4
Оранжевый – хит сезона
На следующее утро меня в компании восьми других новеньких на целый день отправили на инструктаж, который проходил в самой маленькой из телевизионных комнат. В нашей группе оказалась одна из моих сокамерниц, пухленькая доминиканка, в которой удивительным образом сочетались постоянная угрюмость и готовность помочь. У нее на руке была небольшая татуировка – танцующий Мефистофель и буквы ИХ. Я робко спросила ее, не имеется ли в виду Иисус Христос – может, он защищает ее от веселого дьявола?
Она посмотрела на меня как на сумасшедшую и закатила глаза:
– Это инициалы моего парня.
Слева возле стены сидела чернокожая девушка, которая мне почему-то сразу понравилась. Грубые косички и агрессивно выдвинутый вперед подбородок не могли скрыть ее красоты и свежести. Я поболтала с ней, узнала, как ее зовут, откуда она и сколько ей нужно сидеть – эти вопросы казались мне вполне приемлемыми. Ее звали Джанет, она была из Бруклина и загремела в тюрьму на шестьдесят месяцев. Казалось, она решила, что я не в себе, раз с ней говорю.
Невысокая белая женщина в другом конце комнаты, напротив, была не прочь поболтать. Лет на десять меня старше, похожая на добрую колдунью, с всклокоченными рыжими волосами, орлиным носом и глубокими морщинами на коже, она напоминала жительницу гор или прибрежных районов. Она вернулась в тюрьму после нарушения условий досрочного освобождения.
– Я два года отмотала в Западной Вирджинии. Большая тюрьма, еда приличная. Здесь просто дыра, – довольно жизнерадостно сказала она, и меня поразило, что кто-то может вернуться в тюрьму в столь приподнятом настроении.
Еще одна белая женщина из нашей группы тоже оказалась за решеткой за нарушение условий досрочного освобождения, но она, похоже, об этом весьма сожалела, что казалось мне гораздо более объяснимым. Остаток группы составляли чернокожие женщины и латиноамериканки, которые сидели, привалившись к стенам, и смотрели в потолок или в пол. Мы все были одеты одинаково – все в этих дурацких парусиновых тапках.
Нам устроили мучительную пятичасовую презентацию всех основных отделов Федерального исправительного учреждения Данбери: финансового, телефонного, досугового, торгового, а также отделов безопасности, образования и психиатрии – такой всесторонний профессиональный охват каким-то образом выливался в поразительно низкий стандарт жизни заключенных. Выступающие делились на две категории: одни как будто оправдывались перед нами, а другие явно снисходили до этой встречи. В первую категорию попал тюремный психиатр доктор Кирк, красивый мужчина примерно моего возраста. Он вполне мог бы быть мужем одной из моих подруг. Доктор Кирк смущенно сообщил нам, что он на несколько часов приходит в тюрьму по четвергам и «на самом деле не может помочь» нам с психическим здоровьем, если только это не «экстренная ситуация». Он был единственным психиатром для более четырехсот женщин в тюрьме Данбери, и его основная роль сводилась к раздаче лекарств от психических расстройств. Словом, за успокоительными обращаться следовало к доктору Кирку.
Во второй категории оказался мистер Скотт, самоуверенный молодой надзиратель, который заставил нас играть в вопросы и ответы относительно того, что касалось основных правил межличностного поведения, и многократно призвал «не вешать нос». Но хуже всех была женщина из медчасти, мерзость которой поразила меня до глубины души. Она в грубой форме сообщила нам, чтобы мы и не думали понапрасну тратить время медиков, потому что они сами определят, больны ли мы, и при необходимости назначат лечение, но на внимание к хроническим болезням рассчитывать нечего, если только они не ставят нашу жизнь под угрозу. Я молча поблагодарила судьбу за свое хорошее здоровье. Стоило нам заболеть – и все, пиши пропало.
Когда представительница медчасти вышла из комнаты, рыжеволосая нарушительница воскликнула:
– Господи Иисусе, кто, черт возьми, нассал ей в завтрак?
Следующим к нам зашел крупный грубоватый мужчина из отдела снабжения, на лице которого красовались широченные кустистые брови.
– Здравствуйте, дамочки! – прогремел он. – Меня зовут мистер Ричардс. Я просто хотел сказать, мне жаль, что вы здесь оказались. Не знаю, что вас сюда привело, но что бы это ни было, жаль, что все сложилось именно так. Понимаю, вас этим не успокоить, но я говорю от сердца. Я знаю, у вас есть семьи и дети и ваше место дома, с ними. Надеюсь, вы здесь ненадолго.
После того как с нами несколько часов обращались как с неблагодарными и невоспитанными детьми, этот незнакомец продемонстрировал удивительную чуткость. Мы все немного оживились.
– Керман! – В комнату заглянула другая заключенная с каким-то списком в руке. – Униформа!
Теперь я была настоящей, бывалой узницей. И чувствовала себя бесконечно лучше.
Мне повезло приехать в тюрьму в среду. Униформу выдавали по четвергам, и при добровольной сдаче в понедельник к четвергу одежда вполне могла завонять – особенно если потеть от волнения. Я прошла по коридору вслед за заключенной со списком и вошла в маленькую комнату, где выдавали униформу, оставшуюся еще с тех пор, когда в этой тюрьме обитали мужчины. Мне вручили четыре пары защитного цвета штанов на резинке, пять синтетических рубашек на пуговицах, на карманах которых были нанесены имена предыдущих владелиц: Мария Линда Мальдонадо, Викки Фрейзер, Мария Сандерс, Кэрол Райан и Энджел Чеваско. Кроме того, один комплект белого термобелья, колючую шерстяную шапку, шарф и перчатки, пять белых футболок, четыре пары гольфов, три белых спортивных лифчика, десять бабушкиных трусов (которые, как я вскоре узнала, теряют всю эластичность после пары стирок) и такую огромную ночную рубашку, что я, не сдержавшись, хихикнула при первом взгляде на нее – все обитательницы тюрьмы называли ее муу-муу из-за сходства с просторным гавайским платьем.
