Вы здесь

Октябрь 1917-го. Русский проект. Глава 1. Как и почему пала Российская империя? (В. Э. Багдасарян, 2017)

Глава 1

Как и почему пала Российская империя?

Идеология Империи

О том, что представляла собой Российская империя в раскладе международных сил, какой идеологический месседж несла она миру, можно получить представление по Высочайшему Манифесту, подписанному Николаем I 14 марта 1848 года. Манифест был ответом на захлестнувшие Европу революции, утверждение на Западе нового секулярного миропорядка.

«Божиею милостию Мы, Николай Первый, Император и Самодержец Всероссийский, и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем всенародно: После благословений долголетнего мира запад Европы внезапно взволнован ныне смутами, грозящими ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства. Возникнув сперва во Франции, мятеж и безначалие скоро сообщились сопредельной Германии и, разливаясь повсеместно с наглостию, возраставшею по мере уступчивости Правительств, разрушительный поток сей прикоснулся, наконец, и союзных Нам Империи Австрийской и Королевства Прусского. Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает, в безумии своем, и Нашей, Богом Нам вверенной России. Но да не будет так! По заветному примеру Православных Наших предков, призвав в помощь Бога Всемогущего, Мы готовы встретить врагов Наших, где бы они ни предстали, и, не щадя Себя, будем, в неразрывном союзе с Святою Нашей Русью, защищать честь имени Русского и неприкосновенность пределов Наших. Мы удостоверены, что всякий Русский, всякий верноподданный Наш ответит радостно на призыв своего Государя; что древний наш возглас: за веру, Царя и отечество, и ныне предукажет нам путь к победе: и тогда, в чувствах благоговейной признательности, как теперь в чувствах святого на него упования, мы все вместе воскликнем: С нами Бог! разумейте языцы и покоряйтеся: яко с нами Бог!».[6] Россия, судя по царскому Манифесту, позиционировалась как полюс сил, защитница традиций православной святости. На ценностном фундаменте противостояния глобальному злу выстраивалась модель имперской государственности. Эта модель соотносилась с православным учением о катехоне – державе, удерживающей мир от окончательного торжества в нем сил зла. Тогда многие в Европе считали, что реализация вызревшего еще в просветительской среде проекта построения секулярного мироустройства невозможна, пока существует на востоке Православная Империя.

Проходит семьдесят лет, и казавшаяся незыблемой Империя рушится в несколько дней. Такое обрушение, несмотря на свою скоротечность, не могло быть случайным. Конечно, враги вели против нее борьбу. Но одного этого было бы недостаточно. Русский философ, эмигрант первой войны Иван Ильин по отношению к попыткам конспирологической интерпретации Революции писал в свое время, что видеть в ней «просто результат заговора» – «вульгарный и демагогический подход»; «это все равно, что объяснять болезнь злокозненно сговорившимися бактериями и их всесильностью… Бактерии не причина болезни, они только ее возбудители; причина в организме, его слабости».[7] Чтобы рухнуло имперское здание, нужно было подорвать фундамент, на котором оно выстраивалось. Фундаментом империй как государств – цивилизаций являются прежде всего ценностные накопления и социальные нормы жизнеустройства. Они были подорваны задолго до семнадцатого года. Попытаемся разобраться, что и как привело к этому подрыву.

За двумя реформационными периодами закреплено в историографии понятие «великие реформы». Первый – реформы Александра II, второй – реформы П. А. Столыпина. Но в чем состоит величие преобразований? Один подход задает критерий величия с позиций универсальной теории прогресса. Великими в этой постановке являются те реформы, которые соответствуют неким мировым, в действительности западным, практикам. Но ведь сам по себе перенос управленческой практики не обязательно приведет к успеху, а может даже обернуться в других условиях катастрофой. Сила среды часто оказывается весомее силы реформ. Другой подход к величию реформ заключается в их оценке по критерию усиления или ослабления жизнеспособности страны. Здесь на первое место выходят уже не внешние рецепты, а собственные цивилизационно-ценностные накопления. Будучи великими в соответствии с первым подходом, оба реформаторских периода имели подрывное значение при рассмотрении их через призму второго подхода.

Либеральная идеология реформ Александра II и российский цивилизационный контекст

Реформы Александра II были побуждены существенным завышением в российском обществе масштабов поражения в Крымской кампании. Недооценивался тот факт, что Российская империя достойно противостояла в течение трех лет объединенным силам ведущих стран Запада. Реформирование было в значительной степени определено кризисом имперского сознания. Невыигранная война и – как результат – синдром непобедимости стремительно трансформируются в комплекс неполноценности. Морально-психологический эффект поражения оказывался более весомым мотиватором реформ, чем рациональное диагностирование состояния государственного механизма.

Мировая капиталистическая конкуренция национальных экономик актуализировала угрозы военных экспансий. Угроза отставания мотивировала переход к реформам. Перед Российской империей встал вопрос о необходимости системной модернизации. Но проблема состояла в выборе модернизационной модели. Сравнительно низкая производительность труда в помещичьем и крестьянском хозяйствах, отсутствие сформировавшегося рынка свободной рабочей силы, отсутствие частного капитала определяли обращение к казавшемуся успешным опыту стран Западной Европы.

Выбор был сделан в пользу либеральной (с оговорками, характерными для либерализма XIX в.) модели развития. Понятия «гласность» и «оттепель» прочно вошли в повседневный общественный лексикон. Царя окружила когорта либералов-реформаторов. Одним из основных программных концептов была идея децентрализации. Популярность среди элиты европейского образа жизни была фактором распространения либерально-западнических теорий. Группирующаяся вокруг ряда крупных журналов общественность обеспечивала соответствующую шумовую поддержку реформ. Восторженно приветствовал Александра II из Лондона герценовский «Колокол». «Мы, – декларировал А. И. Герцен, – идем с тем, кто освобождает и пока он освобождает»[8]. Одобрительно отзывалась о реформах в России иностранная пресса. К ней новая российская власть выработала привычку прислушиваться. Ошибка заключалась в игнорировании при проведении реформ российской цивилизационной специфики.

Россия шла, казалось бы, в том же универсальном направлении, что и выбранные как образец для подражания ведущие западные страны. Перспективы развития связывались в социально-экономической области с утверждением модели капитализма, а в общественно-политической – модели либеральной демократии. Однако реформаторские проекты сталкивались с реалиями российского цивилизационного уклада. Проектные перспективы оборачивались комплексом неразрешимых в рамках новой парадигмы развития противоречий и конфликтов. Революции начала двадцатого столетия оказались прямым результатом действия запущенных в ходе реформ процессов. Парадокс убийства «царя-освободителя» представителями освободительного движения находит свое объяснение. Самодержавие само вызвало к жизни те силы, которые стали представлять угрозу его собственному существованию.

Обнаружилось, что бывший крестьянин с трудом адаптируется к условиям городской жизни и конкуренции на рынке рабочей силы. Неадаптированность катализировала повышенную революционную активность новообразованного российского рабочего класса. Латентная ностальгия по общинному укладу деревни обуславливала особую популярность в России социалистических концептов. Возник феномен «русского социализма», специфика которого состояла в апелляции к коллективистским принципам функционирования общины.

Реформы были проведены таким образом, что материальное положение большей части российского населения существенно ухудшилось.[9] Крепостная зависимость заменялась на долговую. Социальная поляризация вызывала рост конфликтной напряженности между различными слоями общества. Пошедшее на обманную схему выкупных платежей государство теряло ореол сакральности и не могло более брать на себя роль третейского посредника (а уж тем более гаранта социальной справедливости).

Особые схемы проведения крестьянской реформы на окраинах Российской империи усугублялись различием экономических укладов в регионах с преобладанием русского и, наоборот, инородческого населения. Различие норм хозяйственного и социального быта приводило к снижению уровня этнической комплементарности.

Целевой ориентир реформ – усиление позиций модернизированной России в мире – не только не был достигнут, а наоборот – произошло резкое снижение ее мирового значения как в политическом, так и в экономическом отношении. Увеличить посредством экономических стимулов производительность труда так и не удалось. В основе провала России в мировом экономическом рейтинге успешности было самоустранение государства от ряда управленческих функций. Либеральная концепция децентрализации управления обнаружила свою неэффективность. Возрастание степени открытости российской экономики крайне негативно сказалось на положении отечественного товаропроизводителя. Усилились позиции иностранного капитала, увеличилась зависимость государства от зарубежных кредитов.

