Вы здесь

Онтология трансгрессии. Г. В. Ф. Гегель и Ф. Ницше у истоков новой философской парадигмы (из истории метафизических учений). Введение (В. Т. Фаритов, 2017)

Введение

С древнейших времен философские построения рассматривались как пути познания истины. Пробуждение от догматического сна, провозглашенное И. Кантом и осуществившееся в различных направлениях философской мысли XX столетия, фактически положило конец отождествлению философского дискурса с «познанием абсолютной истины». Первое – познание – осталось еще за научным дискурсом. Второе – абсолютная истина – за религиозным дискурсом. Философия постепенно стала приходить к осознанию самой себя – к тому, чем она была под покровом научности и религиозности. Эта процедура саморефлексии проходила весьма болезненно, так как идеалы научного и религиозного дискурсов были вплетены в структуру философии самым сложнейшим образом в течение практически всей истории ее существования. Поэтому разрыв с данной традицией производил впечатление конца самой философии.

Однако это не конец философии, а один из этапов ее саморефлексии, предполагающий отделение всего чужеродного и осознание того, что она в действительности делает и что не делает. А именно – философия не познает универсальную и вечную истину: после разработок позитивистов и постструктуралистов уже сложно и непродуктивно оспаривать данный тезис. Философия конституирует дискурсивное пространство, в котором нейтрализуются бытийно-смысловые определенности частных дискурсов в их притязании на доминирующее положение. Об этом было известно очень давно: удивление, способность увидеть вещи иначе, раскрыть другие перспективы их существования, выйти за пределы седиментированных дискурсов – вот что составляет основное содержание философского дискурса и что сближает его с поэзией. Правда, в отличие от поэзии, философия должна конституировать теоретически разработанное дискурсивное пространство. В этом и состоит основной источник искажений философии путем приравнивания ее к «знанию» (что практически невозможно сделать с поэзией). Если философия абсолютизируется как дискурс, если ее дискурсивная определенность начинает приниматься в качестве значимой самой по себе, возникает указанная аберрация: философия становится одним из дискурсов, высказывающим те или иные положения, обладающие позитивным содержанием. Но ни трансценденция, ни трансгрессия как базовые онтологические перспективы в философии не высказывают ничего позитивного. Такова специфика философского дискурса, не позволяющая поставить его в один ряд с другими дискурсами, выводящая его за пределы этого ряда и придающая ему особый статус.

Трансценденция в философии может раскрываться в качестве перспективы знания о том, что выходит за пределы чувственного восприятия, за пределы всякого конечного и ограниченного познания. Таково наивно-метафизическое понимание трансценденции, превращающее философию в стандартный дискурс. Отказ от понимания трансценденции в качестве знания о метафизической области бытия был намечен еще в кантовском критицизме. В XX столетии эта тенденция к лишению трансценденции гносеологического и эпистемологического статуса найдет воплощение в различных направлениях: в экзистенциализме (наиболее ярко у К. Ясперса), логическом позитивизме (Б. Рассел, Р. Карнап, Л. Витгенштейн) и постструктурализме (в особенности Ж. Деррида). Весь этот критический и деконструктивистский процесс не означает, что трансценденция обязательно должна быть отброшена. Результатом становится смена ее статуса: из абсолютного знания о бытии трансценденция превращается в одну из бытийно-смысловых перспектив. Как таковая она может выполнять функцию либо укрепления, седиментации дискурсов, либо нейтрализации дискурсивной определенности. В первом случае мы получаем систему как абсолютизированный философский дискурс, состоящий из набора гипостазированных философем, которые поддерживают и обосновывают те или иные дискурсивные формации: государство, социальные институты, религию, мораль, дух народа и т. п. Если философии недоступно познание абсолютной истины, то, по крайней мере, она может сама производить такие истины – в качестве эффекта дискурса. И эти истины будут оказывать достаточно сильное воздействие на человечество. Во втором случае философский дискурс конституирует специфическое пространство нейтрализации сложившихся и установленных дискурсивных определенностей.