Наконец, надзиратель, молча выдававший мне одежду, спросил:
– Какой размер обуви?
– Девять с половиной.
Он подвинул ко мне черно-красную обувную коробку, в которой лежали мои личные тяжелые черные ботинки со стальным носком. В последний раз столько радости из-за обуви я испытывала разве что тогда, когда нашла на распродаже изящные туфли «Маноло Бланик», которые стоили всего лишь пятьдесят долларов. Эти чудесные ботинки казались очень крепкими и давали мне надежду обрести силу. Я влюбилась в них с первого взгляда и, широко улыбаясь, отдала надзирателю свои парусиновые тапки. Теперь я была настоящей, бывалой узницей. И чувствовала себя бесконечно лучше.
В этих ботинках я вернулась на инструктаж. Женщины из моей группы по-прежнему слушали одного человека за другим, то и дело закатывая глаза от монотонного бормотания. Место доброго мужика из отдела снабжения уже занял Торичелла – куратор, сменщик Буторского, который накануне позволил мне позвонить Ларри. Про себя я дала ему прозвище «Бормотун». Он напоминал моржа и почти никогда не менялся в лице. Я ни разу не слышала, чтобы он повысил голос, но узнать его настроение тоже было непросто – он всегда казался немного раздраженным. Он сообщил, что вскоре нас почтит своим присутствием начальница тюрьмы Кума Дебу.
Мне вдруг стало интересно: я ничего не знала о начальнице тюрьмы – женщине с весьма необычным именем. За двадцать четыре часа, проведенные в стенах Данбери, я не услышала о ней ни слова. Какая она? Как Венди Уильямс или как сестра Рэтчед?
Ни то, ни другое. Начальница тюрьмы Дебу вплыла в комнату и села напротив нас. Она была всего лет на десять старше меня, подтянутая, с оливковой кожей, весьма симпатичная – вероятно, арабского происхождения. На ней был неряшливый брючный костюм и жалкая бижутерия. Она говорила с нами в неформальной, искусственно приветливой манере, которая напомнила мне стиль речи кандидатов на выборах.
– Дамы, я начальница этой тюрьмы Кума Дебу. Добро пожаловать в Данбери, пускай вы и оказались здесь не по собственному желанию. Пока вы здесь, я отвечаю за ваше благополучие. Я отвечаю за вашу безопасность. Я отвечаю за то, чтобы вы успешно отбыли свой срок. Так что, дамы, все здесь упирается в меня.
Она продолжила свою речь в том же духе, затем упомянула о нашей личной ответственности и перешла к части о сексе.
– Если кто-либо в этом учреждении оказывает на вас сексуальное давление, если кто-либо угрожает вам или причиняет вам вред, обращайтесь прямо ко мне. Я прихожу сюда в обед по четвергам, так что вы можете свободно подойти ко мне и поговорить обо всем, что с вами происходит. Здесь, в Данбери, действует политика нулевой терпимости по отношению к сексуальным проступкам.
Она говорила о надзирателях, а не о воинствующих лесбиянках. Очевидно, в тюремных стенах секс и власть были неотделимы друг от друга. Многие мои друзья высказывали мнение, что в тюрьме большую опасность для меня будут представлять охранники, а не заключенные. Я посмотрела на других узниц. Некоторые показались мне испуганными, другим же как будто было все равно.
В тюремных стенах секс и власть были неотделимы друг от друга.
Начальница тюрьмы Дебу закончила свое выступление и ушла. Одна из заключенных неуверенно сказала:
– Вроде она ничего.
Грустная нарушительница УДО, которая и раньше сидела в Данбери, в ответ фыркнула:
– Ага, как же! Мисс Совершенство. Больше в жизни ее не увидишь – разве что на пятнадцать минут раз в две недели заглянет. Говорит она красиво, но толку от нее никакого. Она этим местом не управляет. Политика нулевой терпимости, говорите? Запомните, дамочки… вам здесь на слово никто не поверит.
Первый месяц новички в федеральных тюрьмах пребывают в своеобразном чистилище, пока с них не снимут статус вновь прибывших. Пока ты считаешься вновь прибывшей, тебе не позволяется ничего: ни работать, ни посещать занятия, ни обедать раньше других, ни перечить, когда тебе вдруг велят среди ночи разгребать снег. Официально это объясняется тем, что в тюрьме ждут результатов твоих медицинских анализов, которые должны прийти из какого-то загадочного места, прежде чем начнется настоящая тюремная жизнь. Все, что предполагает хоть какой-то объем бумажной работы, в тюрьме происходит медленно (за исключением ссылок в одиночные камеры); у заключенных нет никакой возможности добиться от сотрудника тюрьмы быстрого решения какого-либо вопроса. И вообще чего-либо.
В тюрьме безумное количество официальных и неофициальных правил, расписаний и ритуалов. Их нужно изучить как можно быстрее, иначе печальные последствия не заставят себя ждать. Тебя могут счесть идиоткой и могут выставить идиоткой. Ты можешь ненароком разозлить другую заключенную, ненароком разозлить надзирателя, ненароком разозлить своего куратора. Тебя могут заставить чистить туалеты, есть последней по очереди, когда ничего съедобного уже не осталось, тебе могут впаять выговор с занесением в личное дело или же тебя могут сослать в штрафной изолятор (он же «одиночка», или «дыра», или «карцер»). Стоит задать вопрос о чем-то, что не регулируется официальными правилами, как в ответ раздается: «Милочка, ты разве не знаешь, что в тюрьме вопросов не задают?» Все остальное – неофициальные правила – узнаешь посредством наблюдений, умозаключений и очень осторожных расспросов людей, которым, как тебе кажется, можно доверять.
