Глава 1
Где-то под стрехой великолепного архитектурного искусства раздавались звуки необыкновенного речитатива голубей, которые проникали на чердак сквозь широкие добротные дымоходы. Если бы печник или трубочист в это время опустился ниже, то сразу бы понял, что звуки выровнялись и превратились в обычные человеческие голоса, разносящимся по богатой зале помпезного дворца. Зала действительно привлекла бы внимание стороннего наблюдателя уставленной вдоль стен красивой мебелью и украшенной двумя большими картинами. Посреди залы, чуть ближе к одной из стен с окном, выходящим в лесопарк, стояла широченная кровать под балдахином, на которой возлежал мужчина в шёлковой ночной сорочке и смешном спальном колпачке на голове. Возле ложа стоял, услужливо склонив голову, человек в чёрном сюртуке, застёгнутом наглухо. Единственным украшением его траурной одежды был золотой ключ с имперским двуглавым орлом, висевший на голубой ленте и прикрепленный к сюртуку с левой стороны, ближе к сердцу. Такой ключ имели право носить со времён Петра Первого только царские камергеры. Царицы Елизавета и Екатерина Великая строго придерживались этого обычая. А вот при Александре Благословенном должность камергера царского двора резко сократилась и считалась чуть ли не номинальной.
Лежавший в постели вёл негромкую беседу с одетым в сюртук услужливым господином. Тот кивал в знак согласия, потом раскрыл папку с бумагами, которую держал подмышкой, подошёл к стоявшему недалеко от постели письменному пюпитру, снял с чернильницы массивную бронзовую крышку, увенчанную крохотной фигуркой крылатого ангела, обмакнул в чернильницу отточенное гусиное перо и приготовился записывать.
– Ах, нет! Не надо писать! – вскричал лежавший в постели. – От скрипа пера у меня появляется мигрень. Я и так эту ночь провёл дурно. Ещё намедни я просил тебя узнать, что случилось с гвардейцем, которого прозвали Александром Вторым? Неужели мои просьбы для тебя ничего не значат?
– Что вы, Ваше Величество, очень даже значат, – снова склонил голову закованный в сюртук. – Ваши приказания не могут не выполняться, особенно мною. Дело в том…
– Ах, отвечай же! – раздражённо прикрикнул лежавший.
– …дело в том, – невозмутимо продолжал сюртучный господин, – что… Ага! Его фамилия Струменский, левофланговый унтер-офицер третьей роты Семёновского полка. Этого гвардейца схватили вместе с бунтовщиками-семёновцами, затем препроводили в гарнизон, к которому он приписан. Сегодня ему грозит битие шпицрутенами при прогоне через строй. Говорят, что он ни в чём не виноват. Виноват лишь в похожести на императора.
– Не твоё дело судить о виновности! – одёрнул словоохотливого камергера лежащий в постели. – Твоё – вовремя сообщать мне о происходящих переменах! На то ты и камергер. Более того, постельничий! Казнь ещё не состоялась?
– Никак нет, Ваше Величество. Барабанный бой перед началом казни будет слышен отсюда.
– Да, это воистину le derniser coup.[1] Подай мне платье, – нетерпеливо произнёс император. – Да не перепутай. Мне нужны сюртук «инкогнито», как у тебя, и гражданская шинель тёмно-синего цвета. Не хочу, чтобы кто-нибудь из подданных меня узнал!
– Всё уже приготовлено, Ваше Величество, – торжествующе улыбнулся камергер. – Конец августа на удивление холодный, но я, по своему недалёкому разумению, подумал, что вы решитесь-таки взглянуть на казнь бунтовщиков. К тому же Струменский, в отличие от других смутьянов, не вызывает никакого подозрения.
– Я тебя, Фёдор Кузьмич, держу в камергерах вовсе не для досужего обсуждения солдатской смуты. Мой батюшка знал, как справляться со смутьянами.
