Вы здесь

Опыт моей жизни. Книга 1. Эмиграция. Глава третья. Март – июнь 1981 г. ( И.Д., 2007)

Глава третья

Март – июнь 1981 г.

Наши новые соседи. Галя и Коля – бывшие москвичи. Он работал таксистом, она «бьютишен». Что означало сие красивое слово? Это чистка лица от угрей, прыщей и т. д. Каждый день, на рассвете, она уезжала в Манхэттен на работу. До работы ехать полтора часа, назад – столько же. Три часа на дорогу – это само по себе уже минирабочий день. Когда уходил и приходил Коля, никто не видел, – все в это время спали. Таксисты в Нью-Йорке, говорят, работают по 18 часов в сутки, такой у них график.

– А разве возможно работать по восемнадцать часов в сутки?! – удивлялись мы.

– Как, видите, возможно! – говорили Галя и Коля. – Это Америка! Здесь приходится пахать.

Папа сразу невзлюбил эту пару за то, что они много жаловались.

– Это агенты КГБ, – сказал он. – Их сюда прислали, чтобы создавать моральную панику, это их работа – внушать таким, как вы, что здесь плохо, что здесь ужасно!

Никто, конечно, папе не верил. Другие соседи, из квартиры 5N, – тетя Циля и двое ее сыновей с женами – все как один, кроме тети Цили, компьютер-программисты.

– Закончишь шестимесячные курсы – и сразу на тридцать тысяч в год можно устроиться! – советовали они мне. – Ты школу хоть успела закончить?

Школу окончить я не успела, но мама с папой позаботились о том, чтобы я сдала все экзамены досрочно и получила аттестат зрелости. Оставалось каких-то два месяца с хвостиком. Впереди были контрольные по всем предметам в конце четверти, а потом выпускные экзамены. Все это, а также долгожданный выпускной вечер и торжественный «последний звонок» я уже не увидела. В конце мая, когда мои одноклассники вовсю готовились к выпускным экзаменам в школе и уже рассылали документы, чтобы поступать в вузы, я вместе со всей своей семьей навсегда покинула страну.

Папа смеется, что я каждый раз плачу, вспоминая об этом, как маленькая.

– Для тебя, что важней: твоя дальнейшая жизнь или выпускной вечер? – не понимает он.

Десятилетний процесс школьной жизни был грубо разрушен буквально за три минуты до того, как я должна была торжественно поставить точку, определяющую завершение эпохи, от которой должна была начаться новая веха. Кульминации не было. Все было смазано и смято. Вы когда-нибудь двигались к чему-то долго-долго? Попробуйте оборвать процесс за три минуты до финиша, как если бы его и вовсе не было. Увидите, что это за чувство. Похоже, десять лет советской школы теперь мне и вовсе не пригодятся: здесь никому не нужны ни русский язык, ни литература, ни уж тем более история СССР и ВЛКСМ. А чтобы пойти на шестимесячные курсы программистов, можно было так и не стараться десять лет в школе.

– Спасибо, программирование не для меня, – отвечала я.

– Не-е-е… – смеясь говорила мама. – Это у нас Лев Толстой. Она хочет быть писа-а-телем.

– Ке-е-е-ем?! – переспрашивали они, все, как по команде перекашивая лица.

– Писателем, – спокойно и гордо поясняла я. – Что тут такого сверхъестественного, чтобы так корчиться?

– Пи-са-те-лем?!! Это тебе что здесь, Советский Союз? Ты эти просоветские штучки, девочка, оставь! – и, теряя ко мне интерес, они уходили.

– Она еще ребенок! – оправдывалась за меня мама, как будто в моем желании стать писателем было что-то постыдное.

Странное дело, когда в Союзе я говорила, что хочу поступать в МГУ на факультет журналистики, а потом писать художественную прозу, ни у кого, даже у самых простых людей, это не вызывало отрицательных эмоций. Все – от нашей школьной технички тети Поли до алкаша-соседа Миколки – относились к такому выбору с почтением. Как о чем-то достойном и важном говорили: «О-о! Писателем!» Здесь же все как один переполнялись неприязнью и презрением, как только слышали слово «писатель».

За углом, в маленькой парикмахерской, работали тоже «русские», муж и жена. Она маникюрша, а он парикмахер, Мила и Сеня. Всякий день и по сегодня, если вы выйдете на угол Авеню Эн и Кони-Айленд, за стеклом парикмахерской вы увидите, как Мила сидит у своей стойки и пилит ногти очередному клиенту, а ее муж Сеня стрижет кого-то. Мила тоже отнеслась к нашей семье дружелюбно, даже подарила нам набор старых вилок и ножей.

– Когда мы сюда приехали, нам эти вилки подарила синагога, – рассказывала она, – сейчас мы уже встали на ноги, и я дарю их вам.

