вагона. Я чувствовала себя чересчур озабоченной, чтобы уехать. Непригодной к общению. Инцидент в салоне резко обострил мою усталость, состояние напряженности, беспокойства, которого так опасался Франсуа, а уж этого мне никак нельзя было допустить. Я поехала дальше, в сторону одиннадцатого округа. Послала сообщение, чтобы предупредить, что еду домой и позвоню ему чуть позже.

Оказавшись в своем районе, я зашла в супермаркет. Мои дети проводили выходные у их отца, Франсуа был за городом. Во время поездки в метро вырисовалась перспектива спокойного вечера, вечера тишины и одиночества, а это именно то, в чем я нуждалась.

Я прогуливалась по отделам мини-маркета с красной пластиковой корзинкой, когда услышала, что кто-то окликнул меня. Позади оказалась Натали, радостная, немного удивленная. В течение года мы часто сталкиваемся в нашем супермаркете. Со временем эти случайные встречи превратились в некий повторяющийся розыгрыш, в котором каждому следовало всего лишь исполнить свою роль. Мы прыскали, обнимались: «Надо же, какая случайность, я никогда не хожу сюда в такое время». «Я тоже».

Мы немножко поболтали в отделе йогуртов. У Натали во второй половине дня также была автограф-сессия на Книжном салоне, к тому же она давала интервью по поводу своей последней книги «Мы были живыми существами». Она собиралась прийти повидать меня на стенде моего издателя, но времени оставалось мало, и она предпочла пораньше вернуться домой, потому что была в тот же вечер приглашена на праздник. Вот она и забежала в супер, чтобы купить бутылку шампанского. Почему меньше чем за три секунды я согласилась пойти с ней на этот праздник, хотя мгновение назад радовалась, что проведу вечер одна, я не помню.

До встречи с Франсуа несколько лет назад я частенько проводила вечера с Натали и еще одной подругой, Жюдит. Мы все трое были более или менее одиноки и хотели развлекаться. Такие вечера мы называли ЖДН (Жюдит, Дельфина, Натали). Их смысл заключался в том, что каждая из нас делала так, чтобы ее с двумя подружками приглашали на разнообразные праздники (юбилеи, новоселья, рождественские ужины). То есть мы проникали в самые нелепые места, притом что никого из нас туда не звали. Таким образом нам удалось попасть на открытие различных лофтов, на танцульки, на ужины по случаю открытия нового предприятия и даже на одну свадьбу, где никто из нас не был знаком ни с женихом, ни с невестой.

Хотя я люблю праздники, но почти всегда избегаю того, что называется «ужин не дома» (я не имею в виду ужины с друзьями, я говорю об ужинах более или менее светского характера). Подобное неприятие связано с тем, что я неспособна приноровиться к требованиям жанра. Тогда все идет так, как если бы внезапно вновь вернулась моя робость, я опять становлюсь краснеющей девочкой или девушкой, какой была прежде, неспособной легко и непринужденно принять участие в разговоре, испытывающей страх оказаться не на высоте, не к месту. Впрочем, чаще всего, если в компании больше четырех человек, я немею.

Со временем я поняла – или это алиби, позволяющее мне смиряться с положением дел, – что отношение к Другому интересует меня, лишь начиная с определенной степени близости.


ЖДН стали реже, а потом прекратились, не очень понимаю почему. Быть может потому, что у каждой из нас произошли изменения в жизни. В тот вечер в супермаркете я сказала Натали «да», решив, что вечеринка даст мне ставшую столь редкой возможность потанцевать. (Надо заметить, что хотя я пугаюсь при мысли о необходимости изображать что-то во время ужина, зато способна в одиночестве танцевать посреди гостиной на вечеринке, где я никого не знаю.)

Я прекрасно понимаю, что от подобных уточнений может создаться впечатление, что я отклоняюсь к другим историям, что я отвлеклась под предлогом желания обрисовать контекст или окружение. Но нет. Последовательность событий представляется мне важной для того, чтобы понять, как я встретилась с Л., и на протяжении моего повествования мне, безусловно, понадобится опять возвращаться назад, еще дальше, чтобы попытаться уловить истинный смысл этой встречи.

Принимая во внимание сумбур, который она внесла в мою жизнь, мне важно уточнить, что именно сделало возможным такое влияние Л. на меня и, разумеется, мое – на Л.

Кстати, я танцевала, когда передо мной оказалась Л., и, насколько мне помнится, наши руки соприкоснулись.

* * *

Мы сидели на диване, Л. и я.

Я первая ушла с танцпола, в какой-то момент, когда музыка мне разонравилась.

Л., которая больше часу танцевала рядом со мной, не замедлила присоединиться ко мне. Улыбнувшись, она втиснулась на узкое место между мной и моим соседом, который прижался к подлокотнику, чтобы она уселась поудобнее. Она заговорщицки торжествующе подмигнула мне.

– Вы прекрасны, когда танцуете, – едва устроившись, объявила она. – Вы прекрасны, потому что танцуете так, будто думаете, что никто на вас не смотрит, как если бы вы были одна. Кстати, я уверена, что вы так же танцуете одна у себя в спальне или в гостиной.

(Моя дочь, будучи подростком, однажды сказала мне, что, когда она станет взрослой, то запомнит меня такой: мать, танцующая посреди гостиной, чтобы выразить свою радость.)

Я поблагодарила Л. за комплимент, но не знала, что ответить. Впрочем, похоже, она ответа и не ждала и по-прежнему с улыбкой смотрела на танцпол. Я украдкой разглядывала ее. Л. была одета в облегающие черные брюки и кремовую блузку, ворот которой украшала тонкая темная шелковая или кожаная лента – мне не удалось с уверенностью определить материал. Л. была великолепна. Мне на ум пришла реклама марки Жерар Дарель, я прекрасно помню, именно эта простая современная изысканность, искусное сочетание классических буржуазных тканей и рискованных деталей.

– Я знаю, кто вы, и счастлива встретить вас, – добавила она через короткое время.

Мне, разумеется, следовало бы спросить, как ее зовут, кто ее пригласил, иначе говоря, что она делает в жизни, но я ощущала, что робею перед этой женщиной, перед ее спокойной уверенностью.

Л. была как раз из тех женщин, что завораживают меня.

Л. была безупречна, гладкие волосы, великолепно отшлифованные и покрытые ярко-красным лаком ногти, которые, казалось, светились в темноте.

Я всегда восхищалась женщинами, которые носят лак на ногтях. Для меня крашеные ногти выражают некую идею женского совершенства, которое, я в конце концов вынуждена была признать, для меня останется недосягаемым. Кисти у меня слишком широкие, большие, в некотором смысле, мощные, и когда я делаю попытку нанести на ногти лак, они кажутся еще шире, словно эта тщетная потуга «переодевания» только подчеркивает их мужской характер (по мне, кстати, эта процедура чересчур утомительна, сами движения требуют тщательности и терпения, которыми я не обладаю).

Сколько времени надо тратить, чтобы быть такой женщиной, размышляла я, разглядывая Л., как уже прежде, до нее, разглядывала десятки женщин в метро, в очереди в кино, за столиками в ресторанах? С прическами, макияжем, отутюженных. Ни одной лишней складочки. Сколько времени требуется каждое утро, чтобы дойти до такого состояния совершенства, и сколько вечером для того, чтобы правильно сделать все, чтобы из него выйти? Какой образ жизни нужно вести, чтобы иметь время укрощать волосы укладкой, каждый день менять украшения, подбирать и варьировать наряды, ничего не оставляя на волю случая?

Теперь-то я знаю, что дело тут не только в свободе, но скорее в «типе», какого «типа» женщиной мы хотим быть, если только у нас есть выбор.

Помню, когда я впервые встретилась со своей издательницей в ее кабинетике на улице Жакоб, меня прежде всего заворожила ее изысканность; разумеется, ногти, но и все остальное тоже, простое и безукоризненного вкуса. От нее исходила женственность несколько классическая, но отменно дозированная, которая поразила меня. Когда я познакомилась с Франсуа, то была убеждена, что ему нравятся женщины не такого «типа», как я, более манерные, более утонченные, владеющие собой. Вспоминаю, как в кафе объясняла своей подружке причины неминуемого провала; это просто было невозможно, ну да, именно поэтому, Франсуа нравятся женщины с гладкими и покорными волосами (говоря это, я помогала себе жестами), а я кудлатая. Мне казалось, что одно это несоответствие уже обобщает все более глубинные, даже основополагающие, различия. В общем, наше знакомство было всего лишь банальной ошибкой при переводе стрелок. Мне понадобилось время, чтобы согласиться, что это не так.


Через некоторое время Л. поднялась с дивана и снова принялась танцевать среди десятка других гостей, протиснувшись между ними так, чтобы оказаться лицом ко мне. Сегодня, учитывая то, что произошло, я не сомневаюсь, что эту сцену следует понимать как демонстрацию соблазнения, да она мне таковой и представляется, но тогда речь шла скорее о некой игре между нею и мной, неком молчаливом сговоре. Что-то интриговало, занимало меня. Л. иногда прикрывала глаза, движения ее тела были исполнены сдержанной, непоказной чувственности. Л. была красива, и мужчины смотрели на нее, я пыталась перехватить мужской взгляд на нее, уловить момент, когда этот взгляд смутится. Я чувствительна к женской красоте и была такой всегда. Мне нравится смотреть на женщин, восхищаться ими, пытаться вообразить, какой изгиб, какая ложбинка, какая впадинка, какой легкий дефект произношения, какое несовершенство вызывает у них желание.

Л. танцевала почти неподвижно, ее стан тихонько колыхался в такт музыке, улавливал каждую ноту, каждый нюанс; ее ноги теперь были словно приклеены к полу и больше не двигались. Л. была стеблем, лианой, подчиняющейся дуновению, ритму. И смотреть на это было так прекрасно.


Позже, и теперь мне уже не удается установить связь между этими двумя моментами, мы с Л. оказались сидящими в кухне за столом перед бутылкой водки. Иногда я припоминаю, что какие-то люди, которых я не знала, приходили поговорить со мной, я провела с ними недолгое время, а потом Л. протянула мне руку, приглашая снова танцевать. Натали я потеряла из виду, наверное, она ушла домой. Народу было много, на вечеринке царило веселье.


Не знаю, с чего вдруг мне вздумалось рассказать Л. о женщине на Книжном салоне, о своих угрызениях совести, о не покидающем меня горьком послевкусии. Я непрестанно вспоминала ту встречу, свою реакцию. Было в этой сцене что-то, что вызывало мое негодование, что не было мной. Я была лишена всякой возможности догнать ту женщину, принести ей извинения, подписать для нее свою книгу. Что случилось, то случилось, дело сделано, и нет ни малейшего шанса все отыграть назад.

– На самом деле, вас беспокоит не только то, что эта женщина оскорблена, что она, быть может, проделала долгий путь, чтобы повидать вас, оставила детей на сестру, поссорилась с мужем, который намеревался вместе с ней отправиться за покупками и не понимал, почему ей так важно увидеться с вами. Нет, вас на самом деле преследует мысль о том, что теперь эта женщина может разлюбить вас.

Голос у нее был мягкий, без иронии.

– Наверное, – согласилась я.

– Думаю, у вас сейчас непростое время. Комментарии, реакции, этот внезапный свет. Думаю, здесь может быть риск провала.

Я попыталась возразить: все же не стоит преувеличивать.

Она продолжала:

– Тем не менее иногда вы должны чувствовать себя очень одинокой, как если бы вы оказались совершенно голой в свете фар посреди дороги.