Будучи вновь прибывшей в том феврале – а год был високосный, – я чувствовала странное смешение смущения и скуки. Я бродила по зданию тюрьмы, заточенная в четырех стенах не только федералами, но и погодой. У меня не было ни работы, ни денег, ни личных вещей, ни телефонных привилегий – я едва ли вообще могла считаться человеком. Слава богу, другие заключенные поделились со мной книгами, бумагой и марками. Я с нетерпением ждала выходных и возможности увидеться с Ларри и мамой.
В пятницу пошел снег. Встревоженная Аннет разбудила меня, потянув за ногу.
– Пайпер, вновь прибывших зовут на расчистку снега! Вставай!
Я недоуменно села на койке. Было еще темно. Где я вообще находилась?
– КЕРМАН! КЕРМАН! КЕРМАН, НЕМЕДЛЕННО ЯВИТЬСЯ В КАБИНЕТ НАДЗИРАТЕЛЯ! – раздалось из динамика.
Аннет округлила глаза:
– Иди скорее! Одевайся!
Сунув ноги в новые ботинки со стальным носком, я поспешила в кабинет надзирателя. Растрепанная, я не успела даже почистить зубы. Дежурила мужеподобная блондинка, которая посмотрела на меня так, словно каждый день ест таких, как я, на завтрак после занятий триатлоном.
– КЕРМАН?
Я кивнула.
– Я вызвала всех вновь прибывших полчаса назад. Расчистка снега. Где ты была?
– Спала.
Она взглянула на меня как на дождевого червя, который корчится на тротуаре после весеннего ливня.
– Да ладно? Надевай пальто и бери лопату.
А завтрак? Я натянула термобелье и уродливое пальто со сломанной молнией и пошла к своим товарищам по несчастью, которые уже чистили дорожки на холодном, пронизывающем до костей ветру. Солнце уже взошло, все было окутано утренней дымкой. Лопат на всех не хватало, а моя и вовсе была сломана, но зайти обратно в здание, пока не окончена работа, никто не имел права. У нас больше людей рассыпали соль, чем сгребали снег.
Я стояла в флуоресцентном свете обшарпанной душевой и смотрела на отражавшуюся в зеркале незнакомую женщину. Что подумает Ларри, когда увидит меня такой?
Среди вновь прибывших выделялась миниатюрная доминиканка, которой было уже за семьдесят. Она едва могла объясниться по-английски. Мы отдали ей свои шарфы, закутали ее и поставили в дверной проем, чтобы защитить от ветра. Она слишком боялась войти внутрь, но было просто безумием заставлять ее разгребать снег на холоде вместе с нами. Одна из женщин сказала мне, что эта старушка получила четыре года за «телефонное дело» – она передавала телефонные послания своему родственнику, который торговал наркотиками. Интересно, прокурор, который вел ее дело, гордился тем, что ему удалось ее засадить?
Я боялась, что погода помешает Ларри выбраться из Нью-Йорка, но узнать наверняка, приедет ли он, никак не могла, поэтому до трех часов дня, когда начиналось время посещений, я изо всех сил старалась держать себя в руках. Приняв душ и надев тот комплект униформы, который показался мне наименее уродливым, я стояла в флуоресцентном свете обшарпанной душевой и смотрела на отражавшуюся в зеркале незнакомую женщину. Я была лишена любых украшений и казалась себе совсем не женственной – ни драгоценностей, ни косметики, никаких прикрас. На нагрудном кармане моей рубашки защитного цвета маячило чужое имя. Что подумает Ларри, когда увидит меня такой?
Закончив приготовления, я устроилась ждать возле большой комнаты отдыха, где проводились свидания с посетителями. На стене висела красная лампочка. Когда заключенная видела своих близких, идущих в сторону здания тюрьмы, или слышала, как ее вызывают по громкоговорителю, она щелкала выключателем возле двойных дверей комнаты для свиданий. Внутри тоже загоралась красная лампа, которая сообщала надзирателю в комнате, что заключенная пришла на встречу со своим посетителем. Надзиратель не спешил впускать ее внутрь, но в конце концов вставал, открывал дверь, обыскивал узницу и проводил ее в комнату для свиданий.
Около часа простояв у двери, я со скуки принялась туда-сюда ходить по главному коридору, взволнованная донельзя. Когда мое имя раздалось из динамиков – «Керман, в комнату свиданий!», – я трусцой побежала обратно. У двери меня ждала кудрявая надзирательница с накрашенными ярко-голубыми тенями глазами. Я широко расставила ноги и раскинула руки, она пальцами провела по моим конечностям, заглянула за воротник, ощупала пространство под лифчиком и под резинкой штанов.
– Керман? Первый раз, да? Он тебя уже ждет. Никаких прикосновений! – Она распахнула дверь в комнату свиданий.
В дни посещений в этой комнате расставляли маленькие столики и складные стулья. Когда я вошла, занята была примерно половина мест. За одним из столов меня ожидал встревоженный Ларри. Увидев меня, он вскочил на ноги. Я как можно быстрее подошла к нему и заключила его в объятия. Мне стало так радостно, что Ларри просиял при виде меня. Я снова почувствовала себя собой.
