Вы здесь

Около музыки. Наушники (Нина Дашевская, 2015)

Наушники


Мы с Никитой совершенно разные. Мой папа как-то сказал про нас: «лед и пламень»; и я обиделся. Потому что понятно же, кто из нас пламень получается. А я, его родной сын, выходит, лед, что ли!

У нас общего – только замечания в дневнике. Количество. А качество разное. Мне пишут одно и то же: «Не слышит учителя!», «Витает в облаках», «На уроке присутствует чисто физически». Это, конечно, физичка написала. А потом географичка у нее собезьянничала: «Присутствует чисто географически». Я вот жду такого же остроумия от математика. С них станется – друг у друга списывать изо дня в день одно и то же. Мне иногда кажется, что они через мой дневник перемигиваются.




А вот у Никиты! «Принес в школу живого ужа», «Поджег библиотечную книгу»… или вот последнее: «Прилепил к потолку мышь жвачкой. И в процессе объяснения нового материала она упала прямо на учителя!» Мышь, конечно, игрушечная была. Но похожая!!! Конечно, Никита думал, что кто-то из наших будет у доски отвечать. А Маргарита ходит там, ходит, объясняет, объясняет! А мышь – болтается, болтается…




О, что было!!! К директору вызывали, конечно.

А директор наш дверь закрыл и потихонечку спрашивает:

– Кукушкин! Все прощу. Только объясни: как ты это смог сделать?!

По крайней мере Никита нам именно так потом рассказывал.

Ну вот. А еще мы ходим в музыкалку. Только я играю на виолончели, а Никита – ударник. Барабаны, значит, и ксилофон. Вот теперь вам, наверное, окончательно все ясно.

Мы учились в одном классе шесть лет и абсолютно не замечали друг друга. То есть это он меня не замечал, меня вообще мало кто замечает. А его! Он так устроен, что только заходишь в класс – и сразу видишь его. Его светлую растрепанную голову и какой-нибудь желтый свитер.

– Кукушкин!

– Я! – отвечает он и выходит к доске на руках.

И наша новенькая молоденькая физичка внимательно его слушает и, не моргнув глазом, ставит пятерку. И спрашивает еще:

– Тоже перевернутую ставить?

А про наш класс так говорят: «Седьмой „Б“? Это тот, в котором Никита Кукушкин?»




Так вот, однажды мы с музыкальной школой поехали на гастроли, с нашим оркестром. Настоящие гастроли! В Новгород. На три дня. И нас с Кукушкиным поселили в один номер. Все как-то договорились заранее, кто с кем будет жить, а я – нет. Мне было все равно. Потому что у меня никогда не было друга. А у Никиты – наоборот! Миллион друзей. И каждый подумал, что он будет с кем-то другим. Поэтому он тоже остался без соседа. Ну, нас и поселили вместе. Все-таки одноклассники.

– С кем ты? – спросила меня Лелька. Она тоже моя одноклассница, нас трое в оркестре из нашего класса. – Что?! С Никитосом?! Ну, ты попал!

И я вдруг обиделся. Во-первых, почему это я попал? А во-вторых, за «Никитоса». Потому что мне нравилось слово «Никита». Простое и крепкое. Говоришь, будто орех перекатываешь за щекой: Ни-ки-та. Согласные, как сухие полешки. Как ксилофон. Ему подходит, он ударник. Никита Кукушкин, па-парам, там-тирам. Будто барабан и тарелочка. А у меня дурацкое имя. Будто вообще никакого нет.




В общем, Никита взял карточку-ключ от комнаты и пошел себе вверх по лестнице. Хорошо ему – палочки барабанные в рюкзак, и вперед! А я тащусь со своей виолончелью… В общем, он первым открыл дверь. И сразу, прямо в кроссовках, рухнул на кровать. И заорал:

– Темницы рухнут, и свобода! Нас! Примет! Радостно! У входа!!!

– И братья ключ нам отдадут, – пробормотал я.

– Чего? – удивился Никита.

– Ничего. Ключ отдай, карточку, без нее свет не включается!

Никита вскочил с кровати, как-то подпрыгнув спиной, будто пружинка. И спросил:

– Ты откуда это знаешь?

Я почему-то смутился.

– Ну… Не знаю. Стихи. Дома книжка есть.

– Слушай, Оська, а ты, похоже, ничего чел!