Я оторопело смотрела на Л. Именно так я себя и чувствовала, «совершенно голой посреди дороги», и именно такими словами я несколькими днями раньше это сформулировала. С кем я поделилась? Со своей издательницей? С журналистом? Как Л. могла использовать в точности те выражения, которые употребила я? Разве что я кому-то сказала?

Я и теперь не знаю, повторила Л. в тот вечер слова, которые где-то прочла либо которые ей передали, или в самом деле она догадалась.

Мне следовало сразу понять, что Л. обладает невероятным «чувством Другого», даром найти верные слова, сказать каждому то, что он хочет услышать. Л. всегда без промедления задавала самый уместный вопрос или бросала реплику, доказывавшую собеседнику, что лишь она одна способна понять его и поддержать. Л. могла не только с первого взгляда определить причину смятения, но, главное, найти трещину, имеющуюся в каждом из нас, как бы глубоко она ни залегала.

Помнится, я обрисовала Л. свое представление об успехе, без всяких уловок, уверенная, что мои слова не будут поняты превратно. С моей точки зрения, успех книги – это несчастный случай. В прямом смысле. Внезапное неожиданное событие, спровоцированное непредвиденным стечением различных невозможных факторов. Только не следует искать в моих словах ложной скромности, разумеется, сама книга тоже играет роль в этой истории, но она представляет лишь один из параметров. Другие книги потенциально тоже имели бы подобный успех, и даже более значительный, но для них обстоятельства сложились не столь благоприятно, недостало того или иного параметра.

Л. не сводила с меня глаз.

– Несчастный случай, – снова заговорила она, особенно выделив эти слова, чтобы дать понять, что не она первая их сказала, – причина повреждений, порой необратимых, не так ли?

Я допила водку, которую она несколько раз подливала мне в рюмку. Я не была пьяна, наоборот, мне казалось, что я достигла того уровня сознания, в каком редко бывала. Было очень поздно, вечеринка внезапно закончилась, все разошлись. Мы были одни в кухне, где еще минуту назад было полно народу. Прежде чем ответить ей, я улыбнулась.

– Да, именно так. Успех книги – это несчастный случай, в котором нельзя не пострадать, однако жаловаться было бы недостойно. В этом я уверена.


Мы взяли одно такси, Л. настояла, ей несложно меня подбросить, это ей по пути, даже не придется делать крюк.

В машине мы молчали. Я ощущала, как мной овладевает усталость, давит на затылок, постепенно сковывает все члены.

Водитель остановился перед моим домом.

Л. погладила меня по щеке.

Я часто вспоминала этот ее жест, в нем были симпатия, нежность, возможно, желание.

А может, и ничего. Потому что, по правде говоря, я ничего об Л. не знаю и никогда ничего не знала.


Я вышла из машины, поднялась по лестнице и, не раздеваясь, рухнула в постель.

* * *

Я смутно помню последующие дни. Разумеется, у меня оставались какие-то обязательства: встречи в книжных магазинах, медиатеках, выступления в школах. Я попыталась сократить поездки по провинциям до одной в неделю, чтобы быть со своими детьми, и предполагала завершить все к концу мая. Наступает момент, когда требуется тишина, чтобы вновь взяться за работу, вернуться к привычному ритму жизни. Я одновременно желала этого и страшилась, но я положилась на судьбу и отказывалась от всех приглашений после назначенного мною самой срока.


Как-то в пятницу вечером, возвратившись домой после двухдневного отсутствия (меня в Женеве принимал кружок любителей чтения), я обнаружила в почтовом ящике среди счетов какое-то письмо. В нижней части конверта была наклейка с напечатанными на ней моим именем и адресом.

Поэтому я решила, что это рекламная рассылка, и едва не выбросила его, даже не заглянув внутрь. Однако одна деталь привлекла мое внимание. На наклейке крупно значился номер моей квартиры – чего никогда не бывало ни на одном официальном почтовом отправлении. Я и сама долгое время не ведала о его существовании. На самом деле его можно было обнаружить на бронзовой табличке, прибитой к стене в общем коридоре, слева, примерно в метре от каждой входной двери, рядом со старыми табличками почтового ведомства. Мне потребовалось много лет, прежде чем я заметила ее. Номер моей квартиры – восемь, у моих соседей – пять, подобное отсутствие логики, на мой взгляд, лишь усиливало эффект таинственности.

Заинтригованная, я распечатала конверт и развернула листок формата А4 с напечатанным на машинке текстом. У кого в наше время еще есть пишущая машинка, подумала я, прежде чем приступить к чтению.

Ниже я целиком привожу текст, синтаксис и лексика которого, похоже, выбраны таким образом, чтобы я не могла определить пол его автора.

Дельфина!

Ты, конечно, думаешь, что отделалась. Ты думаешь, что можешь вот так выпутаться, потому что твоя книга – это, так сказать, роман и ты изменила кое-какие имена. Ты думаешь, что сможешь и дальше жить своей маленькой жалкой жизнью.

Слишком поздно. Ты посеяла ненависть и пожнешь, что положено. Лицемеры, что окружают тебя, сделали вид, что простили тебя. Но они не забыли, можешь мне поверить, они в ярости, они ждут своего часа и, когда придет время, не промахнутся. Мне это прекрасно известно. Ты заложила бомбу, тебе и подсчитывать ущерб. Никто за тебя этого не сделает.

Не делай поспешных выводов относительно моих намерений. Я не желаю тебе зла. Наоборот, я желаю тебе самого наилучшего. Я желаю тебе блистательного успеха, обеспеченного на 75 %, потому что полагаю, что ты левачка, как все богемные мещане вроде тебя, и будешь голосовать за Франсуа Олланда.

Ты продала свою мать и здорово заработала.

У тебя водятся деньжата, верно? За семейные саги хорошо платят, по максимуму, да?

Так что, будь добра, профукай состояние.

В то время через свое издательство я получала много корреспонденции: десятки писем от читателей, которые каждую неделю мне доставляли в плотном бумажном конверте. И электронные сообщения, перенаправленные на мою почту с сайта издателя. Но анонимное письмо на свой личный адрес я получила впервые. И впервые я получила такое резкое письмо, касающееся моих книг.

Едва я дочитала, у меня зазвонил мобильник. Высветившийся номер был мне незнаком, и я не сразу ответила. Какое-то мгновение я думала, что звонит тот же человек, который написал письмо, хотя в подобном подозрении не было никакого смысла. Я была так взволнована (и утешена), что мне не показалось неуместным узнать низкий и глуховатый голос Л., которой я, между прочим, своего номера не давала.


Оказывается, после нашей встречи Л. часто думала обо мне и теперь предлагала в один из ближайших дней мне выпить чаю, кофе, стаканчик вина или чего-нибудь другого по моему вкусу. Она прекрасно понимает, что ее поведение может показаться странным, даже вызывающим. Она коротко рассмеялась и добавила:

– Но будущее принадлежит сентиментальным.

Я не нашла, что ответить. Мне вдруг вспомнилась картинка «Сентиментальный волк» из книжки, которую я десятки раз читала своим детям, когда они были маленькие. Лукас, герой книги, резвый волчонок, уходит из семьи, чтобы жить своей жизнью. Во время прощания его взволнованный отец передает ему список продуктов, которые тот может есть: Красная Шапочка, три поросенка, коза с козлятами и т. д. Одетый в длинные шорты и свитер с высоким воротом (я привожу детали, свидетельствующие о неоспоримом очаровании персонажа), возбужденный и доверчивый Лукас пускается на поиски приключений. Но всякий раз, как он встречает одну из фигурирующих в списке жертв, той удается задобрить его, и вместо того, чтобы одним махом проглотить добычу, он продолжает свой путь. Так, дав сбежать нескольким «обедам на ножках» – с которыми он вдобавок завязал дружеские отношения, – оголодавший Лукас встречается со страшным Людоедом (мне помнится, что речь идет о Людоеде из «Мальчика-с-пальчика»), которого он заглатывает целиком, избавив таким образом от опасности всех ранимых тварей в округе.

По правде говоря, кроме этой сказки, мне на ум не пришло ни одного примера, подтверждающего счастливую участь сентиментальных. Напротив, мне казалось, что в последнее время они становятся любимой добычей извращенцев и властолюбцев.

Как бы то ни было, я услышала, что говорю «да, почему бы нет, с удовольствием» – что-то в этом роде. Мы договорились встретиться в следующую пятницу в кафе, которое знает Л. Во время разговора она несколько раз спросила меня, все ли в порядке, как будто туда, где она находилась, ей передалось мое беспокойство.

Позже, когда мне захотелось узнать, откуда у нее мой телефон, Л. ответила, что у нее достаточно «связей», чтобы раздобыть мобильник кого угодно.

* * *

У себя в ежедневнике я обнаружила следы нашей первой встречи.

Против имени Л. я записала номер телефона и адрес кафе. Тогда и совсем недолгое время спустя я еще могла держать ручку, и жизнь моя в течение последних пятнадцати лет помещалась в черном ежедневнике Quo Vadis[4] одной и той же модели, который я обновляла каждую осень. При помощи его страниц я пытаюсь представить состояние духа, в котором я пребывала, когда снова увидела Л., восстановить контекст. В течение той недели я, судя по записям, участвовала во встрече в парижском книжном магазине, общалась в отеле «Лютеция» с ученой дамой из Национального центра научных исследований, пишущей исследование о распространении путем средств массовой информации творчества писателей, ходила в дом двенадцать по улице Эдуар-Локруа (адрес выделен зеленым фломастером, без всякого уточнения), провела какое-то время в ресторане «Пашидерм» с Сержем, которого вижу пару раз в год, чтобы подбить итог нашим делам и нашим жизням (в тот день речь шла о поисках идеального стула, Серж уморительно поведал мне о своих недолговечных пристрастиях к тому или иному седалищу и множестве отвергнутых стульев, сваленных грудой у него на лестничной площадке). Добавим к этому еще десяток встреч, о которых у меня сохранились только смутные воспоминания. Могу сделать вывод, что период был насыщенный, я была напряжена, как бывает, когда жизнь перегоняет меня, скачет быстрее, чем я. Впрочем, стоит заметить, что я начала заниматься английским с Симоном. Кстати, мы встретились с Л. в Экспресс-баре как раз после урока с ним.


Я почти ничего не знала об Л., потому что в вечер нашего знакомства мы в основном говорили обо мне. Осознав это, я почувствовала неловкость, вот почему, едва присев, я принялась задавать ей множество вопросов, не давая ей времени изменить направление разговора. От меня не ускользнуло то, что она привыкла задавать тон.

Л. улыбнулась, приняв правила игры.

