Вы здесь

Опыты исцеления. Ангел в Боткинской. 1995 ( Аллель)

Ангел в Боткинской. 1995

Москва, зима 1995-го, воскресенье. Морозно, но не слишком, солнышко такое нежное, приятное, пригревает. Как будто и сейчас чувствую прикосновение к щеке того теплого света. Иду по Товарищескому переулку, обвешенная сумками с провиантом. Мои старшие еще вполне себя обслуживают, но по воскресеньям я тащу им, что потяжелее – не ходить же порожняком.

Заворачиваю во двор дома 15. Внутри сразу что-то больно ёкает, сердце падает… Возле нашего подъезда скорая. Шофер курит, прислонившись к дверце кабины.

Сразу понимаю: к нам. Какая-то часть меня знает это наверняка. Но кто: мама или Нина? Мозги включаются и набегу успевают подсунуть свою логическую версию: скорее, Нина – последнее время у нее побаливает сердце.

– Это Нина?

Та часть, которая знает наверняка, бесстрастно отвечает:

– Нет.

Значит, мама. Странно. Сейчас увидим.

Взлетаю на третий этаж. Из распахнутой двери нашей квартиры санитар и соседский парень выносят маму на носилках. Мама бледная, в косо застегнутом пальто. Меня не видит. Пропускаю их, вбрасываю сумки, обнимаю всполошенную мою тетку:

– Что?

– Инсульт… Мы пили кофе, она вдруг сползла со стула…

– Я поехала. Позвоню. Держись!

Сбегаю вниз и задираю ногу на задний борт распахнутой скорой.

– Вы кто?

– Я дочь.

Двери за мной захлопываются…

Теперь понимаю, что тогда захлопнулись двери между двумя периодами моей жизни. Та скорая ускорила мое душевное обучение, вбросив – как всегда, без предупреждений – из привычно-ритмичной, плавно-медленной жизни в школу ускоренного экстремального опыта.

Мы едем. Мне кажется, это длится много часов, хотя на самом деле, наверное, минут сорок. Мама без сознания. Держу ее за руку и всю дорогу бормочу что-то успокоительно-бодрящее. Она все равно не слышит. Хотя, может, и слышит. Или это я себя успокаиваю? Не знаю. Врач говорит, мы едем в Боткинскую.


В приемном покое толпа – родственники с каталками, на которых лежат больные. С мамой на каталке встаю в очередь. Энергичный, непрерывно что-то говорящий врач делает первичный осмотр. Он общается сразу и с мамой, и со мной. Понимаю, что его бодрая болтовня и прибаутки призваны вывести меня из шока. У меня и вправду шок? Да, возможно.

– Вы думаете, мы тут ничего не замечаем? Нет, мы всё замечаем, – говорит он скороговоркой, одновременно осматривая маму – и мы очень ценим, когда пожилые люди так ухожены, как ваша мама, когда на них такое чистое белье…

По-моему, он бредит. Зачем он мне это говорит? Какое еще белье может быть на моей маме? Думаю об этом, поспевая за санитаром, который толкает каталку с мамой по коридору к выходу. По дороге краем глаза разглядываю больных и их родственников. Нет, кажется, тот доктор не болен – бывают варианты. Представляю, чего он тут успевает наглядеться за свою смену. А за всю трудовую жизнь?


Мы с санитаром и мамой на каталке уже бодро бежим по аллеям Боткинской к какому-то корпусу в глубине территории. Пальто у меня под мышкой, в другой руке мамины документы. Холод приятен, я глубоко дышу, и успеваю насладиться запахом снега, что особенно актуально после запахов приемного покоя. Поднимаемся на лифте на какой-то высокий этаж, отдаем кому-то медицинское заключение и въезжаем в палату. Приемный покой с его запахами сразу кажется мне райским садом. Мама здесь пятая, хотя палата явно рассчитана на четверых. Вслед за нами ввозят еще одну женщину, она в коме – это уже шестая. Больше наверняка не поместится.

