Вы здесь

Ожидание andante. Рассказы. Allegro emozionante (Ирина Джерелей)

Allegro emozionante

Мытарства Веры

Отношения Веры с Господом складывались плохо: он ее не слышал.

Вера ходила в церковь, выстаивала службы, целовала стекла безжизненных икон и сухие руки батюшек, старательно молилась, ожидая знамения, знака… хотя бы намека на то, что Господь любит ее. Но намека не было.

Заполненный людьми собор Веру пугал. Он давил ее тяжелыми сводами, дурманил запахами ладана, ослеплял блеском свечей, изматывал службами. Люди выстраивались в очередь у церковного лотка, выбирали крестики, свечи, иконки, религиозные книги. Стоящая за прилавком пожилая женщина в клетчатом платочке небрежно отсчитывала дешевые свечки и более аккуратно – дорогие, нервно раскладывала по прилавку пластмассовые иконки и раздраженно отвечала на пустые, как ей казалось, вопросы прихожан, которые никак не могли выбрать полезных им святых.

Впрочем, были среди покупателей и те, кто без колебаний заказывали необходимую церковную утварь и, получая сдачу, благодарно кланялись:

– Спаси вас Господи…

Хозяйка церковного лотка милостиво улыбалась в ответ одними губами, глаза ее оставались такими же строгими и осуждающими, как на старинных иконах в тяжелых окладах, застывших позади нее на стене.

Такая же торговля, только церковными обрядами, шла и за соседним столиком.

– Мне, пожалуйста, сорокоуст, – просила богато одетая дама и, рассчитываясь, щедро жертвовала на храм, а другая, серая и невзрачная, в мятом черном беретике, заказывала скромное «за здравие» и скупо отсчитывала мелочь.

В голову Веры, часто наблюдавшей такие сцены, приходили в этот момент совершенно крамольные мысли: «А как же просить помощи тем, кому нечем оплатить услуги батюшки? Молитвами?»

Люди вокруг крестились, прикладывались к иконам, и Вера делала то же самое. Она плохо понимала смысл таинства службы и оттого через время начинала уставать – косилась на маленькие наручные часики, думала о своем, рассеянно разглядывала согнутые под тяжестью грехов спины прихожан. Но стоило ей перестать креститься и подпевать слова молитвы вместе со всеми, как тут же, словно черт из коробочки, появлялась рядом одна из церковных старух и как бы невзначай больно толкала ее или, что еще хуже, шипящим сердитым шепотом делала замечание:

– Руки держи правильно, спаси Господи!

Вера вздрагивала, испуганно втягивала голову в плечи и заученно отвечала:

– Спаси вас Господи. Извините…

Иногда, пересилив смущение, она вместе с молящимися опускалась на колени и пробовала коснуться лбом затоптанного мраморного пола, но что-то в ней отчаянно сопротивлялось, охватывал нестерпимый, жгучий стыд. И она, одергивая и отряхивая длинную юбку, поспешно поднималась на ноги, чувствуя себя так, будто с нее сорвали одежду.

А глаза на иконах вдруг становились злыми, и накатывалась невидимая волна осуждения: «Красива, молода, и потому грешна, грешна, стократ грешна…»

Облегчение наступало только тогда, когда Вера, оборачиваясь и крестясь, покидала собор. Она с наслаждением вдыхала свежий воздух улицы, с интересом поглядывала на прохожих, которым до нее не было дела, и окуналась в привычную житейскую суету, забывая на время о храме.

Совсем по-другому Вера чувствовала себя дома.

В редкие минуты отдыха, когда муж уезжал по делам, а дети гуляли во дворе, оставаясь одна, она вновь и вновь подходила к иконам, которые висели на стене ее комнаты, и подолгу вглядывалась в строгие лики. Покой овладевал каждой клеточкой ее тела, тишина плавала вокруг, защищая и убаюкивая, не было злых церковных старух.

И приходило долгожданное ощущение Божественного всепрощения, будто печальная Дева Мария благословляла Веру, принимая ее со всеми тайными помыслами и недостатками. «Все было, есть и будет, – говорили глаза святых, – и нет ничего, к чему бы стоило стремиться столь страстно». Эти немые беседы приостанавливали суетный бег жизни, и многое, такое важное на первый взгляд, теряло свою значимость и отпускало душу на волю.