Одним из наиболее продуктивных способов деонтологизации трансценденции является анализ языка философии. Ф. Ницше был одним из первых, кто апробировал этот путь лингвистической деструкции метафизики, трактуя философские истины как «стершиеся метафоры», языковые тропы, чье происхождение было забыто. Причем из всех метафор, которыми переполнен любой язык (и житейский, и научный), философские трансценденталистские понятия являются наиболее опустошенными и бессодержательными – в XX столетии к такому выводу придут представители самых различных философских школ и направлений. Так, Р. Карнап обозначил подобные слова термином «псевдопонятие», подчеркивая тем самым, что такое слово, с одной стороны, не обладает никаким определимым значением, а с другой стороны, претендует на такое обладание.

Большая часть основополагающих философских терминов представляют собой такие «псевдослова». Такие понятия, как «фундаментальное основание», «субстанция», сами по себе предполагают нечто конкретное и чувственно воспринимаемое, например, фундамент здания, материальную основу, субстрат. Но, попадая в сферу философского дискурса, они лишаются этих значений, приобретая другие, которые уже не связаны с областью чувственного восприятия, фактического, конкретного и определенного. Эти новые значения отсылают к тому, что непосредственно не может быть представлено в сфере имманентного в силу своей трансцендентной природы. Поэтому все метафизические термины являются метафорами такого рода. Сам термин «трансценденция» есть такая же метафора, поскольку включает в своей состав приставку с пространственным значением («через») и корень со значением «перехода», движения в пространстве. Но ни о каком пространственном переходе в данном случае речи не идет, трансценденция предполагает духовный, умозрительный акт, и выражения «переход через», «за пределы» здесь могут употребляться только метафорически. Об этом хорошо говорит Ф. Кафка: «Многие сетуют на то, что слова мудрецов – это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: «Перейди туда», – он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое «там», которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ничем не может помочь. Все эти притчи только и означают, в сущности, что непостижимое непостижимо, а это мы и так знали. Бьемся мы каждодневно, однако, совсем над другим».[1]

Однако для целей онтологического исследования недостаточно просто раскрыть предельную степень абстрактности философских категорий путем демонстрации их неверифицируемости. Более значимым является то обстоятельство, что подобные метафоры («притчи») отсылают к универсальной метафизической конструкции, которая определяет специфику формирования мировосприятия западноевропейского склада. Указание на это мы находим у О. Шпенглера: «С метафизической точки зрения значение отделения фиксированного языка не было оценено достаточно высоко. <…> Из противоречий между застывшим языком и бурлящей кровью, становящейся историей, возникают негативные идеалы абсолютного, вечного, общезначимого». И далее: «То понимание, в рамках которого появились первые имена, обусловлено альтернативой между видимым и невидимым. Возможно, первыми numina, вещами были явления видимого мира, которые можно было ощутить, услышать, наблюдать их воздействия, но не увидеть».[2] В приведенной цитате показан исторический генезис трансценденции во взаимосвязи с развитием фиксированного словесного языка и выделением зрения в качестве основного источника ориентирования в мире. Возникающие на этой основе противопоставления изменяющегося и застывшего, видимого и невидимого закладывают основу для дальнейшего формирования всех базовых оппозиций метафизики: становления и бытия, явления и сущности, конечного и бесконечного, временного и вневременного (вечного), чувственно воспринимаемого и сверхчувственного, имманентного и трансцендентного. В этих оппозициях второй член получает привилегированное значение по отношению к первому. И вместе с тем второй член генеалогически всегда есть производное от первого, его побледневшая метафора. Задолго до появления «деконструкции» этот момент был раскрыт Гегелем, в частности, в его диалектике конечного и бесконечного.