– В вашей дальновидности никто не сомневается, – согласился камергер. – Тем более, в одном государстве два императора – это слишком! Один из них выглядят как un vrai epouvanteil.[2]
– Ах, mon ami, nous etions censes,[3] что выйдет такая казуистика, – досадливо поморщился император. – Но ты прав, двух одинаковых государей не должно быть. А государство – это не балаган. Именно такую казуистику хотят сделать с Россией господа Новиков,[4] Пален[5] и иже с ними. Много лет назад я поддался на масонскую уловку о державных новшествах. Отец мой тоже попал в их сети, даже стал гроссмейстером тринадцатого градуса. Это и помогло владыке взглянуть на врагов отечества с другой стороны. Он принялся укорачивать им длинные руки, за что и поплатился жизнью. Но я, Фёдор Кузьмич, я прельстился на постылые речи! И вот я тот, кем стал, – священномученник Химеры!
– Будет, Ваше Величество, будет! – пытался успокоить императора камергер. – Вы стали мощным оплотом сопротивления вольтерианской Франции тринадцать лет назад, и никакое масонское оружие не смогло сломить сильную и могучую державу.
– Ах, Фёдор Кузьмич, зови лакеев. Одеваться хочу! Пора пожаловать на место расправы! – император откинул атласное одеяло и сел на кровати. – Никогда не смотрел на казни, но сегодня я должен побывать там! Не знаю, что меня влечёт, но я должен!
– Знамо дело, что влечёт, – усмехнулся Фёдор Кузьмич. – Всего лишь тянет посмотреть в глаза агнцу, приносимого в жертву.
– Нишкни, холоп! – прикрикнул на камергера император. – Его жизнь нужна для благополучия Государства Российского. Неужели ты не сообразил этого?!
– Ага, сообразил, – ласково улыбнулся камергер. – Но особое соображение постигло меня третьего дни, когда пришлось убирать царскую постель после преставившейся в ваших объятиях девицы Настасьи.
– Настасья – oh, c`est toute une histoire,[6] – досадливо отмахнулся император. – Она была такой чувственной красавицей и такой супротивницей, что я еле совладал с ней. И даже после она мне чуть ухо не откусила! Как же её было не наказывать?! Ну да ладно, я тебе после всё растолкую. Следует сделать так, чтобы царица Елизавета Алексеевна ничто не прознала. Уж такой грех мне будет непростителен, а она больна и не стоит волновать больного человека. Вели же меня одевать!
– Как прикажете, Ваше Величество, – поклонился камергер.
Он дёрнул шёлковый шнурок возле царского ложа, и где-то далеко в глубине покоев раздался еле слышный звон колокольчика. Вскоре в спальную залу лакеи внесли приготовленный накануне Фёдором Кузьмичом синий фрак и редингот. Эту гражданскую одежду император любил одевать по утрам, отправляясь на прогулку. Слуги принялись облачать императора с обычной деловой сноровкой. Освободившись из рук лакеев, владыка тут же поспешил к зеркалу, где цирюльник припудрил ему щёки и выполнил несколько косметических мазков. Его величество нетерпеливо отмахнулся от цирюльника и снова обратился к камергеру:
– Ou est ma tabatiere?[7]
Как обычно вы оставили её в малой гостиной на ломберном столике, Ваше Величество, – невозмутимость камергера была той необходимостью, которая только с годами безупречного служения императору усваивается слугами. Камергер запустил руку в глубокий карман своего сюртука и предъявил Государю требуемую вещицу.
Император подхватил табакерку и пошёл вон из дворца по лестнице чёрного хода. Он всегда выходил через этот подъезд, если шёл в Петербург гулять инкогнито. На этот раз императора подгоняло какое-то нездоровое любопытство, граничащее со страстью самому лицезреть происходящее. На площади, где должна была состояться экзекуция, присутствовало не слишком много разночинного народа, но среди них можно было спокойно затеряться и не беспокоиться особо, что вдруг кто-нибудь из подданных узнает императора в лицо. Такие вещи считались обыденными, и все старательно соблюдали инкогнито его светлости.
Нынче же императора влекло сюда другое: сегодня сквозь строй должны были прогнать его двойника – унтер-офицера Струменского. Скорее всего, солдата ожидала мучительная смерть. Но жизнь служивого необходима была Отечеству, точнее, оставшемуся в живых двойнику. Зачем? Вот в этом Александр до сих пор боялся признаться даже самому себе. За двадцать четыре года царствования он много натворил нелицеприятностей, да не в этом суть. Главное – стремление покаяться в великих грехах перед Отечеством, а для этого необходимо было принести в жертву ещё одного человека.