После 1861 г. применительно к России фиксировался определенный спад производства, что традиционно объясняется трудностями реструктуризации крепостного хозяйствования. В течение некоторого времени положение стабилизировалось, и наблюдался экономический прирост. Впрочем, темпы развития национальной экономики в период правления Александра II оказались в сравнении с передовыми странами Запада столь незначительны, что уместнее было бы говорить о стагнации. Занимая к середине XIX в. второе после Великобритании место по объемам промышленного производства, Российская империя, ввиду стремительного рывка своих конкурентов, безвозвратно утратила свои былые позиции. К концу правления Александра II ее доля в мировом промышленном производстве составляла лишь 2,9 %, что соответствовало пятой строчке в экономической иерархии государств. Вновь на второе место выведет ее в очередной раз ценой неимоверных усилий советская индустриализация.

В 1873-75 гг. российская экономика была поражена первым за ее историю «капиталистическим кризисом». Характерно, что он сказался прежде всего на мелкой промышленности, фактически не затронув государственный сектор. С 1878 года, давшего 20 % прироста промышленного производства, наконец-то начался подъем. Он соотносился с кардинальной сменой экономического курса, которая выражалась, во-первых, в существенном увеличении государственных заказов, обусловленных обстоятельствами русско-турецкой войны, и, во-вторых, резким ужесточением таможенной политики. Тем не менее экономический итог правления Александра II выражался в истощении платежных сил и всеобщем понижении благосостояния населения. Из двадцати шести лет александровского царствования только пять оказались бездефицитными. Общая же сумма дефицита превысила миллиард рублей.[10]

Две стороны крепостного права и двойственность процесса раскрепощения

Неодназначна, с точки зрения обеспечения жизнеспособности российского государства, и наиболее известная реформа Александра II, традиционно определяемая как отмена крепостного права. Она имела две противоположные смысловые составляющие. Противоречия, проявившиеся в ней, проистекали из двойственности самого феномена крепостного права. На эту двойственность указывал, в частности, в своем лекционном «Курсе русской истории» Василий Осипович Ключевский: «Крепостной крестьянин был крепок лицу землевладельца, но при этом он был еще прикреплен и к своему состоянию, из которого не мог вывести его даже землевладелец: он был вечно обязанный государственный тяглец».[11] Прикрепленность к землевладельцу-помещику не исчерпывала сути крепостного состояния крестьянина. Более значимым в крепостном состоянии являлось прикрепление крестьянина к своему крестьянскому тяглу в отношении государства. В этом отношении русский крепостной крестьянин не был точной аналогией европейского феодального крестьянина периода средневековья.[12] Соответственно, и раскрепощение содержало два различных аспекта – освобождение крестьянина от власти помещика и освобождение от тяглового состояния. Историография крестьянской реформы традиционно акцентируется на первой составляющей. Отсюда и оценка этой реформы с эпитетом «великая».[13]

Действительно, помещичье землевладение являлось анахронизмом, препятствующим развитию России. После предоставления дворянству права не служить при Петре III и Екатерине II возник феномен «праздного класса». Снятие с дворян обязанности несения службы, при сохранении крестьянства в крепостном состоянии, продуцировало социальный конфликт в российском обществе. Дворянство лишалось своей функциональной роли в сословном распределении тягловых обязанностей.[14] Все последующие попытки Павла I и Николая I вернуть дворян к службе оказались тщетны. Содержание «праздного класса» крайне дорого обходилось России. Кроме того, существовал еще и нравственный вопрос в сохранении личной крепостной зависимости крестьян – нарушение принципа христианского равенства. Отмена личной зависимости крестьян от помещиков была действительно исторически необходима.

Однако целесообразность снятия с крестьян тяглового состояния, сам отказ от модели государственного тягла не очевиден. Реформы Александра II не упраздняли ее единовременным манифестом, но задавали вектор детягловизации. Фактически тягловые функции переходили к общине. Реформы П. А. Столыпина были исторически преемственны реформам Александра II.

Через детягловизацию в России открывалась дверь для развития капитализма. Но насколько капиталистическая модель является цивилизационно универсальной? Применительно к методологии формационного подхода переход от феодализма к капитализму рассматривался, безусловно, как шаг исторического прогресса. Соответственно, и реформам Александра II давалась характеристика в качестве прогрессивных свершений. Положительно оценивались они, естественно, и в рамках либеральной объяснительной модели. Критика в обоих случаях состояла не в том, что были затеяны реформы, а в их умеренности. Совсем иначе эти реформы могут быть восприняты с позиций цивилизационного подхода. Попытка перенесения на российскую почву иноцивилизационного опыта капиталистических отношений оказывается в этом случае угрозой для Российской цивилизации. И капиталистическая модель в России, действительно, потерпела крах. Большевики восстановили в модифицированном виде под новой идеологической вывеской модель тяглового государства. Создаваемая впоследствии колхозная система во многом репродуцировала традиционную для России форму социального устройства села. Один из основоположников теории культурно-исторических типов О. Шпенглер определял такого рода трансформации, восстанавливающие культурно-идентичный тип системы, понятием псевдоморфизм.[15]

В нравственном плане идея всеобщности государственного тягла диссонировала с личностной зависимостью крестьян от помещиков. Одна составляющая крепостного права ценностно противоречила его второй составляющей. Всеобщность тягла с распределением по функциям общественных групп – в сущности, эгалитарный концепт. Личностная зависимость крестьян от помещиков, прикрепленность к лицу – выражение элитарной системы. Реформированы были обе стороны крепостного права, что было не обязательно и зависело от идеологического выбора властной команды.

Последствия реформ в ценностном измерении

Но главные негативные последствия реформ состояли, возможно, даже не в экономической, а ценностной сфере.

«На великий акт освобождения от крепостной неволи народ, свободный народ! – ответил: 1) быстрым развитием пьянства, 2) быстрым развитием преступности… 3) быстрым развитием разврата, 4) быстрым развитием безбожия и охлаждением к церкви, 5) бегством из деревни в города, прельщавшие… притонами и кабаками, 6) быстрой потерей всех дисциплин – государственной, семейной, нравственно-религиозной и превращением в нигилиста».[16] Приведенная оценка результатов реформ принадлежит видному консервативному публицисту Михаилу Осиповичу Меньшикову. Отмена крепостного права имела для крестьян эффект обрушения традиционной системы ценностей. Освобождение обернулось повсеместной моральной эрозией.

Распад системы традиционных социальных связей повлиял деструктивным образом на состояние идейно-психологического потенциала народа. Результатом испытанного им шока от ломки прежней модели социальной иерархии стало распространение различных форм девиантного поведения. В кризисном состоянии оказалась Церковь, столкнувшаяся с ростом безверия и массовой сектантской экспансией.

Модернизация России была, безусловно, необходима. Однако избранная либеральная модель ее осуществления показала свою несостоятельность и разрушительный характер по отношению к государству. Вопрос о корректировке модели модернизационного развития адресовался уже последующим царствованиям.

Столыпинское разрушение русской общины

Традиционным, органическим, цивилизационно идентичным для России институтом самоорганизации являлась русская крестьянская община – «мир». Определенное время в отечественных общественных науках доминировало представление об общинах как о препятствии для социального развития. Однако современный опыт ряда восточных государств указывает на принципиальную возможность осуществления развития с опорой на общинные традиции. Целесообразно говорить о двух моделях модернизации: одна осуществлялась через репрессинг в отношении общины, другая – через использование общины в качестве инструмента мобилизации. Указанный опыт позволяет вновь вернуться к вопросу об общинной (или квазиобщинной) модели развития. Особого внимания заслуживает связь между общиноцентризмом и солидаристским социальным проектированием.

Существование общины, как известно, обнаруживается в различных типах цивилизаций. Это преподносится как свидетельство в пользу универсализма мирового развития. Но идентичные ли институты скрываются под понятийно единым общинным маркером? Для ответа на этот вопрос феномен общины исследовался в ракурсе цивилизационной компаративистики. В качестве объекта анализа были взяты общинные структуры трех цивилизаций: российский «мир», западноевропейский «civic» и китайский «цзя».[17] Все указанные институты определяются как община. Однако ни по одному из используемых при сопоставлении базовому параметру (а таковых было шесть) совпадений не обнаружилось. Следовательно, налицо три принципиально различных социальных института, объединение которых под одним унифицирующим маркером является по отношению к каждому из них существенной деформацией.[18]

На Западе община, основанная на индивидуалистической парадигме хозяйствования, довольно легко распалась. В России же, базирующаяся на коллективистской традиции, коллективистских ориентирах совместной деятельности, она каждый раз, при всех попытках ее роспуска, воспроизводилась, репродуцировалась в новых формах. Не известным для Западной Европы являлся феномен уравнительного, периодически проводимого перераспределения земель. В России он получил название «черного передела». Даже в начале XX века процедура земельных перераспределений среди русских крестьян-общинников имела крайне широкое распространение.[19]

«Только благодаря своей уцелевшей общине, своему миру, – писал консервативный экономист С. Ф. Шарапов, – и стало Великорусское племя племенем государственным; оно одно из всех Славянских племен не только устроило и оберегло свою государственность, но и стало во главе общерусского государства… Община явилась хранилищем и Христовой веры, и народного духа, и исторических преданий…»[20] Общинное землевладение соотносилось с национальным идеалом соборного единения. Община брала на себя функции организации вспомоществования всем миром отдельным крестьянским хозяйствам. Другим ее назначением являлось решение социальных задач, что соотносилось с критериями социализированного типа экономики (рассмотрение экономических успехов с точки зрения социальной справедливости). Даже западник А. И. Герцен отмечал опровержение русской общинной системой хозяйствования теории мальтузианства.