Мы можем, приняв во внимание генеалогический подход к истории метафизики, эксплицировать во всех философских трансценденталиях эмпирическую, чувственно-воспринимаемую основу их происхождения. Так, дух генеалогически и этимологически восходит к воздуху, ветру, дыханию.[3] Материя и субстанция восходят к земле, почве, матери. Единый и невидимый Бог может быть отнесен к солнцу – источнику света и жизни, на который нельзя смотреть непосредственно. Эмпирический источник трансценденции может быть найден в древнем опыте пространственного перехода границы – по ту сторону гор, по ту сторону потока по направлению к неизвестному. Однако такое разыскание, интересное само по себе, малопродуктивно для целей онтологического исследования. Во-первых, происхождение какого-либо феномена не проясняет специфику его существования и употребления. Если понятие «духа» и восходит к понятию «воздуха», то отсюда не следует, что в развитых философских системах концепт духа будет, в конечном счете, подразумевать только воздух. В философии дух приобрел значительно более сложный спектр значений. Во-вторых, следует учитывать обратимость такого подхода. Можно умозаключать и в совершенно противоположном направлении: эмпирические явления выступают не первоисточником представлений о трансцендентном, но, напротив, идеи трансцендентного на ранней стадии развития человечества получают грубое и неадекватное воплощение в форме эмпирического, чувственно-воспринимаемого. Такой взгляд представлен, например, у В. С. Соловьева. На ступени «естественного откровения» первоначало существует «не в своей собственной определенности, не само в себе, а в своем другом, т. е. в природе». Только на третьей ступени «положительного откровения» божественное начало «открывается в своем собственном содержании, в том, что оно есть в самом себе и для себя».[4]

Отсюда следует, что, не вставая заранее на позиции идеализма и материализма, мы не можем определить, что является метафорой чего. Нет возможности дать однозначный ответ на вопрос, является ли Бог всего лишь метафорой солнца, солнцем, возведенным в абстракцию сверхчувственного и трансцендентного; или же солнце – только метафора для Бога, чувственный образ для сверхчувственного. Нельзя точно установить, что здесь означаемое, а что означающее. Проблема в том, что в метафизических оппозициях не только второй член является производным от первого, но оба члена производны друг от друга, оба являются продуктом конструкции смысла, предполагающей возможность и необходимость подобных оппозиций.[5] Это означает, что нет возможности выйти за пределы философских метафор, оставаясь в смысловом поле, структурированном этими же метафорами. В оппозиции чувственного и сверхчувственного метафорой являются оба члена, вся эта конструкция метафорична.

Описание этой фундаментальной метафорической и метафизической конструкции дает Гегель: «Во-первых, каждый язык сам по себе обладает массой метафор. Они возникают благодаря тому, что слово, которое вначале означает лишь нечто совершенно чувственное, переносится на духовное. «Схватить», «постигнуть» и вообще много слов, относящихся к знанию, будучи взяты в своем собственном значении, имеют совершенно чувственное содержание, которое, однако, затем отбрасывается и заменяется духовным значением; первый смысл слова имеет в виду нечто чувственное, второй – духовное. Но затем метафорический элемент в употреблении такого слова постепенно исчезает, и благодаря привычке несобственный смысл слова превращается в собственный».[6] Здесь базовая метафизическая оппозиция чувственного и духовного дана в корреляции с лингвистической оппозицией собственного и несобственного смысла слова. Движение метафоризации – как замены собственного чувственного смысла слова на несобственный духовный – есть, по сути, диалектическое движение снятия (Aufhebung): «Это принадлежащее понятию духа снятие внешности есть то, что мы назвали идеальностью. Все деятельности этого духа суть не что иное, как различные способы приведения внешнего к внутреннему, которое и есть сам дух, и только через это возвращение, через эту идеализацию, или ассимиляцию, внешнего дух становится духом и есть дух».[7]

Такова основа метафизического тропа: перевод внешнего во внутреннее, чувственного в духовное. Но, как было показано выше, сами данные оппозиции рождаются в процессе этого перевода, этого производства метафор и вне его не существуют: внешнее немыслимо без внутреннего, чувственное без духовного и наоборот. У Гегеля показан не только переход внешнего во внутреннее (Erinnerung, «овнутрение»), но и переход внутреннего во внешнее (Entäußerung, «овнешнение»): внешнее уже есть инобытие духа (т. е. внутреннего), его отчуждение и овнешнение. Внутреннее, в свою очередь, есть возвращение духа из своего овнешненного инобытия к самому себе. Внутреннее, духовное есть метафора внешнего, чувственного, но и внешнее также есть метафора внутреннего. К чему же, в конечном счете, отсылает метафизическая метафора?