Все нам что-нибудь дарили. Кто кастрюлю, кто простыни, кто ночник. Вещи были старые, но пригодные, и все говорили при этом одно и то же:

– Все понимают, это эмиграция. Здесь все через это проходят. Ничего в этом зазорного нет. Пройдет время – и вы встанете на ноги.

Когда же Мила узнала, что я собираюсь стать писателем, лицо ее стало таким насмешливо-презрительным, что мне захотелось ударить ее. И эта туда же! Сама от восхода до заката ногти пилит – высшая степень интеллектуального труда! И она надо мной смеется!

– Опустись на землю, девочка! – сказала она мне. – Каким писателем?! Здесь Америка! Это тебе не Советский Союз. Ты бы себе что-нибудь попрактичнее придумала. Вот как я, например: закончишь двухмесячные курсы, устроишься в какой-нибудь престижный салон маникюрщицей или, если хочешь, можешь дамским мастером. Ты молодая, тебя всюду возьмут. Ты даже в Манхэттене можешь устроиться.

Позже я уже не спешила что-либо говорить о себе людям, все больше уклонялась от ответа на вопрос, кем я хочу стать, или мычала что-то вроде того, будто я еще не решила.

Мне неприятны были насмешливые взгляды окружающих и то отчуждение, которое вызывала здесь моя будущая профессия; я научилась ее скрывать. Но моя позиция была непоколебимой. Даже если бы они все пригрозили расстрелять меня, я все равно не стала бы ни программировать, ни пилить ногти, ни делать что-либо другое на свете, кроме как писать. Единственный компромисс – это институт кинематографии. Я могла бы стать кинорежиссером, при этом все же не прекращая писать. Писателя во мне можно убить, только если убить меня.

Из русских соседей были еще Слободкины: муж, жена и двое взрослых детей, все как один – программисты. Дядя Денис с женой, очень пожилая пара – пенсионеры. Он, родом из Осетии (это у нас, на Кавказе), приехал в Америку после Великой Отечественной войны. Попав в плен к фашистам, каким-то чудом дядя Денис освободился, а потом решил не возвращаться на родину: боялся, что расстреляют как врага народа. Долго скитался по миру, женился в Турции на турчанке.

Дядя Денис с особой жадностью набросился на деда с бабой, так как все эти годы искал своего ровесника и земляка, друга, с кем он мог бы общаться по-русски.

Меня поразило, что, прожив более 30-ти лет в Америке, этот человек все еще оставался стопроцентно русским. Американцы не были для него своими. Свои старики – вот это было событие! В первый же день дядя Денис принес бутылку и они с дедом как следует выпили на радостях.

– Я даже не мечтал, что здесь, в далекой Америке, мне будет с кем поговорить, – радовался дедушка. – Я перед сыном не хочу говорить… дом наш продали за бесценок. Я всю свою жизнь, вот этими руками… чтобы было, что детям оставить. Это был мой дом, моя гордость! Его начал строить еще мой отец. Но мне он оставил хибару. Он всю жизнь проработал, чтобы оставить мне эту землю и эту хибару. Сколько сил было потрачено, прежде чем эту хибару я превратил в настоящий, шикарный дом! Я расширил постройку, достроил второй этаж, провел газ, воду, посадил сад. Денис, брат, я столько преобразований там сделал, и не перечислить. Так, незаметно – тут новый забор, там виноградник, тут побелили, тут забетонировали… понимаешь? А оказалось, все, на что я положил жизнь, моим детям вовсе и не нужно. Бросили, как грошовый финик, – и все. На простыни обменяли![6] Даже денег в руках не осталось. Получается, я зря свою жизнь протрудился, ведь главное, что я сделал за жизнь, – это наш дом, наш дворец. Именно тогда, когда я довел его до самой высокой ступени совершенства, они бросили его и уехали. Значит, все, что я сделал, никому не нужно?

– Ты не только дом построиль, – вмешалась бабушка, она плохо говорила по-русски, – ты даль свой сын возможность учыться в Москва, закончыть аспирантур, защытить докторск. Ти работаль, чтоби ми все могли харашо жить, а твой сын учыться. В тяжелий времь, после война, ти даль ему возможность учыться. Так что мальчи, а то если он сичас придет, услышит. Ты же знаишь, он будет нервничать.

– Да-а, брат… – говорил дядя Денис, – а я тридцать лет мечтал о земляке! И вот дождался. У нас в доме много из Союза, но все не то. Молодежь, что она понимает?! А ты – земляк! Ты, как я, войну видел. Мужчине нужен друг! А без друга мужчина не человек, а овощ. Я хотел бы, умирая, знать, что хоть один друг придет меня хоронить. Ты понимаешь? Друг с сердцем. Не холодный американец. Ты понимаешь?