Император поступал сейчас, как праотец Авраам. Когда Господь потребовал принести в жертву сына, Авраам, ничуть не колеблясь, возложил на алтарь любимого мальчика и готов уже был нанести жертвенный удар, но тогда Господь удержал его руку…
Может, император сейчас тоже надеялся, что Всевышний удержит руки экзекуторов, и шпицрутены не разорвут кожу на теле не слишком молодого лысовато-красивого унтер-офицера? Однако он просчитался. Ибо Господь никогда не встревает в те дела, что идут не от Его имени. И Струменскому суждено было быть избитым до полусмерти своими же сослуживцами.
Император прибавил шагу, поскольку раздалась барабанная дробь и заиграла флейта. Казнь началась. Но Струменский, по счастью, оказался не в первых рядах подлежащих истязанию и, следовательно, «дождался» своего тайного зрителя. По пояс обнажённый, разутый и путами, стягивающими руки, привязанный к штыку, унтер-офицер покорно подходил к строю солдат. Перед этим экзекуцию прошли уже несколько человек, и от пролитой ими крови на холодные отшлифованные булыжники площади свежий предосенний воздух последнего дня августа наполнился горьковато-сладким запахом России. Видимо, всегда этой стране суждено омывать свои дни кровью убитых и убиваемых.
В юные годы, когда Александр был ещё беззаботным царевичем, эта же площадь познакомилась с казнью Емельяна Пугачёва, которого сумел покорить только генералиссимус Суворов. Сам Александр Васильевич тогда очень сожалел об этой своей нелицеприятной победе. И когда все вокруг радовались, он в ответ на поздравления лишь горько усмехался.
– Если б время можно было повернуть вспять, – говорил он, – и если бы можно было нарушить армейскую клятву, то ни матушка Екатерина, ни православная Россия никогда бы не увидели моего нынешнего позора.
Вскоре после того случая генералиссимус в спешном порядке ушёл в отставку, но юный Александр не мог понять тогда – в чём вина полководца? Почему он чувствовал себя обескураженным, словно обязанным выполнять приказания, противоречившие чести и достоинству русского офицера?! При дворе, конечно, носились слухи, что бунт Пугачёва – не бравада ушкуйников,[8] а настоящая гражданская война. Что противники российского трона не отбившиеся от рук казаки и не беглецы с каторги, а хорошо обученные воинскому искусству служилые люди, в числе которых имелось достаточно много дворян. Генералиссимусу Суворову не составило большого труда разбить войсковые части противника, но когда он узнал, кого победил по указу Екатерины Великой, то сильно закручинился, елико сам давно уже был не согласен с внутриполитическими амбициями императрицы. Значит он, слушаясь царского приказа, приговорил к смерти тех, кому давно уже сочувствовал.
А вот сей час, когда избиваемого шпицрутенами Струменского вели через строй, когда обнажённое тело солдата лопалось под ударами, и кровь обильно поливала булыжную мостовую, Александр вдруг понял, что Суворов был трижды прав и что над бедным унтер-офицером совершается тягчайшее преступление. Причём инициированное им самим, императором Александром I, Государём всея Руси. Оказывается, Закон Божий «Не убий!» нельзя оправдать никакими доводами, объяснениями и необходимостью. Убийство так и останется убийством, с какой стороны ни посмотри.
Но самым тяжким и несмываемым преступлением на совести императора было убийство отца. Это мучило Александра всю сознательную жизнь. И он до боли в душе понял, что повторяет то же преступление, только уже не чужими, а собственными руками. Всё было так ощутимо, что государь почувствовал боль в спине, будто получал удары вместе с наказуемым. Видимо, недаром придворные астрологи утверждают, что двойники при жизни могут испытывать одинаковые чувства, особенно острую физическую боль и моральную утрату.
Александр близоруко прищурился. Потом, чтобы повнимательней рассмотреть истязуемого, он достал лорнет и принялся пристально разглядывать экзекуцию. Но уже через несколько минут заметил, что место вокруг него освободилось – пришедшие поглазеть горожане узнали двойника истязуемого и шарахнулись от императора, как черти от ладана. Такое отношение к собственной персоне государь видел впервые в жизни, что повлекло за собой ещё большую депрессию, плотоядно пожиравшую сознание.