Прежде всего, она сообщила мне, что пишет за других. Это ее профессия. Она описывала их признания, состояние души, их исключительные жизни, о которых только и надо было, что рассказать, реже их путь без шероховатостей, который следовало превратить в эпопею. Прежде она была журналисткой, но несколько лет назад превратила процесс литературной обработки в свою профессию. Л. была очень востребована издателями и даже позволяла себе отказываться от некоторых предложений. Со временем она постепенно стала специализироваться на женских автобиографиях; актрисы, певицы, дамы-политики рвали ее на части. Л. рассказала, как работает этот рынок: три или четыре литобработчика захватили самые жирные куски. Чаще всего она конкурирует с двумя известными авторами, которые, помимо собственной работы, пишут «под кого-то», «литературными неграми», уточнила она. Это невидимая литературная порода, к которой принадлежит и она сама. Потому что их имя не указывается на обложке, в лучшем случае оно возникает на первой странице: «в соавторстве». Но, по правде сказать, чаще всего ничто ни внутри, ни снаружи книги не позволяет догадаться, что подложный автор порой не написал в ней ни единого слова. Она перечислила мне названия своих последних сочинений, среди которых фигурировали воспоминания топ-модели с мировым именем и повествование о многолетней жизни в неволе одной молодой женщины. Затем Л. рассказала мне о долгих часах, проведенных ею для того, чтобы собрать материал, в беседах с этими людьми, о том, сколько времени требуется, чтобы они стали общительнее, о той связи, которая постепенно возникает, сперва очень ненадежная, потом все более крепкая и доверительная. Она расценивала их как своих «пациентов». Разумеется, это слово не следует понимать буквально, и все же термин был выбран не случайно, потому что на самом деле она выслушивала рассказы об их мучениях, противоречиях, постигала их самые сокровенные мысли. Некоторые иногда даже испытывали необходимость избежать ее взгляда или прилечь. Чаще всего она приходила к ним, доставала диктофон и телефон (однажды она утратила запись целого сеанса: аппарат разрядился во время беседы, а она не заметила; с тех пор она обезопасилась при помощи дубликата записи) и давала изливаться словам, воспоминаниям. Предыдущее лето она провела на Ибице, в доме одной известной телеведущей, с которой вместе прожила много недель. Она вошла в ее ритм, познакомилась с ее друзьями, растворилась в обстановке. Постепенно, во время совместных завтраков, ночных прогулок, пробуждений в опустевшем доме после вчерашних вечеринок, пришла доверительность. Л. все записывала, часы незначительной болтовни, когда вдруг возникало признание. После нескольких месяцев работы она заканчивала книгу. Л. нравилось говорить об этой работе, которая была ей предоставлена, работе тяжкой, живой, позволяющей вскрыть «истину», она много раз повторила это слово, потому что на самом деле только истина имеет значение. И все это вытекало из встречи, из тех особенных отношений, которые постепенно складывались между нею и собеседницами. Впрочем, ей было трудно завершить книгу, чтобы приняться за другую. Всякий раз она чувствовала себя виноватой, виноватой в уходе, словно непостоянная, нерешительная любовница, которая рвет отношения, прежде чем пресытиться.

Уже вечером Л. сказала мне, что живет одна, муж давно умер. Я не спросила, отчего, мне показалось, что эта информация содержит оттенок боли, с которой Л. не готова столкнуться. Она сообщила, что детей у нее нет, в ее откровении не было сожаления, скорей, с этим сожалением она не могла согласиться, она отказалась от него, как от яда. Потребовались бы причины, оправдания, не случилось – и все тут. Сейчас я понимаю, что не сумела бы определить ее возраст. Ей могло быть как тридцать пять, так и сорок пять. Она была из тех молодых девушек, которые выглядят женщинами раньше других, и из тех женщин, что остаются вечными молодыми девушками. Л. спросила, живу ли я с Франсуа (я помню, она назвала его по имени), я объяснила, по каким причинам мы решили, что каждый останется у себя дома, пока наши дети живут с нами. Да, разумеется, меня страшит привыкание, изношенность, раздражение, компромиссы, все то банальное, что случается с любящими людьми после нескольких лет совместной жизни, но главным образом я боюсь подвергнуть опасности душевное равновесие. К тому же в нашем возрасте каждый тащит за собой свою долю поражений и разочарований, и мне кажется, что, живя порознь, мы отдаем и получаем лучшее, что в нас есть.


Мне нравится такая легкость в общении, которую испытываешь с некоторыми людьми, эта манера сразу докапываться до сути вопроса. Мне нравится говорить о важных, волнующих вещах, даже с друзьями, которых я вижу не больше одного-двух раз в год. Мне нравится в Другом (и часто в женщинах) эта способность касаться сокровенного, не становясь при этом бесстыдной.

Так мы сидели в том кафе напротив друг друга, и Л. не принимала той несколько агрессивной позы обольщения, в которой я видела ее тогда на вечеринке: теперь она казалась мне более мягкой. Мы были двумя женщинами, доверяющими друг другу, имеющими некоторое количество общих интересов и мгновенно улавливающих, что их связывает. Это всегда представляется мне одновременно банальностью и чудом. Беседа вновь стала легкой. Помнится, очень скоро Л. перевела разговор на моих подруг. Кто они, откуда взялись в моей жизни, как часто мы видимся? Это моя любимая тема, на которую я могла бы распространяться часами. У меня есть подружки из детского сада, начальной школы, колледжа, лицея, с подготовительных курсов, отовсюду, где я бывала. Я знакомилась со своими подругами в различных учреждениях, где работала, а с двумя из них – на фестивалях или в литературных салонах. Я из привязчивых, это неопровержимый факт, и привязываюсь надолго. Некоторые мои подруги давно покинули Париж, другие вернулись. Я познакомилась с новыми. Я их всех обожаю по разным причинам, мне необходимо знать, что с ними стало, о чем они переживают, что их тревожит, даже если у всех нас очень напряженная жизнь. Еще мне нравится, что кое-кто из них завязал между собой дружбу, не имеющую больше никакого отношения ко мне.

Вот что я пыталась объяснить Л., и еще, как много каждая из них, единственная и неповторимая, для меня значит. Вдруг Л. спросила:

– Но никто из них не звонит тебе каждый день? Никто не проводит с тобой все свое время?

Нет, ни одна не присутствовала постоянно в моей жизни. Мне это казалось в порядке вещей. Со временем наши отношения претерпели изменения. Да, они стали более редкими, но от этого не менее прочными. У всех своя жизнь. И потом мы всегда встречаемся с большой легкостью, это всегда имело большое значение для каждой, как для самой давнишней, так и для совсем новой подруги. Впрочем, меня всегда восхищает эта наша способность к мгновенной задушевности, порой после долгих недель или даже месяцев разлуки. Мои синкретичные дружбы трансформировались в связь более воздушную, менее исключительную, растворимую в жизни, состоящей из других связей.

Л. выглядела удивленной. По ее мнению, во взрослом возрасте невозможно иметь много подруг. Много настоящих подруг. Она имела в виду не приятельниц, а человека, с которым можно поделиться всем. Единственного. Человека, способного все выслушать, все понять – и не осудить. Я сказала, что у меня таких много. Любые из этих отношений имеют свою собственную тональность, свой ритм и свою частоту, свои любимые темы и свои табу. Мои подруги отличаются одна от другой, и я делюсь с ними разными вещами. Каждая имеет для меня совершенно особое значение. Л. хотелось узнать об этом больше. Как их зовут, кем они работают, живут одни или с партнерами, есть ли у них дети?

Сейчас, когда я пытаюсь восстановить в памяти этот разговор, мне хочется думать, что Л. прощупывала почву, взвешивала свои шансы на победу. Но на самом деле я не уверена, что все так просто. Было в Л. подлинное любопытство, глубокий и живой интерес, в чем я не имела причин сомневаться. Редки люди, задающие настоящие, важные вопросы.


Стемнело, официантка зажгла свечи на столиках. Я отправила детям эсэмэс, предупреждая, что немного припозднюсь и чтобы не ждали меня к ужину.

Все было просто.

Потом, когда я вынимала из сумки авторучку, чтобы записать что-то на бумажке, скорее всего адрес или название какого-то магазина, Л. улыбнулась:

– Я тоже левша. А знаешь, ведь левши узнают друг друга среди остальных.


В тот день Л. не заговорила со мной ни о моей книге, ни о моей следующей работе.

Л. скрывала свои намерения, она продвигалась неслышными шажками, спешить ей было незачем.

* * *

Когда я познакомилась с Л., у меня был замысел написать роман, действие которого развивается или начинается в рамках реалити-шоу. Я давно кружила около этого феномена и за десять предыдущих лет собрала обширную документацию. В 2001-м, за несколько месяцев до появления на экранах знаменитой «Loft Story», я смотрела по TF6 передачу, принцип которой завораживал меня (по сравнению с тем, что существует сегодня, он представляется очень пошлым): три разные команды, состоящие каждая из трех молодых людей, были заперты в трех разных, совершенно пустых квартирах. Участникам предстояло выдержать определенное количество испытаний, среди которых был подсчет времени: для подключения к интернету, находившемуся в их распоряжении, для меблировки квартиры и добычи пропитания. Впервые во Франции людей снимали круглые сутки многими камерами. Насколько мне известно, «Приключения в интернете» стали самым первым реалити-шоу, показанным по французскому телевидению. По стечению каких-то уже забытых мною обстоятельств – друг сына одного друга или что-то вроде этого – мне удалось познакомиться с одним из участников этого шоу. Едва выйдя из квартиры, он рассказал мне о пережитом опыте. Меня тогда интересовало, как эти молодые люди после нескольких недель, проведенных взаперти, возвращаются к реальной жизни. Мне казалось, что мы находимся на пороге телевизуальной революции, однако я была далека от того, чтобы оценить ее размах. А потом «Loft» шумно ворвался в аудиовизуальный пейзаж, и в течение нескольких месяцев мы только о нем и говорили. Думаю, я не пропустила ни одного вечера первого сезона в прайм-тайм, и подобное прилежание в конце концов одержало верх над моим желанием писать.

Спустя несколько лет, когда реалити-шоу, не переставая, расширяли границы пустоты и вуайеризма, мое непреодолимое влечение сменило предмет. Теперь, минуя кандидатов и их психическое будущее, меня интересовало, как этим передачам удается охарактеризовать персонажей, заставить их переживать более или менее придуманные и навязанные им (или же возникающие при монтаже) отношения и ситуации, целиком создавая у зрителя иллюзию реальности? Как эти союзы, эти трудности, эти конфликты – сфабрикованные и срежиссированные невидимыми демиургами – создают видимость истины?

С помощью своей подруги я вступила в контакт с продюсершей, несколько сезонов подряд проработавшей на одной из блистательных передач подобного жанра. Она рассталась с той кинокомпанией, и я полагала, что она готова рассказать мне парочку анекдотов на эту тему. По телефону мне она показалась вполне располагающей к общению и сразу ответила:

– Конечно, мы фабрикуем персонажей! Но самое поразительное, что их фабрикуют без ведома тех людей, которые их воплощают!

Ко времени моего знакомства с Л. я уже некоторое время записывала кое-что для будущего романа, который вертелся вокруг этой темы или был основан на ней. Я искала материал. Почти всегда я действовала таким образом: сначала искать, потом писать (что, разумеется, вызывает необходимость искать иначе). Для меня это представляло фазу погружения, проникновения, во время которой я запасалась сведениями. В период этой фазы документирования я ловила любой импульс, который дал бы мне желание придумывать, сочинять, который каждое утро влек бы меня к вордовскому файлу, сохранность которого очень скоро превращалась в навязчивую идею.

Все зависело от искорки, щелчка. Потом наступал процесс писательства, эти месяцы одиночества у компьютера, эта схватка врукопашную, когда только выдержка приносит победу.

У меня было несколько недель до того, чтобы найти время и умственное пространство, необходимые мне, чтобы приняться за работу. Луиза и Поль сдавали экзамены на бакалавриат, я хотела быть рядом с ними, быть доступной для них. Я предполагала сесть за новую книгу после лета, когда все возьмутся за работу в самом начале осени. Разумеется, я предчувствовала, что это будет непросто. Мне придется найти свою колею, неразличимые ориентиры своей траектории, эту невидимую нить, протянутую от одного текста к другому. Нам кажется, она у нас в руках, а она непрестанно ускользает. Мне придется абстрагироваться от всего, что я слышала и получила, от того, что было сказано и написано, от сомнений и опасений. Все это я знала. И все это отныне сложилось в форму уравнения со многими неизвестными, которому я должна была подчиниться и хотя бы первую часть решения которого я знала: следовало погрузиться в тишину, отрешиться от всего, восстановить свой «пузырь».