Дядя Денис говорил все это так, что казалось, тоска просто сочилась из его щек, из его глаз, из его ушей… у меня мурашки по коже пошли. Неужели возможно такое: тридцать (!) лет прожить вдали от родины и так сохнуть по своим, по всему родному?! Его все интересовало: а стоит ли в Нальчике все еще памятник Беталлу Калмыкову? А так же ли чиста вода в водопадах Чегема? А давно ли мы видели Эльбрусские горы? Все так же ли они хороши? Глядя на то, с каким трепетом, с каким чувством дядя Денис задавал нам все эти вопросы, я поняла: ностальгия – это не то, что пройдет через год-другой, как поговаривали, она может остаться с тобой даже на тридцать лет! Открытие это, конечно, совсем не обрадовало меня.


Все другие жильцы нашего дома были американцы. Все как на подбор старички и старушки, и все как на подбор в инвалидных колясках. За каждым присматривал компаньон или компаньонка. Оказывается, государство здесь оплачивает старикам компаньонов, когда они больны и не могут ухаживать за собой. Что ж, это действительно гуманно.

Был только один молодой американец – Крэг. Несмотря на молодость, он был совершенно лысый, зимой и летом ходил в плаще, нигде не работал, а жил на пособие для инвалидов и занимался тем, что приводил к себе бездомных кошечек и собак, жалел их, кормил, купал, даже оставлял их жить у себя месяцами. Крэг считал, что люди очень жестоки к уличным животным, в самом равнодушии – уже жестокость, и что животные лучше людей.

Завершу я описание нашего нового окружения упоминанием о корейце. Рядом с парикмахерской находилась (она и по сей день есть) его продуктовая лавка. Кореец был уникален тем, что открывал свою лавку в шесть утра, а закрывал в полночь. Таким образом, когда бы кто из нас ни вышел на улицу, он видел в лавке худощавого, улыбчивого корейца, таскающего ящики или стоящего за кассой, и его жену.

Рассказывали, что он четвертый по счету владелец лавки. До него другие семьи пытались делать на этом месте бизнес, но ни у кого ничего не получалось. А у корейца получилось. Все удивлялись его таланту и работоспособности. Непонятно было только, когда он спал. Других потребностей у этой пары, по всей вероятности, не было. Все жильцы нашего дома ходили к ним за покупками.

* * *

Леня в воспитательных целях приносит мне еврейские песни на иврите, песни про «город волшебный» Иерусалим, песни на идише в исполнении сестер Бэрри.

Прекрасная культура. Многовековая. В сердце мгновенно просыпается сознание своей принадлежности к еврейству.

Удивительное дело: слушаю русские песни, понимаю неопровержимую истину, что я русская, хоть и еврейка по национальности. Слушаю еврейские песни – и под впечатлением момента, я уже сомневаюсь: а может, я все-таки еврейка?

Песня, оказывается, мощный вербовщик человеческой души. Если хочешь кого-то заполучить с корнем, с головой, делай это через песню.

Никогда раньше я не осознавала воспитательной силы песни, так как осознала это в эмиграции.

* * *

Почему же я сомневалась и не торопилась выходить замуж за Леню? С одной стороны, он полностью отвечал тем запросам, которые я сознанием ставила своему Единственному неповторимому. Он был начитан, знал всех поэтов и писателей, которых я любила, более того, открыл для меня новых, которых я не знала, – таких, как Ряшенцев, Левитанский…

В Америке, едва познакомишься с парнем, он тут же тащит тебя в бар или в кафе что-нибудь выпить или поесть. Здесь так принято: о молодом человеке судят по тому, в какой бар или ресторан он поведет девушку. Представьте себе, у молодой пары свидание, а он ведет ее покушать! Что может быть романтичнее, чем покушать жареного (или сырого) лука или жареной котлетки, да неважно чего, просто кучу всяких вкусностей в обществе своего Ромео. Варварская страна, варварские обычаи. Этот обычай сильно о стране говорит, если парни покоряют серца девушек с помощью рюмочки или бутылки, или десертом, или сытненьким обедом.

Леня не американизировался, он, как представитель нашей творческой молодежи, покорял меня умными разговорами, читал мне стихи. Он – сам писал. Он был талантлив. Он прекрасно общался с моей семьей, и они его принимали. Что еще я могла желать?

О любви, как всякая девочка, я мечтала с того момента, как родилась. Я множество раз пыталась представить себе то, чего я еще никогда не испытывала, но о чем столько читала в книгах, видела в кино, слышала от людей. Мне казалось, что Любовь – это какое-то совершенно окрыляющее, сильное, волнующее чувство, которое трудно в себе не заметить. С Ленькой же я не замечала в себе ничего. Я не могла понять почему. Он полностью соответствовал моему идеалу молодого человека, но сердце мое оставалось относительно спокойным. Я говорю относительно, потому что какие-то чувства я все-таки испытывала, просто они были не такими интенсивными, каких я ждала от Любви.

С другой стороны, учитывая мою замороженность и шок от эмиграции, я могла не понимать, не чувствовать (я теперь вообще была, как робот) того, что как раз и было настоящим.