Модель общины была положена в организацию «русской артели», представлявшей собой исключительно национальную форму хозяйственной самоорганизации и самоуправления. Не случайно А. И. Герцен называл артели передвижными общинами. Артельщиков связывала круговая порука, солидарное ручательство всех за каждого. Возведенное в принцип существования равноправие членов артели позволяет противопоставлять ее капиталистическим предприятиям (в литературе используется характеристика их как антикапиталистических организаций). Уместно также говорить об особом феномене русской трудовой демократии. В Российской империи были известны случаи, когда вся деревенская община составляла собой артельное объединение.[21]

О высокой трудовой эффективности артельного труда может свидетельствовать опыт форсированного строительства в течение 10 лет Великой Сибирской магистрали, проложенной главным образом руками артельщиков. Лишь 8 тыс. человек было задействовано в прокладке 7,5 тыс. км железнодорожного полотна.[22] Очевидно, что опыт общинно-артельной трудовой демократии в России может быть, в соответствии с национальными традициями экономической жизни, использован и в современной управленческой практике.

И вот этот базовый в историческом самовоспроизводстве российской цивилизации институт подвергся целевому разрушению в результате так называемых столыпинских реформ.

Столыпин по своему образованию и мировоззрению был типичным западником. Родившись в Дрездене, детство и отрочество будущий премьер провел в Литве. Но прибалтийская организация сельского уклада и агроэкономики отличалась от российской. Он обучался в Виленской гимназии, а на летние каникулы выезжал в Швейцарию. На формирование взглядов будущего реформатора, несомненно, оказал влияние и его дядя Дмитрий Аркадьевич, известный публицист – аграрник, одним из первых сформулировавший задачу роспуска общины. До сорока лет П. А. Столыпин служил в западных губерниях, прожив, таким образом, большую часть жизни вне исторической России. Оказавшись на посту саратовского губернатора в ментально чуждой социокультурной среде, Столыпин не нашел ничего лучшего, чем путь силовой ломки устоявшегося хозяйственного института. Несмотря на все усилия он не достиг в этом особых успехов, и критиками премьера справа указывалось, что именно в Саратовской губернии во время революции было сожжено больше всего помещичьих имений.[23]

Столыпинская аграрная реформа представляла собой попытку перенести прибалтийскую хуторскую систему на российскую почву, для которой та не была приемлема как по ментальным, так и по природно-климатическим причинам. Столыпин, в силу своей приверженности западному опыту, не понимал традиционных общинно-государственных механизмов функционирования российской экономики. «Идеалом для многих культурных стран» он считал Германию.

Известный публицист того времени М. О. Меньшиков назвал столыпинские аграрные преобразования «тихой революцией».[24] Столыпин полагал, что основой для складывания в России гражданских отношений является установление частной собственности на землю. Чувство собственности он оценивал как врожденное для человека. «Пока крестьянин беден, – говорил премьер-министр в одной из своих думских речей, – пока он не обладает личною земельною собственностью, пока он находится насильно в тисках общины, он останется рабом, и никакой писаный закон не даст ему блага гражданской свободы».[25] По его убеждению, только крестьянин-собственник будет обладать трудолюбием, сознанием собственного достоинства, выступит проводником экономического и социального прогресса, привнесет в деревню просвещение и культуру, обеспечит гарантированный достаток своей семье. Имея в России свой экономический интерес, выражающийся в участке земли, крестьянин станет подлинным государственником и патриотом. Вначале, считал премьер, требуется дать народу экономическую свободу, и только затем наделить его политической. «Я полагаю, – заявлял Столыпин во время выступления в Думе, – что прежде всего надлежит создать гражданина, крестьянина – собственника, мелкого землевладельца, и когда эта задача будет осуществлена – гражданственность сама воцарится на Руси. Сперва – гражданин, а потом – гражданственность. А у нас обыкновенно проповедуют наоборот».[26]

Указами от 9 и 15 ноября 1906 г. Столыпин пошел на беспрецедентный в истории России шаг – ломку крестьянской общины. Каждый крестьянин получал право на выход из общины и выделение своей земли, вместо традиционной для крестьянского мира чересполосицы, в виде одного участка-отруба. Столыпин рассчитывал посредством аграрных преобразований создать предпосылки для формирования мощного среднего класса. Он признавался, что правительство, разрабатывая законы, «делало ставку не на убогих и пьяных, а на крепких и на сильных»[27].Тезис Столыпина «Народ сильный и могущественный не может быть народом бездеятельным» стал девизом реформ.[28] Идея общинного равенства Столыпиным не понималась и не принималась.

В полемику с премьером с позиций своего писательского авторитета вступил Л. Н. Толстой, полагавший сам факт земельной собственности проявлением вековой несправедливости. В ответном послании Столыпин писал: «Вы считаете злом то, что я считаю для России благом. Мне кажется, что отсутствие «собственности» у крестьян создает все наше неустройство. Нельзя любить чужое наравне со своим и нельзя обхаживать, улучшать землю, находящуюся во временном пользовании, наравне со своею землею. Искусственное в этом отношении оскопление нашего крестьянина, уничтожение в нем врожденного чувства собственности ведет ко многому другому и, главное, к бедности. А бедность, по мне, худшее из рабств. Смешно говорить этим людям о свободе или о свободах. Сначала доведите уровень их благосостояния до той, по крайней мере, наименьшей грани, где минимальное довольство делает человека свободным…»[29] Раздраженный Толстой на замечание дочери, что Столыпин влюблен в закон 9 ноября, резко отвечал: «Столыпин влюблен в виселицу, этот сукин сын».[30]

Весь этот комплекс мер в социальной политике был ориентирован преимущественно на средний класс. Но проблема заключалась в том, что среднего класса в России как раз и не было. Существовал колоссальный классовый раскол. Прежде всего в сложившейся ситуации необходимо было решение проблем беднейших слоев населения. Рабочий вопрос решался, главным образом, с учетом интереса классического квалифицированного рабочего. Однако в условиях стремительной урбанизации доминировал и все более возрастал контингент неквалифицированных кадров. Правильная по меркам типичной европейской страны политика П. А. Столыпина применительно к России давала сбой.

Столыпинские хутора не имели ничего общего с фермерскими хозяйствами капиталистического типа. Ни о каком фермерстве при 5–7 десятинах крестьянского землевладения не могло идти и речи. При ликвидации чересполосицы крестьянин попадал в зависимость от стихии. Следствием столыпинского реформирования стала приостановка начавшегося в конце XIX в. перехода сельского хозяйства от устарелой трехпольной системы к многопольным севооборотам. Раздробление крестьянского мира также стало препятствием технической инноватизации села. Тезис большевистской пропаганды, что, только вступив в колхоз, крестьяне смогут купить трактор, имел под собой определенную долю обоснованности. Провал аграрной политики Столыпина иллюстрирует голод в последний год его премьерства, охвативший до 20 губерний. Причем наиболее тяжелое положение сложилось именно в районах хуторского и отрубного землепользования. Если принято осуждать большевиков, препятствовавших деятельности политически чуждых им организаций по оказанию помощи голодающим Поволжья, то таким же образом надлежит порицать аналогичные препятствия, чинимые столыпинским правительством во время голода 1911 г. В частности, были пресечены попытки содействия голодающим Пироговским и Вольно – экономическим обществами.[31] Статистика свидетельствует, что в 1913 г. душевое потребление продовольствия было ниже, чем во времена, предшествующие столыпинским реформам. Так, москвичи в начале века потребляли ржаной муки 6,38 пуда в год, в 1912 г. – 5,55; пшеничной муки соответственно 5,16 и 4,85; крупы и пшена – 2,46 и 1,46; картофеля – 2,67 и 2,48; мяса – 5,12 и 4,59; рыбы – 0,88 и 0,74; сахара – 2,05 и 1,98; овощей – 2,19 и 1,93. С учетом растущей численности населения Россия шла последовательно к порогу продовольственного кризиса.[32]