Выход из этого круга возможен путем переноса акцентов с элементов метафоры на само движение метафоризации. В метафоре значимы не крайние термины (в данном случае, внутреннее и внешнее, духовное и чувственное), но переход, нейтрализующий оба термина, снимающий их в своей абстрактности. То, что получается в результате, – это внутреннее, адекватным образом присутствующее во внешнем, или внешнее, являющееся адекватным способом бытия внутреннего. Т. е., это уже не внутреннее и не внешнее сами по себе: ни то, ни другое в отдельности, но и то и другое одновременно. Внешнее должно перестать быть только внешним, внутреннее – только внутренним. Как отмечает И. А. Ильин: «эмпирическое превращается в адекватное выражение, в «знак» того метафизического содержания, которое ему дано вместить и раскрыть».[8] Иными словами, имманентное превращается в знак трансцендентного, становится означающим для трансцендентального означаемого. Но для этого значение имманентного как только эмпирической предметности (связанное, прежде всего, с возможностью употребления) должно быть диалектически снято.

В философии XX века такое понимание трансценденции представлено в учении К. Ясперса, в предложенном им концепте шифра. Шифр представляет собой «бытие границы как языка трансценденции»; то, что «открывает трансцендирующей экзистенции бытие в существовании»; «чистое самоприсутствие трансцендентности в имманентности»; «бытие, которое дает нам представление о трансценденции как присущей в настоящем».[9] Шифр – это существование как язык трансценденции. Но все существование так или иначе представляет собой язык (не лингвистический, который является только одним из видов языка, но множество разнохарактерных семиотических систем). Мы не имеем доступа к существованию, которое ничего бы не выражало и не сообщало, ничего бы не значило, не обладало бы значимостью и смыслом. И в большинстве случаев нашего повседневного бытия мы имеем дело с существованием, обладающим вполне определенным смыслом, фиксированным набором значений и фиксированной значимостью. Каждый предмет и каждое слово в горизонте повседневного обхождения имеют такое-то определенное значение и таким-то определенным образом соотнесены с другими предметами и словами.

Превращение существования в шифр предполагает операцию десемантизации: нейтрализацию уже существующей бытийносмысловой определенности. Слова и предметы должны быть предварительно лишены своего предметного значения, чтобы затем можно было осуществить придание им значения совершенно иного плана. Для начала необходимо изъять из слов и предметов их означаемые, чтобы существование превратилось в пустой знак, плавающее означающее. Затем этому освобожденному означающему придается новое означаемое – трансценденция. Но последнее не выражает ничего определенного и определимого, так как в противном случае это не трансценденция, а имманенция, область явлений, а не вещей в себе, если использовать кантовскую терминологию. Придание трансценденции какого-либо позитивного смысла приводит либо к гипостазированию того или иного аспекта существования, либо к устранению трансценденции в качестве трансценденции, к отказу от нее (последнее сделал Гегель в своей диалектике: трансцендентное для него лишь момент, который должен быть подвергнут снятию). Чтобы сохранить трансценденцию в качестве трансценденции, у нас есть только один путь, предложенный Кантом и продолженный Ясперсом: признать отсутствие у нее какой-либо позитивной определимости. Трансценденция может быть только тем, чего нет в нашем существовании, и единственный смысл ее может заключаться в обнаружении несамодостаточности этого существования. Трансценденция как означаемое есть фактически отсутствие означаемого, нулевое означаемое. Других вариантов здесь быть не может, если мы хотим вести речь именно о трансценденции.