В начале и конце свидания посетителей можно было обнимать и целовать (без языка!). Одни надзиратели позволяли держаться за руки, другие – нет. Если у надзирателя был плохой день, неделя или вся жизнь, об этом узнавали все, кто находился в этой убогой, устланной линолеумом комнате свиданий. Здесь также всегда работали двое заключенных, которые помогали надзирателю и часами болтали с ним.
Мы с Ларри сели за маленький столик. Он молча смотрел на меня и улыбался. Мне вдруг стало неловко, и я задумалась, видит ли он во мне какие-то перемены. Затем мы начали говорить, пытаясь сразу рассказать друг другу обо всем на свете. Я рассказала, что случилось, после того как он оставил меня в тюремной приемной, а он признался, как сложно ему было тогда уйти. Он сказал, что говорил с моими родителями, что они держатся и что мама собирается навестить меня уже на следующий день. Он перечислил всех, кто позвонил ему в надежде узнать, как у меня дела, и послал запрос на добавление в список посетителей. Я объяснила, что список посетителей ограничен до двадцати пяти человек. Наш друг Тим запустил сайт www.thepipebomb.com, где Ларри публиковал всю важную информацию (включая ответы на часто задаваемые вопросы).
Мы проговорили несколько часов (по пятницам посещения разрешались с трех до восьми) – Ларри расспрашивал меня обо всех подробностях моего тюремного быта. Сидя с ним за маленьким столом, я смогла ослабить бдительность, которую не теряла все эти дни, и едва не забыла, где мы находимся, хотя и описывала все детали своей новой жизни. Рядом с Ларри я чувствовала себя самой любимой и не сомневалась, что однажды покину это ужасное место. Я снова и снова заверяла его, что у меня все в порядке, и даже просила посмотреть по сторонам – неужели другие заключенные и правда кажутся такими плохими? Он решил, что нет.
В семь сорок пять Ларри и другим посетителям настало время уходить. Сердце сжалось у меня в груди – пора было покидать пузырь любви, который успел сформироваться вокруг нашего столика. Снова увидеться мы могли лишь через неделю.
– Ты получила мои письма? – спросил он.
– Пока нет, писем не было. Здесь все происходит по тюремному времени… в замедленном темпе.
Прощаться было тяжело – и не только нам. Какая-то малышка расплакалась, не желая расставаться с мамой, и отцу с трудом удалось натянуть на нее зимний комбинезон. Пытаясь найти слова, посетители и заключенные переминались с ноги на ногу. Нам всем позволили напоследок обнять своих близких, а потом они исчезли в ночи. Более опытные узницы принялись развязывать шнурки, готовясь к обыску.
Таковы уж были тюремные порядки: хочешь контактов с внешним миром? Не забывай каждый раз показывать задницу.
Этот ритуал, который в последующий год мне довелось повторить не одну сотню раз, никогда не менялся. Снять ботинки и носки, рубашку, штаны, футболку. Поднять спортивный лифчик и показать грудь. Показать подошвы ног. Затем повернуться спиной к надзирательнице, снять трусы и присесть на корточки, чтобы все было видно. Наконец пару раз кашлянуть, что теоретически заставит скрытую контрабанду выпасть на пол. Мне всегда казалось, что надзирательницы, отдающие приказ раздеваться, и обыскиваемые узницы были связаны исключительно холодными, деловыми отношениями, но некоторые женщины считали эти обыски столь унизительными, что отказывались от свиданий, лишь бы только не подвергаться этой процедуре. Без посещений я бы не выжила, так что я сжимала зубы и быстро проходила все нужные этапы. Таковы уж были тюремные порядки: хочешь контактов с внешним миром? Не забывай каждый раз показывать задницу.
Одевшись, я вернулась в коридор, находясь на седьмом небе от счастья после разговора с Ларри. Кто-то сказал:
– Эй, Керман, тебя вызывали по громкой связи!
Я пошла прямо в кабинет надзирателя, и он протянул мне шестнадцать чудесных писем (в том числе и от Ларри) и полдюжины книг. В тот день мне явно выпал счастливый билет.
На следующий день должна была приехать мама. Я могла только гадать, насколько ужасными были для нее последние семьдесят два часа, и переживала, что она подумает, увидев колючую проволоку, пробуждающую в человеке первобытный страх. Когда меня вызвали, я с трудом выстояла проверку, а после нее влетела в комнату свиданий и принялась искать глазами маму. Когда я увидела ее, все вокруг словно отошло на второй план. При виде меня она расплакалась. За тридцать четыре года я ни разу не видела у нее на лице большего облегчения.
Следующие два часа я почти без передышки пыталась заверить маму, что у меня все в порядке, что никто меня не обижает и ко мне не пристает, что сокамерницы мне помогают, а надзиратели обходят меня стороной. Присутствие в комнате свиданий других семей, в том числе и с маленькими детьми, напомнило мне, что мы не одни. На самом деле мы входили в число миллионов американцев, которые пытались разобраться с тюремной системой. Мама вдруг замолчала, наблюдая, как за другим столом родители играют со своей маленькой дочкой. Лицо мамы было так печально, что я мигом забыла о всякой жалости к себе. Хотя она и храбрилась в моем присутствии, я не сомневалась, что она проплачет всю обратную дорогу.
Часы, проведенные в тюремной комнате свиданий, приносили мне утешение. Они пролетали очень быстро – казалось, только там время не тянется бесконечно. Порой я совсем забывала о разношерстном населении тюрьмы, толпившемся по другую сторону двери, и это чувство сопровождало меня по несколько часов после каждого визита.