Вокруг коматозной женщины хлопочут ее дочь и зять. Вот эти ребята точно в шоке – молодые совсем. Дочь все время воркует высоким жалобным голосом:

– Мама утром была такая веселая, совершенно здоровая, пошла за покупками… А потом нам позвонили, мы приехали…

Зять пытается найти врачей, чтобы узнать перспективы. Наконец, отлавливает молодую врачиху с нервным агрессивным лицом. Та торопливо объясняет, что кормить и поить пока нельзя, можно будет потом немного растирать и массировать, но все решится на девятый день – тогда будет ясно, куда повернет. У дочки истерика, она рыдает и зовет маму, но та только хрипло дышит в ответ.

Врачиха подходит к моей маме, читает листок из приемного покоя:

– Да, инсульт. А чего вы хотите?! У нас тут неврологическое отделение! Сейчас поставят капельницу.

Она уходит, звонко цокая каблуками.

Чего я хочу? Хороший вопрос. Я не знаю, чего хочу, и не понимаю, что должна делать. Надо бы сосредоточиться, но в голове каша. Где тут телефон? (Мобильников, прошу вспомнить, тогда еще не было.) Иду на лестницу звонить тетке.

– Ниночка, все нормально, мы уже в палате. Да, уже с врачом говорили. Ничего страшного. Держись, я потом еще позвоню.

И тут меня осеняет: есть человек, который точно поможет мне сориентироваться. Набираю номер нашего семейного доктора.

– Здравствуйте, А.А., мы с мамой в Боткинской, у нее инсульт.

– Понятно. Сейчас посмотрю…

В трубке некоторое время тишина… Потом А. А. говорит, и от его расслабленного мягкого голоса мне сразу становится легче:

– Все не так страшно. Да, слева очаг поражения, но небольшой. Правосторонний паралич… Это легкая форма. Я думаю, все будет хорошо.

Знаю, он это видит, это правда. Так есть.

– Спасибо! Еще: я не понимаю, что мне делать. Ехать домой или остаться на ночь здесь? Мама все равно без сознания…

– Есть кому ночью подать ей судно?

– Нет, кажется, нет. Судя по тому, что я тут вижу…

– Тогда вы остаетесь.

– Ну да, конечно.

– Если вам нужна моя помощь, звоните. Я подойду к телефону в любое время дня и ночи.

– Спасибо!

Понимаю, о чем он говорит и что делает. Он всегда знает, кто ему звонит, и сейчас ставит себе программу реагировать на мой звонок, в любое время. Кажется, он и меня уже успел малость подлечить. С меня вдруг сползает, спадает вся тяжесть этого дня, тело расслабляется, уходит туман. Теперь я спокойна, абсолютно ясно вижу, что происходит, и готова к новой жизни. Господи, помоги нам! И спасибо Тебе за нашего доктора.

Звоню мужу, сообщаю, что остаюсь в больнице. Возвращаюсь в палату. Надо освоиться.

Мама, плюс, женщина в коме. Еще две женщины в сознании, с моей помощью они кое-как смогут дойти до туалета. Еще старушка у окна – тихая, спит почти все время, ночью ей надо несколько раз перестилать постель. Это мне объясняет ее внучка-милиционерша – красивая полная молодая женщина с косой. Вполне откровенно милиционерша рассказывает, что у бабушки есть квартира, которая потом достанется ей с мужем. В благодарность за будущее богатство она каждый день приезжает к бабушке и ухаживает за ней. Договариваемся с милиционершей, что она будет присматривать за моей мамой днем, а я за ее бабушкой ночью. Да если б только за бабушкой! Уже понимаю, что на ночь я остаюсь одна со всей палатой. Сестры, которых и днем с огнем, к вечеру исчезают совсем. Особенно меня беспокоит женщина у двери. В ней добрый центнер живого весу, и она злая – в бреду все время яростно матерится. Перестилать пеленки больным, ворочая их с боку на бок, я умею, но как повернуть это огромное тело? Непонятно…