Опасность демонтажа общины для России обнаружилась в Первую мировую войну. Вопреки предположениям, что частник будет более склонен к проявлению патриотизма как человек, защищающий свою собственность, открылась прямо противоположная картина. Крестьянин – единоличник не желал ни идти на фронт, ни снабжать армию продовольствием за бесценок. Ленин был совершенно прав, когда говорил о кулацком саботаже. Политика военного коммунизма была, как известно, еще до большевиков апробирована царским правительством. 20 ноября 1916 г. министр земледелия А. А. Риттих подписал распоряжение о введении продразверстки. Только с октября 1915 по февраль 1916 г. власти 50–60 раз прибегали к карательным реквизициям зерна, понижая ими же самими установленные твердые цены. Таким образом, отнюдь не большевики ликвидировали столыпинскую аграрную систему. Сама жизнь отвергла ее как несостоятельную.[33]

Общину было невозможно демонтировать премьерскими рескриптами, ибо она укоренилась на уровне архетипов сознания русского крестьянства. Несмотря на государственный натиск общее число крестьянских хозяйств, вышедших из общины за 1907–1915 гг., немного превышало 16 %. В центральных русских губерниях оно не было выше 2–5 %. Со смертью Столыпина показатели выхода сократились почти в 20 раз, что подтверждает политическую и искусственную подоплеку всей аграрной кампании.[34] За 1908–1914 гг. полиция зарегистрировала 1583 крестьянских бунта, что свидетельствует о неприятии столыпинской политики наиболее значительной частью россиян.[35]

Непременным аргументом в пользу столыпинских реформ является сегодня ссылка на прогноз ведущего французского экономиста начала 20 века Эдмона Тэри в его представлении парламенту: «Если у больших европейских народов дела пойдут таким же образом между 1912 и 1950 гг., как они шли между 1910 и 1912, то к середине настоящего столетия Россия будет доминировать в Европе, как в политическом, так и в экономическом и финансовом отношениях». Следует сказать, что, и проводя совершенно иной государственный курс, нежели при столыпинском премьерстве, Советская Россия действительно к середине века занимала доминирующие позиции на континенте. Начавшийся в 1909 г. промышленный подъем ни в коей мере нельзя классифицировать как экономическое чудо. Доля России в мировом промышленном производстве хотя и возросла, но незначительно – всего на 0,3 %, составляя к 1913 г. лишь 5,3 %, что соответствовало пятому месту после США, Германии, Великобритании и Франции. За тот же период объем представительства экономики Соединенных Штатов в выработке промышленной продукции увеличился на 5,7 %. Еще меньше была ее доля в мировом экспорте – 4,2 %. По темпам экономического роста Россия отставала не только от США, но и от Японии и Швеции. Она производила промышленной продукции в 2,6 раза меньше, чем Великобритания, и в 3 раза – чем Германия, хотя и опережала их по интенсивности роста. Ликвидировать отставание при существующих темпах развития в ближайшие сроки и даже в период, определенный Э. Тэри, не представлялось возможным. Представительство России в мировом промышленном производстве почти вдвое было меньше доли ее населения среди жителей земного шара (10,2 %). По производству промышленной продукции на душу населения она пребывала на уровне Италии и Испании, заметно уступая ведущим индустриальным державам. Так что столыпинский вариант модернизации существенно уступал по своим производственным показателям индустриализации большевиков.[36]

Большевистская революция была в известном смысле контрреволюцией. Она в применении к большинству крестьянского населения представляла собой реакцию на столыпинское разрушение общинного уклада. Реформы П. А. Столыпина выводили Россию за рамки цивилизационной модели, тогда как большевизм аккумулировал силы цивилизационного отторжения..

«Русь слиняла в два дня…»

Падение монархии в 1917 году – это был катастрофический системный обвал государственности. «Русь, – свидетельствовал философ Василий Розанов, – слиняла в два дня. Самое большое – в три… Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска и не осталось рабочего класса. Что же осталось-то? Странным образом ничего».[37]

Повторно такой же обвал случится в августе 1991 г. И опять Русь, теперь уже в виде некогда могущественного СССР, «слиняет» в два-три дня. Не останется ни советской государственности, ни коммунистической идеологии, ни армии с КГБ, ни самой многонациональной общности. В самой повторяемости сценария стремительной гибели проявляется определенная закономерность. В этом состоит также и предостережение об иллюзорности стабильности. Гибель системы может наступить достаточно быстро. Накапливаемые противоречия рано или поздно должны проявить себя в виде кризиса. К 1917 г. такого рода противоречия достигли критического порога, но не были своевременно купированы. «Виноваты все мы, – объяснял случившееся по прошествии четырех лет один из политических эмигрантов, – сам-то народ меньше всего. Виновата династия, которая наиболее присущий ей, казалось бы, монархический принцип позволила вывалять в навозе; виновата бюрократия, рабствовавшая и продажная; духовенство, забывшее Христа и обратившееся в рясофорных жандармов; школа, оскоплявшая молодые души; семья, развращавшая детей, интеллигенция, оплевывавшая Родину…»[38] Рассмотрим далее те составляющие положения дел в стране, которые в совокупности проявились в феврале 1917 года в обвале государственности.

Экономика и финансы

Экономика Российской империи была предельно демонетизирована. Постоянно ощущаемый дефицит финансов сдерживал развитие. По количеству денежных знаков на одного жителя Россия отставала от Австрии в 2 раза, Германии и США – в 4,5 раз, Англии – в 5,5 раз, Франции – в 8,7 раз. Финансовый дефицит являлся удавкой экономического развития Российской империи. [39]

Демонетизация определялась в значительной мере высокой ставкой кредитования. Государственный банк Российской империи устанавливал сравнительно высокий учетный процент. В конце XIX – начале XX вв. ставка кредитования в России была самой высокой в Европе. Это заставляло российских промышленников кредитоваться на Западе. Стремительно рос внешний долг.

Естественной мерой в ситуации финансового кризиса является, казалось бы, понижение ставки кредитования в банках. Именно таким образом реагируют на кризисную ситуацию банковские структуры во всем мире. Банки Российской империи действовали принципиально иначе, повышая ставку кредитования в ситуации кризиса. В результате кризисное состояние только усугублялось.

Другая стратегическая ловушка – долговая зависимость. Российская империя в преддверии своей гибели все более взваливала на себя долговое бремя от Запада. Занимая четвертое-пятое место по объемам промышленного производства в мире, она была первой по внешним долгам. Погашение долговых обязательств имело разорительные последствия для экономики России. Современники говорили о ежегодной дани, выплачиваемой Российской империей мировому капиталу. Указывалось, что каждые шесть лет она выплачивает по долгам сумму, равную той, которую выплатила Франция в качестве репараций после поражения в войне с Германией 1870–1871 гг.[40]

В правительстве традиционно существовали группы, проводившие западнические либеральные идеи. Наиболее либеральным среди министерств являлось Министерство финансов. Оно традиционно оппонировало придерживавшемуся в большей степени государственнической линии Министерству внутренних дел. Российскую империю не принято характеризовать в качестве либерального государства. Но его финансовая политика осуществлялась в соответствии с канонами теории либерализма. Безусловно, это был специфический либерализм – с ограничением политических свобод и автократией. Но специфичность явления не упраздняет его родовой принадлежности.

Баланс между реформаторами и охранителями был нарушен с выдвижением на пост главы МВД либерально ориентированного П. Д. Святополка-Мирского. Его министерский срок характеризовался в оппозиционной печати как «эпоха доверия», «весна русской жизни», «министерство приятных улыбок». Именно тогда начались переговоры властей с земской оппозицией о создании всероссийского органа управления. Для царя приемлемость его связывалась с нарочитыми аналогиями с исконным допетровским земским представительством. Проект едва не был принят, и только вмешательство К. П. Победоносцева изменило в последний момент царское решение. Однако сама линия компромисса стала катализатором активности оппозиционных сил. Сочувствующий требованиям оппозиционеров министр внутренних дел нес значительную ответственность за начавшуюся революцию. Характерно, что уже 18 января, т. е. по прошествии недели после «кровавого воскресенья», он был отправлен в отставку.