Но я осознавала, насколько тяжело моим родным видеть меня в униформе защитного цвета и представлять, что я испытываю в окружении чужих людей и надзирателей с их мощной системой контроля и наблюдения. Мне было ужасно стыдно, что я втянула их в этот мир. Каждую неделю мне приходилось снова и снова обещать маме и Ларри, что я справлюсь, что все будет хорошо. Видя их беспокойство и тревогу, я чувствовала себя более виноватой и пристыженной, чем в тот день, когда предстала перед судом – а стоять перед судом мне было очень непросто.
В тюрьме был свой ритм: периоды бешеной активности сменялись часами бездействия, как в школе или в отделении «Скорой помощи». В периоды активности разноязычные женщины встречались друг с другом, собирались в группы, спешили куда-то, бродили по коридорам, часто чего-то ждали и почти беспрестанно болтали – отовсюду доносилась ошеломительная разноголосица, захлестывающая всевозможными говорами, акцентами и эмоциями.
В другое время везде царила тишина… Порой тюрьма словно погружалась в сон, когда большинство заключенных отправлялись на работу, а уборщицы, уже разобравшись со своими делами, решали вздремнуть, повязать или поиграть в карты. Ночью, после десяти часов, в коридорах было тихо – лишь изредка по ним проплывали силуэты женщин в муу-муу, спешащих в туалет или к почтовому ящику, ориентируясь по далекому свету из общей комнаты, где до сих пор кто-то сидел, возможно, по блату смотря телевизор.
Я пока слабо разбиралась в причинах этих волн активности – еда, получение почты, распределение работ, выдача таблеток, торговые дни, время телефонных звонков, – но с каждым днем узнавала все больше, обрабатывала эту информацию и пыталась понять, где мое место.
Из внешнего мира стали приходить письма и хорошие книги – огромное количество хороших книг. При выдаче почты Звезда Гей-порно почти каждый день выкрикивал мою фамилию и ногой подталкивал мне пластиковую коробку с десятком книг, глядя на меня одновременно раздраженно и недоуменно. Все население тюрьмы наблюдало, как я забираю почту. Время от времени слышались шуточки: «Прочесть-то хоть успеваешь?»
С одной стороны, заключенные поражались явным свидетельствам того, что людям на воле на меня не наплевать. С другой – литературная лавина подтверждала, что я не такая, как все, что я чокнутая: «Та, с книжками». Аннет и несколько других женщин обрадовались приливу новой литературы и с удовольствием брали книги из моей библиотеки (предварительно спросив разрешения). Романы Джейн Остин, Вирджинии Вулф и «Алиса в Стране чудес» помогали мне скоротать время и не давали моему воображению скучать, но в реальной жизни мне было очень одиноко. Я с опаской пыталась наводить мосты, но подружиться в тюрьме было не так-то просто: слишком уж велика была вероятность, что новенькая вроде меня может сделать неверный шаг. Например, в столовой.
Я с опаской пыталась наводить мосты, но подружиться в тюрьме было не так-то просто.
Столовая была похожа на школьный кафетерий, который все мы вспоминаем с содроганием. На покрытом линолеумом полу стояли столы, к которым было прикручено по четыре вращающихся стула. Окна столовой выходили на задний вход в тюрьму, где были парковочные места, инвалидная рампа и старенькое, никому не нужное баскетбольное кольцо. На завтраке обычно бывало тихо – приходила только часть заключенных, в основном те, что постарше, которые уже привыкли к медитативному утреннему ритуалу, начинавшемуся в половине седьмого. Очереди за завтраком не было – ты брал поднос и пластиковые приборы и подходил к раздаче, где работали другие заключенные. Одни бесстрастно накладывали еду, другие норовили поболтать. Давали кукурузные хлопья с холодным молоком, овсянку или – если повезет – вареные яйца. Как правило, каждой из заключенных полагался еще какой-нибудь фрукт: яблоко или банан, реже – твердый как камень персик. Возле автоматов с холодными напитками стояли огромные кадки с водянистым кофе и чем-то вроде разбавленного сока.
Я взяла за правило ходить на завтрак, где тихо сидела одна, не пила ужасный кофе и наблюдала, как приходят и уходят другие заключенные, а за окнами на восточной стороне восходит солнце.
За обедом и ужином дела обстояли совершенно иначе: очередь за едой тянулась вдоль всей стены с окнами и иногда выходила даже в коридор, а шум стоял невероятный. За этими трапезами мне было не по себе, поэтому я осторожно проходила с подносом вдоль столов, украдкой ища глазами знакомое лицо и свободный стул или даже лучше – свободный стол, который можно занять. Садиться с незнакомыми людьми было рискованно. Тебя могли смерить презрительным взглядом и встретить гробовым молчанием или резким: «Здесь занято». Но можно было наткнуться и на какую-нибудь болтушку. После еды Аннет нередко подходила ко мне и говорила:
– С этой лучше не связывайся, Пайпер. Глазом моргнуть не успеешь – она уже заставит тебя покупать ей все необходимое.
От природы наделенная сильным материнским инстинктом, Аннет помогала мне разобраться с официальными правилами. Благодаря ей я наконец запомнила время перекличек и телефонные коды и поняла, когда мне можно принести свою одежду в прачечную и отдать ее в стирку. Но к большинству других заключенных – не среднего класса и не белых – она относилась подозрительно. Оказалось, в начале своего срока Аннет нарвалась на девушку, которая стала давить на жалость и просить покупать для нее кучу всего в тюремном магазине. Та девушка вообще славилась своей любовью надувать вновь прибывших, поэтому Аннет, обжегшись один раз, уже не теряла бдительности. Она пригласила меня играть в рамми-500 с ее подругами-итальянками, которые неизменно ворчливо критиковали мою слабую игру. В нескольких столах от нас чернокожие женщины гораздо живее играли в пики, но итальянки шептались, что они все мухлюют.