Впереди у меня было несколько недель; я уже не была ни так занята, ни так утомлена; я проводила время дома со своими детьми, встречалась с Франсуа, когда могла, или же он приходил повидаться. Все шло своим чередом. Мне казалось, я пребываю в промежуточном состоянии; некоей почти невозможной зоне перехода, отмечающей конец одного периода и начало другого. В некоем моменте, когда ты, из боязни короткого замыкания, старательно следишь, чтобы события не налезали друг на друга, не сталкивались и чтобы было, что будет. Мне не терпелось умолкнуть.


В этот период, если верить моему ежедневнику, я несколько раз виделась с Л. У меня не сохранилось точного воспоминания о том, как мы восстановили контакт. Предполагаю, что после вечера в Экспресс-баре кто-то из нас перезвонил. Мне кажется, Л. отправила мне по электронной почте парочку адресов, о которых мы говорили. Пригласила меня посмотреть вместе с ней спектакль, который вот уже несколько недель играли при полном аншлаге и на который мне не удавалось купить билеты. В другой раз, помнится, мы пили кофе в баре на улице Серван, она позвонила мне снизу: освободилась после какой-то встречи недалеко от моего дома. Разными знаками внимания Л. дала мне понять, что хотела бы, чтобы наше знакомство продолжилось.

В начале мая Л. предложила мне сходить в кино. Некоторое время назад я рассказала ей, как мне нравятся кинотеатры в разгар рабочего дня – этакое студенческое удовольствие, которое я вновь испытала, когда перестала работать в офисе, и это чувство, будто я что-то нарушаю, в течение двух часов сидя в темноте, вдали от рабочего стола. Мне нравилось ходить в кино с другими людьми и, посмотрев фильм, обсуждать его в тот же, немного зыбкий, иногда волнующий момент, сразу после окончания сеанса. Но я любила ходить и одна, чтобы ничто не искажало первого впечатления, ничто не нарушало этой возможности отпустить свое тело, чтобы оно затрепетало, когда вновь зажжется свет и пойдут титры, быть одной, чтобы этот момент длился, растягивался; оставаться в атмосфере фильма, полностью пропитаться его духом.

Мы говорили об этом в одну из первых встреч. Она призналась, что ненавидит ходить в кино одна: ей кажется, все на нее смотрят. Кстати, именно по этой причине она попросила пойти вместе с ней посмотреть «17 девушек», первый полнометражный фильм Дельфины и Мюриэль Кулен. Он вышел как раз перед Рождеством, она не смогла посмотреть его из-за срочного текста, который должна была сдать. К счастью, его еще крутили в Латинском квартале. Я была знакома с литературным творчеством Дельфины Кулен и где-то читала, что она написала сценарий и сняла этот фильм со своей сестрой. Мне нравится идея творческого братства, это меня очень привлекает.

У себя в ежедневнике я не нахожу никаких следов этой встречи, видимо назначенной в тот же день, что объясняет отсутствие записи о ней. Мы встретились перед кинотеатром, Л. пришла заранее и взяла билеты.

Фильм рассказывает о семнадцати девочках-подростках из одного лицея, которые решают одновременно забеременеть. Его сюжет основан на происшествии, случившемся в 2008 году в Глостере, в США. Сестры Кулен перенесли действие в небольшой городок в Бретани. Фильм прекрасен, он напоен той подающей надежду истомой, неким, не имеющим названия томлением, стремлением к чему-то, что никогда не воплотится. Кадры с молодыми девушками, неподвижными в своих комнатах, представляют меланхолические картины, ритмизующие фильм подобно обратному отсчету. Сами по себе они воплощают тот момент, который уже не относится к детству, но не относится и к взрослому возрасту, этот тревожный, неопределенный промежуток. Забеременеть для девушек означает обрести свободу, обещание другой жизни. Помимо рассказов о все множащихся беременностях, в фильме есть история восхождения. Потому что Камилла, которая забеременела первой, – звезда лицея. Она из тех, за кем слепо следуют, кому хотят подражать. Она одна из тех всем известных подростковых кумиров, что внезапно исчезают, и никто не знает, что с ними сталось. Когда в зале зажегся свет, я повернулась к Л. Она показалась мне несколько напряженной. Я сразу заметила, как сжаты ее челюсти, как слегка подергивается щека, как прямо под ухом возникает то вмятинка, то легкая бороздка, тогда как все лицо остается бесстрастным. Когда мы вышли, она вызвалась проводить меня. Л. была на машине, хотя обычно не пользовалась ею в Париже, но, возвращаясь в тот день после встречи в предместье, не успела поставить ее на парковку. Я согласилась.

Л. удалось припарковаться недалеко от кинотеатра, мы молча подошли к автомобилю. Усевшись на сиденье и пристегнув ремень, Л. опустила стекло. Сначала она открыла окно только до половины, а потом уже до самого низа. В салон ворвался свежий воздух. Некоторое время Л. неподвижно смотрела прямо перед собой, я видела, как в ритме дыхания приподнимается ее блузка. Наконец она заговорила:

– Извини, не могу тронуться с места.

Положив руки на руль, она пыталась глубоко дышать, но дыхание было коротким, стесненным.

– Из-за фильма?

– Да, из-за фильма, только не беспокойся, сейчас пройдет.

Мы подождали. Л. неотрывно смотрела вперед, словно ее автомобиль делал сто пятьдесят километров в час по скоростной дороге.

Я попыталась снять напряжение. Я и сама была подвержена таким реакциям. Некоторые фильмы раскрываются с оттяжкой, в самый неожиданный момент. Мне знакомо такое состояние, со мной это случалось не раз, так что иногда, не в силах двинуться с места, я садилась прямо посреди тротуара («Пугало» Джерри Шацберга) или не могла вымолвить ни слова («Рождение спрутов» Селин Скьямма). Я прекрасно понимала состояние Л. Иногда фильм находит в нас глубокий отклик. Чтобы отвлечь ее, я рассказала Л., как впервые посмотрела «Часы», фильм, поставленный по роману Майкла Каннингема. Во время просмотра я не проронила ни слезинки, зато после фильма разразилась рыданиями. Ничто не предвещало такого, это произошло как-то само собой, я залилась горючими слезами, не в силах ни выйти из зала, ни объяснить что-нибудь отцу своих детей, в объятия которого я рухнула.

Очевидно, не выдержало что-то в моей внутренней защитной системе.

В надежде развлечь Л., я попыталась даже добавить толику самоиронии. Л. внимательно слушала, но я прекрасно видела, что она не может ни улыбнуться, ни кивнуть, казалось, все ее тело силится восстановить контроль над собой. В молчании прошло несколько долгих минут, прежде чем она включила зажигание, и еще столько же, прежде чем она запустила двигатель.

На обратном пути мы не обменялись ни словом. Я мысленно прокручивала в памяти тронувшие меня сцены фильма, пытаясь найти намек на то, что могло до такой степени потрясти ее. Я не настолько хорошо знала Л., чтобы понять, где находится болевая точка. Хотя, помнится, я подумала о Флоранс – молоденькой, не особенно красивой рыжеволосой женщине, державшейся несколько в стороне от других девушек, которую мы встречаем в начале фильма. Она, немного неловкая, даже нелепая, вызывает насмешки, хотя не очень понятно, почему и насколько это повлияло на то, что она отвергнута. Именно Флоранс первая признается Камилле, что тоже беременна. Материнство открывает ей путь в компанию, из которой она была исключена. И, сама того не желая, Флоранс инициирует цепную реакцию. Беременеют другие девушки, за ними следующие. Позже, в сцене крайней жестокости, девушки обнаруживают, что беременность Флоранс просто обман, ложь, чтобы примкнуть к кружку, который теперь без суда и следствия вышвыривает ее вон.


Л. притормозила возле моего дома. Она улыбнулась и поблагодарила меня. Разумеется, она не сказала ничего, кроме «спасибо, что пошла со мной», но ее слова прозвучали так, будто я сопровождала ее в больницу на мучительное обследование или для получения сообщения о серьезной болезни.

Я ощутила внезапный порыв, желание обнять ее.

Помнится, мне что-то подсказала интуиция, и я подумала, что Л. не всегда была обворожительной и утонченной женщиной, сидящей рядом со мной теперь. Что-то в ней, потаенное, едва различимое, указывало, что Л. пришла издалека, из темных топких мест, и что она претерпела невероятные метаморфозы.

С того дня мы виделись все чаще и чаще.

Л. жила в двух шагах от меня. Она работала дома и сама распоряжалась своим расписанием и временем. Л. звонила мне, если проходила под моими окнами, или прочла книгу, о которой хотела поговорить со мной, или обнаружила тихое местечко, где можно выпить чаю. Она растворилась в моей жизни, потому что была вольна уходить и приходить, потому что позволяла себе неожиданности и экспромты, потому что ей казалось нормальным сказать, будто нам по пятнадцать лет: я внизу, жду тебя на углу, встречаемся возле кондитерской, в «Монопри», у метро «Реомюр – Севастополь», мне сегодня надо купить куртку, помоги выбрать настольную лампу. Л. любила решать все в последний момент, менять планы, отменить одну встречу, чтобы продлить удовольствие от другой, съесть десерт или попросту не прерывать интересующий ее разговор. Л. развивала форму мгновенной доступности, что в моих глазах делало ее необыкновенной, ведь я так долго пыталась успокоить свои тревоги, более или менее успешно заботясь о наличии предварительных планов. Меня восхищала способность Л. отказываться от вынужденного, рассматривать будущее лишь как немедленное. Для нее существовало лишь настоящее мгновение и мгновение сразу после, ничто другое не представлялось ей ни более значительным, ни более безотлагательным. Л. не носила часы и никогда не смотрела на мобильник, чтобы узнать время. В этом была она вся, и так она вела себя при любых обстоятельствах. Таков был ее выбор, ее способ существования, отказ от любой формы отклонения или распыления. Как-то мне случилось проговорить с ней весь вечер, и она ни разу не поинтересовалась, который час. И я думаю, за эти два года я никогда не слышала, чтобы зазвонил ее мобильник.

Л. не откладывала никакие встречи: все происходило непосредственно в данный момент или не происходило вовсе. Л. жила «сейчас», как если бы все могло в тот же день прекратиться. Л. никогда не говорила: «созвонимся, чтобы договориться о встрече» или «попробуем встретиться в конце месяца».

Л. была доступна тотчас же, без промедления. Раз достигнутая договоренность не требовала подтверждения.

Я восхищалась ее решимостью и, думаю, ни у кого не встречала подобного ощущения момента. Л. с давних пор знала, что для нее существенно, в чем она нуждается и то, чего ей следует избегать. Она провела некий отбор, который позволял ей без обиняков заявлять о своих приоритетах и вычленить тревожные элементы, которые она решительно исключила из своего периметра.

Ее образ жизни – насколько я могла заметить – представлялся мне выражением внутренней силы, какой обладают немногие. Как-то Л. позвонила мне в семь утра, потому что только заметила, что у нее вышел из строя цифровой диктофон. А на восемь тридцать у нее была назначена встреча с женщиной-политиком, с которой она как раз начала работать. Л. не могла рассчитывать, что ей повезет найти открытый в такое время магазин, поэтому хотела знать, могу ли я одолжить ей свой. Полчаса спустя мы встретились за стойкой кафе. Я смотрела, как она переходит улицу, следила за ее такой ровной, такой уверенной, несмотря на высокие каблуки, походкой. Заколотые наверх светлые волосы подчеркивали длину шеи и то, как изящно посажена ее голова. Она казалась погруженной в свои мысли. Как переставлять ноги одну за другой, совершенно очевидно, заботило ее меньше всего. (Для меня это порой представляет наибольшую трудность.) Когда она вошла, все головы повернулись в ее сторону, она вела себя так, что не заметить ее было невозможно. Я прекрасно помню этот момент, потому что подумала о следующем: сейчас семь тридцать утра, а у нее все в порядке. Ничего смятого или скомканного, каждый элемент ее личности находится на своем месте. При этом в Л. не было ничего застывшего или искусственного. Ее щеки слегка порозовели от холода или от прикосновения румян натурального цвета, ресницы едва подкрашены тушью. Она улыбнулась мне. От нее исходила подлинная чувственность, что-то сродни непринужденности, легкости. В моих глазах Л. воплощала таинственную смесь живости и торжественности.