«Странные принимали капитаны российской финансовой системы. Переход в 1897 году к золотому рублю, сам по себе ошибочный шаг, усугубляемый контекстом таможенных войн с Германией, привел к рублевой девальвации и оттоку золота за границу. Введение в 1897-98 гг. С. Ю. Витте золотого рубля само по себе свидетельствовало о достигнутом экономическом потенциале страны. Но начавшийся ввиду утраты государственного контроля обращения золота его отток за границу приводил к ослаблению национальной экономики. За русским «золотым рублем» шли целые контрабандные потоки галицийской бедноты. Даже продав товар ниже себестоимости, иностранец, получив золото, оказывался в финансовом выигрыше».[41]

Российская империя инвестировала Запад через вклады в западный банковский сектор. Масштабный перевод финансовых ресурсов Российской империи за рубеж происходил во время Первой мировой войны. Если к 1914 году за рубежом хранилось только 8 % российских золотовалютных резервов, то уже к началу 1917 года – почти 60 %. Создается впечатление, что кто-то знал о предстоящем крахе и к нему готовился.[42]

Занятие иностранным капиталом ключевых позиций в экономике страны объективно снижает ее суверенные потенциалы. Российская империя совершила эту стратегическую ошибку. По представляемому императору мнению министра финансов С. Ю. Витте, привлечение иностранных капиталов являлось единственным способом обеспечения ускоренного развития России. В итоге доля иностранного капитала в акционерном капитале в Российской империи на рубеже XIX–XX веков составляла почти половину. Особо ощутимым было поражение суверенности России по ряду стратегических отраслей, таких, как нефтедобыча. «Нефтяными королями» Российской империи стали представители клана Нобелей.

Экспортно-сырьевой характер современной российской экономики является притчей во языцех. Экономическое и финансовое благополучие зависит исключительно от экспорта нефти и газа. Колебания мировых цен на энергоресурсы способны привести государство к краху.

Но ровно в такой же зависимости находилась Российская империя. Роль нефти и газа выполнял хлеб. Современный образ «нефтяной иглы» корреспондентен с образом «хлебной иглы», на которую была подсажена царская Россия. На экспорт зерновых приходилось около половины всех экспортных поступлений. Тренд снижения цен на зерно на мировом рынке обескровливал российскую финансовую систему, ведя по наклонной к катастрофе 1917 года.[43]

И эта установка на экспорт не была объективно продиктована. Продажа на внешние рынки должна осуществляться тогда, когда насыщен рынок внутренний. В Российской империи было иначе, действовал принцип, сформулированный министром финансов А. В. Вышнеградским, «не доедим, а вывезем» – он сохранял свою актуальность[44]. Производимый хлеб в Российской империи мог бы быть направлен на внутренний рынок. В то время, как помещики торговали зерном в Европе, сама Россия недоедала, оказывалась не единожды поражена пандемиями голода. Голод повторялся в 1891-92, 1897-98, 1906-07, 1911 годах. Голодные смерти уносили тысячи, а в отдельные периоды – миллионы жизней.

Структура импорта Российской империи определяла тенденцию архаизации. Вывозили главным образом хлеб и сырье, ввозили – промышленные товары. Результат – усугубляющееся технологическое отставание. Импортная зависимость от Запада дала о себе знать в Первую мировую войну. В 1914 году обнаружилось, что Россия зависела от Германии – своего противника в войне, по многим комплектующим военной техники.

Экономика Российской империи характеризовалась разительными региональными диспаритетами. Ее чертой, в сравнении с другими ведущими странами мира, являлась сверхвысокая территориальная концентрация производства и капитала. Развитая промышленность и банковский капитал в Петербурге и Москве – и архаизированное пространство провинции. Европеизированные анклавы – в сочетании с сохраняемыми в регионах феодальными укладами. В. И. Ленин, писавший о многоукладности и военно-феодальном характере капитализма в России, акцентировал внимание на ее внутренней противоречивости как благоприятном основании для революции.

Региональные диспаритеты не шли ни в какое сравнение с диспаритетами социальными. Социальное неравенство было закреплено законодательно через сохраняемое сословное деление общества. Представитель дворянского сословия был уже в силу рождения выше человека сословия мужицкого. Фактическое поражение большинства населения в правах касалось образования, суда, государственной службы, выборов в органы управления. При расчете коэффициента Джини для Российской империи получается, что, при воображаемом существовании ее сегодня, она с показателем 64 условных единицы занимала бы абсолютно первое место в мире по уровню социального расслоения.

Социальное неблагополучие

Наряду с тем, что сохранялось сословное разграничение, либеральные реформы катализировали расслоение среди народа. Разбогатевшие крестьяне-«кулаки» становились эксплуататорами труда обедневшего большинства односельчан. Искусственно разрушалась властью основанная на идеалах равенства община. Разрушение соборной модели общинного мира было особо болезненно воспринято в народной среде. Ответом на насаждение порождавшего социальное неравенство капитализма явилось принятие народом идеологии революционного социалистического преображения.

Говорят, что в Российской империи в начале двадцатого века рос ВВП, росли совокупные доходы населения. И вроде бы, если судить по этим данным, социальные основания революции отсутствовали. Но дело в том, что рост производства заметно отставал от роста численности населения. В результате уровень среднедушевого потребления продуктов питания снижался. В потребительской корзине возрастала доля зерновых и картофеля, указывая в целом на снижение благосостояния населения.[45]

Политическая модель

Российская империя являлась автократическим государством. Даже после учреждения Государственной Думы сохранялась модель самодержавной монархии. Автократия дает преимущества, когда необходимо действовать быстро и решительно. Слабой ее стороной является зависимость судьбы страны от профессиональных качеств и даже эмоционального состояния правителя. Стране везет, если на троне оказывается гений. Но ее может ожидать катастрофа в случае слабого автократора. Таким слабым правителем оказался Николай II. Будучи хорошим семьянином, любящим мужем и отцом, он явно не соответствовал статусу российского самодержца.

Двадцать три года находился Николай II на престоле. Времени было предостаточно для решения самых амбициозных задач. И какие задачи были решены? Почти четверть века упущено. История такого расточительства не прощает. Из самой динамично развивающейся и социально успокоенной страны Европы Российская империя оказалась форпостом мировой революции. Результат – крушение государства, под обломками которого погибает и царь, и любимая им семья.

Царь, согласно сведениям мемуаристов, сильно переживал неудачи, много молился. «Государь молится и плачет», – реагировал монархист Лев Тихомиров на рассказы о меланхолии императора после «кровавого воскресенья». – Бедный!..Жалко его, а Россию еще жальче».[46] Вина императора в той кровавой трагедии, которая потрясла Россию, очевидна. Но очевидно также и то, что трагедию можно было бы предотвратить при иной политической системе, в которой бы принятие стратегических решений было перенесено с плеч слабого и некомпетентного человека на профессиональную команду.

Политическая система Российской империи подавляла наличие реальной оппозиции. Но никакое общество не может быть единомыслящим. Любой социум гетерогенен и аккумулирует разные интересы. Если официальная политическая система не отражает этих противоречий, то они все равно проявятся, но только уже не в формате парламентской полемики, а революционной борьбы.

Именно так и произошло в Российской империи. Социалистическая оппозиция на уровне Государственной Думы последних двух созывов была представлена минимально. Ее бойкотировали эсеры. В IV Думе из 442 депутатов было представлено только 6 большевиков. Партии, которые победят в итоге в 1917 году, оказались фактически вычеркнуты из официального политического поля Российской империи. Преобладали же в Думе «черносотенцы» – процаристские, правомонархические силы. Монархия создавала себе опору в виде лояльных партий, становящихся со временем «клубом благонадежности». И где оказались все эти партии в феврале 1917 года? Ни одна из них в критический момент не встала на защиту монархии и царя. Собранные под знамена монархических объединений конформисты и псевдопатриоты разбежались, сменили идеологические позиции и партийную принадлежность.

Сложившаяся как итог первой русской революции система Думской монархии не имела перспектив длительного существования. Она была внутренне противоречива. Дарованные свободы и представительство вступали в противоречие с сохраняемыми сословными преференциями. Новый конфликт был неизбежен.

Причем, если оппозиция извлекла необходимые уроки из революции, власть оказалась к ним абсолютно невосприимчива. Собственно от борьбы идей власть отказалась. Это была капитуляция.

Деградация государственной элиты

Распространение непотизма в Российской империи оборачивалось деградацией элит, падением профессионализма управленческих кадров. На высшие государственные посты приходили случайные люди. С одной стороны, существовал дворянский сословный фильтр занятия высших государственных должностей. Для выходцев из народных масс пропуск на уровень политической элиты был не заказан. Другой стороной явилось лоббирование своих креатур придворной камарильей. Большая императорская фамилия – «семья» – фактически подчинила своей воле мягкого императора. За влияние на царя соперничало несколько группировок. Отсюда зигзаги политического курса, шараханья между либерализмом и охранительством. Консервативный либерализм, взятый на щит правящей группировкой в современной России, мог бы характеризовать и режим последнего российского императора.

