Вы здесь

Осколки осени. Вера (Д. С. Проданов, 2018)

Вера

Сколько себя помню, моя мать всегда была верующей. Религия для неё была выражением её свободы. Всю свою жизнь она жила в несвободной стране, и Бог для неё был противоположностью государства. Он был добр и всепрощающ в то время, как государство было безжалостно и злобно. И чем сильнее государство подавляла религию и церковь, тем сильнее верила моя мать.

Больше всего она не хотела, чтобы я становился таким, как все – бездуховным и серым. Она не хотела, чтобы государство во мне победило. Сама эта мысль была для неё невыносимой. Моя мать не могла этого допустить, и она вовремя начала принимать меры. Целью всех этих мер было одно: обратить меня в свою веру.

С раннего детства мать вела со мной разговоры о Боге, религии и Библии. Ребёнком я чувствовал, что для неё это очень важно. Я не понимал, почему, но осознавал, что мать возлагает на меня большие надежды и старался как мог. Я с трудом продирался сквозь дебри Старого и Нового Завета, пытаясь понять их смысл и разгадать значение таинственных фраз. Я учил молитвы на старославянском и думал, о Боге, пытаясь его себе представить.

Шло время и я неумолимо карабкался по лестнице веры. Годам к восьми я успел стать убеждённым маленьким христианином. Как-то раз на уроке в школе учительница спросила у нас во что мы верим. Все стали тянуть руки вверх и отвечать. Потом очередь дошла и до меня. Наша классная руководительница, Вера Валентиновна, спросила:

– Ну а ты, Денис? Во что ты веришь?

Я немного подумал и сказал:

– Я верю в Бога.

На несколько секунд в классе повисла мёртвая тишина, а потом все оглушительно засмеялись. Смеялись так, будто я рассказал самую смешную шутку на земле, словно ничего смешнее сказанного мной и быть не может.

Я смотрел на мою учительницу, не понимая, что происходит. Она выглядела озадаченной: вся как-то изменилась в лице, глаза застыли, а на губах заиграла неуловимая улыбка. Наконец Вера Валентиновна пришла в себя и сказала:

– Ну всё, хватит уже, успокойтесь! Посмеялись – и будет!

В классе стало поспокойней. Потом сзади кто-то крикнул:

– Любой дурак знает, что бога нет!

– Нет есть! – упрямо упёрся я. „Бог есть – я точно знаю!“

Вокруг опять поднялся шум и гам. Дети смеялись и отпускали в мой адрес оскорбительные ремарки и остроты. На этот раз учительнице это окончательно надоело. Она громким голосом проговорила:

– ТИХО!!! Я хочу, чтобы все в классе замолчали! Пусть Денис расскажет нам, почему он верит в бога, а мы послушаем. Давай, Денис, – не стесняйся.

Все быстро поутихли, приготовившись слушать. Я уже не помню, что им там говорил, но говорил я довольно долго. Когда я замолчал, учительница странно на меня посмотрела. Потом сочувственно улыбнулась и спросила:

– А родители у тебя тоже верят в бога?

– Да, мама верующая, а папа так, не очень…

– Понятно – задумчиво проговорила она.

Через пару дней моих родителей вызвали в школу. Я так и не узнал, о чём с ними говорили, но подозревал, что их тоже расспрашивали о Боге и ещё немножко обо мне. Вскоре после этого всё снова улеглось и постепенно вернулось в старое русло. Тема веры в школе больше не поднималась, но тот короткий эпизод надолго осел в моей памяти.

Казалось, в тот день я, сам того не подозревая, пересёк какую-то невидимую черту и ступил на запретную территорию. Это сбивало меня с толку. Раньше со мной ничего подобного не случалось, и я не понимал, что сделал не так. Я лишь смутно осознавал, что всё это было как-то связано с Богом и тем, как все на меня смотрели, когда я говорил о нём. На меня пялились как на сумасшедшего, свалившегося с луны, как на диковинную обезьянку в клетке зоопарка.

Это было удивительно. Мне никогда не приходило в голову, что люди могут так себя повести, если рассказать им, во что я верю. Но это было именно так. В моей школе, да и во всей стране, не было места для Бога. Он был там просто не нужен, и каждый, кто говорил обратное, мгновенно превращался в посмешище.