Я уже давно свыклась с мыслью, что не вхожу в число безукоризненных, безупречных женщин, какой всегда мечтала быть. У меня вечно что-то топорщится, задирается или свисает. Волосы у меня странные: одновременно жесткие и курчавые, помада не держится на губах дольше часа, а глубокой ночью неизбежно наступает момент, когда я тру глаза, забыв, что не смыла тушь с ресниц. Стоит мне отвлечься, я натыкаюсь на мебель, оступаюсь на лестнице и любой неровной поверхности, ошибаюсь этажом, возвращаясь домой. Я приспособилась к таким вещам и многому другому. Лучше посмеяться над собой.

Однако тем утром, глядя на Л., я подумала, что мне стоит многому у нее поучиться. Если бы я дала себе труд понаблюдать за ней, возможно, мне удалось бы уловить что-то, что всегда от меня ускользало. Пообщавшись с ней поближе, я бы поняла, как у нее получается одновременно воплощать в себе изящество, уверенность и женственность.

Мне потребовалось десять лет, чтобы научиться держаться прямо, и почти столько же, чтобы встать на каблуки, может, однажды, и я стану такой женщиной.

В то утро Л. сидела на табурете совсем близко от меня. На ней была прямая, довольно узкая юбка, я могла разглядеть вырисовывающуюся под тканью мышцу ее бедра. На ногах темные шелковистые колготки. Я восхищалась ее осанкой, которая подчеркивала округлость ее грудей, угадывающихся под блузкой; ее манерой расправлять плечи – ровно настолько, насколько нужно, чтобы это казалось естественным, почти беззаботным. Я подумала, что мне следовало бы научиться держаться вот так. А еще ноги: одна закинута на другую, несмотря на узкую юбку. Л. уверенно сидела на барном стуле, это выглядело неподвижной хореографией, обходящейся без музыки и притягивающей взгляды. Можно ли воспроизвести ее при отсутствии благоприятной предрасположенности?

Было семь тридцать утра, я попросту приняла душ, влезла в джинсы, свитер и ботинки и запустила пальцы в волосы, чтобы пригладить их. Л. взглянула на меня и опять улыбнулась.

– Я знаю, о чем ты думаешь. И ты ошибаешься. Между тем, что ты чувствуешь, как ты себя ощущаешь, и тем, как ты выглядишь, существует большая разница. Мы все несем на себе след того взгляда, который упал на нас, когда мы были детьми или подростками. Мы несем его на себе, да, как пятно, которое лишь немногие могут видеть. Когда я смотрю на тебя, я вижу вытравленную на твоей коже печать насмешек и сарказма. Я вижу, какой взгляд упал на тебя. Ненавидящий и недоверчивый. Острый и суровый. Взгляд, под которым трудно построить свою личность. Да, я его вижу и знаю, откуда он исходит. Но, поверь мне, мало кто это улавливает. Мало кто способен распознать его. Потому что ты очень хорошо это скрываешь, Дельфина, гораздо лучше, чем тебе кажется.

Л. почти всегда попадала в точку. Даже если в ее устах все зачастую выглядело более драматично, чем было на самом деле, даже если она по своей привычке все смешивала, в ее словах всегда была истина.

Казалось, Л. знает обо мне все, хотя я ничего не рассказывала.


Пока я пытаюсь объяснить, как я привязалась к Л., обозначить этапы этой привязанности, у меня в памяти всплывает другой момент, относящийся примерно к тому же времени.

Как-то мы отправились на выставку, выбрав вечер, когда музей работает допоздна. Затем в ближайшем кафе заказали по горячему сэндвичу с ветчиной и сыром. Шел проливной дождь, и мы подождали, пока он закончится. Когда мы вошли в метро, было уже довольно поздно. Мы уселись рядом на откидных сиденьях, возле дверей. Народу было много, но не настолько, чтобы нам надо было вставать. Вошел мужчина. И женщина, которая тут же вцепилась в центральную стойку прямо перед нами. Вцепилась, именно это слово пришло мне в голову при виде ее. Казалось, она с трудом держится на ногах. Мужчина был старше ее. Он тотчас продолжил монолог, который, судя по всему, начал еще на перроне. Говорил он громко, так что добрая половина вагона могла его слышать. Женщина стояла с опущенной головой, немного сгорбившись. Мне было сложно разглядеть ее лицо, зато я видела, как сгибается ее тело под словесным натиском. Мужчина упрекал ее в том, как она вела себя на ужине, с которого они только что ушли. Взбешенный, с гримасой отвращения на лице, он выкрикивал обвинения, словно произносил политическую речь: ты ведешь себя, как бедная девочка, ты ешь, как бедная девочка, ты говоришь, как бедная девочка, мне за тебя стыдно (я записываю почти слово в слово, надеюсь, я ничего не забыла, так я была потрясена жестокостью мужчины и публичным унижением, которое он нанес женщине). Пассажиры отодвинулись, кое-кто пересел. Мужчина, нисколько не смягчившись, продолжал:

– Ты одна ничего не поняла, Магали, все были озадачены, да-да, все спрашивали себя: да какого черта он делает с этой девицей? От тебя разит дискомфортом, а что ты хочешь, чтобы я тебе сказал, это всех пугает. Я даже ничего не сказал, когда ты принялась распространяться про свою работу, неужто ты думаешь, что людей может интересовать жизнь бедной училки? Да всем плевать, абсолютно всем плевать. Думаешь, это кого-то интересует?

Л. смотрела на мужчину, но не украдкой, как все остальные, а откровенно, не таясь. Л. подчеркнуто наблюдала за ним, как в театре, подняв к нему голову. Она стиснула зубы, щека снова пульсировала, и на ней порой появлялась уже знакомая мне вмятинка.

– Как ты стоишь, смотреть невозможно, будто горбунья. Ах, ну да, я и забыл, ты ведь несешь на своих плечах мировую скорбь, Магали, ха-ха-ха, разгружаешь чужие плечи, например мои, как же ты хороша! Мадам несет все тяготы мира, а господь знает, каковы они: тех, чьи родители незаконны, тех, чьи родители потеряли работу, тех, у кого чокнутые родители, что делать, но внимание: каждый день в шестнадцать тридцать после хорошего полдника мадам успокаивается! Да ты себя видела, Магали? Тебе не хватает не только блузки от «Труа Сюис», можно подумать, ты домработница.

Мы как раз остановились на станции «Ар-э-Метье». Л. поднялась. Она была очень спокойна, казалось, каждое ее движение выверено заранее почти до миллиметра. Подойдя вплотную к мужчине, она без единого слова посмотрела прямо ему в глаза. Тот умолк, перешептывания вокруг нас прекратились. В вагоне установилась странная тишина. Л. по-прежнему стояла перед мужчиной, не спуская с него глаз. Пассажиры входили и выходили. Мужчина буркнул: «Что еще надо этой идиотке», – раздался сигнал закрывания дверей. И тут твердым, невероятно быстрым движением Л. вытолкнула мужчину на перрон. Он упал назад, удержался руками, двери закрылись, а он даже не успел осознать случившееся. Через окна мы видели его обалделое, недоуменное лицо. Он проорал: «Шлюха», и его фигура пропала из вида.

Тогда Л. обратилась к молодой женщине и сказала ей фразу, которую мне никогда не забыть:

– Вы не должны такое терпеть, никто не должен такое терпеть.

Это не прозвучало ни просьбой, ни утешением. Это был приказ. Женщина села чуть поодаль, видно было, что ей стало легче. Через несколько минут я заметила, что она улыбнулась каким-то своим мыслям, потом коротко, почти виновато рассмеялась. Мне показалось, что ее тело слегка выпрямилось.

* * *

Даже теперь мне сложно объяснить, почему наши отношения развивались столь стремительно и каким образом Л. смогла в течение нескольких месяцев занять такое место в моей жизни.

Л. оказывала на меня по-настоящему гипнотическое воздействие. Л. удивляла меня, забавляла, интриговала. Смущала.

У Л. была особая манера смеяться, говорить, ходить. Не похоже, чтобы Л. старалась мне понравиться или подладиться под меня. Напротив, она восхищала меня способностью оставаться самой собой. (Сейчас, когда я пишу эти строки, я осознаю всю их наивность: откуда спустя столь короткое время мне было знать, кто такая Л.?) Все в ней выглядело просто, словно ей стоило хлопнуть в ладоши, чтобы появиться вот такой, естественной и абсолютно адекватной. Когда я прощалась с Л. после короткой встречи или продолжительного телефонного разговора, я частенько продолжала оставаться под воздействием этого контакта. Л. оказывала на меня мягкое насилие, глубокое и волнующее, причины и значения которого я не знала.


Спустя несколько недель после нашего знакомства Л. установила между нами частоту встреч, какой у меня не было ни с одной из подруг. По меньшей мере раз в день тем или иным способом она посылала мне сигнал. Записочку утром, какое-нибудь соображение вечером, крошечный рассказ, написанный специально для меня (Л. владела искусством в нескольких словах рассказать приключившуюся с ней историю или набросать портрет человека, с которым только что познакомилась). Она посылала мне сделанные тут и там фотографии, странные или шокирующие намеки, более или менее связанные с нашими разговорами или пережитыми вместе ситуациями: например, какой-то человек в поезде, погруженный в чтение моей последней книги в переводе на китайский язык; афиша концерта Великой Софи[5] – однажды я призналась Л., что мне нравятся ее песни; реклама новой плитки черного шоколада моей любимой фирмы. Л. откровенно выражала свое желание общаться со мной. Стать моей подругой. Не отдавая себе отчета, я стала ждать этих сигналов. И этих звонков. Я звонила ей чаще всего, чтобы рассказать какие-то малозначительные события. Мы стали переписываться по электронной почте.


Я не сразу заметила, до какой степени Л. вернула к жизни мою ностальгию по последним годам отрочества, по тому моменту, когда я повзрослела, осознала свои жизненные устремления. Л. возродила всесилие моих семнадцати лет, невероятную энергию, владевшую мною в течение нескольких месяцев, прежде чем меня охватили страх, тревога и чувство вины. Л. напомнила мне именно тот конкретный момент моей жизни, когда я вернулась в Париж после четырех лет, проведенных у отца, мои первые студенческие разговоры в кафе на улице Рима, киносеансы в Латинском квартале, знакомство с Колин, наши розыгрыши в метро, изобретенный нами, по звучанию напоминавший какой-нибудь славянский, язык; наши безмолвные беседы, когда мы во время лекций перекидывались написанными справа налево в честь актера, сыгравшего Авеля Тиффожа[6], записочками, которые следовало читать сквозь листок или при помощи зеркала. Бесконечная, неразрывная нить, поддерживающая общение. Способ делиться всем: страхом и желанием.

Л. его возродила, этот не допускающий возражений властный способ быть в контакте с другом, возможный только в семнадцать лет.


Тем не менее образ отношений, установившийся между Л. и мной, напряженный и постоянный, вполне успешно вписывался во взрослые параметры моего существования.