На ночь открываю дверь в коридор: в палате жарко и душно по причине бешено горячих батарей и полностью закупоренных окон. Нестерпимо воняет мочой. Ржавое судно – одно на всех, но совсем не все успевают его попросить. Мой вопрос о чистых простынях сестра-хозяйка восприняла как личное оскорбление. Потом все же милостиво дала одну в желтых разводах. Это было днем, и мне удалось сохранить спасительную простыню до ночи. Теперь она идет в дело. Я стелю ее взамен той, которую вынимаю из-под милицейской бабушки. Мокрую простыню вешаю на дверь, где она быстро сохнет. Высохшую стелю любой из женщин, кому необходимо, и вывешиваю следующую. А что делать? Не оставлять же их на мокром. Это конвейер: ночью даже ходячие ходят под себя. (Случайный каламбур. Тогда мне было не до шуток.)

Ночная серенада в исполнении одиннадцатой неврологии Боткинской – не слабая штука. Из всех палат храпы, хрипы, стоны, бормотанье и всхлипы. И это еще не самое страшное. Потом было намного хуже. Но на первую ночь и того достаточно.

Мама вдруг приходит в себя и тоже стонет. Наклоняюсь к ней, шепчу что-то нежное. Она пытается со мной говорить, но правая половина лица не действует. Показывает левой рукой на стену.

– Что там, милая? Понятно. Там таракан. Ничего, это мы сейчас уберем. Спи, зайчик.

Как она его в темноте разглядела? Глажу ее по головке, она засыпает. Бедная моя.


Утром в палату въезжает металлический столик на колесах. Молодая сестра раздает больным лекарства. Дневная порция разноцветных таблеток подается в виде трех кучек, разложенных на клочке бумаги. Но таблетки – они же круглые, они разбегаются по тумбочке, иногда падают на пол и закатываются под кровати…

Дожидаюсь обхода, который ничего не меняет, и ухожу домой. Купить маме судно, привезти постельное белье, моющие средства, тряпки, мочалки, резиновые перчатки. Что еще? Кипятильник, кружку… Короче, походное снаряжение – это мне. Какую-то себе еду на ночь. Тапочки! Потому что ноги в сапогах гудят неимоверно. Дезодорант, освежитель воздуха, одеколон – все, что способно перебить эту вонь. Да, салфеток побольше, чтобы хватило свернуть всем кулечки для лекарств. Остальное соображу дома.

Дома становлюсь под душ, но даже там сама себе воняю мочой. Ложусь спать. Спать не могу – в голове вертится Боткинская. Хотя бы полежать пару часов. Потом позвонить всем, кто беспокоится о маме. Нет, это пусть Нина обзванивает, а я еще полежу. Не могу стряхнуть мучительное беспокойство… Поднимаюсь, собираюсь, отправляюсь в Боткинскую.


Застаю в палате милиционершу. Она кормит свою бабушку соленым огурцом и поит молоком – у бабушки несколько дней не было стула. Зато у меня сегодня будет веселая ночка. Аллочка – дочка коматозной – сидит рядом с матерью. Глаза воспаленные, красные, она уже очень устала. Говорит мне:

– Как я вам завидую! Вы такая спокойная…

Я? Да, наверное. Не знаю. Но я – стойкая. Это точно.

Пост сдал – пост принял. Распаковываю свой скарб и принимаюсь за уборку. Палата у нас пойдет на сладкое, сначала надо отдраить сортир. Вспоминаю с усмешкой, что в прошлой жизни была брезглива. Да что вспоминать – тереть надо. На войне, как на войне. И я оттираю все, что прилипло к унитазу, полу, раковине. Оттираю пятна чьей-то крови со стен. Выгребаю пыльные таблетки из-под кроватей и тру каждый угол. Во мне бушует ярость, она дает огромную силу. Чувствую себя стремительной, гибкой и могучей. В моей палате должно быть так чисто, чтобы ни один поганый таракан не смел по ней и шагу ступить… Самое интересное, что тараканы, действительно, ушли.