Жизнь требовала от меня поведения нормального, здорового человека, не давая никакой скидки на процесс эмиграции, в то время как я смутно понимала, что больна и поэтому, должна вести себя соответственно. Внешне все выглядело, как будто я в порядке. Да и самые тщательные медицинские обследования никакой болезни не нашли бы.

Медицина знает много болезней, при которых у человека что-то отказывает. Иногда, например, отказывает память: это называется амнезия или болезнь Альцгеймера. Бывает, человек теряет чувство вкуса или обоняние, бывает, теряет способность различать цвета. Есть болезни, при которых чисто физически отказывают ноги, руки.

Как же называется орган, который отказался работать во мне?

Со мной приключилась невероятная болезнь: я ничего не чувствую.

Нет (!) эмоций. Я, как дерево. Глаза мои видят, а реакций никаких! Уши мои слышат, а реакций нет! Как будто сами по себе ни глаза, ни уши роли никакой не играют. Что-то повреждено во мне более важное, чему я не знаю названия.

Информация окружающей жизни соприкасается с моими органами чувств, а в меня не проникает.

Словно во мне отрубили что-то жизненно важное или повредили нерв, через который я воспринимаю и чувствую жизнь. Я не знаю названия этому чему-то. Только теперь я уже точно знаю, лучше любого врача, что, даже когда тысячу раз твой ум, твоя память, твое зрение, твой слух… остаются при тебе, без этого, самого главного, нигде не упомянутого, чего-то (назову это условно органом Родины, а отсутствие или повреждение этого органа – болезнью эмиграции) все в тебе работает вхолостую. Ты мертв. Ты робот. Ты – неполноценный человек. Только об этом никто не догадывается. Потому что «болезнь эмиграции» нигде не зарегистрирована и никем не признана. А уж я-то знаю точно, что это такое. Это болезнь, когда ты потерял сам себя.

Человека, заболевшего болезнью эмиграции, нельзя доверять самому себе, а уж тем более нельзя доверять такому человеку ответственность за сохранность кого-то другого. Ему нельзя доверять принимать какие-либо жизненно важные решения – такие, как выбор мужа или жены, развод с женой или мужем, выбор работы или профессии, лечение серьезно больного. Словом, человека, пораженного болезнью эмиграции, нужно воспринимать как временно не отвечающего ни за свои слова, ни за свои поступки, потому что он сам не может сообразить, что с ним происходит.

Все это столь четко и уверенно я анализирую и понимаю теперь, по истечении многих лет. Тогда же, когда все это со мной впервые произошло, я руководствовалась только инстинктом. Инстинкт говорил мне: что-то со мной не то. Что именно со мной не то, я понять не могла. Я даже не была уверена, не казалось ли мне, что со мной что-то не то.

Поэтому инстинктивно я не торопилась с выводами насчет Лени, а пыталась понять себя.

Однажды Леня спросил меня: сколько мы еще будем гулять на комсомольском расстоянии?

Что такое комсомол, я, естественно, знала. А вот, что такое «комсомольское расстояние»?

Леня объяснил. Тогда я объяснила Лене, что поцеловать я смогу его только тогда, когда буду совершенно уверена, что это он и есть Любовь моей жизни. Я не могу целовать всех подряд. А вдруг это не Любовь?

– А хочешь, давай поженимся! – вдруг совершенно неожиданно сказал он.

– Что-о-о??? Ничего себе! – растерялась я. – Как же мы можем жениться, если я еще настолько не уверена в своих чувствах, что даже целоваться не готова!

Леня задумался, стал чужим и далеким.

– Хорошо, сказал он, – если ты до сих пор не знаешь, любишь ты меня или нет, я думаю, остается последний метод проверить. Я сейчас уйду. Ты останешься жить без меня. Если ты сможешь жить спокойно, значит, это не Любовь. Если же ты позовешь меня – я буду знать, и ты будешь знать, – что ты меня любишь.

Весь следующий день я провела словно в трауре. Моя жизнь в Нью-Йорке была, как сон в цинковом гробу, обложенном льдом. Ленька был единственным теплым пятнышком. Теперь предстояло жить без него. Это было тяжело, но нужно же было проверить свои чувства. Единственное теплое пятнышко – это еще не Любовь.

* * *

Не прошло и недели, он позвонил сам. Я так обрадовалась и тут же простила ему, что он прервал испытание, приняв решение за меня и не дав мне шанса созреть до этого решения самой. Мы встретились, как после долгой разлуки: обнялись, поцеловались, но когда дошло до других поцелуев, на меня нашла паника. Допустим, я уступаю ему с поцелуями, ладно. Но ведь я не умею целоваться!

Я мгновенно почувствовала разницу, когда он перешел от обыкновенных поцелуев к другим. Как отвечать на обычные поцелуи я знала, но на такие… Дискомфорт во мне вырос настолько, что я тут же вырвалась, помимо своей воли. Предложила ему пойти гулять. Леня не обиделся, и мы пошли гулять.