Некоторое время спустя мать впервые стала брать меня с собой в церковь. Это случалось нечасто, как правило в один из выходных. Вставать приходилось рано, я с трудом открывал глаза, спускал ноги с кровати и устало плёлся в ванную умываться. По утрам мне обычно хотелось есть, но завтракать перед службой запрещалось, нужно было поститься и есть я мог только по возвращении.

Мы ехали в центр, встречались там с Надей, моей крёстной, и шли в православный храм. В храме было очень тихо и спокойно. Атмосфера там была очень непривычная – она в корне отличалась от всего того, что я знал и видел снаружи. В храме горели свечи, пахло благовониями и царил дух отрешённости. Вокруг меня всё шло по заранее известной колее: каждый из прихожан знал своё место и что нужно делать.

Первое, что мне бросилось в глаза – это то, что на протяжении всей службы нужно было стоять. Служба длилась около трёх часов, и за это время я безумно уставал. У меня быстро начинали болеть спина и ноги. Вдобавок к этому мне становилось невыразимо скучно. Я не привык стоять так долго без дела и никак не мог найти себе места.

От нечего делать я смотрел по сторонам. У всех женщин, как и у моей матери на голове, была косынка, в то время, как мужчины стояли с непокрытой головой. В храме было много старух и мало детей. Люди вели себя тихо и переговаривались друг с другом только шёпотом.

Священники сильно отличались от всех остальных. Они все без исключения носили бороду и, казалось, что чем старше они были, тем длиннее была их борода. Они говорили с расстановкой, придавая словам вес и вели себя очень чинно. Все священники держались так, знали что-то, чего не знали мы. Будто они лично были знакомы с Богом и общались с ним каждый день. Священники строго смотрели на взрослых и детей и выглядели очень сурово. Они были одеты в длинные сутаны и носили на голове высокие чёрные шапки необычной формы. На груди у каждого висел огромный серебряный крест и обращаться к ним нужно было не иначе, как „батюшка“ или „отец такой-то“, прибавляя затем его имя.

Всё это было для меня непонятно. Для меня было загадкой, почему священники так себя вели и почему их нужно было называть „отец“. А также для чего в церкви было столько золота и серебра, когда Иисус проповедовал бедность и зачем нужно было голодать. Я не понимал, почему службы читались на старославянском, которого никто из нас не знал и почему мне не давали сесть на стул, когда у меня подкашивались ноги.

Мне всё сильнее хотелось есть, хотелось выйти на свежий воздух и посидеть одному где-нибудь на лавочке. Но выходить было не принято и нужно было ждать окончания службы с остальными. Я повторял вместе со всеми непонятные мне слова и подолгу смотрел на иконы и горящие свечи.

Иконы были красивые и написаны с большой любовью. В них было что-то не от мира сего и изображения на них были глубоко символичны. Большинство из них были картинами страдания и боли. Грешников бросали в ад, их пожирало пламя, люди падали вниз со скал и пока Христа вели на смерть и распинали, Мария держала на руках младенца и с грустью смотрела на нас.

Ещё на изображениях было много длиннобородых старцев, чудотворцев и крылатых ангелов. Они обращались друг к другу и к святому духу, сидящему на облаке над их головами. Порой старцы загадочно смотрели на меня. Ладони у них были причудливо изогнуты и, казалось, они хотят сказать что-то важное, дать нам какой-то знак.

Священники чем-то походили на старцев и чудотворцев с икон. Все они были как бы заодно и выглядели так, будто входили в круг избранных и смотрели на нас, остальных, с немой укоризной. Так, будто мы в чём-то провинились, и нас не ждёт за это ничего хорошего.

В их присутствии мне становилось не по себя. И чем меньше оставалось времени до исповеди, тем больше я нервничал. Я лихорадочно пытался вспомнить свои грехи, но кроме общих фраз в голову ничего не приходило. От мысли, что скоро придётся открывать душу совершенно чужому человеку, всё у меня внутри сжималось ещё больше.

В глазах у меня начинало темнеть. Я стоял в очереди в полуобморочном состоянии и из последних сил ждал конца. Потом говорил склонившемуся надо мной священнику своё имя и грехи, выслушивал его разрешительную молитву, целовал крест и с облегчением отходил в сторону.

Обычно к этому моменту я был совершенно обессилен. Спину ломило, мои ноги гудели, а голова начинала кружиться. Меня бросало в пот, хотелось есть и поскорее присесть куда-нибудь. Мне хотелось, чтобы всё это поскорее закончилось и можно было наконец поскорее пойти домой, но нужно было снова ждать. Впереди ещё было причастие.