Тараканы ушли, а вместо них следующим утром пришла комиссия проверяющих. Их всех немедленно завели в мою палату, показывать, как в нашем отделении все расчудесно, пречисто и пахнет одеколоном. Видели б они мои ночные знамена на двери… На мгновение возник соблазн взять кого-нибудь из этих жирных министерских козлов за пуговицу и показать, что на самом деле творится в знаменитой Боткинской. Нет, конечно. У меня тут заложник лежит. Да и что толку? В стране перестройка, врачи и сестры, не говоря уж о нянечках, разбегаются, кто куда, от нищенских больничных госзарплат. И все всё знают и понимают.

Комиссия ушла. В коридор, озираясь, выползла ночная сестра с мутными глазами, уже в пальто, и поманила меня пальцем. Иду к ней в сестринскую и сразу вижу, что тут творилось ночью. Женщина разглядывает свое заплывшее лицо в маленьком зеркале на стене. Повернулась и смотрит на меня жалобно – она еле стоит на ногах, от нее несет крутым перегаром. Начинаю понимать, что ей от меня надо: не может застегнуть крючки на меховом воротнике – пальцы не слушаются. Но мне так не хочется к ней прикасаться… Все же протягиваю руки к ее воротнику… Что-то горячее вдруг ударяет в сердце. Господи! Бедная моя, такая несчастная! Ты же всю жизнь свою как испоганила! Совсем уже почти себя извела… Застегиваю крючки и обнимаю ее. Она тяжело повисает на мне, всхлипывает.

Снова еду домой. Снова душ, и снова пытаюсь заснуть. Спать надо, надо спать – силы не бесконечны. Но сна нет, и я встаю, чтобы снова ехать в Боткинскую. Перед уходом оглядываю свой дом: кажется, я теперь не скоро сюда вернусь. Потому что, какой смысл тратить время на дорогу и эти безуспешные попытки сна? Нет в этом никакого смысла. Беру зубную щетку, еще какие-то вещи, деньги. Ну, пока, я пошла.

Следующие три недели я в Боткинской.


На этот раз застаю в палате посетителя. Одна из относительно благополучных женщин оказалась прихожанкой какой-то христианской секты. Удар застиг ее неделю назад, когда она шла по улице с полной сумкой «божественной» литературы. И вот, наконец, к ней пришел ее брат во Христе. Каждой из страждущих в нашей палате он успел подарить бумажную иконку, румяное яблочко и конфетку, и сейчас сидит с благостным лицом, рассуждая о божественном милосердии.

Как раз в это время моя толстая матершинница заерзала и застонала особенно громко. По запаху можно было сразу догадаться, что у нее в кровати большие проблемы. Удостоверившись в этом, поворачиваюсь к божьему человеку:

– Брат, очень нужна ваша помощь. Пожалуйста!

Блаженство испарилось с его лица так же быстро, как и сам он испарился из нашей палаты. Вижу смущенное лицо прихожанки. Понимаю, что одна все равно никак не справлюсь. Иду в сестринскую – пусто. Иду на пост – никого. Замечаю на лестнице охранника. Молодой совсем парнишка в форме с оружием. Иду к нему и приказным тоном, не терпящим возражений, говорю:

– У нас ЧП, иди за мной.

Как ни странно, он подчиняется, и я привожу его в палату, где лежит, воняя, эта несчастная туша… Прости, парень! Я знаю, что месить чужое говно – это тебе не по возрасту еще, не по твоим это детским душевным силам. Но ты – солдат. Господи, я тоже что ли солдат? И что поделать: мы оба оказались в это время в этом месте… Смотрю на его растерянное лицо и перепачканную форму.

– Спасибо за помощь. Пойдем, попробую тебя отмыть. Прости, мальчик!