Император растерянно осмотрелся и, испугавшись подступавшего к нему одиночества прямо посреди шумной толпы, повернулся и быстро зашагал прочь.
Однако барабаны, сопровождаемые звуками флейт, не утихали, значит, казнь продолжалась. Государь вдруг понял, что надо хотя бы посочувствовать солдату, не подозревавшему, что незаслуженное битие совершается по приказу самого императора.
– Если я признаю, что так должно быть, что это нормально, – твердил вслух Александр, шагая широким шагом к дворцовым апартаментам, – если я с этим соглашусь, то должен буду признать также, что вся моя жизнь, все мои дела и даже победа над Францией – всё дурно! Мне давно уже было откровение: надо выполнить то, что давно уже хотел сделать несмотря ни на что! Я должен уйти, исчезнуть, всё бросить, не сожалея о том…
Только где, в каком храме к императору приходило откровение, он так и не мог вспомнить, потому что, мучаясь своими сомнениями, неоднократно бывал в храмах разных конфессий. Александр часто молился Богу то с патриархом Фотием в православном Ильинском соборе, то с протестантом Парротом, то с католическим епископом Кампанеллой, то с иллюминатом Крюднером. Ходил ли он тогда в храмы различных конфессий с чистой совестью? Но, даже молясь Богу, император старался показать подданным, что он молится, совершает разговор с Богом. Значит, молился он вовсе не Богу, а просто хотел показаться подданным в роли набожного и праведного государя.
– Пора настала уезжать в Ярославль и записываться лицедеем в театр Волкова, – недовольно проворчал Александр, вспоминая свою религиозную экзальтацию.
И снова скрывшегося с места казни царя догнала крамольная мысль, что такие экзекуции – бесчеловечны, что так не должно быть! Но тут же, где-то в глубине сознания, поднимался афронт: мол, всё совершается по уставу, и никуда не денешься от печальной необходимости. Более того, Александру ничуть не жаль было избиваемого унтер-офицера, и, вместо того чтобы остановить казнь, он испугался быть узнанным, потому и спешно ретировался с места преступления. Преступления?!
Вернувшись в собственные покои, император выпил утренний чай, попутно приняв князя Волконского и барона Дибича, которые подробно принялись освещать добытые и уже проверенные сведения о собраниях тайного общества. Знать, масонство вновь поднимает голову, и он сталкивается с выбором: либо подчиниться масонской лести, как это было с батюшкой, либо окончательно раздавить масонских червей, умело и нахально проникавших в сферу управления Государством Российским. Батюшка, император Павел I, поняв, к чему могут привести опасные замашки властолюбивого масонства, немедленно принялся избавляться от проникновения болезнетворных течений на территорию России, за что и поплатился жизнью.
Снова Государю вспомнился не единожды мучивший его сон, будто он сам, царственный наследник, присутствовал при последних минутах жизни батюшки. В опочивальню ворвались: петербургский генерал-губернатор Пален, братья Платон, Николай и Валериан Зубовы, генерал Бенингсен и командир Преображенского полка генерал Талызин. Комната оказалась пуста, но вскоре Государя нашли, прятавшегося за занавеской. Несколькими дерзкими ударами царя свалили на пол. В ногах у смутьянов лежал поверженный император, и каждый из заговорщиков пинал Государя с таким остервенением и удовольствием, будто пред ним была тряпичная кукла. А Пален во всеуслышание беспрестанно повторял: «Rappelezvous, messieurs, que pour manger d`une omelette, il faut commencer par casser les oeufs».[9]
Это и пытались исполнить заговорщики, кто во что горазд. Многих из них цесаревич видел в ту же ночь в Михайловском замке, но сначала не придал значения шумихе, ведь они обещали неприкосновенность Государя, а в те годы Александр часто верил людям на слово. Он рос совсем не ведавшим, что такое ложь и правда. Цесаревич слишком поздно понял, что жизнь страшна и непредсказуема, когда матушка, вдовствующая царица Мария Фёдоровна, бросила ему в лицо:
– Радуйтесь, Александр, вы добились того, что стали императором. Votre ambition est satisfaite?[10]
Упрёк был очевиден. Александр никогда не ругался с матерью. Более того, он даже любил её, но эти слова отпечатались на всех дальнейших делах нового императора.