Оська. Вот оно, мое имя. Мой ужас. Одна согласная, и та какая-то никакая. Приходится обязательно добавлять «к». Но тут я как-то забыл, что у меня некрасивое имя.

Никита вставил карточку, и стало светло.

В общем, мы проболтали с ним всю ночь. Его ждали в семи разных местах – играть в карты, травить анекдоты, ходить по гостинице и подсовывать нашим под дверь дурацкие записки… Но опять вышло то же самое – каждый думал, что он с кем-то другим. И за ним никто не зашел.




И хорошо, что не зашли.

Только я сам не понял… Как можно было вот этому человеку… Вот этому лохматому Никите-барабанщику рассказать то, чего я раньше никому не рассказывал. Я вроде бы никогда и не хотел про это рассказывать, а оказалось, что хотел. Очень. Причем всякую ерунду.

Что мы дружили до школы с Лелькой Погореловой, которая сейчас и не здоровается со мной никогда. Хотя мы соседи. Что мы с ней копали вместе червяков и ловили жуков. Теперь, конечно, странно представить, что длинную Лельку в вечных «уггах» с какими-то блестящими штуками когда-то интересовали червяки.




– Что, прямо так в руки брала?! – восхищался Никита.

– Ну да… Она первая и брала! И в карманах домой таскала!

– Ух ты… Лелька? Надо же!

Ну и Никита мне рассказал то, что никому никогда не рассказывал. Про ту же самую Лельку. Я обещал, конечно, что – никому. Ну и вам поэтому тоже не расскажу. Надо же – Лелька. Вот бы никогда не подумал.

А еще я показал ему свои стихи. Тоже не думал, что кому-то когда-нибудь покажу.




И он… В общем, я знал, что он не будет смеяться. Сразу понял. Но что он прочтет и скажет: «А ведь не ужасные стихи… Ты, Оська, похоже, прямо поэт». Этого я никак от него не ожидал.


Утром мы проспали завтрак. И нас разбудил звонок валторниста Кольки Солнцева:

– Вы чего! С ума сошли! Выезд на репетицию через пять минут!

Ну, я ноги в джинсы сунул, и мы помчались. Никита вообще спал не раздеваясь.

И я думал: «Что, что теперь будет?! Посмеется он надо мной или нет? Над моими стихами и вообще… Скажет другим? Не скажет?»




У автобуса толпа ребят:

– Кукушаныч, садись с нами!

– Никитос, к нам давай! Ты где вообще тусил вчера?…

А Никита спокойно шлепнул каждому по ладони и вдруг сказал:

– Не, я с Оськой сяду.

Так у меня появился друг.

И я неожиданно оказался с ним во всех его компаниях и с удивлением обнаружил, что мне с людьми как-то хорошо. А я всегда думал, что мне, кроме книжек, никто не нужен.

И мне не жаль было даже новой куртки, которую прожгли сигаретой. Плевать, конечно, на куртку. Но мама потом плакала, говорила, что я весь пропах дымом. Что вот дедушка дымил как паровоз и умер молодым. И не верила мне, что я не курил (хотя это правда).




А вот Никите сразу поверила. Я, честно говоря, был уверен, что наша дружба – на три дня. Только на эту поездку. Потому что так не бывает. Что уж такого во мне интересного, чтобы Никита Кукушкин стал со мной дружить. Ему вон всех всегда мало. А я… Что во мне такого особенного, чтобы ему не надоесть. Приедем домой из поездки – и привет.

После гастролей я заболел, конечно. Сразу же. Я вообще очень легко заболеваю, и даже с удовольствием. Лежал себе и читал с планшета все подряд.




А вечером в дверь раздался звонок. И я услышал неожиданное:

– А Оська дома?…

Никто раньше так не спрашивал. Я вообще-то далеко живу от школы, семь остановок ехать на троллейбусе.

А Никита приехал.

– Адрес? У Погореловой спросил, конечно! Ты же сказал, вы соседи. Да ну, совсем рядом, десять минут! – И он поставил в угол свои ролики.




А потом пошел на кухню очаровывать мою маму. И мама очаровалась.

– Надо же, Оська. Вот не думала, что ты можешь подружиться с таким интересным мальчиком.

Не думала она. Думала, что ее сын – так, аппарат для поглощения пельменей.

* * *

А потом мы с ним придумали группу. Когда он узнал, что у меня гитара есть и что я немного играю.

– О, камрад!!! Давай! Забацаем что-нибудь. А, Оська? Перевернем умы. Зажжем! Чего ты, давай!