Например, хотя она задала мне всего несколько вопросов о Франсуа, она прекрасно приспособилась к образу нашей жизни и ритму наших свиданий. Она знала мое расписание и что некоторые дни отданы Франсуа. Кстати, Л. очень скоро заинтересовалась моими детьми. Разумеется, она догадалась, что такое отношение даст ей особый доступ в мою личную жизнь, тем более что оно было необходимым условием любому углублению наших отношений. Л. часто расспрашивала меня про Луизу и Поля, просила описать их характеры или поделиться воспоминаниями об их детстве. Порой мне казалось, что Л. хочет наверстать упущенное время, то, когда она их не знала. Но Л. с таким же интересом следила за периодом, который они переживали: уверены ли они в себе при приближении экзаменов на бакалавриат, определились ли уже со своим будущим?

Л. указала мне парочку документов, касающихся профессии, которая интересовала Поля, и по почте прислала материал о национальном училище гражданской авиации, куда собиралась поступать моя дочь. Позже по электронной почте она отправила мне очень полную информацию о художественных ремеслах и профессиях, а также классификацию и местоположение подготовительных курсов по точным наукам.

Должна признать, что сначала меня удивил столь стремительный интерес Л. к моим детям. Затем мне показалось, что такая тревожность объясняется дурацким предрассудком: почему бы женщине, не имеющей детей, не интересоваться чужими отпрысками? Однако факт остается фактом: способность Л. слушать, когда речь шла о моих материнских заботах, была бесподобна. Испытываемый близнецами Луизой и Полем страх при мысли о разлуке, ощущаемая ими, безусловно, необходимость избежать этого, их выбор, официальные запросы, заполнение личных дел, письма с разъяснением побудительных мотивов, сбор профессиональных пожеланий на таинственном информационном приложении прошедших экзамены на бакалавриат, предоставленных в распоряжение учащихся, а потом ожидание… Сколько этапов Л. пережила вместе со мной, как если бы это в высшей степени касалось ее.

Л. задавала вопросы, интересовалась новостями, иногда высказывала свое мнение.


Сегодня мне бы хотелось сказать, что Л. интересовалась не Луизой и Полем, а местом, которое они занимали в моей жизни: их влияние отражалось на моем настроении, сне, доступности для общения. Сегодня мне было бы легко написать, что Л. интересовалась мной как писателем.

Л. потребовалось немного времени, чтобы понять, что два этих аспекта моей личности неразрывно связаны между собой. До какой степени Луиза и Поль годились для того, чтобы паразитировать, тревожить, мешать или, наоборот, способствовать моей работе – вот, конечно, что именно хотела оценить Л. Кроме того, занятия, выбранные каждым из них, должны были заставить их покинуть Париж: дочь уезжала в провинцию, сын – за границу. Сегодня легко было бы предположить, что Л. радовалась, что осенью они разъедутся. Но я знаю, что это несправедливо, все не так просто. По правде говоря, с Л. никогда ничего не было просто. Оглядываясь назад, я думаю, что интерес, который Л. проявляла к моим детям, был одновременно глубже и сложнее всего этого. Л. испытывала подлинное восхищение перед матерями вообще и передо мной в частности. Л. нравились мои рассказы о детях, я в этом уверена, воспоминания об их раннем детстве, о том, как они росли, об их детских увлечениях. Она требовала деталей, интересовалась нашей незамысловатой семейной мифологией. Теперь, когда прошло время, я должна сказать, что Л. поразительно понимала моих детей. Мне неоднократно случалось рассказывать ей о своей тревоге, споре, недопонимании между ними или между ними и мной, и она тотчас улавливала суть, помогая мне таким образом справиться. Однако Л. никогда не испытывала необходимости познакомиться с ними. Я бы даже сказала, что она избежала всех способствовавших их встрече обстоятельств. Она не присоединялась ко мне, когда я ходила в кино с детьми, а когда я предлагала где-нибудь встретиться, спрашивала, буду ли я одна. Кроме того, она никогда не приходила ко мне, зная, что дети дома, и, если сомневалась, не рисковала.

Мне понадобилось некоторое время, чтобы осознать это.

В конце концов я решила, что все дело заключалось в застенчивости, или таков был ее способ оградить себя от волнения, с которым она боялась не справиться. В итоге я пришла к выводу, что вопрос материнства был для нее более болезненным, чем ей бы хотелось.


Полагаю, в течение нескольких месяцев Л. удалось составить довольно верное представление о моем образе жизни: о моих первостепенных делах, времени, которое я трачу на каждое из них, о моем чутком сне. Если подумать, Л. очень скоро проявила себя как надежный человек, которому можно доверять, обладающий редкой свободой, на которого я могу рассчитывать. Как кто-то, кто обо мне беспокоился, посвящал мне столько времени, сколько ни один из моих знакомых.

Л. – это великодушная, чудаковатая и необыкновенная женщина, которую я однажды встретила на вечеринке. Именно в таких выражениях я впервые рассказала о ней Франсуа.

Франсуа знал о том, как мне сложно отпускать людей, довольствоваться случайными встречами с ними; знал о моей необходимости знать, что с ними сталось, которую я впоследствии испытываю; о нежелании терять их навсегда. Поэтому он с милой иронией заметил:

– Можно подумать, у тебя недостаточно друзей…


Как-то вечером, в июне, Л. прислала мне фотографию гигантского красно-черного граффити, замеченного ею на грязной стене в тринадцатом округе. На уровне глаз кто-то написал:

WRITE YOURSELF, YOU WILL SURVIVE[7].

* * *

Мне всегда нравилось наблюдать за женщинами. В метро, магазинах, на улицах. Еще я люблю разглядывать их в кино, по телевизору, мне нравится смотреть, как они играют, танцуют, слушать, как они смеются или поют. Думаю, этот интерес сродни детству, непосредственно связан с ним. Он представляет собой продолжение ролевых игр, которым я предавалась, будучи маленькой девочкой, с некоторыми подружками. Тогда было достаточно придумать себе новое имя, чтобы преобразиться. Давай ты будешь Сабриной, а я Жоанной. Или наоборот. Я буду прекрасной принцессой с локонами, как у Канди, и очаровательной ямочкой, я буду сверходаренной молодой актрисой, как Джоди Фостер в «Багси Мэлоун», у меня будут голубые глаза и фарфоровая кожа, я буду Кристиной Розенталь, которая в спектакле танцевала под «Белинду» в конце учебного года в начальной школе в Йере, я буду одной из темноволосых и притягательных звезд лицея в Эгле: Кристель Порталь или Изабель Франсуа, я буду единственной девочкой в банде мальчишек, которые будут смотреть только на меня, я буду восхитительным созданием с длинными прямыми волосами и нежной, точно бархатной, грудью.


Я буду другой.

Л. возвращала к жизни эту неутоленную надежду быть красивее, умнее, увереннее в себе, короче, быть кем-то другим, как в той песне Катрин Лара[8], которую я в подростковом возрасте постоянно слушала: «Роковая, роковая, я бы хотела быть из тех женщин, ради которых весь мир воспламеняется, сходит с ума, испепеленный…»


Даже теперь, хотя со временем я понемногу привыкла к самой себе в целом, хотя мне кажется, что я живу в мире и даже гармонии с той, кем являюсь, хотя я больше не испытываю властной необходимости поменять себя целиком или частично на более привлекательную модель, я, по-моему, сохранила тот взгляд на женщин: смутное воспоминание о желании быть другой, которое так долго наполняло меня. Взгляд, который тотчас примется искать в каждой встреченной мною женщине, что в ней есть самого прекрасного, самого волнующего, самого яркого. Отныне, во всяком случае, до нового приказа, мое сексуальное желание направлено на мужчин. Волна, содрогание, жар внизу живота, в бедрах, прерывистое дыхание, все тело в состоянии тревоги, наэлектризованная кожа – все это лишь при контакте с мужчинами.

Правда, однажды, несколько лет назад, мне показалось, что я испытала по отношению к женщине нечто, что будоражило кровь, что могло вырваться сквозь кожный покров. Меня пригласили на зарубежный фестиваль с презентацией перевода одной моей книги. В полутемном, прохладном от кондиционера зале, когда снаружи стояла изнуряющая жара, я ответила на вопросы читателей. После своего выступления я слушала ту женщину, которая говорила о своем последнем романе. Я читала многие ее книги, но прежде никогда с ней не встречалась. Она была блистательна, забавна, остроумна. Ее речь состояла из череды пируэтов, контрапунктов и отступлений от темы. Аудитория, и я тоже, была завоевана. Она жонглировала словами, играла на их многозначности, она дурачилась. Публика, взрывы смеха, направленное на нее внимание, все казалось игрой, как если бы на самом деле ничто из этих занятных подробностей (писатель перед своей публикой) не должно было приниматься всерьез. Она была прекрасна мужской красотой, это относилось не к ее чертам, а скорее к ее позе, хотя мне не удалось в точности определить, где брала начало эта странная притягательность, которую я испытывала на себе. Было что-то невероятно женственное в ее манере брать на себя мужественность, соглашаться с ее кодами, искажать их.

В тот же вечер мы пошли выпить по стаканчику недалеко от порта.

Еще раньше, когда мы еще были с группой (состоящей из десятка писателей и организаторов фестиваля), она рассказала о себе, о своей страсти к автомобилям и к скорости, о любви к вину, о преподавании в университете. Я вдруг резко захотела, чтобы она заинтересовалась мной, предложила, чтобы мы вместе сбежали, выделила меня из прочих. Выбрала меня. Так оно и случилось. В жаркой темноте я сидела напротив нее и, хотя мы были примерно одного возраста, казалась себе неуклюжим подростком. Она во всем превосходила меня. Ее остроумие, речь, голос – все завораживало меня. Помнится, мы говорили о городе, в котором она жила, о красоте аэропортов, о том, как, несмотря на забывчивость, книги продолжают жить в нашей памяти. Помню, я рассказала ей о самоубийстве моей матери, случившемся несколькими месяцами раньше, и о вопросах, которые все еще мучили меня. Впервые меня посетило желание лежать рядом с женщиной, прикасаться к ее коже. Уснуть в ее объятиях. Впервые я представила, что это возможно, что такое может со мной случиться – вожделеть к женскому телу.


В отель мы вернулись пешком, поздно ночью. В коридоре мы без колебаний расстались, это произошло мгновенно, ясно. Каждая ушла в свой номер. Я часто вспоминала о ней, я никогда больше ее не видела.


Была ли для меня Л. объектом желания? Учитывая то, как мы познакомились, и стремительность, с какой она заняла в моей жизни столь значительное место, я, разумеется, задавала себе этот вопрос. И ответ положительный. Да, еще и сегодня я была бы способна с точностью описать тело Л., длину ее ладоней, прядь, которую она заправляла за ухо, ее кожу. Шелковистость ее волос, ее улыбку. Я желала быть Л., быть как она. Я желала походить на нее. Однажды мне захотелось погладить ее по щеке, обнять. Я любила ее духи.

Не знаю, какова во всем этом доля сексуального желания, возможно, оно никогда не доходило до моего сознания.

* * *

В день объявления результатов экзаменов Л. первая позвонила мне, чтобы узнать, сдали ли Луиза и Поль. Мы решили в тот же вечер у нас дома с друзьями отпраздновать успех моих детей. Я представляла небольшую веселую вечеринку для своих, после чего дети отправятся куда-нибудь веселиться до конца ночи. И предложила Л. прийти, так она наконец сможет познакомиться с ними, а заодно с Франсуа, которого она до сих пор ни разу не видела. После минутного колебания Л. загорелась – ну конечно, отличная мысль, что принести: вино, закуски для аперитива, десерт?


Вечером Л. оставила мне голосовое сообщение, чтобы сказать, что она не придет: ей очень жаль, но у нее сильно болит спина, и она опасается, как бы эти симптомы не оказались предвестниками почечной колики. К несчастью, с ней это бывает довольно часто, так что ей лучше остаться дома и отдохнуть.