Вот тогда-то к нему во сне явился претерпевший муки отец в монашеском подряснике, но с посохом епископа, и поведал, что пойдёт по русским городам и весям, поскольку за четыре года своего царствования не успел это сделать, а вот теперь в самый раз. Александр проснулся в холодном поту и целый день не мог найти покоя. Он отправился в какой-то храм, долго молился и услышал голос отца, повторивший, что надо отправляться странствовать по России и отмаливать накопленные грехи. Недаром калики-перехожие почитаются на Руси до сих пор.
Это был уже не сон. Но император никак не мог вспомнить церковь, в которой его посетило первое откровение.
На всякий случай он заказал своим портным настоящий монашеский подрясник, который теперь висел у него в гардеробной. Александр даже не примерил новую одежду, так как камергер Фёдор Кузьмич дерзнул посмеяться над монашеским нарядом:
– Что вы, ваше величество, разве так можно?! – не в шутку ужаснулся камергер.
– Чем тебе не нравится православный подрясник? – нахмурился государь. – Может быть, сам сошьёшь?
– Да нет, Ваше Величество, – замотал головой Фёдор Кузьмич, – сшито отменно, ничего не скажешь, с двойным прихватом и подстёжкой. Но в каких Палестинах вы видели монахов в батистовых подрясниках? Люди Божьи, верно, даже слыхом не слыхивали о такой персидской материи. Представьте, идёт по Руси калика-перехожий, кусок хлеба выпрашивает, на ночлег к кому-нибудь просится, а у самого подрясник, как кафтан боярский, разве что золотом не шит?! Да за такой подрясник нищий калика может целую деревню себе купить!
– Ну, хватит, хватит, – одёрнул Фёдора Кузьмича император. – Распорядись, чтобы сию одежду в гардеробную отнесли.
На том бы всё и кончилось, только впереди была война с французами. После безоговорочной победы французов на Бородинском поле император уже всерьёз мыслил для себя Томский острог, или какой подале. Но за Русь вступилась сама Богородица. Государю доложили, что Царица Небесная явилась перед Буанапартием и повелела убираться вон из Москвы, не то, мол, худо будет.
В россказни эти слабо верилось, тем более, что сообщали их те же монахи, прибывшие из Москвы. Но французский император действительно кинулся вон из Златоглавой. Более того, не взорвал даже Кремль, о чём хвастался когда-то перед пани Валевской. Факты – вещь упрямая, против этого ничего не скажешь. И тогда он опять услышал голос отца.
– Будет тебе царствовать, сын мой, пора Богу послужить… Я тебя прощаю, несмышлёныша, токмо не замай родину, не разрушай державу…
Голос батюшки Александр хорошо помнил и никогда не спутал бы его ни с каким другим. Это произошло ночью в спальне императора, и вокруг не было ни души. Лишь из коридора доносились размеренные шаги смены караула. Император лежал на постели, боясь пошевелиться. Сознание говорило ему, что так не может быть, что всё только кажется. Но сердцем Александр чувствовал присутствие батюшки, переживающего за сына и за державу Российскую даже находясь в другой жизни.
В этот раз Александр всё же примерил сшитый царскими портными монашеский подрясник. Одежда оказалась впору, и выглядел в ней император иначе. Но рутина обыденности опять отвлекла государя от решительного поступка. Да и как на него решиться? Царь не может бросить всё и уйти ни по своей, ни по чужой воле. Но сейчас Александру был зов в третий раз. Зовом пренебрегать нельзя, с такими вещами не шутят. И как некстати подвернулся двойник! Значит, отступление невозможно!
Струменский не знал, почему Господь даровал ему такую же личину, как у нынешнего императора. Никто из предков не был даже дальним родственником Романовых, но вот, поди ж ты! – как две капли воды унтер-офицер походил на своего императора.
В третьей роте Семёновского полка всё началось с карт. Вахтенные сквозь пальцы смотрели на безвинные карточные развлечения. Надо же было поручику Чижевскому подкинуть на карточный стол необыкновенное яблочко раздора:
– Я ставлю тысячу рублей «царской Катеньки», что Струменский скоро сменит нашего императора!