На улицах Нью-Йорка в каждом киоске продаются журналы с крупно выделенными заголовками типа: «Самый влажный французский поцелуй» или «Мастерство глубокого поцелуя». Прямо на обложке есть иллюстрации, которые уже сами по себе много говорят. Купить такой журнал очень просто: подходишь, берешь журнал, даешь деньги и уходишь. Кто здесь тебя знает? Кому какое дело до того, что ты там покупаешь? А как сказывается кавказское воспитание!

Неделю ходила вокруг таких киосков, как кот вокруг банки со сметаной, наконец, как ни в чем не бывало подошла, взяла журнал, заплатила и ушла. Сердце билось так сильно, как будто я украла журнал.

Вы думаете там было что-нибудь о поцелуях? Там даже о сексе нормальном ничего не было: все какие-то групповые оргии, секс с животными, мастурбирующие женщины… Чушь какая-то. Так я и осталась неграмотной и дикой, совершенно не представляя, как вести себя, когда Леня меня обнимал. Страх сделать что-нибудь не так, сковывал меня настолько, что превращал наши поцелуи в возню, похожую на борьбу, полную неловкости и дискомфорта.

Десятого марта Леньке исполнился двадцать один год. Он заказал столик в русском ресторане и уговорил родителей отпустить меня до утра.

– Я доверяю тебе свою внучку, – сказал дедушка.

– Я обещаю вам, ни один волос не упадет с ее головы.

* * *

Когда мы вышли из ресторана, было около четырех часов утра. Еще не рассвело, но в воздухе уже ощущалось приближение утра.

– Зайдем ко мне, мои на несколько дней уехали, у нас есть еще время до утра, – предложил Леня.

Я бывала у Лени дома не один раз, часто, когда его предков не было дома. Леня, надо отдать ему должное, всегда вел себя достойно. Мы пошли к нему.

– Ты не думай, что я пьян и забыл, что я обещал твоему дедушке! – сказал Леня, обдавая меня запахом водки. – Мое предложение абсолютно чистое, без всяких там подвохов. Я обещаю, что не трону тебя.

– Я тебе верю, – сказала я, глядя в его твердые, серьезные глаза.

Каким-то образом я знала, он не обманывает.

– Я хочу, чтобы мы просто разделись голенькие и легли, – огорошил он меня, когда мы пришли к нему. – Мы просто понежимся или, хочешь, поспим. У нас всего несколько часов. А?

– Нет, это исключено, – сказала я.

– Почему? Ты мне не веришь? – обиделся он.

– Не в этом дело, я верю, что ты меня не тронешь, но «просто раздеться», это же так много… я просто еще не готова…

Лицо Лени из озадаченного вдруг стало насмешливо-презрительным.

– А, я забыл, ты же из Нальчика…

Так естественно-искренне он махнул рукой на меня «из Нальчика», что как ни тяжело было мне преодолеть уйму барьеров, чтобы в первый раз раздеться перед парнем, я, легко и просто поскидывала с себя всю одежду и легла в постель. Щеки мои пылали и меня знобило от волнения. Но я преодолела. Теперь он мог убедиться, что хоть физически я и была из Нальчика, психологически – как прогрессивная московская девушка.

Леня тоже разделся и лег со мной. Я не могла успокоить дрожь в теле.

Леня сдержал свое слово: он не просто не тронул меня, но даже не сделал попытки. Он поцеловал меня несколько минут и сказал, улыбаясь:

– Я обещал тебе, будем просто спать… давай просто поспим.

Если этот роман читает сейчас мужчина, я хочу дать ему совет: никогда, никогда, никогда не раздевайте любимых девчонок, с тем чтобы потом не трогать их! Если вас сдерживает слово чести, тогда не надо девушку «просто» раздевать. Раздеть ее, а потом не тронуть – это пощечина, которая проложит неизгладимую трещину в ваших отношениях. Если все же случилось так, что она раздетая оказалась у вас в объятиях, уж лучше нарушайте слово чести, это гораздо меньше повредит вам.

То, что Леня сдержал свое слово, достойно уважения, и я – человек, конечно же, оценила это. Было, однако, нечто гораздо более сильное, чем мое человеческое сознание. Я – женщина, оказывается, находилась в огромном противоречии с собой человеком. Я – женщина так и не смогла простить Лене этот поступок, хотя сознанием уважала его.

Вот такие мы, девчонки, противоречивые. Леня захрапел, а его пощечина на всю жизнь осталась со мной.

* * *

Каким-то странным образом, я чувствую, что мощная культура и многовековая история моей страны – это неотъемлемый фундамент, без которого невозможно мое сложное человеческое я.

Потеряв под собой этот фундамент, я ощущаю невозможность своего продолжения, как невозможна жизнь многовекового дерева с серьезными корнями без своего фундамента – земли. Выбей фундамент из-под чего угодно – и этого чего-то больше не существует!

Даже после смерти дерево не исчезает, а, превращаясь в перегной, сливается в одно с землей, удобряет ее, обогащает, становится ее частью. То есть уже само становится фундаментом, на котором вырастут другие молодые деревья.