Назавтра я позвонила ей, чтобы узнать, как она себя чувствует. Она считала, что ей удалось избежать приступа, но была усталой. По своей обычной привычке она незамедлительно приступила к расспросам: как прошла вечеринка, счастливы ли Луиза и Поль, горды ли, испытывают ли облегчение? Пошли ли потом куда-нибудь с друзьями? А каково было мне со всем этим? Она полагает, что я пережила забавный материнский опыт: отметить бакалавриат своих детей, а вскоре их восемнадцатилетие, готовиться отпустить их, вместе с ними радоваться их успеху, и что они попали в школы, о которых мечтали. Но ведь все это, не так ли, в то же время означает, что очень скоро я останусь одна. Как я переживу этот перелом? Не слишком ли быстро? Не кажется ли мне, что он наступил как-то внезапно, без предупреждения, даже если восемнадцать лет прошло с момента рождения моих детей. Не поразительно ли это?

Как всегда, Л. формулировала в точности так, как могла бы сделать я сама: это ощущение, что хочется удержать время, тщетное усилие заставить счетчик остановиться, или хотя бы чтобы часы стали длиннее, хоть на немножечко, и это неверие в то, что пришло мое время.

Л. оказалась права. Это было болезненно и восхитительно. Это случилось внезапно. От этого кружилась голова. У меня оставались сотни образов и ощущений, которые я не хотела терять, хрупкие воспоминания, уже искаженные, которые теперь мне следовало оберегать.


И еще оставался этот вопрос, порой приходивший мне в голову, когда я пыталась совместить две картинки: Луиза и Поль при рождении (два крошечных существа, родившихся путем кесарева сечения с интервалом в три минуты, вдвоем весившие едва ли пять килограммов) и Луиза и Поль сегодняшние (двое молодых людей крепкого сложения, ростом соответственно метр семьдесят восемь и метр девяносто пять). Этот вопрос, который я иногда задавала вслух, когда по утрам смотрела на них в кухне, этот вопрос, выражавший мое восхищение, да, именно восхищение, как если бы времени, которое разделяло две этих картинки, не существовало:

– Но как же это случилось?

* * *

Когда Л. впервые спросила, что я собираюсь писать, мне показалось, что мы наконец добрались до главного. Не знаю почему, но я сразу подумала: все, что прежде было между ней и мною, служило лишь для того, чтобы привести именно к этому пункту, и теперь Л. раскрыла карты, чтобы показать мне свою игру. Я сидела возле барной стойки, она стояла передо мной, кухня выходила в гостиную, и запах томящегося в соусе мяса постепенно заполнял все пространство. Л. резала овощи, мы в качестве аперитива выпили по стаканчику красного вина.

Она задала свой вопрос резко, неожиданно, ничто ему не предшествовало, мы говорили совсем о другом. И вдруг она спросила:

– Что ты теперь собираешься писать?

Вот уже несколько месяцев читатели, друзья, встреченные тут и там люди спрашивали меня о том, что будет после. Обычно вопрос формулировался таким образом: «Что вы будете писать после этого?» Иногда вопрос принимал более общий оборот: «Но что можно написать после этого?» В этом случае, мне казалось, он содержал в себе ответ: после этого нет ничего, и так понятно. Я открыла черный ящик, разбазарила запасы, теперь у меня в кармане пусто. Как бы то ни было, вопрос не был нейтральным. Мне казалось, он содержит смутную угрозу, предупреждение.

Может, только я одна не знала того, что знали все. Эта книга была завершением, выражала собой конец. Или, скорее, непреодолимый порог, точку, за которую нельзя перейти, мне во всяком случае. Известная история о стеклянном потолке, пороге некомпетентности. Вот что означал этот вопрос. Но, возможно, я ошибалась в его интерпретации, это мой параноидальный досужий вымысел. А вопрос так же прост, как кажется, и не содержит никакой задней мысли, никакого намека. И все же мало-помалу постоянное повторение этого вопроса породило ужасающую мысль, что, сама того не ведая, я уже написала свою последнюю книгу. Книгу, за которой нет ничего, за которой ничего не может написаться. Книга замкнула круг, нарушила алхимию, положила конец порыву.

Во время моих встреч с читателями, на которых она иногда присутствовала, моя издательница почувствовала, как повторяемость этого вопроса выводит меня из равновесия. Неоднократно у нее на глазах я сдерживалась, чтобы не поддаться панике и не ответить: ничего, ничего, мадам, после этого больше ничего не напишется, ни строчки, ни слова, я заткнусь раз и навсегда, вы правы, да, мсье, я перегорела, как лампочка, использовала все средства. Видите эту кучку пепла у себя под ногами? Я мертва, потому что выжгла все.


Вопрос Л. был не совсем таким. Она не сказала «после», она сказала «теперь».

Смерть, прыжок с расставленными руками, прыжок в пустоту, момент истины (эти выражения шквалом проносились в моем мозгу, пока Л. с тревожной решимостью кромсала овощи), так, значит, «теперь».

Франсуа только что уехал в Штаты снимать документальный фильм про американских писателей, а Луиза с Полем проводили выходные у своего отца. Л. пригласила меня к себе на ужин. Мы впервые встречались вот так, у кого-то из нас, несколько церемонно, тем более что все было организовано заранее. Я впервые пришла к ней и, входя в квартиру, испытала странное впечатление, будто вхожу в декорации фильма. Все выглядело новым, словно бы доставленным нынче утром. Я отметила это, но тут Л. предложила мне вина, и впечатление рассеялось.

Осушив свой стакан, я принялась рассказывать Л. о своей задумке, связанной с реалити-шоу. Какие-то детали постепенно уточнялись, у меня в голове уже возник женский образ, многие черты которого я уже записала (я изобразила ее на первой странице своего блокнота, всегда покоящегося на дне моей сумки). Моя будущая героиня была звездой популярной телепередачи, молодой двадцатипятилетней женщиной, красивой и статной, осыпанной похвалами и весьма востребованной. Персонаж, в равной степени напоминающий Лоану из «Loft Story» и Трумана Бербэнка из «Шоу Трумана».

Рассказывая и пытаясь разъяснить мой план, я очень скоро заметила ее разочарование или, точнее, досаду. Я поняла это по тому, как убыстрился темп резки; покончив с пореем, она, склонив голову к доске, набросилась на морковь. Ее движения были стремительны, точны, она внимательно слушала, но не смотрела на меня.

Когда я закончила изложение основных линий моего замысла, она выждала какое-то время, а потом заговорила.

Воспроизвожу здесь диалог, который состоялся между мной и Л. Я записала его в тот же вечер, сразу по возвращении домой. Я не могла лечь в постель. Отыскав в коробке со школьными принадлежностями тетрадку, я пыталась восстановить наш разговор в мельчайших деталях. Конечно, для того, чтобы выплеснуть его наружу, изгнать из себя. Возможно, я предчувствовала, что этот разговор имеет какое-то задержанное действие и подействует методом медленного распространения. Помнится, я боялась забыть его и что он подействует без моего ведома.

В первые месяцы нашего знакомства я продолжала записывать в тетрадь наши разговоры или монологи Л. До того дня, когда я вообще утратила способность писать, но я к этому вернусь.

Л. подняла на меня глаза, мне показалось, что она пытается контролировать тембр своего голоса и даже его расход.

– Ни на мгновение не могла вообразить, что ты задумала написать что-то вроде этого. В журнале «В мире книг» я прочла статью, в которой ты говоришь о книге-фантоме, еще более личной, к которой ты в конце концов придешь. Тайной книге, спрятанной в глубине этой.

Я прекрасно понимала, о каком интервью она говорит. Я сделала вид, что смутно припоминаю, о чем речь.

– Правда? Я так сказала?

– Да. Ты рассказывала о траектории, проходящей через многие точки, и что тебе отныне будет сложно вернуться к вымыслу. Я прочла твою последнюю книгу с той мыслью, что она содержит другую, будущую, более значимую и более опасную.

Меня бросило в жар.

Я сказала Л., что ошиблась. Я отвечала тому корреспонденту в начале августа, за много недель до выхода книги. Я и вообразить не могла, что произойдет, какую реакцию спровоцирует моя книга. Мне казалось, я предвосхитила ее последствия, но я просчиталась. Мне это оказалось не по силам. Не тот размах, и всё тут. Вот почему теперь я, наоборот, хотела вернуться к вымыслу, рассказать историю, придумать персонажи, ничем не быть обязанной реальности.

– Выходит, все дело в комфорте?

Она не скрывала раздражения. Это застало меня врасплох.

– Да, в каком-то смысле в комфорте, для меня и для других. Сносная, терпимая ситуация, которая позволяет…

– Всем плевать. Людям хватает их порции басен и персонажей, они пресыщены неожиданными обстоятельствами, новыми поворотами событий. Им хватает хорошо закрученных интриг, их ловких зацепок и развязок. Людям надоели пустобрехи и деляги, лепящие свои байки как пирожки, чтобы втюхивать им свои книги, автомобили или йогурты. Производимые в промышленном количестве и бесконечно множащиеся истории. Читатели, можешь мне поверить, ждут от литературы другого, и они правы: они ждут истины, подлинности, они хотят, чтобы им рассказали про жизнь, понимаешь? Литературе не следует путать территории.

Прежде чем ответить, я на мгновение задумалась:

– А разве так важно, о настоящей или ложной жизни рассказывается в книге?

– Да, важно. Важно, чтобы это было правдой.

– Но кто может утверждать, что знает это? Людям, как ты говоришь, возможно, нужно только, чтобы это верно звучало. Как музыкальная нота. Кстати, может, в этом и кроется загадка чтения: правда это или нет. Я думаю, люди знают, что ничего из того, о чем мы пишем, не может быть совершенно чуждо нам. Они знают, что всегда есть нить, мотив, трещинка, которые соединяют нас с текстом. Однако они согласны, что мы транспонируем, сгущаем, перемещаем, искажаем. И придумываем.

Так я думала. Или мне хотелось так думать. Я имела возможность знать, до какой степени «люди», или хотя бы отдельные читатели, любят истину, стараются отделить ее от басни, гонятся за ней от книги к книге. Скольким из них хотелось узнать, что в моих предыдущих романах было автобиографическим? Частью пережитого? Сколько из них спросили у меня, действительно ли я жила на той улице, правда ли, что познала фантастическую страсть к телеведущему, эгоцентрику и выдумщику, была ли на самом деле жертвой морального насилия? Сколько из них после прочтения моего последнего романа спросили у меня: «Неужели все это правда?»

Но мне хотелось верить вот во что: встреча с книгой – встреча интимная, глубоко личная, эмоциональная, эстетическая – происходит в другом месте.

Я чувствовала, что Л. охвачена глухой, мощной яростью.

– Значит, твой последний роман – это просто история, как другие? И это не важно? Ты воображаешь, что сделала достаточно, чтобы истина была произнесена? А теперь, сделав шажок в сторону и чуть было не вывихнув ногу, ты чувствуешь, что тебе дозволено вернуться в зону комфорта?

Я ощущала на себе ее возмущенный взгляд, нацеленный, как оружие. Я начинала чувствовать себя виновной в чем-то, чего не существует, где я не написала первой строчки, в этом не было никакого смысла.

– Но истины нет. Истина не существует. Мой последний роман был всего лишь неловкой неудавшейся попыткой приблизиться к чему-то неуловимому. Способом рассказать историю сквозь деформирующую призму, призму боли, сожалений, отказа. И еще любви. Ты все это прекрасно знаешь. Как только мы что-то пропускаем, растягиваем, сжимаем, затыкаем дыры – мы оказываемся в вымысле. Да, я искала истину, ты права. Я сравнивала источники, точки зрения, рассказы. Но любой процесс писательства сам по себе есть роман. Рассказ – это иллюзия. Он не существует. Никакой книге не должно быть дозволено носить такую награду.