Предельное вырождение режима олицетворяла распутинщина.[47] Вокруг престола появлялись различные проходимцы, среди которых Распутин не был исключением. И эти проходимцы лоббировали назначение министров, влияли на принятие важнейших политических и даже военных решений. Итогом такого рода лоббирования явилось появление в руководстве страны фигур, фактически парализовавших в силу некомпетентности, прямой измены и даже непригодности по состоянию здоровья деятельность государственного аппарата в преддверии Февральской революции. Нарицательными в николаевское правление стали понятия «горемыкинщина» (по фамилии председателя Совета министров И. Л. Горемыкина) и «куропаткинцы» (по фамилии военного министра А. Н. Куропаткина). Неотъемлемой составляющей чиновничьего быта являлась коррупция.

Российская элита не была ценностно ориентирована на Россию. Представители высших элитаристских кругов жили на два дома. Один дом – Россия, второй – Запад. Поездки «на воды» за границу являлись обязательным компонентом жизни привилегированных сословий. Российская элита была вхожа в западные элитаристские круги, вооружаясь в них соответствующими идеями и отношением к России. В европейских центрах создавались идеологические квазипартийные анклавы российской политической оппозиции. Обычным делом являлось обучение в европейских университетах. В собственности князей и промышленных королей из России находились в Европе роскошные замки. Многие видные российские чиновники, предприниматели, знаменитые представители творческих профессий в комфорте заканчивали свою жизнь за пределами Родины. Языками общения в семьях элиты часто являлись иностранные языки (главным образом, французский). За счет России обогащались, эксплуатировали ее ресурсы и народ, в Европе прожигали жизнь, проходили курсы релаксации, находили «идейную отдушину от гнетущей атмосферы самодержавия». Иного отношения, чем чувства ненависти к этим русским европейцам, народ испытывать вряд ли мог.

Десакрализация монархии

При слабом царе ускорился процесс эрозии династической скрепы государственности. «Ходынская катастрофа» и «Кровавое воскресенье» стали роковыми для Николая II моментами, подорвавшими основы царского культа в народе. Происходила стремительная десакрализация монархии.

Постоянные уступки царя давлению обстоятельств подрывали основы его власти. Уступки в политике – вещь достаточно тривиальная. Однако по отношению к фигуре, почитавшейся в качестве Божественного помазанника, они были невозможны. Демонстрируя слабость, Николай II не просто лишал себя политического будущего, но подрывал теократическую природу русской монархии. Десакрализация монаршей власти в России предполагала ее близкую гибель. Как секулярный институт, по подобию монархий Европы, она существовать не могла. Идея самодержавия была религиозной. Самодержец не был верховным сувереном в его европейском понимании. «Самодержавие, – пояснял консервативный публицист Д. А. Хомяков, – ничего общего не имеет с абсолютизмом западно-кесарского пошиба. Царь есть «отрицание абсолютизма» именно потому, что он связан пределами народного понимания и мировоззрения, которое служит той рамой, в пределах коей власть может и должна почитать себя свободной».[48] Сам Николай II уже не мыслил в категориях религиозного понимания самодержавной власти. Запись его в анкете переписи 1897 г. «хозяин земли Русской» говорит о достаточно упрощенном, даже примитивном, вотчинном, но не теократическом рассмотрении монаршего призвания. Впоследствии, уже отрекаясь от престола в пользу Михаила, он писал: «Заповедуем Брату Нашему править делами Государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу». Исследователи не обратили должного внимания, что это было не просто отречение от престола, но и отречение от самодержавия.

Фактически же самодержавная модель была ликвидирована еще на первом этапе николаевского правления. Разрушенной де-факто оказалась прежняя идеология режима. Государственная власть вообще не имела четкого идеологического позиционирования.

Произошедшая трансформация отражается в изменении образов позиционирования царской власти. Режим дезавуировался через его карикатуризацию. Для русского революционного подполья основной фигурой такой карикатуризации являлся сам самодержец. После «Кровавого воскресенья» Николай II часто именовался в народе, казалось бы, в немыслимых для сакральной традиции царского культа терминах, таких как «кровопийца», «душегуб», «изверг», «злодей».[49] Инфернальные характеристики сменялись гротескными. Формировался образ выпивохи, рогоносца, находящегося под командой жены-немки. По свидетельству видного деятеля кадетского движения В. А. Оболенского, впечатление, что Россия управляется в лучшем случае сумасшедшим, в худшем – предателем, имело всеобщее распространение.[50]

В оппозиционной печати была предпринята массированная кампания высмеивания Николая II. Через развенчание его образа реализовывалась задача десакрализации самодержавия, лишение его легитимных оснований в массовом восприятии. Была создана серия фельетонов, в которых высмеивался жестокий и глупый монарх – царь Горох, царь Берендей, Ксеркс, Мидас, царь Додон. То, что подразумевался действующий российский самодержец, было достаточно очевидно. Широко обыгрывалась тема нанесения тогда еще цесаревичу Николаю Александровичу сабельного удара во время его визита в Японию. Характерный гротеск состоял в изображении маленького курносого мальчика с шишкой на лбу. Далее сам образ шишки – «еловая шишка» – устойчиво ассоциировался с Николаем II. Одна из карикатур, опубликованная в журнале «Маски», имела название «Нечто фантастическое, или черная сотня, провожающая еловую шишку, которая садится на корабль для плавания по морю внутренних волнений…»

Реакцией на слова С. Ю. Витте о «пламенном сердце» императора явилось появление карикатуры, где тот же маленький мальчик на рахитических ножках изображался с головой-сердцем. Художник И. Я. Билибин изобразил осла со всеми регалиями императорской власти. Выполненный по канонам монарших портретов билибинский рисунок получил широкую известность. Современным анекдотам про «Вовочку» предшествовали такие же анекдоты про «Коленьку» (или мальчика Колю Р.). А между тем присягали на верность именно императору, чья делигитимизация означала подрыв самой идеи государственного служения.[51]

Доставалось не только царю. Шла персональная проработка наиболее заметных представителей официальной политической элиты. В массовом восприятии складывалось устойчивое впечатление, что у трона сосредоточились исключительно «держиморды», бездари, посредственности, казнокрады, лжецы, люди с умственными и психическими отклонениями. Это были не реальные персоны власти, а именно символы режима.

Развращение высшего общества. Культура распада

Инструментом нравственного разложения общества стали новые, позиционируемые в качестве передовых, течения в культуре. С одной стороны – широкая пропаганда пороков, нормативизация греха. С другой – релятивизм, разрушение традиционных добродетелей, представлений о долге.

Впоследствии данный период был назван «Серебряным веком русской культуры». Действительно, это время выдвинуло целую плеяду выдающихся поэтов, художников, композиторов, философов. Но яркость угасания не отменяет общий тренд, ведущий систему к гибели. Декаданс – упадок, культурный регресс – стал аккумулятивной характеристикой этого периода в истории культуры. С одной стороны, пропаганда разврата, распространение порнографии, оргиастические кутежи, фактическая нормативизация на уровне элиты гомосексуализма. Члены императорской фамилии, включая великих князей, оказываются напрямую связаны с порочной субкультурой. С другой, поток россиефобии, высмеивание русской традиции и традиционных русских институтов, дискредитация царя и царской власти, агрессивное западничество, атеизм или подмена ортодоксального православия модернизированным богостроительством, гностицизмом и иным сектантством. Итогом всех этих культурных инноваций явилось обрушение веры и, как следствие, социальный и государственный распад.