Аннет познакомила меня с Ниной, и та тоже взяла меня под свое крыло. Моя ровесница, она, как и Аннет, была итальянского происхождения и жила чуть дальше по коридору. Нина только что провела месяц в одиночке (она отказалась грести снег) и ждала, когда ее определят обратно в блоки. Аннет, казалось, побаивалась большинства заключенных, но о Нине этого было не сказать. Выросшая в Бруклине, она относилась к другим узницам с недоверием: «Они все ненормальные – бесят меня». Жизнь ее изрядно потрепала, поэтому Нина была довольно ушлой, забавной до жути и на удивление терпеливой по отношению к моей наивности. Я смотрела на нее щенячьими глазами и внимала каждому совету о том, как не дать себя облапошить. Мне очень хотелось узнать, кто здесь все же нормальный.
Я неплохо сошлась с несколькими женщинами из моей группы вновь прибывших (и запомнила их по именам): татуированной латиноамериканкой из нашей камеры, которая отбывала шестимесячное заключение, потому что ее поймали с шестью килограммами кокаина в машине (этого я не понимала), рыжей нахалкой, которая до сих пор причитала, насколько лучше было в тюрьме Западной Вирджинии, «хотя здесь больше нас, северян, если вы меня понимаете…»
Была еще миниатюрная Джанет из Бруклина, которая с каждым днем относилась ко мне все теплее, при этом недоумевая, с чего это я такая приветливая. Ей было всего двадцать, она училась в колледже и была арестована на каникулах, когда перевозила партию наркотиков. Она целый год отсидела в жуткой карибской тюрьме, пока ее не забрали оттуда федералы. Теперь ей дали шестьдесят месяцев – ей было суждено провести за решеткой добрую половину своей юности.
Однажды за обедом ко мне подсела другая Джанет – за пятьдесят, высокая, светловолосая и красивая. Я давно наблюдала за ней и гадала, какая у нее история. Она напоминала мне мою тетю. Джанет оказалась такой же, как я: среднего класса, осуждена за наркотики. Она отбывала двухгодичный срок за хранение марихуаны. В беседах она была приветлива, но никогда не давила на собеседниц, с подчеркнутым уважением относясь к их личному пространству. Я узнала, что она путешествовала по свету, будучи классической эко-ориентированной сторонницей мира во всем мире, преданной буддисткой, любительницей фитнеса и экспертом по йоге, и обладала тонким чувством юмора – а все эти качества особенно приятно обнаружить в сидящей вместе с тобой узнице.
Казенную еду нужно было воспринимать философски. Обед в столовой был то горячим, то холодным. Лучше всего расходились котлеты вроде тех, что кладут в гамбургеры в «Макдоналдсе», и сэндвичи с жаренной во фритюре курицей. Ради курицы заключенные готовы были на все. Гораздо чаще на обед давали бутерброды с колбасой и резиновым оранжевым сыром на пшеничном хлебе и безграничное количество дешевых и маслянистых углеводов в виде риса, картошки и жуткой размороженной пиццы. Десерты были разные, иногда нам доставалась отличная выпечка, иногда покупное желе, а иногда – сомнительного вида пудинг, о котором меня предупредили: «Его раскладывают из банок, маркированных «Буря в пустыне», а если сверху плесень, ее соскабливают и раздают остальное». Немногочисленным вегетарианкам давали комковатый растительный белок – отвратительную соевую массу, которую кто-то на кухне тщетно старался сделать хотя бы условно съедобной. Обычно ее порции напоминали груды червей. Иногда добавляли зеленый лук – тогда проглотить ее становилось чуть проще. Бедная йогиня Джанет была вегетарианкой и чаще всего вынужденно практиковала воздержание.
Казенную еду нужно было воспринимать философски. Ради курицы заключенные готовы были на все.
Кроме этого за обедом и ужином в нашем распоряжении был салат-бар, предлагающий порезанный салат, огурцы и сырую цветную капусту. К салат-бару регулярно подходили лишь некоторые женщины вроде йогини Джанет. Я робко здоровалась с ними, видя в них своих сестер по несчастью. Время от времени в баре появлялись другие овощи: брокколи, консервированные ростки фасоли, сельдерей, морковь и – очень редко – сырой шпинат. Их быстро разбирали и выносили из столовой, чтобы использовать для приготовления собственных блюд при помощи двух микроволновок, стоящих возле спален. Еду можно было получить только в столовой или купить в тюремном магазине – другой еды не было.
В столовой всегда работала бывшая соседка Нины по койке, которую звали Поп. Представительная дама за пятьдесят, она была женой русского гангстера и держала кухню в ежовых рукавицах. Однажды вечером мы с Ниной сидели за столом, когда вдруг ближе к концу ужина к нам подсела Поп в подогнанном по фигуре бордовом кухонном халате, на груди у нее красовалась выведенная курсивом белая надпись «ПОП». Не зная подвоха, я принялась ругать еду. Тогда я еще не догадывалась, что кто-то в тюрьме может гордиться своей работой, но в случае с Поп это определенно было так. Моя шутка о голодовке стала для нее последней каплей.
Поп пронзила меня яростным взглядом и пригрозила пальцем:
– Слушай, милочка, я знаю, ты только попала сюда и еще не понимаешь, что к чему. Скажу тебе один раз. Есть такая штука, называется «подстрекательство к мятежу». Так вот, то, о чем ты болтаешь – голодовки и прочее дерьмо, – это и есть подстрекательство к мятежу. За это можно серьезно поплатиться. За такое мигом в одиночку бросят. Мне лично плевать, но ты здесь, милочка, людей не знаешь. Услышит кто, доложит надзирателю – и тебе в два счета дадут пинок под зад. Так что послушай моего совета, следи за языком.