Сам унтер-офицер и слова сказать не успел, как его разыграли и принялись повышать ставки. Такую игру надо было прекращать. Но заядлые игроки не захотели отступаться, и безобидная игра превратилась в потасовку. Зачинщиков конечно же, арестовали. Струменский попытался бежать, но был схвачен. Во всём, конечно же, оказался виноват сам Струменский, то есть без вины виноватого должны были протащить сквозь строй и избить шпицрутенами, чтоб другим неповадно было.
После обеда Александр удалился в кабинет, но работать не стал. Голова Государя закружилась, он прилёг на кожаный диван и тут же провалился в сон. Однако это был отнюдь не сон, а какая-то галлюцинация.
Александр вновь увидел себя на площади, где совершалась казнь. Снова противно ныли флейты и били барабаны. Но в этот раз сквозь строй прогоняли самого императора. Александр вновь почувствовал удары шпицрутенами, настоящие, рассекавшие кожу на спине и заставлявшие орать от боли. Солдат, прогонявший через строй приговорённого Государя, оглянулся, и Александр с ужасом узнал Струменского. Глаза унтер-офицера были навыкате, рот перекошен злобной улыбкой, и с губ капала густая бело-розовая пена, как у загнанного рысака. Из его рта в лицо императору вылетел хрип, более похожий на плевок:
– Ты – человек! Тебе выбирать свой путь! Токмо не вздумай назад оглянуться!
Император вскрикнул и очнулся. Его охватил болезненный озноб, потому что видения, посылаемые Свыше, с каждым разом становились всё явственней, чувствительней и доподлинно передавали чувство реальности.
Александр несколько минут просидел на диване без движения, не в силах стряхнуть реальность привидевшейся казни. Потом резко встал, застегнул сюртук наглухо, кликнул секретаря и оповестил его, что пойдёт гулять.
Император прекрасно знал, где находится военный госпиталь, и вскоре без доклада вошёл в приёмную. Как всегда, медбратия забегала, засуетилась. И сей секунд явились запыхавшийся генеральный директор и начальник штаба.
Государь приветливо им улыбнулся и сказал, что желает пройти по палатам.
Во второй палате он увидел того, ради кого пожаловал сюда. В углу, возле уже законопаченного на зиму окна, лежал на кровати ничком унтер-офицер Струменский, повернувшись к лицом стене и свесив руки до полу, но Государь сразу признал его по плешивой голове.
Видя, что император обратил внимание именно на этого больного, кто-то из больничных тут же подсказал:
– Это беглец из Семёновского полка. Наказан сегодня утром, но плох. Просил прислать священника для исповеди. Возможно, не протянет и месяца.
– А, – кивнул государь, одобряя полученное солдатом наказание, и прошёл дальше.
Вернувшись во дворец, Александр сказался нездоровым, опять закрылся у себя в кабинете и долго не показывался. Потом, ближе к ужину, послал за Фёдором Кузьмичом. Тот не замедлил явиться, хотя недоумевал, к чему понадобился Государю в неурочное время.
Войдя в кабинет, Фёдор Кузьмич увидел царя за письменным столом. Работал Государь много, поскольку тут же на столе лежала стопка уже исписанной бумаги.
– Проходи, Фёдор Кузьмич, садись, – кивнул император на кресло. – Ты знаешь, сегодня утром барон Дибич опять докладывал мне о заговоре во Второй армии, заодно напомнив, что об этом уже имел честь сообщить граф Вирт, а также, что имеются донесения унтер-офицера Шервуда.
– Этот заговор уже вовсе не секрет, ваше величество, – хмыкнул Фёдор Кузьмич. – Давно пора бы призвать шельмецов к ответу, а дворян, слушающих великоречие масонов, сослать на вечное поселение в сибирские остроги, как делал ваш батюшка. Очень жаль, что после его кончины вы вернули многих тех, кому не место не только в Петербурге, а вообще в Европе. Пока вольнодумцы и смутьяны будоражат стадо, не слушая пастуха, покоя в России не будет.
– Это всё понятно, – поморщился Государь. – Однако я, слушая доклад Дибича, приписывающего необоснованную важность замыслам заговора, понял, что он никогда не осознает значение и силу переворота, который уже давно зреет во мне и который завершился сегодня с казнью Струменского.
– Забили насмерть? – ужаснулся камергер.
– Нет, он жив ещё, – мотнул головой Государь. – Жив ещё, но очень плох. Говорят, не протянет и месяца.