Каждый вечер после отбоя иду на лестницу звонить Нине, мужу и доктору. Доктор выслушивает мой отчет за сутки, говорит, что сказать лечащему врачу, какие лекарства купить, за чем проследить. Спасибо! Мне легче.

Ночью мама плачет, видно, что ей больно. Левой рукой держится за почку. Только этого нам не хватало! В страхе бегу к комнате дежурного врача, стучу. Тишина. Снова стучу. Снова. Дверь распахивается. На пороге взъерошенная, взбешенная врачиха в очках, она пытается втиснуть ногу в лакированную туфлю на высоком каблуке.

– Вы что себе позволяете?! Я тут одна на три отделения!

– Ради Бога, простите! Маме плохо.

Продолжая орать, стуча каблуками, она стремительно направляется вдоль спящего коридора к моей палате. В ужасе от этого грохота бегу за ней.

– Ну и что тут? – она ощупывает маму. – Ничего у нее не болит, просто матрас неровный.

«Неровный» – не то слово. Это бугристое продавленное ложе невозможно выровнять никакими одеялами.

– Завтра напомните мне во время обхода, я посмотрю внимательно, – она уходит так же стремительно, гремя копытами. Пока я размышляю, не позвонить ли нашему доктору, мама засыпает.

Утром после обхода врачиха заводит со мной примирительный разговор. Вдруг ее прорывает, и она исповедуется прямо в коридоре – долго и красочно, чуть не плача, рассказывает всю свою нелегкую жизнь. Угадывая во мне еврейку, сообщает шепотом, что скоро они всей семьей, наконец, уедут из этой кошмарной России в Израиль – уже подали документы. Да, она бедолага, жизнь у нее и вправду тяжелая. Сейчас она на пределе нервного истощения. Но что она с таким отношением к людям будет делать в Израиле? Бедный Израиль. Хотя, может, там у нее все переменится…


Три раза в неделю в нашем отделении пополнение – привозят больных по скорой. Палаты забиты, людей кладут в коридорах. Больные лежат в коридорах и счастливы, что не в душных палатах. Это те, кто в сознании. Некоторые быстро умирают и исчезают где-то в грузовом лифте, уступая места следующим.

Немного похоже на старые фильмы про войну. Только нет тех ласковых красиво поющих белоснежных сестер и тех чудаковатых, но крайне прозорливых и опытных профессоров в очках. Вообще-то, если честно, по внутреннему состоянию это больше похоже на концлагерь.

На третий день я первый раз иду воровать. Стою за углом коридора, дожидаясь, пока сестра-хозяйка отлучится, позабыв, как всегда, запереть дверь. Вот она направилась куда-то… Прокрадываюсь в ее комнату и самым натуральным образом краду пару относительно чистых пеленок. Сколько же можно людям спать в собственных испражнениях? Потом еще много раз так делала. В тогдашнем бардаке так никто ни разу и не хватился.


Четвертая моя ночь в Боткинской. Четвертые сутки без сна, и я на пределе. Ноги, как у слона, больно ходить. Мои все, наконец, угомонились. Сейчас единственная мечта: отыскать второй стул, сесть в коридоре и забросить ноги как можно выше, чтобы стекла тяжесть. Только успела так устроится, как тут же снова вскочила.

В дальнем конце коридора, где мужская неврология, увидела старика. Он шел, держась за стену и шаркая тапками. Не столько поняла, сколько почуяла опасность. Старик направлялся не в палату, а к той фальшивой двери, которая ведет в нишу, полную коммуникаций – металлических труб, кранов, и прочего бугристого, угловатого железа, о которое он, как пить дать, разобьет свою башку, споткнувшись о порожек… Эта картинка выстреливает в мозгу, пока я бегу к нему по коридору. Успеваю подхватить деда, когда он уже берется за ручку опасной двери. Старик вскрикивает и просыпается.

– Где ваша палата?

Он неопределенно мотает головой. У него лицо смертника. Открываю дверь ближайшей палаты. Там есть кто-то, кто не спит. Показываю на силуэт старика в дверном проеме. Мужчина кивает и показывает на пустую койку. Веду к ней деда и укладываю.