Как только тебя изъяли с корнями из земли, тебя вырвали из непрерывного процесса жизни, – ты теперь мертвая древесина, не имеющая развития. Даже для перегноя не пригодишься.

Потеряв под собой свой фундамент – свою историю и свою культуру, я чувствую, как будто мое человеческое существо накрыло волной стихийного бедствия, а вместо меня в чужой стране живет просто биологическое тело, в котором отсутствует самое главное.

* * *

Болезнь дедушки прогрессировала. Он теперь все больше лежал, тихо постанывал, он ужасно мучался, бедняга. Бывает такое, что, глядя на чужие мученья, вы сами так сильно этим проникаетесь, что у вас начинается тоже страшная болезнь? Во всяком случае, мне показалось, что такое случилось со мной.

Постоянное физическое недомогание преследовало меня повсюду. У меня кружилась голова, меня постоянно тошнило. Бывало, встаешь, а стены и потолок так и ходят ходуном. Вначале я думала, мне это кажется. С каждым днем недомогание и головокружение усиливались. Вскоре у меня началась рвота: сначала она длилась сутки, потом двое. Это уже мне не казалось. Отравление не могло длиться так долго. Поехали в госпиталь. Доктор сделал мне какой-то анализ и со спокойным лицом говорит:

– Ши из прэгнант.

Лицо мамы потемнело и стало землисто-зеленым.

– Что он сказал? – испугалась я.

Мама грозно посмотрела на меня взглядом, каким смотрят на предателей и ничего не могла выговорить.

«Рак!» – подумала я.

– Ма, ну ответь, мама! – трясла я остолбеневшую и онемевшую маму.

– Как ты могла! – наконец проговорила она. – Вот уж не ожидала от тебя!

– Что могла? Что?

– Хватит прикидываться, – с презрением сказала она, – доктор говорит, что ты беременна.

Камень упал у меня с груди! Нельзя же так пугать людей!

– Я так же беременна, мама, как ты балерина, – смеясь сказала я.

– Ты уверена? – переменившись в лице, спросила она с надеждой.

– Ма-амочка, конечно, я уверена!

– У вас с ним ничего не было?

– Абсолютно ничего!

* * *

Мама обратилась к врачу. Врач упорно ссылался на анализ. Он бубнил что-то на своем английском, пока не пришел к выводу, что для таких тупарей, как мы, проще позвать переводчика.

– Я, конечно, понимаю, приборы, анализы… – с возмущением говорила я, – но поймите, пожалуйста, от воздуха я не могла стать беременной! Я никогда не занималась любовью с мужчиной.

– А просто в постель с молодым человеком вы ложились? – спросил переводчик.

Я покраснела.

– Какое это имеет значение, – сказала я, – от этого же не беременеют.

– В том-то и дело, что беременеют!

– Это как? – мои губы похолодели.

– Если вы лежали с мужчиной, оба раздетые, у него могло произойти непроизвольное семяизвержение. Сперматозоиды порой очень подвижны. Если семя попало на ваши гениталии, вы вполне могли от этого забеременеть.

– Я вам не верю, такого не бывает, – прошептала я, чувствуя, как жизнь покидает мое тело и над моей головой опускается что-то тяжелое и темное.

– Милая девочка, – похлопав меня по плечу, сказал переводчик, – в жизни еще не такое бывает! Не надо расстраиваться. Кто папа ребенка? Он с вами?

Я утвердительно кивнула, чувствуя, как слезы стали душить меня.

– Он вас любит?

Я еще раз машинально кивнула.

– Ну так и идите себе счастливой свежеиспеченной мамой.

Я посмотрела на него сквозь слезы, недоумевая.

– Как! И уже ничего нельзя сделать?

– Что же можно сделать? Аборт только. Но не нужно.

Я закрыла лицо руками: жизнь моя была закончена. Слово «беременна» было для меня столь же далеким и нереальным, как слово «смерть». Я понимала, что когда-то и то и другое будет, но не сейчас, когда мне только начали позволять носить высокие каблуки и пользоваться косметикой. Беременной мог стать кто угодно, только не я! И вот, за какие-то пять минут, я, войдя в кабинет доктора, еще девочкой, переставшей года два назад заплетать косички, вышла оттуда семейной женщиной, у которой скоро будет ребенок.

Где же долгожданная молодость? Где свобода, раздолье, загулы?

А родители?! Они же убьют меня! Как я выйду из кабинета? Как буду смотреть им в глаза? Как я приду домой?! Пропала я, пропала с головой!

* * *

К моему удивлению, грозная мамаша не прибила меня тут же, на месте, даже очень бережно взяла меня под руку, вывела из кабинета.

– Когда это было? – спросила она тихо, как бы уже примирившись со случившимся.

Я снова закрыла лицо руками, в новом приливе стыда и слез.

– Ничего не было, я тебе говорю. Правда! – всхлипывая и глотая слезы пробормотала я.