Сказав это, она ушла. Нина посмотрела на меня и одними губами произнесла: «Ну ты и дура». С тех пор я старалась не переходить дорогу Поп и не встречаться с ней взглядом в столовой.
Февраль считается Месяцем негритянской истории, поэтому кто-то украсил столовую портретами Мартина Лютера Кинга-младшего, Джорджа Вашингтона Карвера и Розы Паркс.
– Что-то на День Колумба здесь ни фига не было, – однажды проворчала стоявшая за мной в очереди женщина по фамилии Ломбарди.
Неужели она и правда имела что-то против доктора Кинга? Я решила промолчать. В тюрьме с минимальным уровнем безопасности Данбери одновременно содержалось около 200 женщин, но иногда их количество доходило до кошмарных 250. Примерно половину составляли латиноамериканки (пуэрториканки, доминиканки, колумбийки), около 24 процентов – белые, еще 24 процента – афроамериканки и ямайки, а оставшиеся два – пестрый набор других национальностей: одна индуска, пара арабок, пара коренных американок и одна миниатюрная китаянка, которой было уже за шестьдесят. Мне всегда было интересно, каково это, когда нет племени. В тюрьме все напоминало о «Вестсайдской истории» – держись своих, Мария!
Расизм в тюрьме процветал. Три главных блока были организованы по принципу, якобы введенному кураторами, распределявшими всех по койкам. Блок А назывался «предместьями», блок Б – «гетто», а блок В – «Испанским Гарлемом». В камерах, куда определяли новичков, все были перемешаны. Буторский считал распределение по койкам своим оружием, так что стоило перейти ему дорогу – и ты оказывался в камерах надолго. Самые немощные женщины или беременные вроде той, что я видела в день своего прибытия, занимали нижние койки, а на верхних оказывались новенькие или нарушительницы спокойствия, недостатка в которых в тюрьме не наблюдалось. Камера номер 6, куда попала я, служила палатой для больных, а не комнатой наказаний, так что мне повезло. Ночью я лежала в темноте на своей койке над храпящей полькой, слушала гул респиратора Аннет и смотрела в окна, находившиеся как раз на уровне моей постели. При свете луны мне было видно верхушки елей и белые холмы далекой долины.
Я как можно больше времени старалась проводить на улице, глядя на восток, где простиралась огромная долина реки Коннектикут. Тюрьма находилась на одном из самых высоких в округе холмов, поэтому видно было на много миль вперед – повсюду были островки леса, фермы и маленькие городки. В феврале я каждый день наблюдала восход. Я спускалась по шаткой обледенелой лестнице и шла к крытому манежу и замерзшей беговой дорожке, прогуливалась туда-сюда в своем уродливом коричневом пальто, колючей, защитного цвета шапке, грубом шарфе и перчатках, а затем заходила в холодный спортзал, где поднимала штангу, почти всегда в приятном одиночестве. Я писала письма и читала книги. Но время было настоящим монстром – огромным, ленивым, неповоротливым монстром, никак не реагирующим на мои попытки хоть куда-то его подтолкнуть.
Время было настоящим монстром – огромным, ленивым, неповоротливым монстром, никак не реагирующим на мои попытки хоть куда-то его подтолкнуть.
Бывали дни, когда я почти не говорила, наблюдая за происходящим и держа рот на замке. Я боялась не столько физического насилия (с ним я ни разу не сталкивалась), сколько публичного осуждения за промах, будь то нарушение тюремных правил или правил других заключенных. Можно было ненароком оказаться не в том месте не в то время, сесть не туда, невольно вмешаться куда не следует, задать неверный вопрос – и тебя тут же подвергали прилюдному разносу, который устраивал либо жуткий надзиратель, либо жуткая заключенная (иногда на испанском). Я терзала расспросами Нину и делилась наблюдениями с другими вновь прибывшими, но в остальном старалась держаться особняком.
Однако другие заключенные присматривали за мной. Розмари из Массачусетса каждый день приносила мне свой «Уолл-Стрит Джорнал» и проверяла, все ли у меня в порядке. Йогиня Джанет частенько садилась со мной за обедом и ужином, и мы болтали о Гималаях, Нью-Йорке и политике. Ее ужаснула моя подписка на журнал «Нью Репаблик».
– Тогда уж и на «Уикли Стэндард» подпишись, – презрительно бросила она[4].
В один из торговых дней – торговля организовывалась по вечерам дважды в неделю, причем половина тюрьмы отоваривалась в понедельник, а другая половина во вторник – Нина появилась на пороге камеры номер 6. Деньги на мой тюремный счет до сих пор не пришли, поэтому я мылась одолженным мылом и ужасно завидовала еженедельному шопингу остальных заключенных.
– Эй, Пайпер, как насчет пивного мороженого? – спросила она.
– Что?
Я ничего не понимала и умирала с голоду. На ужин дали ростбиф с жутковатой зеленой коркой, поэтому мне пришлось перебиваться рисом и огурцами.
– Я куплю мороженое в лавке, можем залить его корневым пивом[5].
Я обрадовалась и тут же огорчилась:
– Нина, я не могу ничего купить. Мне еще деньги не зачислили.
– Может, хватит уже? Пойдем.