На первый взгляд может показаться, что такой вывод приводит лишь к нигилизму, к тотальному обессмысливанию существования. Однако это не так. Хотя трансценденция и не дает никакого позитивно определимого смысла, но она позволяет нам освободиться от своей привязанности к конкретным дискурсам и от склонности придавать перспективам этих дискурсов абсолютную значимость. Трансценденция обнаруживает тот факт, что любая определенность нашего существования сконституирована дискурсивными практиками и потому не может быть абсолютным смыслом нашего бытия. Благодаря этому снимается фиксированная и замкнутая определенность дискурсов и существование становится открытым горизонтом, уходящим в бесконечность.

Философское мышление, таким образом, выходит за пределы любого предмета, направлено по ту сторону предмета, к тому, что не есть предмет – т. е. осуществляет трансценденцию той или иной предметности в ее фиксированной определенности. В этом смысле философия есть трансцендирующее мышление или метафизика, как говорит об этом Ясперс: «Можно сказать, философское объяснение достигает своей цели, когда вещь становится беспредметной, причем в двояком смысле, который заключается в том, что для позитивиста ничего не остается потому, что он не видит больше предмета, тогда как для философа благодаря этому возникает свет. В исчезновении предмета он, правда, не может охватить подлинное бытие, но может быть наполнен им».[10] Поскольку определенность любого предмета есть продукт того или иного дискурса, постольку философия как трансцендирующее мышление трансцендирует не только и не столько отдельный предмет, сколько сам дискурс, в рамках которого определенность данного предмета конституируется. В этом плане философская рефлексия деструктивна по отношению к любому частному дискурсу: она нейтрализует его определенность, раскрывая тем самым возможность иных конфигураций смысла и бытия.

Передать такой опыт в языке можно только посредством метафор. Философия «мыслит трансценденцию по аналогии с предстоящим ей в наглядной и логической данности мировым существованием. Само это мыслимое есть лишь символ, как язык, который теперь стал сообщим другому».[11] Такова специфика философской метафоры или «шифра».

Таким образом, смысл трансценденции заключается в нейтрализации имманентности, в нейтрализации дискурсивной определенности. Трансценденция не отсылает к какому-либо потустороннему бытию, она отсылает только к имманентности, к нашему же существованию. Но эта имманентность и это существование становятся преобразованными: они освобождаются от своей замкнутости и фиксированности, утрачивают свой принудительный характер. Если же мы попытаемся перенести акцент с преобразованной трансценденцией имманентности на саму трансценденцию как на обладающую позитивным содержанием, то получим лишь набор гипостазированных категорий. Последние, конечно, имеют то преимущество, что могут быть представлены в качестве абсолютных истин, обладание которыми дает власть и превосходство в пространстве дискурсов. Иметь и в трансценденции нечто позитивно определенное всегда удобнее и выгоднее для тех, кто в действительности привязан лишь к определенностям своего наличного бытия. Но такой подход, если оставить в стороне его чисто прагматическую и утилитарную направленность, является грубым вариантом «трансцендентизма», наивной и догматической метафизикой. Придавая трансценденции позитивную определенность, мы встаем на те заведомо ошибочные пути, которые подверг критике Кант, которые изживал в своей диалектике Гегель.

Таков антиномичный характер перспективы трансценденции в философском дискурсе. Либо мы встаем на путь гипостазирования и впадаем во все те апории и тупики, которые уже были исследованы и отброшены философией. Либо мы отказываемся от попыток нахождения какого-либо позитивного содержания в трансценденции и признаем, что, мысля трансценденцию, мы не мыслим ничего определенного, а подходим к тому, что ставит пределы нашим притязаниям на знание и обладание. Следует учитывать, что трансценденция как бытийно-смысловая перспектива (а не только как термин) не есть порождение собственно философского дискурса. Зачатки этой перспективы можно найти еще в мифических дискурсах, а наиболее полное ее оформление осуществляется в религиозном дискурсе. Именно в религии была сконституирована оппозиция имманентного и трансцендентного, земного и божественного. Философский дискурс скорее застает эту оппозицию как нечто данное и ищет способы устранения разрыва между трансцендентным и имманентным. Хотя с другой стороны, влияние религиозного дискурса на философию приводит к противоположному направлению: к усилению и абсолютизации оторванной от имманентности трансценденции, к постулированию метафизической теории двух миров. Философский дискурс постоянно движется в этом антиномичном поле, так что, например, у Гегеля можно найти одновременно и тенденцию к устранению разрыва между трансцендентным и имманентным и установку на абсолютизацию божественного и логического.