– Ну, хорошо, хорошо… ну, то, что было.

– Один раз! – жалобно заныла я. – Один раз! Разве я знала, что за один раз можно стать беременной. Тем более, что ничего не было.

– Д-а-а… тут действительно случай, ничего себе. Как же ты не знала! Конечно, за один раз можно стать беременной.

– А откуда же мне знать? Все, что ты мне каждый день твердила: «Смотри!!! Веди себя достойно! Веди себя прилично!» Ты не понимаешь, что это тебе не советская деревня, здесь стыдно быть такой маменькиной дочкой, отсталой. Он из Москвы!

– Хорошенькая логика – это кто ж тебя этому научил?

– Он сам! Ваш любимый Леня! Я не хотела, я не собиралась раздеваться, а он мне говорит: «Сра-а-зу-у ви-и-дно, что ты из де-ре-вни-и-и-и», – заревела я опять, громко всхлипывая.

– Дура! – фыркнула мама.

– Тебе-то дура, а я действительно как дура перед ним выглядела.

– Да, и разделась, чтоб не выглядеть дурой.

– Но ведь только разделась, мы ведь ничего не делали.

– Ладно! Поехали домой. Надо думать теперь, как нам быть… Дома никому не скажем ничего. Просто сообщим, что ты согласилась наконец выйти за Леню замуж. Вот радости будет! Бедному деду суждено все-таки было увидеть твою свадьбу.

А через десять минут я уже ехала с мамой в автобусе, с заплаканным распухшим лицом и все вокруг – до последних камешков на улицах – улыбалось мне улыбкой младенца, которого я уже чувствовала в себе. Повсюду – около деревьев, на аллейках, у залитых солнышком домиков – виделся мне малыш, который радостно, доверчиво протягивал ко мне ручонки.

Словно все люди, все предметы говорили мне: «Ну, отчего ты так опечалена? С тобой же случилось счастье! Что в этом такого страшного, ужасного? Что?»

И солнце всходило по пути движения нашего автобуса, и повсюду чудились мне детский смех, молочный запах его головки, звуки погремушки… Новая жизнь, новый человечек, такой беспомощный, зависящий от меня. А что, если именно в этом и заключался тот высший смысл моей жизни, который я так искала?! Мне хотелось плакать теперь уже от радости. Был май. Пышно цвели деревья, залитые солнцем, белыми цветами и новым смыслом.

Все это на самом деле происходило?

Или это все было очень убедительной театральной постановкой, со мной, спящей как лунатик и, играющей главную роль во сне?

* * *

Поздно вечером, мама подошла к моей кровати и сделала мне знак, чтоб я вышла на кухню. Здесь же, рядом спали папа и Танька.

– Ты спала? – спросила она шепотом.

– Нет, не спала, – так же шепотом ответила я.

– Я ждала, пока дед уснет. У него боли, дала ему обезболивающее. Бедняга так обрадовался, что вы с Леней скоро поженитесь.

Мама молча посидела с минуту, потом взглянула на меня как-то виновато-испытующе.

– Послушай, сказала она, – а может быть… может быть, все-таки не надо все это?

Я удивленно посмотрела на нее.

– Разве теперь уже можно что-то изменить? – спросила я.

– Можно. У меня есть травы, я их с собой привезла, эти травы всегда меня спасали от абортов. Авось и тебя спасут. Девчонка ты еще. Мы тут тебя накрутили, навертели насчет Лени. А, может быть, он тебе вовсе и не нужен. Обдумай ты, как следует, сама. Будь взрослой девочкой.

– А ребенок? Ведь уже больше месяца! Это же человек!

– Какой он там человек, там пока еще только маленький силуэтик.

– Ну, он же уже живой!

– Ну, конечно, он не мертвый… боже упаси!.. Ах, я и сама не знаю… А, может, все ж выпьешь?

– Как же я могу выпить? Ведь он живой там… Убить живого маленького человечка?!

– Ах, глупенькая моя, ну какой же это человечек? Ты знаешь, сколько абортов за жизнь делает каждая женщина? Там уж действительно живой плод, а тут? Что тут еще есть?

– Это бесчеловечные женщины. Я не буду делать абортов никогда в жизни.

– Что же ты будешь делать? Рожать каждый год?

– Нет.

– А как?

– Не знаю. Это первый раз я случайно забеременела, по неопытности. Больше это не повторится.

– Ладно, – засмеялась мама, – смотри же, гуманная моя, это твоя жизнь, я тебя предупредила. Потом чтобы не упрекала меня.

– Я не понимаю, не ты ли сама меня каждый день на Леню накручивала? Что ни день, то лекция на тему: семья и брак! Леня такой хороший, Леня такой прекрасный! Вот, выхожу теперь, за прекрасного. Теперь, говорит, обдумай, не выходи – как понять тебя?

Она опустила голову.