Я едва стоял на ногах и слушал пение хора. Пели красиво, но меня это уже не трогало. Отупев от изнеможения, я уже не был в состоянии оценить ничего. Я ждал, когда можно будет наконец скрестить руки на груди и подойти к священнику и его чаше. Дождаться слов: „причащается раб Божий…“ , произнести греческое имя „Дионисий“, открыть рот и съесть с ложки размягчённый в вине хлеб. Потом отстоять ещё немного, получить свою законную просфору и вырваться на свободу.

Я мог думать только о конце и ждал лишь той минуты, когда можно будет покинуть храм, спуститься по его ступеням на землю и выйти в долгожданный мир.

Времена года менялись, и я переходил из класса в класс. По мере взросления я ощущал всё больший внутренний дискомфорт. Я не был своим ни в церкви, ни за её пределами и это осложняло мою жизнь и наполняло её тревогой и беспокойством. Я старался об этом не думать, надеясь на то, что это временное и скоро обязательно пройдёт. Но чувство это так и не проходило.

Я продолжал исправно читать молитвы, думать о Боге и ходить с матерью в храм, но чего-то важного в моей жизни по-прежнему не хватало. Я не понимал, в чём дело и, даже выполняя необходимые предписания, чувствовал себя виноватым. Казалось, надежды, возложенные моей матерью на меня, не оправдались, а идеал, к которому она стремилась – недостижим. Я старался изо всех сил, но что бы я ни делал, я не мог избавиться от мысли, что подвожу её.

Многочасовое стояние в церкви по-прежнему утомляло меня, но даже это было не самое худшее. Атмосфера храма действовала на меня угнетающе и мне всё меньше хотелось туда ходить. Никто не говорил об этом вслух и не афишировал, но каким-то внутренним чутьём я осознавал, что храм принадлежал священникам, а не прихожанам. Он был их домом, а мы были в нём всего лишь гостями. В поведении священства было что-то покровительственное и до обидного снисходительное. Как будто все мы – взрослые и дети – были не более, чем глупыми, нашкодившими детьми, а священники – нашими мудрыми родителями.

Никто вокруг меня, кажется, не возражал против этого, но мне мне это было неприятно. Что-то во мне противилось навязанной мне роли кающегося грешника. Церковь представлялась мне убежищем от беспощадного мира, где каждый мог чувствовать себя в безопасности и общаться с другими на равных. Но это было невозможно. Никакого равноправия между священниками и паствой не было. И с каждым годом мне было всё тяжелее с этим мириться.

Я нигде не чувствовал себя уютно. В стенах школы свобода и равенство были пустыми звуками. Всё было обезличенно и сухо, препарировано и аккуратно разложено по полочкам на долгие годы вперёд. Задача детей была в том, чтобы учиться и не умничать, не отрываться от коллектива, доверять партии и учителям и смотреть в будущее с оптимизмом. Работа учителей заключалась в том, чтобы дисциплинировать вверенных им детей и стирать между ними различия. Они блестяще справлялись с этой задачей.

Мир школы и храма были во многом противоположны друг другу. Они были на удивление разными и в то же время поразительно похожи. И каждый из них на разных языках учил нас одному и тому же: „не смей думать“ и „делай так, как тебе говорят.“

Сколько себя помню, моя мать всегда была верующей. Вера её была основанием её свободы и, чтобы ни случилось, она помогала ей и придавала ей внутренних сил. Мать знала, что меня ждёт – это было то же, через что пришлось пройти и ей самой. Она хотела, чтобы я был во всеоружии и с детства готовила меня к будущему, ожидая того дня, когда зёрна, посаженные ей, взойдут и дерево её веры прорастёт во мне.

Долгое время я следовал за матерью, не задумываясь ни о чём и слепо ей доверяя. И долгое время я жил, не подвергая сомнению её решение выбирать мою веру за меня. Ребёнком я был готов ради неё на что угодно – лишь бы она всегда оставалась рядом со мной и была счастлива. Мать ждала от меня послушания, ждала веры и безоговорочной преданности. Из любви к ней я был готов дать ей всё это и даже больше. И если бы она вдруг задумала позвать меня с собой в ад, я бы ответил, не раздумывая ни секунды: „хорошо. Где мы будем спускаться?“