И мы дали. Я за неделю научился довольно неплохо играть. А Никита, оказалось, играет на клавишах очень прилично. Он раздобыл синтезатор, ему даром отдали какие-то друзья отца. Жуткий зверь, а не синтезатор. У этого престарелого мастодонта не работало несколько клавиш, но Никита как-то обходился без них. И музыку к нашим песням писал он. Оказалось, к моим стихам можно музыку… Что из них можно – песни. И что… что от музыки, Никитиной музыки, они не станут хуже. Даже, может, и получше.




Мама, конечно, немного переживала, что я забросил виолончель. Но Никита заверил ее, что игра на гитаре «очень развивает гармоническое мышление».

К тому же в одну песню мы вставили виолончель. То есть я там бросаю свою гитару и устраиваю такой виолончельный запил… Самому нравится, я такого на виолончели никогда не играл и не слышал ни у кого. А Никита там только подыгрывает мне тихонько на тарелочке. Пока на синтезаторной, а потом будет на настоящей. Здорово так – моя виолончель и его тарелочка.




Это моя любимая песня, про «Летчика Экзюпери». Я долго боялся эти стихи Никите показывать, думал, он смеяться будет. Ну и вообще, не хотелось, чтобы он его трогал, Летчика моего, музыку там сочинял. Казалось, испортит. А Никита прямо им заболел. И потом примчался ко мне – и, не снимая куртки, сразу за клавиши. И показал. И оказалось – вообще. Сумасшедше здорово! Не думал, что из моих стихов можно такое сделать, настоящее. Ну и соло виолончельное там отличное получилось. Никита считал, что «Летчик Экзюпери» будет самая наша хитовая песня. «Бомба», – говорил.




А потом произошла и вовсе невозможная вещь. Я вышел за хлебом, а когда вернулся, услышал на кухне Никитин голос. Мама все восхищалась, что он, ударник, так здорово на синтезаторе играет.

– Да что вы, в самом деле. Ваш Оська в сто раз талантливее меня. Что там я, просто знаю несколько аккордов. И перебираю их. За полгода можно выучиться. А вот Оська… Вы хоть стихи его видели? Да вы что! Такие стихи – вообще!!!

И тут он увидел меня. Мои широко раскрытые от ужаса глаза. И он улыбнулся широко и сказал:

– Ой, камрад… Похоже, я тебя заложил… Извини.

Знаете, что в этом невозможного? Что я на него не обиделся. Вообще. Не могу на него обижаться. То есть… То есть я тогда думал, что не могу.

* * *

Есть у нас в классе такой человек – Гиреев. Человек этот… Если честно, я бы хотел, чтобы его вовсе не было. Вообще – таких, как он. Особенно когда я увидел, как он Мансура ткнул головой о батарею.

– Не стой здесь, – сказал ему Гиреев.

И добавил такое слово, которое я не хочу повторять. В общем, в том смысле, что Мансур нерусский. Поэтому нечего ему стоять здесь, где Гирееву пройти надо.




У меня прямо все внутри опустилось. Холодно стало внутри. Потому что человек, нормальный человек – я же нормальный? – должен был… должен был что-то сделать. Не знаю что… А я в этот момент очень некстати вспомнил, что я, в общем, тоже не очень русский. И что Гиреев меня выше на голову и толще раза в полтора. И что мне… что мне руки надо беречь. И на всякий случай голову еще.

Поэтому я подождал, пока Гиреев уйдет, а потом подошел к Мансуру. Он сидел у батареи и трогал лоб.

– Больно?

– Отстань, – сказал Мансур.

И я отстал. Но теперь каждый раз, когда я видел Мансура, у меня что-то ухало внутри. Вниз. А когда я видел Гиреева… В общем, я предпочитал его не видеть.

Он сам меня нашел. Ну, а я сам был виноват – нарвался. В тот день никто не сделал английский, кроме меня. Тема была сложная. А я не знал, что она сложная, у меня мама преподает английский в университете. И я не понимаю, что для всех остальных сложно, а что – нет.

В общем, Гиреев молча забрал мою тетрадь и пошел что-то оттуда перерисовывать. Я немного постоял и посмотрел на крошечную ручку в его огромном кулаке и отполз тихонько в сторону буфета.

А потом вернулся и увидел Никиту. Он стоял ко мне спиной, и вокруг него, конечно, толпился народ. А потом к нему подошел Гиреев. Я стоял за таким выступом, вроде колонны, и Гиреев меня не видел.