– Не знаю, не знаю. Ничего не знаю. Леня на самом деле хороший человек. Но жить-то с ним тебе, а не нам. А вдруг ты с ним несчастна будешь? Что мне потом тебе сказать?

– При чем тут ты? Я сама зашла с ним в ситуацию, сама решила выйти за него замуж. И потом, мне кажется, я люблю его…

– Кажется???

Я молчала, напряженно думая, последний раз пытаясь понять, люблю я Леню или нет. Так ничего и не поняла.

– А как это будет, если я выпью? – спросила я.

– Ромашку, мяту и валериану, по столовой ложке, завариваешь на стакан кипятка и пьешь в горячем виде по полстакана два раза в день, может, неделю, а может, две, это у кого как. Пойдут месячные, и все выйдет.

– Как?! И я прямо увижу мертвый силуэтик?! – в ужасе спросила я.

– Не-е-ет, ничего там ты не заметишь, он же малюсенький!

– Не могу я такое сделать, – сказала я. – Пусть будет, что будет. Лучше я рожу его и подарю тебе или сдам в приют, чем убивать. Может, я и так, без ребенка, вышла бы за Леню замуж. Просто выйду на пару лет раньше.

– Боже мой, неужели я буду бабушкой! – мама стала утирать слезы, потом поцеловала меня в лоб. – Ну, решено, так решено! Теперь ты должна беречь себя. Теперь, вас уже двое. И благословит тебя бог!

Мы легли спать. Но через некоторое время я снова вышла на кухню и долго сидела, пытаясь осознать так странно, так нереально прозвучавшие слова: «Теперь вас уже двое». Неужели я буду мамой?! Этого не может быть!

* * *

Свадьба – кульминационный момент жизни любой девчонки. Каждая девочка с детства мечтает о дне своей свадьбы, о белом платье, о фате и цветах, о том, какой она будет красивой, о том, кто будет «лучшей подругой» или «свидетелем» на ее свадьбе…

Все мои подруги, и лучшие, и даже самые десятистепенные – остались там. Самая близкая нам семья – семья тети Вали (сестры папы) – осталась там. Там остались Маша и Илюша (дети тети Вали), без которых не проходил ни один праздник в нашей жизни, ни один день рождения. Какая это свадьба, если на ней не будет Маши и Илюши?

А Эмка?.. Сколько раз мы мечтали с Эмкой о том, как будем вести себя на наших свадьбах, какие платья наденем, какие тосты будем произносить, какие танцы танцевать. Разве мы могли предположить, что моя свадьба пройдет без нее, а ее – без меня. Ведь не было ни дня, чтобы мы друг друга не видели! Мы встречались – и начинали мечтать. Не будет и других девчонок: Зухры, Тани, Раи. Не будет вообще ни одного близкого человека. Лучше вообще не справлять такую свадьбу.

Однако предки с этим были совершенно несогласны.

– Свадьба будет и будет такая, какую ты на всю жизнь запомнишь! – пообещала мне мама. – Ведь свадьба бывает один раз в жизни.

Всякий раз, когда мы, покупая наряды к свадьбе, заказывая зал, музыку, цветы, даже в парикмахерской, где мне делали прическу к подвенечному наряду, встречали кого-либо, кто приехал из Союза, мама объявляла, что у нас огромная радость: ее старшая дочь выходит замуж, – и тут же приглашала этих людей на свадьбу.

Она пригласила также всех жильцов нашего дома. Дядя Денис привел каких-то наших земляков-осетин. Тетя Хиба привела каких-то своих родственников, которые, оказалось, были и нашими родственниками. Я их никогда в жизни не видела. Это были семьи, которые первыми уехали из Нальчика.

Таким образом, когда я в белом платье и фате вышла из белого лимузина, меня – невесту – приветствовали громкими аплодисментами двести человек! Большинство из них я видела впервые. Я была ошарашена. Я была пришиблена в этот день больше, чем когда-либо в жизни. Кого угодно пришибет, когда его поздравляют, ему улыбаются, его приветствуют, разрывают на части двести человек, среди которых нет ни одного родного лица (если не считать наших, конечно).

Почему-то меня не покидало смутное ощущение, что это не моя свадьба, это просто не может быть моей настоящей свадьбой. Это что-то вроде костюмированной репетиции для съемок фильма, где я в главной роли.

А может быть, я сейчас проснусь и окажется, что моя настоящая свадьба все-таки еще впереди?

Единственное ощущение тепла, которое я испытала в этот важнейший день, было ощущение моих горячих слез и ощущение физического тепла от бумаги телеграммы, на которой несколько скупых плоских слов:

ПОЗДРАВЛЯЕМ БРАКОСОЧЕТАНИЕМ ЖЕЛАЕМ ЛЮБВИ СЧАСТЬЯ СОГЛАСИЯ – ВАЛЯ АРТУР МАША ИЛЮША ТОЛИК ЛИЗА АЛЛОЧКА И ДВА МАЛЕНЬКИХ АНТОНЧИКА.