Сколь эстетически непривлекательным выглядел образ российской элиты, иллюстрирует описание царского бала, проходившего за неделю до войны с Японией: «Придворные балы служили прекрасным экзаменом культурности высшего петербургского света. Не говорю о том, что пускались в ход всевозможные средства, чтобы попасть на бал, а попав, подвертываться почаще на глаза великих мира сего, – это обычные свойства людей, в долголетней материальной зависимости от правительства или Двора потерявших чувство собственного достоинства: обычные свойства профессиональной прислуги, одинаковой всюду, где сохранилась возможность их проявлять. Но что было поразительно, так это стадная жадность на такие вещи, которые у каждого гостя и дома могли найтись. Дело в том, что вдоль большой, прелестной залы Зимнего дворца, где свободно помещались тысячи две человек, тянулся коридор, сплошь занятый открытым буфетом с чаем, тортами, конфетами, фруктами и цветами. Считалось почему-то, что маленькие придворные карамельки в простых белых бумажках отличаются особенным вкусом, они пересыпались другими сортами, не привлекавшими алчного внимания приглашенных; фрукты же и цветы – самые обыкновенные гиацинты, гвоздики, кое-где ландыши, хорошие груши и яблоки, вот и все. Забавно было смотреть, как увешанные звездами и лентами сановники и нарядные дамы лавировали по залу, становясь так, чтобы и царский выход не пропустить, и к дружной атаке буфета не опоздать. И вот, когда кончался третий тур польского и царская фамилия скрывалась на минуту в соседней комнате, вся эта чиновная и военная знать кидалась, как дикое стадо, на буфет, и во дворце русского императора в конце XIX века происходила унизительная сцена, переносившая мысль к тем еще временам, когда ради забавы русские бояре кидали с высоких крылец в толпу черни медные монеты и пряники, любуясь давкой и драками. Столы и буфеты трещали, скатерти съезжали с мест, вазы опрокидывались, торты прилипали к расшитым мундирам, руки мазались в креме и мягких конфетах, хватали что придется, цветы рвались и совались в карманы, где все равно должны были смяться, шляпы наполнялись грушами и яблоками. И через три минуты нарядный буфет являл грустную картину поля битвы, где трупы растерзанных сладких пирожков плавали в струях шоколада, меланхолически капавших на мозаичный паркет коридора. Величественные придворные лакеи, давно привыкшие к этому базару пошлости, молча отступали к окнам и дожидались, когда пройдет порыв троглодитских наклонностей; затем спокойно вынимали заранее приготовленные дубликаты цветов, ваз и тортов и в пять минут приводили все в прежний вид, который и поддерживался до конца бала, так как начинались танцы, и от времени до времени государь проходил по коридору и залам, говоря по паре слов знакомым ему чинам».[52]

Никогда так не веселилась элитарная Россия, как на новый 1917 год. Побиты были все рекорды закупки шампанского. Прошло всего два месяца, и империи не стало.

Запрос на новую идеологию и неспособность власти к ее генерированию

К началу двадцатого века перед Россией встал вызов осуществления модернизации. Нужно было, соответственно, ее идеологическое обоснование. Прежняя идеология христианского имперостроительства в новых реалиях уже не работала. Требовалась ее модификация, соединение религиозных ценностей с ценностями развития. Выдвинуть нечто подобное элита Российской империи не смогла. Не была даже сформулирована задача такого рода. В итоге новая идеология оказалась выдвинута уже большевиками. Но этот идеологический переход был инициирован не сверху, а снизу, сопровождался уничтожением прежнего государства, прохождением через кровавый коридор Гражданской войны.

Между тем в Российской империи периода николаевского правления много говорили о патриотизме, организовывали масштабные празднества, связанные с историческими юбилеями. Без наличия отвечающей запросам времени системной идеологии все это оказалось тщетным. Миллионы дезертиров периода Первой мировой войны подвели итог провала николаевской пропагандистской кампании. Об этом провале свидетельствовал Иван Бунин: «Страшно равнодушны были к народу во время войны, преступно врали об его патриотическом подъеме даже тогда, когда уже и младенец не мог не видеть, что народу война осточертела».[53]

Без новой модернизационной идеологии царская Россия не смогла выдвинуть и новой аккумулирующей национальные окраины системы национальной идентичности. Данные по числу новобранцев показывают устойчивое сокращение православной и русской (с включением украинцев и белорусов) компоненты.[54] Сказать, что православные русские были единственным государственно-тягловым народом, было уже более невозможно. Следовательно, нужна была новая надэтническая и надконфессиональная идеология. Прежняя общерусская идея идентичности давала к тому же сбой ввиду одновременной трактовки русскости в прежнем наднациональном и новом, формируемом под влиянием европейского национализма национальном значении. Нужно было сделать выбор между концептами государства-цивилизации и государства-нации. Этот выбор, равно как и другие выборы определения пути развития России, сделан не был. В результате – рост напряженности в отношениях русского большинства и национальных меньшинств, внутренний распад русского народа, с отпадением от него украинцев и белорусов, межэтнические столкновения, погромы.

Состояние цивилизационного кризиса в поздней Российской империи иллюстрирует отношение к «армянскому вопросу». Армяне, казалось бы, выступали традиционно в качестве форпоста России на Кавказе. Они поддерживали Российскую империю в региональных войнах с Османской и Персидской империями.

Ухудшение позиции российского государства в отношении к армянам приходится уже на начало правления Александра III. Через год после вступления на престол император дает указание новому министру внутренних дел Д. А. Толстому предпринять действия против армянского национализма. Принятые меры касались, в частности, закрытия части армянских школ. Российская империя не нашла возможным выступить против Османской империи во время «хамидийской резни» армян в Османской империи в 1894-96 гг. Занимавшему в тот период времени пост министра иностранных дел князю А. Б. Лобанову-Ростовскому приписывались слова: «Нам нужна Армения без армян». На период с 1895 по 1905 годы приходится нахождение в должности наместника Кавказа князя Г. С. Голицына, единственного из череды российских наместников, занимавшего антиармянскую позицию, близкую даже к армянофобии. В публицистике того времени армянофобскую позицию с использованием расистских доводов занимали В. Л. Величко, А. С. Суворин, И. Г. Чавчавадзе. Величко писал, что неблагонадежность армян определяется расовым инстинктом ненависти к любой государственности.[55] Конфликт с российскими властями приобрел наибольшую остроту в 1903 году в связи с реализацией императорского указа о конфискации имущества армянской церкви.[56]

Режим не смог идеологически самоопределиться. Выбор между европеизационными и неославянофильскими установками так и не был совершен. В результате не только западники, но и сторонники православной монархии относились к Николаю II резко критично. Обратимся к оценкам ведущего теоретика российского монархизма начала XX века Льва Тихомирова: «Промелькнуло царствование Александра III. Началось новое царствование. Нельзя придумать ничего более противоположного! Он просто с первого дня начал, не имея даже подозрения об этом, полный развал всего, всех основ дела отца своего и, конечно, даже не понимал этого, так значит, не понимал, в чем сущность царствования отца. С новым царствованием на престол взошел «русский интеллигент», не революционного, конечно, типа, а «либерального», слабосильного, рыхлого, прекраснодушного типа, абсолютно не понимающего законов жизни. Наступила не действительная жизнь, а детская нравоучительная повесть на тему доброты, гуманности, миролюбия и воображаемого «просвещения» с полным незнанием, что такое просвещение. И вот началась за чепухой чепуха, началось все распадаться то внутри, то извне…» [57]

Казалось бы, царь лично тяготел к православной традиции. Одно время его даже посещала мысль оставить царский престол и стать патриархом. Но православие Николая II не имело глубоких мировоззренческих оснований. Его религиозность являлась в большей степени склонностью к суевериям. Этим объясняется влияние на царя западных эзотериков типа Филиппа Вашода и Папюса. Плохо увязывается с образом православного святого факт посвящения Николая II Папюсом в члены Ордена мартинистов. А без православной теологии сама идея самодержавной власти как помазанничества Божьего лишалась смысла.

Создаваемый сегодня в отношении Николая II образ православного государя мало соответствует действительности. Увлечение императора оккультизмом говорит о том, что воззрения его были достаточно далеки от ортодоксального православия. Отношения между ним и церковными иерархами были достаточно напряженными и противоречивыми. Царский указ об «укреплении основ веротерпимости» был воспринят в церковной среде крайне враждебно. С резким осуждением его выступил, в частности, св. Иоанн Кронштадтский. Лейтмотивом оценок царского указа были слова сенатора А. Н. Нарышкина: «Он предал православие».[58] Не любимая в народе царица Александра Федоровна, по-видимому, оказывала влияние на супруга не только в вопросах двора и политики, но и в мировоззренческом плане. А воззрения императрицы на православный клир являлись типичным взглядом лютеранки: «Духовенство не только не понимает церковно-государственных задач, но не понимает даже веры народной, не знает народных нужд и потребностей… Особенно архиереи… Служители Церкви… не умеют привязывать к себе ни интеллигенцию, ни простой народ».[59] Итак, для оппозиции Николай II был однозначно враг. Но и для консервативных сил он не являлся своим. Судьба его, по сути, была уже предрешена в 1905 г.

Развиваемая при Александре III идея русской национальной модернизации стала при последующем царствовании пробуксовывать. Эта пробуксовка была связана с отсутствием государственной воли для осуществления движения по намеченному пути. Главная, стоящая на повестке дня задача заключалась в синтезе модернизационных потенциалов развития с традиционными для России ценностями и институтами жизнеобеспечения. Именно такого соединения достичь не удалось. Намеченная при Александре III тенденция синтеза оказалась прервана. Во вторую половину 1890-х гг. страна по инерции прошлого царствования еще казалась достаточно успешной. К революции 1905 г. разбалансировка России между полюсами традиционализма и модернизма достигла критической точки. Далее из состояния кризиса Российская империя так и не вышла. Для этого выхода требовался соответствующий масштаб государственного разума и государственной воли. Ни того, ни другого у Николая не было.