Выйти из этого проблемного поля можно путем создания альтернативы той метафизической конструкции, которая была положена в основу западной философии. Поиски такого альтернативного варианта построения философского дискурса одним из первых осуществляет Ф. Ницше.

На наш взгляд, наиболее значимым моментом здесь выступает переход философского дискурса от перспективы трансценденции к перспективе трансгрессии.

Термин «трансгрессия», как и «трансценденция», является философской метафорой, поскольку как таковой содержит в себе пространственные представления, связанные с подвижностью границ (например, между сушей и морем). В качестве метафоры это представление (но, естественно, не сам термин) употребляется уже в Ветхом Завете: «Меня ли вы не боитесь, говорит Господь, предо Мною ли не трепещете? Я положил песок границею морю, вечным пределом, которого не перейдет; и хотя волны его устремляются, но превозмочь не могут; хотя они бушуют, но переступить его не могут. А у народа сего сердце буйное и мятежное; они отступили и пошли» (Иеремия 5:22–23). Интересно, что в этом фрагменте представление о трансгрессии связано с трансценденцией: творческая воля Бога, создающая универсальный космический порядок (трансценденция), и человеческие деяния, способные преступить положенные пределы (трансгрессия). Здесь же значим образ моря как метафоры начала, отличающегося по своему характеру от божественного. Море – это бушующий хаос, не ведающий предела, устремляющийся за границы установленного порядка. Только божественная трансценденция могла положить предел этой стихии – насильственный предел, поскольку море не прекращает своих устремлений к нарушению всех границ. Но есть и другое море – человеческое, которое эту трансгрессию осуществляет.

В философских текстах помимо стершихся метафор (к которым относится философская терминология) употребляются и метафоры явные, т. е. такие, которые открыто используются в качестве метафор. Формально они служат образами, обеспечивающими наглядное разъяснение тех или иных философских положений. Одной из наиболее значимых метафор такого рода является солнце. Это божественный свет и свет сознания, разума, определяющий основную направленность западноевропейской метафизики: от древних греков (солнце Платона) до Хайдеггера (просвет бытия). У Гегеля мы читаем: «Здесь (на Востоке – В. Ф.) восходит внешнее физическое солнце, а на Западе оно заходит: но зато на Западе восходит внутреннее солнце самосознания, которое распространяет более возвышенное сияние. Всемирная история есть дисциплинирование необузданной естественной воли и возвышение ее до всеобщности и до субъективной свободы».[12] Необузданная естественная воля может быть уподоблена человеческому морю, которое постепенно в ходе мировой истории приводится к свету самосознания как универсальному организующему принципу нововременной метафизики. Кризис метафизики света (трансценденции) выражается в образе заката: заходит не только физическое, но и внутреннее солнце. Человечество вновь оказывается в открытом море – в перспективе трансгрессии.