– У каждого из нас своя судьба, – философски заметил Фёдор Кузьмич. – Знать, «Александр Второй» уже не будет наводить на вас тень своей похожестью. Сколько он протянет – одному Богу известно.
– Ах, я не о том, – досадливо перебил камергера Государь. – Они делают заговор, чтобы на свой лад изменить образ государственного правления, ввести конституцию, свободу слова и ещё несколько законов. Как раз то самое, чего я добивался двадцать лет назад!
– Quell horreur,[11] – ехидно улыбнулся Фёдор Кузьмич.
Александр, не обратив внимания на афронт камергера, запальчиво продолжил:
– Причём я уже готовил конституцию для Европы. И что? Кому от этого стало хоть немного лучше, скажи на милость?! Ещё тогда я задумался над вопросом: кто я такой, чтобы создавать законы для разных народов, разных укладов жизни, разных верований и конфессий? Ни единой стране, ни единому человеку это пользы не принесло. И тогда меня постигло понимание внешней жизни: не родился ещё тот человек, да и вряд ли это возможно, который будет в состоянии понимать интересы народов всей земли. Дай Бог понять себя самого, понять смысл своей жизни, а не переустраивать жизнь различных народов. Истинное дело каждого человека – это только он сам! Сумеешь исправить себя – поможешь исправлению ближнего.
И вдруг моё прежнее желание отречения от престола – с общенародной рисовкой, с желанием удивить, даже опечалить людей, показать всему миру величие моей души – оказались такими мелочными и не заслуживающими внимания, что мне стало стыдно. Но важно другое! Это желание вернулось ко мне вновь! Сегодня я понял, что должен изменить жизнь не для показухи, а лично для себя. Глядя на казнь Струменского, я окончательно уверился, что пройденный мною этап светской жизни, блестящие взлёты и огорчительные падения остались в прошлом. Всё это было мне нужно лишь для того, чтобы вновь вернуться к тому юношескому порыву, вызванному искренним покаянием, желанием уйти от мишурного блеска и помпезности. Но уйти, чтобы не быть камнем преткновения для людей, чтобы не иметь мыслей о славе людской, уйти для себя, для Бога! И в этом мне поможет унтер-офицер Семёновского полка!
– Не знаю, что и сказать, Ваше Величество, – смутился Фёдор Кузьмич.
– А ничего и не говори, – оборвал его император. – В юности это были неясные желания. Теперь же я понял, что не смогу продолжать жизнь, отпущенную мне, и не должен выполнять ту миссию, которая лежит на мне, ибо возмущение в народе есть оценка нелицеприятного царствования.
– Но как вы такое осуществите?
– Уход от власти? – переспросил император. – Уходить надо, не удивляя людей, не ища восхвалений или жалости, так, чтобы никто не знал и чтобы не страдать за причинённые тобою беды родственникам и подданным. Уходя – уходи! Эта мысль так обрадовала меня, что я много раньше стал думать о приведении её в исполнение. А тут подвернулся мой двойник. Как солдат, он рад жизнь отдать за царя и отечество, а как человек, может быть, и простит меня, когда мы встретимся у той неприметной черты, где всякий скован безволием. Знаешь, Фёдор Кузьмич, исполнение моего желания оказалось более лёгким, чем я ожидал. И поможешь мне в этом ты.
– Я?! – поперхнулся камергер. – Помилосердствуйте, Ваше Величество!
– Слышать ничего не желаю, – отрезал император. – Всё равно я это сделаю, так что тебе лучше оказать мне посильную поддержку, нежели ставить палки в колёса. А намерение у меня такое: я уже сказался сегодня нездоровым. Утром день тезоименитства брата Николая. На службу в церковь я не пойду. Вместо этого отбуду в Таганрог на лечение в сопровождении князя Волконского, барона Дибича, ну и, конечно же, ты составишь мне компанию. Не знаю, Елизавета Алексеевна готова ли сей час отправляться из столицы, но тогда прибудет в конце сентября. Ей необходимо лечение.
– Почему именно в Таганрог? – удивился Фёдор Кузьмич.
– Потому что там объявился какой-то сильный маг-целитель, которого даже православные батюшки признают.
– Ну и что?