Л. больше ничего не сказала.

В какое-то мгновение я решила процитировать ей знаменитые слова Жюля Ренара: «Как только истина становится длиннее, чем пять строчек, это уже роман». Но вовремя остановилась. Л. была не из тех, на кого можно произвести впечатление вырванной из контекста цитатой. Она налила вина и подошла ко мне.

– Я не говорю тебе о результате. Я говорю о намерении. Побуждении. Писательство должно быть поиском истины, иначе оно ничто. Если через писательство ты не пытаешься познать себя, тщательно рассмотреть, что в тебе намешано, что тебя составляет, вскрыть свои раны, поковырять, раскопать собственными руками, если ты не задумываешься над собственной личностью, своими истоками, своей средой – это не имеет смысла. Писать можно только о себе. Остальное не в счет. Именно поэтому твоя книга нашла такой отклик. Ты покинула территорию романа, отбросила искусственность, ложь, притворство. Ты вернулась к истине, и твои читатели безошибочно уловили это. Они ждут, что ты продолжишь в этом направлении, пойдешь дальше. Они хотят сокровенного, нутряного. Они хотят, чтобы ты осмелилась сказать о том, что всегда обходила. Они хотят знать, из чего ты сделана, откуда взялась. Какое насилие породило такого писателя, как ты. Их не одурачишь. Ты лишь с одной стороны приподняла завесу, и они прекрасно это знают. Если это лишь для того, чтобы снова писать рассказики о депрессивных начальниках или о бездомных, то лучше бы тебе оставаться в своей маркетинговой конторе.

Я была потрясена.

Во время ссоры я теряюсь, у меня перехватывает дыхание, мозг не получает кислород, я делаюсь неспособной последовательно и логически аргументировать. Я стала довольно нелепо защищаться, уточняя деталь, как если бы это было самым главным:

– Я работала на предприятии в службе общественного контроля, а не в маркетинге. Это совсем другое.

Я бы объяснила Л., о чем идет речь, чтобы отвлечь ее, но Л. отложила нож и скрылась. Она отсутствовала несколько минут, из ванной доносился звук льющейся воды.

Когда она вернулась, мне показалось, что она плакала.

Что за ерунда? С чего бы Л. быть настолько заинтересованной в моей будущей книге? Она слегка коснулась своих щек румянами и заколола волосы. Надела жилетку поверх блузки. Я заговорила тихим, успокаивающим голосом:

– Понимаешь, вымысел, автобиографическое произведение для меня никогда не является ни принятым решением, ни претензией на что-то, ни даже намерением. На крайний случай, это результат. На самом деле, мне кажется, я не слишком отчетливо представляю границы этих понятий. Мои выдуманные истории всегда такие же личные, интимные, как другие. Иногда, чтобы изучить материал, требуется искажение. Главное – достоверность поступка, я хочу сказать, его необходимость, отсутствие расчета.

Я не находила правильных слов. Я понимала, что в глазах Л. демонстрирую досадную наивность. Я была потрясена. Мне бы хотелось продолжать, защитить себя. Но в этом споре лицом к лицу было что-то, что лишало меня такой возможности.

После короткого молчания она подлила масла в огонь:

– Я не о том. Это ты об этом говоришь. Мне плевать на коды, пакты, этикет. Я тебе толкую о поступке. О том, что приковывает тебя к столу. Я говорю о причине, которая на долгие дни привязывает тебя к стулу, как собаку на цепь, хотя никто не заставляет.

– Ну и?

– И вот этого ты не можешь не знать.


Я не знала, что сказать.

Я уже не понимала, ни о чем мы говорим, ни с чего все началось.

Л. снова взялась за приготовление ужина. Я смотрела, как она вытирает только что вымытые овощи. Я чувствовала, что ей приходится делать над собой усилие, чтобы замедлить свои движения, войти в ритм, доказывающий, что она успокоилась и что все это не имеет никакого значения. Я наблюдала за Л., с какой стремительностью она перемещалась по сравнительно тесному пространству, как огибала барную стойку, открывала шкафчики, прикасалась к предметам, углам, краям. Ее движения выражали беспричинную поспешность, нетерпение. Л. бросила овощи в вок с кипящим маслом.

Она взяла нож, которым воспользовалась, чтобы нарезать их, сунула его под воду, осторожно провела по лезвию намыленной губкой, а затем вытерла полотенцем. Она убрала его в ящик, достала пакет орехов кешью и высыпала их в небольшую миску. Не глядя на меня, она снова заговорила:

– Я знаю, что такое твоя сокровенная книга. Я знала это с самого начала. Я поняла это, как только впервые увидела тебя. Ты носишь это в себе. Мы носим это в себе. Ты и я. Если ты это не опишешь, оно поймает тебя.

* * *

Назавтра после того ужина от Л. не было никаких известий.

Л. на несколько дней исчезла из моей жизни, создав, таким образом, нечто вроде перерыва, передышки, к чему я оказалась не готова.

Мне недоставало Л. Думаю, мне даже казалось, хотя это было совершенно бессмысленно, что она меня наказывает. Я несколько раз пыталась до нее дозвониться, оставила пару сообщений, на которые она не ответила.

В следующие выходные Луиза и Поль уехали на каникулы, каждый со своими друзьями. Поль жил в палатке в Бретани, Луизу пригласили на юг. В тот же вечер курьер доставил мне великолепный букет с запиской от Л., точные слова которой я забыла. Смысл записки сводился к тому, что она извинялась за несдержанность, сожалела о своей горячности в споре. Чтобы успокоить ее, я отправила ей смс.

Я осталась в Париже одна и с нетерпением ожидала возвращения Франсуа, который собирался на две недели прилететь во Францию перед новым долгим пребыванием в Штатах. Я знала, какое значение имеет для него этот документальный сериал, как он мечтал о нем. Мы вдвоем обсуждали предстоящую нам долгую разлуку. Я ободряла его перед отъездом. Франсуа никогда не обсуждал, ни сколько времени я посвящаю процессу письма, ни мой образ жизни.


Как только он приехал, мы тут же отправились в его загородный дом.

В предыдущие годы, когда ему стало поступать множество разных предложений, в прямо пропорциональном «отступательном» движении Франсуа постепенно сосредоточился на своей территории, в этом доме, который избрал, чтобы укорениться здесь, на ровной и скользкой поверхности мира.

В тот день, когда мы с Франсуа познакомились и пили «Маргариту», облокотившись на барную стойку какого-то провинциального ночного заведения, он рассказал мне об этом доме, расположенном недалеко от Парижа, где как раз кипела работа. Он признался мне, насколько важной, почти жизненно важной стала для него необходимость побыть в тишине, в отдалении. Я без обиняков ответила, что ненавижу деревню. Что, по мне, она не имеет ничего общего с природой. Нет, я ничего не имею против, дело в другом. Деревня была для меня синонимом отчужденности, содержала понятие, неотделимое от опасности. Деревня ассоциировалась со страхом и представлением о заточении.

Я вообще не помню этого разговора. Франсуа позже признался, насколько его мои слова вывели из равновесия. Мы явно находились в стадии обольщения друг друга, и он никогда такого не видел, чтобы тот, кому предстояло начать игру, не уважал кодов, не искал совпадений или общих точек, а, напротив, подчеркивал противоречия и несходства. Несмотря ни на что, мы все же нашли точку соприкосновения, когда речь зашла о тех песнях, которые мы слушали в эпоху Хит-FM (мы составили целый список хитов того лета, это нас обрадовало).

Я могла бы рассказать, как впервые приехала в Курсей, почти три года спустя после первого разговора, и о странном пути, который в конечном счете привел меня к этому мужчине (а его ко мне). Я, кстати, уже рассказывала об этом Л. по ее просьбе вскоре после нашего знакомства. Л. никогда не скрывала, что наш союз представляется ей странным. Кстати, я думаю, она употребила именно это слово (она не сказала «ваша пара», или «пара, которую вы образуете», или «ваша любовь»). В ее устах это звучало как союз карпа и кролика. Мне всегда казалось, что Л. заинтригована отношениями, которые мы с Франсуа поддерживаем, и она выражала по этому поводу некоторую озадаченность. И не она одна. Мне понадобилось много времени, чтобы понять и, разумеется, согласиться с тем, что, несмотря на мои собственные предубеждения, у нас с Франсуа много общего. Поначалу я постаралась систематизировать то, что нас противопоставляло, отличало, постаралась привыкнуть к тому, что наши миры не пересекаются, или что если и существует между ними какое-то пересечение, то оно случайное и временное. Позже, когда я получила доступ к его личности, когда наконец поняла, что он за человек, что им руководит, что его воодушевляет, откуда берется его энергия и в чем его слабые места; когда я стала способна видеть сквозь маску, порой открытую и цивилизованную, порой высокомерную и далекую, которую он представлял миру, я поняла, какая любовь может родиться из нашей встречи, и перестала бояться.


Когда я была в Курсее, Л. наконец позвонила мне. Я была рада слышать ее. Она вела себя так, будто между нами не пробежала никакая тень, хотела знать, как мои дела, убедиться, что я по-настоящему отдыхаю. Последние месяцы у меня были наполнены разными переживаниями, будет нормально и даже желательно, чтобы я дала себе немного времени на передышку, сделала паузу. Наш разговор оказался довольно продолжительным, я это помню, потому что дул сильный ветер, и я была вынуждена уйти в глубь сада и вскарабкаться на земляной холмик – единственное место, где при северном ветре есть более или менее постоянная связь. Помнится, этот звонок тронул и успокоил меня. Л. обо мне думала. Казалось, и на сей раз Л. лучше любого другого поняла, чем для меня был только что завершившийся год, скольких сил он потребовал, какие сомнения в меня заронил. Она осознавала двойственность моих чувств, ощущение тесно связанных между собой полноты и пустоты. И снова мне показалось, что только Л. знает, в каком я состоянии, даже на расстоянии. Потому что Л. ощутила странное совпадение этих двух моментов: моя последняя книга, в прямом и переносном смысле опередившая меня и находящаяся теперь вне меня, и мои дети, собирающиеся меня покинуть.

Л. сказала, что останется в Париже на все лето, чтобы завершить текст, который должна сдать к началу учебного года: свидетельство об одном недавнем происшествии. Большего она мне пока открыть не может, но для нее это большая работа, с приличным гонораром. Нет, остаться одной в Париже ей не страшно, она любит замедленный ритм жизни освободившегося от туристов города. Потом она куда-нибудь съездит. Она спросила, что у меня намечено на август; помнится, я поведала ей историю нашего знаменитого «домика-для-каникул», названного так детьми, когда они были маленькими. Это родовое имя, обозначающее не место, а время, было определением неизбежной встречи, обновлявшейся из года в год. Каждое лето с одними и теми же друзьями, с которыми я познакомилась, когда мне было двадцать лет, мы на две-три недели снимали дом, на самом деле большой дом. Но никогда дважды один и тот же и в одном и том же месте. Первые несколько лет, когда мы ездили вместе, детей ни у кого не было. Теперь нашим детям столько лет, сколько было нам, когда мы ночи напролет бродили по барам крошечного курорта на атлантическом побережье Испании. Теперь «домик-для-каникул» вмещает восемнадцать – двадцать пять человек, включая детей, в зависимости от года. Состав группы всегда формируется вокруг твердого ядра, к которому со временем примкнули родственные души, посвященные в сообщество.

Конец ознакомительного фрагмента.