У Ницше все эти метафоры собираются в одном контексте: «Величайшее из недавних событий – что «Бог умер» и что вера в христианского Бога стала чем-то не заслуживающим доверия – начинает уже отбрасывать на Европу свои первые тени. По крайней мере, тем немногим, чьи глаза и подозрение в глазах достаточно сильны и зорки для этого зрелища, кажется, будто закатилось какое-то солнце, будто обернулось сомнением какое-то старое глубокое доверие: с каждым днем наш старый мир должен выглядеть для них все более закатным, более подозрительным, более чуждым, «более дряхлым».[13] Речь здесь идет о закате солнца трансценденции, столь долго стоявшего в зените европейской метафизики и культуры. Одновременно это и закат того мира, который произрос под этим солнцем – закат Европы. Метадискурс трансценденции теряет свою власть, его бытийно-смысловые перспективы становятся все более незначимыми, удаленными от существования. Но закат предвещает и новый рассвет, утреннюю зарю: «В самом деле, мы, философы и «свободные умы», чувствуем себя при вести о том, что «старый Бог умер», как бы осиянными новой утренней зарею; наше сердце преисполняется при этом благодарности, удивления, предчувствия, ожидания, – наконец, нам снова открыт горизонт, даже если он и затуманен; наконец, наши корабли снова могут пуститься в плавание, готовые ко всякой опасности; снова дозволен всякий риск познающего; море, наше море снова лежит перед нами открытым; быть может, никогда еще не было столь «открытого моря».[14] Закат старой трансценденции влечет за собой возможность создания новых всеобъемлющих перспектив, которые поставят человечеству новые цели, новые горизонты. Трансценденция рождается из хаоса трансгрессии, как самопреодоление, самоорганизация этого хаоса. И бытие современного человека – по крайней мере, тех, кто достаточно осознает происходящее – это блуждание, странствование по открытому морю трансгрессии, которое теперь вышло из своих пределов и затопило сушу: «а никакой «суши»-то уже и нет!».[15]

Переход к перспективе трансгрессии существенно меняет характер философского дискурса. Он становится децентрированным, подвижным и открытым. Используя синергетическую терминологию, можно сказать, что философский дискурс переходит в неустойчивое и неравновесное состояние. Более того, такое состояние культивируется самим дискурсом – в противоположность тяготению к устойчивой системности в метафизическом варианте философского дискурса.

В перспективе трансценденции нейтрализация дискурсивной определенности осуществлялась посредством превращения слова в знак трансцендентального означаемого. В перспективе трансгрессии нейтрализация осуществляется путем освобождения слова от фиксированной соотнесенности с означаемым и переводом его в своеобразное блуждающее, текучее состояние. Означающее удаляется от денотативного центра посредством умножения вариантов возможных смысловых коннотаций. Смысловая соотнесенность слова с пространством того или иного дискурса начинает размываться, хотя внешняя оболочка дискурсивной единицы сохраняется и в этом случае. В основе же своей слово становится подобно воронке, которая, как странный аттрактор, втягивает в себя разнонаправленные бытийно-смысловые перспективы. Это приводит к выходу слова из репрезентативного означающего режима: оно больше не может рассматриваться как знак, отсылающий к идентичному с самим собой означаемому. Означаемое рассеивается среди множества возможных путей, по которым оно блуждает в различных направлениях, переходя от одного к другому без какой-либо системности.

Отсюда следует, что в философском дискурсе в трансгрессивном режиме понятия практически исчезают. Строго говоря, понятий не было и в метафизическом варианте философского дискурса, поскольку трансцендентальное означаемое, как было показано выше, не подразумевает под собой никакого позитивного референта. Но в классической философии слова употреблялись так, как если бы они были понятиями. Отсюда проистекает предложенная Ф. А. Ланге характеристика спекулятивного мышления как «поэзии понятий» или как «псевдопонятий» у Р. Карнапа. В неклассическом философском дискурсе отсутствует и эта поэзия понятий. Так, говоря о теории языковых игр Л. Витгенштейна, Б. М. Гаспаров отмечает: «Результатом этого континуума аналогий является не имеющее единого центра поле смыслов, связанных отношениями «семейного сходства», а не понятие, к которому, как к вершине пирамиды, восходили бы все его конкретные манифестации».[16] Это совсем другая онтология, совсем другой режим функционирования языка и дискурса: не трансценденция («вершина пирамиды»), но трансгрессия («поле смыслов»).