Вера всеми силами стремилась к пониманию истинной веры, но ее пугала строгость обрядов и особенно – равнодушное и, как ей казалось, осуждающее отношение батюшек. И все же любовь к Богу, светлая вера в его заступничество постоянно наполняли ее душу ожиданием волшебства. Как ребенок, не желающий согласиться с отсутствием добрых фей (иначе кто бы тогда побеждал злых?), Вера не хотела и не могла смириться с научным описанием мира, где человеческая жизнь измерялась незначительным временным отрезком от рождения до смерти.

«А что было до рождения? Что будет после смерти? Неужели природа так несовершенна, что не оставила человеку никаких шансов на бессмертие? Хотя бы на бессмертие души?»

Намаявшись на утренних службах, Вера стала приходить в собор днем, когда не было людей. Редкие свечи горели мягко, полумрак окутывал тело и успокаивал душу, а лики икон уже не казались такими строгими. И никто не обращал внимания на то, как она стояла, ходила, крестилась. И женщина в клетчатом платочке, продающая церковную утварь, уже не была такой нервной и охотно рассказывала ей о святых, показывала книги, позволяла подолгу рассматривать изображения на иконках.

Потом Вера зажигала свечи, разговаривала с ликами на иконах и просила у Бога добра и благоденствия всем, кого знала. Она думала о непредсказуемости судьбы, и постепенно вопросы о смысле ее собственной жизни отходили на второй план, и появлялась уверенность в том, что все будет хорошо. Единственное место, которое молодая женщина обходила стороной, было в левом крыле собора, где молились об упокоении душ умерших. Она не хотела думать о смерти, потому что в глубине души так и не смогла смириться с ранним уходом из жизни горячо любимых бабушки и деда.

И все-таки Господь Веру не признавал. Да и как он мог ее признать? Не было в ней силы соблюдать обряды, поститься, смиренно исповедоваться и причащаться. Она обвиняла себя в слабоволии и страстно мечтала о духовной стойкости, ибо за всем этим была обещана Божья благодать, которой так не хватало ее мятущейся душе. И тогда Вера решила при первой же возможности попасть в настоящий монастырь. Совсем скоро такая возможность ей представилась.


***

Слева, над осыпающейся дорогой, сжатой с двух сторон густым лесом, навис крутой склон, справа уходила вниз глубокая сырая балка. Несколько крутых поворотов – и видавшая виды легковая машина въехала на небольшую асфальтированную площадку, предназначенную для парковки. Вера повела мужа к строениям, стены которых едва были видны за деревьями.

Он так и не понял, зачем Вера потащила его в этот затерянный в горах женский монастырь, но жена смогла убедить его в святости и красоте этого заповедного места, и он ей поверил. А может, просто не хотел спорить о том, в чем совсем не разбирался. Высоко над головой смыкались кроны реликтовых сосен, образуя живой купол, в котором без умолку пересвистывались невидимые птицы и трещали суетливые белки. От их беготни по ветвям на сухую подстилку то и дело падали шишки и сосновая шелуха.

Солнце с трудом пробивалось сквозь хвойную завесу, редкие лучи остывали под ногами дрожащими оранжевыми пятнами. В пронзительно голубом небе, едва видимом сквозь густую хвою, неподвижно зависли легкие сливочные облака. За рощицей чинно расположились два спальных двухэтажных каменных корпуса монастыря и трапезная. А чуть ближе к лесу приветливо распахнула резную дубовую дверь низенькая беленая церквушка с чуть покосившимся крестом на крашеном голубом куполе.

Казалось, жизнь в монастыре замерла, время остановилось. На всем лежала печать ни с чем не сравнимого покоя.

Вера вошла в открытую дверь церкви. У прилавка с иконами, святыми книгами и свечами стояла молоденькая монахиня в черном одеянии и увлеченно читала. Казалось, что в ее руках не Псалтырь, а детектив Агаты Кристи. Домотканая дорожка вела в центр помещения, больше походившего на старинный крестьянский дом, чем на храм. Две колонны в виде столбов подпирали нависающий потолок.

По-домашнему беспорядочно разместились на стенах старинные иконы, скромный алтарь не подавлял обилием золота и серебра, в чистенькие окошки с вышитыми крестиком пестрыми занавесками щедро лился солнечный свет. Было уютно, тепло. Муж Веры так и не решился войти и топтался у входа, пряча за спину большие руки. Лицо его стало серьезным.