«Либеральствующий интеллигент на престоле», – так оценивали Николая II консерваторы. Для них он «своим», лидером монархической партии не являлся. Обвинения в его адрес состояли не столько в том, что он не имел волевого характера или устранился от ведения государственных дел в пользу семейного очага. Его обвиняли за курс либерализации, извращении самого смысла самодержавной власти в России. История падения николаевского режима поучительна для современной российской власти – нельзя сидеть на двух стульях одновременно. Нельзя быть одновременно и либералом, и сторонником российского великодержавия. Сидение на двух стульях угрожает перспективой провалиться между ними, оказаться без какой-либо опоры. Так, всеми оставленный и преданный, был свергнут с престола в феврале 1917 года Николай II.

Наука и образование

Государственная власть не смогла не только опереться на идеологический фундамент, но и оседлать передовые достижения науки. Научные разработки при принятии государственных решений не брались в расчет, отсутствовала сама система связи власти и научного сообщества. Многие сделанные в России изобретения не были своевременно запатентованы и внедрены в производство. Их патентовали иностранцы, и Российская империя была вынуждена впоследствии ввозить соответствующие технические новшества из-за рубежа. Блокировался пропуск в академическую элиту наиболее передовых российских ученых, уступавшим продвигаемым вверх по служебной лестнице посредственностям. Среди академиков дореволюционной Академии наук нет имен Н. И. Лобачевского, Д. И. Менделеева, Н. Е. Жуковского, Н. И. Пирогова, С. П. Боткина, В. И. Даля, К. Э. Циолковского, А. Г. Столетова, А. С. Попова, П. Н. Яблочкова, А. Ф. Можайского, В. С. Соловьева, Н. Я. Данилевского, С. В. Ковалевской. Многие выдающиеся российские ученые, отчаявшись в борьбе с бюрократией и ретроградством, уезжали работать на Запад, где для них создавали специальные лаборатории, предоставляли широкие возможности творчества. А между тем Россия оказывалась все более в положении технологического аутсайдера. Русско-японская и Первая мировая войны воочию продемонстрировали связь технологического аутсайдерства с военными поражениями. Это наглядно видно, в частности, по темпам военного самолетостроения в воюющих державах, а также росту доли закупаемых Россией пулеметов у США на нужды русской армии.[60]

Россия предъявляла миру целую группу величайших ученых. Однако материальной и людской базы для внедрения их открытий не существовало. По совокупному числу научных работников Российская империя отставала от США в 3 раза. По такой важнейшей для третьего и четвертого технологического уклада отрасли хозяйства, как химия, отставание от Соединенных Штатов было и вовсе 12-кратное, а от Великобритании и Германии – 6-кратное. Инновационный прорыв был бы в этих условиях невозможен. Для осуществления модернизации на повестке дня стояла задача смены модели государственности. Власти между тем демонстрировали неготовность к таким изменениям. Модель традиционного общества могла показаться более нравственной, соотносящейся в большей степени с идеалом патриархальной семьи. Но ее сохранение в условиях мировой империалистической экспансии грозила России геополитическим разгромом.[61]

Устойчивый рост числа грамотных происходил и до революции. Но темпы этого роста были в свете мировых технологических вызовов неудовлетворительны. Россия принципиально отставала от передовых стран Запада, выходивших на уровень стопроцентной грамотности взрослого населения.[62]

Внешнеполитические просчеты

В целях поддержания высокого рейтинга власти Россия оказывалась все более перед искушением применения военной силы. Победа над внешним врагом представлялась самым простым и легким способом достижения популярности. «Бряцание оружием» все более усиливалось.

Среди российской элиты распространилась идея, что для отвлечения масс от революции и укрепления режима нужна «маленькая, победоносная война». Такой войной мыслилась военная кампания против Японии. Не известно, произносил ли фразу о маленькой победоносной войне министр внутренних дел К. Ф. Плеве, но идеи такого рода циркулировали в государственных кругах. Русско-японская война, как известно, не оказалась ни маленькой, ни победоносной. Бюджет был растрачен. Поражения подтолкнули к революции, едва не приведшей к падению режима. Проходит немного времени – Российская империя ввязывается в новую войну, подведшую черту под ее существованием.

Николай II в своих воззрениях на международные отношения был утопистом. Модель российской внешней политики, по меньшей мере, на начальном этапе его царствования выстраивалась вокруг императива пацифизма. Эта позиция отразилась в эпатировавшем весь мир российском меморандуме о всеобщем разоружении. Исключительно усилиями российской дипломатии была инициирована и проведена Гаагская мирная конференция. Ее решения, ставшие важной вехой в развитии пацифизма и формировании наднационального органа управления – впоследствии Лиги наций – собственно для России были скорее негативны. Что означала на практике конвенция «О мирном решении международных столкновений»? Спорный вопрос выносился в коалиционный арбитражный суд, где коалиция представительства западных стран проводила бы антироссийское решение. А что означала на практике конвенция «О законах и обычаях сухопутной войны»? В перспективе большой военной кампании тактика «народной войны» образца 1812 г. была бы уже невозможна. Аналоги возникают с дипломатическим курсом политики «нового мышления» М. С. Горбачева. Тогда, как и при Николае II, государственное руководство поддалось пацифистским иллюзиям, забыв об интересах своей страны. Крушение николаевской пацифистской утопии показательно. Вначале Русско-японская, а затем – и Первая мировая война, с небывалыми для конфликтов прошлого человеческими жертвами, дезавуировали значение российского антивоенного меморандума.

У Российской империи при Николае II отсутствовала стройная геополитическая стратегия. Император долго не мог решить, какой из союзов – с Германией или с Англией и Францией – ему более предпочтителен. Выбранный в итоге ориентир на союз с Британской империей, объективно основным геополитическим противником России, ставил страну в исходно проигрышную позицию при любом сценарии грядущего военного конфликта. Российская империя вступала в роковую для себя Первую мировую войну, не имея четкого представления о своих целях и интересах. Еще в меньшей степени было понимание тех ценностей, во имя которых империя жертвует сотнями тысяч солдатских жизней.

Во время Первой мировой войны Российская империя парадоксальным образом оказалась в союзе с чужеродными ей по идеологии и политической организации государствами – республиканской Францией и парламентской монархией – Англией. Напротив, в стане противников были режимы, сходные по своей природе с российским самодержавием. Пропаганда воюющих государств утверждала, что война идет не только за территории, но и за торжество собственных политических принципов, соответственно, либерально-демократических для стран Антанты и право-монархических для Четверного союза. Для России же война при существующем раскладе сил в идеологическом отношении была абсурдной. Российская империя оказалась волею исторических судеб не в том лагере, в котором она, казалось бы, должна пребывать в силу своих политических форм и цивилизационного содержания. Принципиальной ошибкой было заключение союза с главным геополитическим противником России – Британской империей. По-видимому, осознание этого, по истечении нескольких лет военных действий, стало приходить и к Николаю II. Но было уже поздно.

В результате войны четыре империи – Российская, Германская, Австрийская и Османская – рухнули фактически одновременно, в течение одного года. Каждая из них идеологически представляла одно из направлений традиционных религий, и потому их крушение было одновременно крушением оплотов именно религиозных. Это была победа в идеологическом плане – либерально-секулярных сил, в геополитическом – сил атлантистских. К Антанте в конце войны примкнули еще и Соединенные Штаты Америки. Российская империя, по сути, соучаствовала в собственном уничтожении.

Монархия не смогла оседлать объективно происходившие в мире и российском обществе модернизационные процессы. Препятствием на их пути оказалась архаическая система, в рамках которой продолжала функционировать империя. Модернизация, действительно, была для России жизненно необходима. Усиливалась геоэкономическая борьба и геополитическая борьба. По отношению к этой стадии мирового развития Дж. Гобсон в 1902 г. применил понятие «империализм». Начиналась серия войн за колониальный передел мира между ведущими экономическими державами. Русско-японская война была в их числе. И ее Россия проиграла. Задержка модернизации означала бы периферизацию Российской империи, вытеснение ее на положение аутсайдера, а в перспективе – гибель. На повестке дня стоял вопрос о переходе к новому индустриальному укладу. Однако программа и идеология модернизации у власти отсутствовала. Для Николая II она вообще не стояла в актуальной повестке. Единый политический курс, стратегия царствования вообще отсутствовали.