– А то, – голос императора принял жёсткость, как при отдаче приказов. – Елизавета Алексеевна должна поправить здоровье. А мой экипаж, не доезжая до Таганрога, перевернётся и свалится в ров, потому что кони понесут. Естественно, я погибну. Тело моё доставят в цинковом гробу прямо в военный госпиталь, где к тому времени уже скончается Струменский. Через неделю это случится или через месяц – роли не играет. Мы подождём. Но поелику он похож на меня, труп надо положить во гроб и совершить Государю всея Руси заупокойное отпевание с погребением в царской усыпальнице Александровского собора. Всё это поможешь мне сделать ты, Фёдор Кузьмич. Это моя последняя воля, так что возражения не принимаются.
– А куда ж вы, Государь? – жалобно пискнул камергер.
Растерянная физиономия Фёдора Кузьмича вызвала на лице императора весёлую улыбку:
– Я, друг мой, пойду каликой-перехожим по нашей России-матушке, как призывает меня отец, – Государь даже поднял вверх указательный палец. – Поживу сначала в Крыму. Потом, когда всё утихнет, пойду, скажем, под именем странствующего монаха Фёдора Кузьмича в обитель пророка Серафима Саровского и пребуду у него в послушниках. По-моему, придумано неплохо. Вот только без твоей помощи не обойтись.
– Не могу я, your lordship,[12] – возопил камергер. – Я, родился казаком и сам за вас жизни не жалел. Вы за заслуги мои возвысили меня до чина камергера, равнодействующим генеральскому званию, а сейчас… Что хотите делайте, а не сумею народ обмануть!
– Сумеешь, Фёдор Кузьмич, сумеешь, – уверенно подчеркнул император. – Тогда и заговорщикам меня умертвить не удастся, и брат мой Константин… нет, я хотел сказать Николай, взойдя на престол, сможет им хвосты накрутить! Так что это отнюдь не сумасбродное желание капризного самодержца, а слово и дело во имя исцеления Государства Российского. Поэтому, ежели тебе дорога Россия, то делай, как велено. А мне… мне Бог поможет…
– А не лучше ли будет, Государь, – робко предложил камергер, – дождаться смерти Струменского, никуда не выезжая? Потом подкупить врачей, и они привезут в ванне ночью тело унтер-офицера, и мы его подменим прямо здесь, в ваших покоях.
– Э-э, нет, господин хороший, – поморщился Александр. – Мне даже откровение было – оттуда! – Он снова поднял указательный палец вверх и остро взглянул на камергера: – Понимаешь, если тело моё привезут в военный госпиталь в закрытом гробу, то никто особо просить не будет о вскрытии крышки, разве что императрица. Моя матушка Мария Фёдоровна сразу доставленный гроб вскрывать не прикажет. А Елизавета Алексеевна сама сейчас больна чахоткой и ей не до того. Впрочем, она со мной в Таганрог поедет, но позже. А если ухаживать за телом слуги будут здесь, в моей опочивальне, то соберётся чуть ли не весь двор, включая низших лакеев. Кто-нибудь да заметит раны от шпицрутенов на спине. Мало ли что! Так что, с Божьей помощью, поездка моя состоится. Ты же проследишь, чтобы тело преставившегося Струменского держали на льду. А меня, думаю, доставят в Петербург к тому времени, когда Господь повелит. Так что, Фёдор Кузьмич, выручай. Надежда только на тебя, потому как я давно уже не верю даже Преображенцам и Семёновцам, памятуя о смерти моего батюшки. Но в Евангелии сказано, что если двое собрались во Имя Господа нашего, там и Бог между ними.
– Так ведь это же о брачном союзе сказано, ваше величество!
– У нас тоже союз, – возразил Государь. – Только дела наши послужат спасению державы от смут. Ну, с Богом…
Вскоре, после недолгих приготовлений к поездке в Таганрог, Государь забылся сном, и ему привиделось, что из Петербурга ведут две дороги. По обеим шёл он сам. Только по одной в сопровождении толпы лакеев, слуг и почитателей, а по другой – в монашеском подряснике, с котомкой за плечами и длинным посохом в руке, украшенным медным набалдашником с крестом. Даже во сне Александр, не колеблясь, выбрал вторую дорогу – коль выпало нести крест свой в странствиях, так от этого никуда не денешься.