В магазине можно было купить целую пинту дешевого мороженого – ванильного, шоколадного или клубничного. Съедать его нужно было сразу, потому что холодильника в тюрьме не было – только большой автомат для льда. Горе той заключенной, которая решит сунуть свою пинту в этот автомат и попадется на глаза другой узнице! На нее тут же обрушится шквал обвинений в ужасной антисанитарии. Этого никто никогда не делал, как, впрочем, и многого другого.
Нина купила ванильное мороженое и две банки корневого пива. Когда она принялась готовить десерт, выкладывая мороженое в пластиковые кружки и заливая его роскошным коричневым напитком, у меня потекли слюнки. Получив одну из кружек, я сделала первый глоток, и у меня над губой остались усы из пены. Ничего вкуснее в тюрьме я еще не пробовала. К глазам подступили слезы. Я была счастлива.
– Спасибо, Нина. Огромное спасибо.
При выдаче почты на меня по-прежнему обрушивалась лавина писем, каждое из которых было мне дорого. Их присылали близкие друзья, родственники и даже люди, с которыми я никогда не встречалась: друзья друзей, услышавшие обо мне и нашедшие время, чтобы черкнуть пару строк в утешение незнакомому человеку. Ларри сообщил мне, что одна из наших подруг рассказала обо мне своим родителям и ее отец решил прочитать все книги из моего списка на «Амазоне». За короткое время я получила по почте множество прекрасных открыток от моей бывшей коллеги Келли и написанных на изысканно украшенной бумаге писем от моей подруги Эрин, которые в унылом интерьере тюрьмы казались настоящим сокровищем, семь распечатанных страниц с шутками Стивена Райта от Билла Грэма, маленькую книгу о кофе, вручную проиллюстрированную моим другом Питером, и огромное количество фотографий всевозможных котов. Это были мои богатства – больше ничего ценного в тюрьме у меня не было.
Мой дядя Уинтроп Аллен III написал мне:
Пайпс,
Всем нравится твой сайт. Я поделился его адресом с несколькими друзьями и знакомыми, так что не удивляйся, когда получишь кучу книг от посторонних людей.
Я посылаю тебе словарь японского уличного сленга – как знать, когда понадобится ввернуть хлесткое словцо. Джо Ортон в представлении не нуждается, но на обложке все равно есть кое-что о нем. Еще Паркинсон – старый обманщик, изобретатель закона Паркинсона, суть которого я забыл. Хотя нет, помню, там что-то о том, что работа занимает все отведенное на нее время. Когда пройдешь всю групповую терапию, прослушаешь все лекции о безопасном сексе и изучишь все 12 ступеней, можешь проверить его гипотезу.
Еще посылаю «Государя» – мою любимую книгу старины Мака. Как и нас с тобой, его вечно очерняли.
«Радугу тяготения» все мои друзья-библиофилы считают величайшим романом со времен «У подножия вулкана». Я не дочитал ни тот, ни другой.
Прилагаю также пару плакатов, чтобы ты могла украсить стены, пока к вам не явилась Марта со своими оборками.
С уважением, Уинтроп, худший дядюшка в мире
Я стала получать письма от некоего Джо Лойи – писателя, друга одного из моих друзей, оставшихся в Сан-Франциско. Джо объяснил, что более семи лет отсидел в федеральной тюрьме за ограбление банка, что он знает, с чем я имею дело, и надеется получить от меня ответ. Он признался, что письма буквально спасли ему жизнь, когда пришлось провести два года в одиночной камере. Меня удивило, насколько личными были его послания, и растрогало их появление. Было отрадно осознавать, что на воле есть хоть один человек, который понимает, в каком сюрреальном мире я пока обитаю.
Судя по всему, оранжевый был хитом сезона.
Больше меня писем получала лишь монашка. В мой первый день в тюрьме кто-то сообщил мне, что здесь есть монашка. Плохо понимая, что к чему, я решила, что какая-то из монахинь решила жить среди заключенных. Это было почти верно. Сестра Ардет Платт была политзаключенной. Она входила в число нескольких монахинь, борющихся за мир и отбывающих длительные сроки за участие в ненасильственном протесте против запуска межконтинентальной баллистической ракеты «Минитмен-II» в Колорадо, в ходе которого они проникли внутрь пусковой установки. Все уважали стойкую духом шестидесятидевятилетнюю Сестру (ее так и называли), которая одаривала нас своей безусловной любовью. Вполне закономерно Сестра и йогиня Джанет были соседками по койке, и Джанет каждый вечер укрывала Сестру одеялом, обнимала ее и целовала в мягкий, морщинистый лоб. Ее заключение вызывало особенное негодование у американок итальянского происхождения. «Неужели долбаным федералам больше заняться нечем, кроме как монашек в тюрьмы сажать?» – возмущенно восклицали они. Сестра получала огромное количество писем от пацифистов всего мира.
Однажды пришло очередное письмо от моей лучшей подруги Кристен, с которой я познакомилась в первую неделю занятий в колледже. В конверте была короткая записка, нацарапанная в самолете, и вырезка из газеты. Я развернула ее и увидела колонку моды Билла Каннингема из воскресного номера «Нью-Йорк таймс» от 8 февраля. Полстраницы занимали десятки фотографий женщин всех возрастов, рас, размеров и форм, одетых в ярко-оранжевую одежду. В заголовке значилось «Сезон апельсинов», а в приклеенной Кристен голубой записке – «Ньюйоркцы надели оранжевое в поддержку Пайпер! Целую, К.» Я аккуратно прикрепила газетную вырезку к дверце своего шкафчика и теперь, каждый раз открывая его, улыбалась при виде почерка любимой подруги и радостных лиц женщин в оранжевых пальто, шапках и шарфах и даже с оранжевыми детскими колясками. Судя по всему, оранжевый был хитом сезона.