До Витгенштейна это «не имеющее единого центра поле смыслов» получило свое воплощение в стиле философствования Ницше. Как справедливо отмечает В. М. Бакусев: «понятий, в строгом, философском смысле этого слова с их жесткой однозначностью и окончательной содержательной очерченностью у Ницше вообще не найти – он работает сплошь со связями, мостами (так сказать, с логическими операторами, и чаще всего с негацией) между готовыми, традиционными понятиями: традиционные связи между ними он нарушает, а новые строит. <…> Лучше всего такой метод характеризовать как выстраивание новых перспектив (а не архитектурных комплексов, как в классической философии), в которых вещи, сама жизнь видны совершенно иначе, или как магнитное поле, по-своему, по-новому организующее все вокруг себя».[17] Другую значимую характеристику ницшевского стиля письма дает А. Данто: «Он обычно брал слово, имеющее ограниченное употребление, и придавал ему значительно более широкое значение, используя его для описания таких вещей, которые никогда ранее не рассматривались как подпадающие под значение данного термина. Затем, неимоверно расширив объем этого слова, он заставлял его возвращаться обратно в тот контекст, из которого оно было извлечено. И тогда контекст оказывался перегруженным подобной концептуальной энергией и не был способен ее выдержать».[18]

Подобный, специфически негегелевский, а ницшевский стиль конституирования философского дискурса получит широкое распространение в период неклассики. Прежде всего, здесь следует назвать имена Т. Адорно, позднего Л. Витгенштейна, Ж. Батая, Р. Барта, М. Бланшо, Ж. Бодрийяра, А. Бретона, Ж. Делёза и Ф. Гваттари, Ж. Деррида, П. Клоссовски. В работах названных авторов философский дискурс все более непосредственно отходит от канонов научного дискурса. Это влечет за собой также и отказ от онтологии в ее традиционном варианте, поскольку последний был выстроен на базе веры в возможность познания бытия. Понятие как инструмент такого познания разоблачается в своей несостоятельности и неадекватности, поскольку бытие не постигается в понятиях. Либо само бытие как таковое оказывается лишь сконституированным и навязанным понятием, от которого можно освободиться: «Язык, избавленный от всех понятий, отвечает уже не бытию».[19]

Конечно, следует признать, что опыты радикальных «постмодернистов» во многом представляют собой крайность – подобно футуристическим экспериментам в поэзии или серийной технике в музыке. Но вместе с тем нельзя не отметить, что такой подход позволяет раскрыть действительные границы философского дискурса, подводя его к горизонту собственного исчезновения. Однако философии необходимо оставаться на границе, необходимо оставаться дискурсом, чтобы иметь возможность производить философские высказывания. Как и в случае с трансценденцией, которая как таковая никогда не должна быть достигнута, трансгрессия не должна быть осуществлена до конца, до полного уничтожения всех границ. И в том и в другом случае необходимо осуществить нейтрализацию дискурса, оставаясь в пространстве самого дискурса.

Таков способ нейтрализации дискурсивной определенности в перспективе трансгрессии. Сознание здесь освобождается от власти заданных теми или иными дискурсами траекторий смыслообразования и получает возможность смещать и перемещать перспективы.

В философии трансценденция и трансгрессия выступают в качестве основных перспектив философствования. Философия представляет собой особый тип дискурса, суть которого заключается в нейтрализации бытийно-смысловой определенности любых частных (региональных) дискурсов. Такая нейтрализация осуществляется либо посредством трансценденции, либо посредством трансгрессии. При этом сам философский дискурс необходимо должен двигаться в направлении самонейтрализации. В противном случае, нейтрализуя определенности частных дискурсов, философский дискурс начинает абсолютизировать и седиментировать свои собственные универсальные перспективы, каковы суть трансценденция и трансгрессия. При абсолютизации трансценденции философия раскрывается в качестве метадискурса власти, претендующего на обладание абсолютным знанием. При абсолютизации трансгрессии она превращается в нигилистический дискурс, исключительно деструктивный по своему характеру. Абсолютизированный философский дискурс, утративший способность к самонейтрализации, неизбежно подвергается нейтрализации со стороны других философских дискурсов, которые впоследствии могут быть сами абсолютизированы.