Возвращаюсь к своим стульям, сажусь на один и закидываю ноги на спинку другого. Да, так хорошо, так легче. Скрючиваюсь в позе зародыша. Начинается отходняк. Сначала я просто тихо скулю, потом приходят слезы, потом я уже зажимаю руками рот, чтобы не орать и не будить спящих.


И вот тогда появился ангел. Он образовался справа от меня, прямо посредине больничного коридора под лучами чуть пригашенных ламп. Его голова почти упиралась в потолок, а пол приходился ему где-то на уровне пупка. Не знаю, есть ли вообще пупки у ангелов. Сомневаюсь. Но что самое замечательное, у этого были настоящие крылья. Они четко виднелись за его спиной и уходили куда-то вверх в неведомую высь. Почему-то меня это поразило: неужели у ангелов, действительно, есть крылья, как на картинках? Зачем они им, собственно?

Вдруг поняла, что он слышит все бормотанья моих сумбурных мыслей. Хотя на его прекрасном, слишком правильном лице это никак не отражалось – ноль эмоций. И тут он обратился ко мне:

– Женщина! Скажи, чего ты хочешь. Я передам.

Не помню, чтобы в нем что-то шевельнулось – просто я услышала в себе его слова.

Кому передаст? Не было такого вопроса, даже не возникло – все было ясно, как божий день. Ясно и несомненно. Все вдруг мгновенно стало на свои законные правильные места. Да, именно такое было ощущение: все хорошо, все в порядке, все идет, как надо. И то, что я сейчас пожелаю, непременно исполнится. Значит, надо правильно пожелать.

Стало так захватывающе интересно, что я сразу перестала реветь. И принялась думать, чего же я, на самом деле, хочу. Мама… Проблемы с мужем… И вообще, я в этой жизни не на своем месте… Вдруг резко спохватилась: он же тут ждет, и я его задерживаю… Мгновенный ответ:

– Время стоит.

Да, правда, время стоит, это точно. Снова пустилась перебирать свои проблемы и желания. Не знаю, сколько это длилось в привычном измерении – может, пять минут, может, час. Какая разница, если время стоит? Внезапно услышала свой собственный, очень спокойный, изнутри меня идущий к нему голос:

– Передай: я ничего не хочу менять. Хочу смотреть это кино, как Он его придумал.

Мне показалось, он все же кивнул прежде, чем растворился. А я осталась в полном недоумении по поводу сказанного мною. Как? Я не пожелала, чтобы мама немедленно поправилась? Я не попросила за нас с мужем? Это странно… При чем тут кино? Но опустившийся в мою глубину покой – этот божественный подарок ясности, легкости и всеобщности – однозначно сообщал, что все правильно. Я выбрала самое лучшее. Я не ошиблась.

Встала и пошла на то место, где он стоял. Боковым зрением разглядела вдруг за поворотом коридора скамейку, которой там раньше не было. Легла на нее и тут же отключилась.


День за днем мы с мамой продвигались к нашему выздоровлению. Уже не помню теперь всех подробностей этой жизни. Тогда я вросла в нее, и стала ее частью. Память хранит только самое острое, болезненно-жгучее.

Не помню, как умерла мама Аллочки. Но ясно помню длинного худого бомжа, привезенного по скорой. Он лежал в коридоре. Из-под короткого одеяла торчали его восковые ноги в грязных носках. К левой щиколотке веревкой было привязано несколько десятирублевых купюр, свернутых в трубочку. Он был без сознания и трое суток кричал без перерыва, монотонно, как метроном. Потом умер. Трое суток все отделение от этой пытки сходило с ума.