Он подошел к Никите и ткнул в него моей тетрадкой.

– На, – сказал он. – Жиду своему отдай.

И Никита… Никита кивнул. Просто кивнул, и все.




У меня подогнулись колени. И кончился воздух. И я… пошел тихонько. Тихонько-тихонько. И дошел так до самого дома. Семь остановок, безо всякого троллейбуса. Зашел. Лег на диван. И перестал думать. Мысли кончились.




А потом в дверь позвонили. И я не открыл. И позвонили еще раз. И я опять не открыл.

Никита зашел еще раз, ближе к вечеру. Мама уже вернулась с работы, и он говорил с ней.

– Что случилось? – спросил он.

Я спрятался на балконе.

– Не знаю, – растерянно ответила мама и взяла у него мою сумку. – Вышел, наверное, куда-то… Только что здесь был…

Я не ходил в школу три дня. А потом пошел.

– Оськ… Ты что? – спросил меня Никита.

Я не ответил. И получил свое: «Присутствует на уроке чисто биологически».

Он, конечно, не знал, что я слышал. Но что… что он – вот так… ему это нормально? Что «жид»? Да? И… он хотя бы должен был сказать мне. И у него теперь при виде меня ничего там не ухает? Вниз?

И… я не понимаю. Ведь он не боится Гиреева. Тогда, с Мансуром… я рассказал ему. И Никита тихо подошел к этому недоумку и сказал ему несколько слов. Очень тихо. И Мансура больше никто не трогал.

А я?!!

Я подумал, что мне нужно пережить как-то всего один год. Потом, за девятый, сдам экстерном.

Все равно как, хоть на трояки. И пойду в музучилище. Там будут новые люди. Таких, как Гиреев, там точно не будет, в музыкальном таких не может быть.

И дружить я там ни с кем не буду. Хватит с меня. Надружился.

Хотя Никита, конечно, еще зайдет. Синтезатор-то у меня. А его надо отдавать. Жаль, что не вышло у нас группы. По-настоящему жаль. Могло бы выйти дело.

* * *

У меня все крутилась наша песня одна, смешная, про людоеда, который терзался выбором – съесть принцессу или нет. И одному скучно, и кушать хочется. Съел, конечно. Голод не тетка. И не дядька.

Слопал, значит, их высочество,

И рычит от одино-очества-а-а…

Здорово это Никита пел, смешно. В этом месте он должен был бросать свой синтезатор и бежать к барабанам. Пока мы дома репетировали, он взял у мамы разные кастрюльки и лупил по донышкам ладонями, не громко, но так здорово, ух!

Рычит, значит, от одиночества. На самом деле все это ерунда. По-настоящему мне только Летчика жалко, больше всего. Летчика моего Экзюпери. Что его не будет, никогда. Песни этой. И соло моего виолончельного тоже не будет.

Просто окно открой

И смотри, смотри

Видишь, машет тебе рукой

Летчик Экзюпери.

С неба – машет тебе рукой…

Ты ведь тоже,

Тоже видишь его?…

Не может Никита это петь. Не видит он моего Летчика, если вот так просто может кивнуть Гирееву, и все. Если ему это нормально, что меня – таким словом. Ну и пусть, и пусть.




Черт с ней, с дружбой этой. Жил как-то раньше и теперь проживу. А вот Летчика жаль, что не будет.

* * *

И в этот раз дверь открыла мама. И я услышал непривычное:

– А Иосиф? Дома?

Иосиф. Как странно. Я подписывал этим именем свои тетради, слышал его от взрослых. А сейчас кажется – услышал первый раз.

– Проходи, Никита, – сказала мама, – тапочки надевай, холодно у нас!

– Спасибо, – отозвался он, – я в школе уже поел…

– Никита, – засмеялась мама, – вытащи, наконец, свои наушники! Никого не слышишь…

И я понял. Вдруг. Сел на пол и чуть не заплакал, как маленький. Все-таки какой он псих, вечно не слышит ничего в своих наушниках…

* * *

– Знаешь, Оська, мне всегда казалось – такое дурацкое имя у меня. У всех нормальные, а у меня на «а» кончается почему-то. И не сократить никак. Какое-то рабоче-крестьянское. А вот у тебя!!! Балдеж прямо. Иосиф. Библейское. Прямо чувствуешь связь времен. И-о-сиф. С ума сойти…