Быть может, самое едкое воспоминание, которое мучает меня до сих пор, связано с тихой женщиной, лежавшей в углу у окна – одной из двух полуходячих в нашей палате. К ней иногда приходила соседка по дому. Она-то и рассказала мне, что эта полусумасшедшая с перебинтованной головой и заплетающейся речью старуха была прежде красавицей, модницей, переводчицей, жила в Америке, ездила по Европам и пользовалась вниманием множества мужчин. Она и сейчас, несмотря на увечность, была как-то неуловимо обаятельна.

Иногда я подсаживалась к ней на край кровати, и мы беседовали, в основном, с помощью жестов, улыбаясь и соприкасаясь руками. Иногда она называла меня мамочкой, то ли в шутку, то ли из-за сдвига в сознании. Но она и на самом деле испытывала ко мне детскую нежность. И нам обеим это было приятно. Моя мама тоже потом меня так называла.

Но вот однажды наступил день нашей выписки. Как только мама стала транспортабельна, мы с тетей решили перевезти ее в другую больницу, где за деньги можно было долечиваться с несколько большим комфортом под присмотром знакомого врача. И тут я поняла, что натворили мои нежности. Бедная моя переводчица смотрела на меня из своего угла такими жуткими детскими брошенными глазами, что я не знала, куда деваться. Я ее приручила, я пристрастила ее к себе… В голове крутилась мысль, что я должна взять ее с собой, или вернуться к ней сюда. И то, и другое было не реально. У меня не было денег поместить ее в ту же больницу, куда мы уезжали. Поселившись там с мамой, я не могла снова вырваться в Боткинскую. Не зная, как ее утешить, в трепыхании сожалений, я на прощанье еще усугубила дело – поставила на ее тумбочку кем-то когда-то подаренный флакон с французской туалетной водой. Боже, прости меня, дуру! Что стало с этой женщиной, когда она вдохнула запах своих воспоминаний!


Вот так мы с мамой покинули Боткинскую.

Нет, мистическое происшествие с ангелом не стало концом всех наших мучений. И оно не сделало боткинский ад раем. О том, что это самый настоящий ад, я догадалась почти сразу, да и теперь в этом не сомневаюсь. Но оказалось, даже ад может стать рутиной. Ведь ад, если кто понимает, помещается не где-то там под землей или в иных мирах, а именно здесь, где мы его сами себе делаем. Делаем, чтобы учиться. И когда мы проходим через этот рукотворный ад, когда осознаем его, то потом нас уже трудно чем-то напугать.

Господи! Спасибо, что Ты прислал мне своего курьера! Это помогло нам с мамой выжить и окрепнуть. Если точно знаешь, что не одна, что есть присмотр и помощь, и присутствие, то, конечно, гораздо легче. Когда вера становится неоспоримым знанием, то это огромная сила.

Сейчас, оглядываясь на то время, понимаю, что все, о чем я передумала в присутствие ангела, потом каким-то образом все же осуществилось, хоть я тогда и не попросила об этом.

Мама удивительно быстро пошла на поправку. Но еще удивительнее, что при некоторой своей инертности и даже ленности, она с невиданной энергией взялась себя восстанавливать после больницы. Приходя, я каждый раз заставала ее медленно ползущей то вверх, то вниз по лестнице, пишущей сперва фломастером, потом ручкой, тренирующей свое тело то с мячиком, то с палкой, то верхом на стуле. Когда через полгода к нам пришла знакомая врачиха, ее глаза округлились в изумлении: она не видела, чтобы за такой короткий срок кто-то достигал такой полной реабилитации. Мама прожила после этого еще одиннадцать полноценных лет.

Мое ощущение себя не на своем месте тоже разрешилось. Через несколько лет я смогла, с божьей помощью, изменить свою жизнь. Сейчас я знаю, кто я и зачем я здесь.

Встретившись потом с нашим доктором, я рассказала ему про ангела в Боткинской. У него самого отношения с ангелами были сложные – он считал, что их не существует. Я и не ждала, что он мне поверит. Но слушал внимательно. Понимаю, что в это время сканировал меня. Потом сказал:

– Да, вы, действительно, сильно изменились.