Внутри храма, за широким беленым столбом, Вера увидела батюшку, который самозабвенно молился. Это был худенький старичок с редкой бородой, одетый в скромную рясу, местами аккуратно залатанную. Спросив у монахини, как его зовут, Вера остановилась в стороне. Отец Михаил, закончив молитву, посмотрел на нее ласково, будто на родное дитя. Его глаза улыбались, а руки нежно поглаживали небольшой серебряный крест.

– Я слушаю вас…

– Простите, батюшка, мы с мужем первый раз здесь…

Она вдруг стала произносить совсем не те слова, которые приготовила во время пути: вместо измучивших ее душу вопросов о смысле сущего спрашивала о жизни в монастыре, о святынях, о монастырских трудностях, и отец Михаил охотно отвечал. Вера смущалась, сбивалась, потому что боялась спросить главное – да и не знала она уже, что для нее главное. И не хотелось говорить отцу Михаилу о своих «разногласиях» с Господом: эта скромная церквушка была наполнена великой любовью к жизни, к свету и теплу, и потому главным стало именно это, и ничего более.

Даже муж Веры, скептически относившийся к ее духовным метаниям, подошел под благословение и, получив его, неловко боднул носом серебряный крест. Домой ехали умиротворенные, говорить не хотелось, и настроение у Веры стало по-настоящему благостным. «Вот оно, – думала она, – нашла, нашла! Теперь я соберусь с духом, все обдумаю и приеду сюда снова. Отец Михаил обязательно ответит на мои вопросы. И еще я попрошу его быть моим духовным наставником. Он не откажет мне».

Солнце клонилось к убегающему горизонту, простирающиеся на многие километры поля пшеницы были полны величия. Впереди ждал дом, хлопоты, маленькие капризные дети и такая привычная суета. Все встало на свои места в причудливой мозаике мира, где и Господь, и обычная жизнь с ее неистребимой суетой, и церковь, и прихожане оказались единым целым в общей картине Бытия.


***

Ко второму приезду в монастырь, спустя два месяца, Вера с мужем подготовились заранее: купили на рынке десять пачек недорогого стирального порошка, упаковку мыла, крупу, муку и растительное масло. Хотелось взять с собой всего как можно больше, но не хватало денег.

Ранний сентябрь одарил воскресный день великолепной погодой, и на душе было празднично. Вера думала об отце Михаиле и представляла себе, как засветятся радостью глаза монахинь. Не благодарности ждала она, не награды, а радости от того, что появилась, наконец, и у нее возможность сделать доброе, богоугодное дело, и что встретился ей священнослужитель, не оттолкнувший ее. И кто знает: может, именно отец Михаил и станет тем человеком, который поможет ей избавиться от сомнений и проложить собственный Путь к Господу?

Служба к тому времени, когда они приехали в монастырь, уже закончилась, и в церкви было безлюдно. Никого так и не дождавшись, Вера вышла из храма и вдруг заметила быстро идущую по боковой дорожке монахиню в черном развевающемся одеянии. Она бросилась за ней:

– Постойте, сестра, постойте. Мы с мужем привезли для монастыря продукты, кому их отдать?

Молодая бледная девица в очках с неестественно выпуклыми линзами неприязненно взглянула на Веру, так резко вторгшуюся в ее мысли, и деловито спросила:

– За спасение души молитесь?

– Какое спасение? – опешила Вера.

Монахиня, глядя в сторону, разъяснила:

– Продукты и подарки в монастырь привозят за спасение души, грехи замаливать.

Кровь бросилась Вере в лицо. Еще недавно такое удивительное чувство ожидания чуда, согревавшее ее все эти долгие два месяца, вдруг стало смешным. Отрезвление обрушилось, как ледяной ливень, и показалось, будто из-за широкого ствола сосны кто-то невидимый издевательски показывает на нее черным скрюченным пальцем: «Наивная, наивная!».

Вера опустила глаза и спросила тихим ровным голосом:

– Куда отнести продукты?

– В трапезную, – ответила, как отрезала, монахиня и, сославшись на занятость, быстро пошла прочь.

За ней поплыла, развеваясь по воздуху, черная полупрозрачная накидка, словно крылья диковинной птицы. Вера некоторое время, не в силах оторваться от вида летящего траурного шифона, смотрела ей вслед. Потом, стряхнув наваждение, опомнилась и пошла к мужу.

С трудом открыв тяжелую двустворчатую дверь трапезной, они вошли в мрачный вестибюль. Это было очень старое двухэтажное здание с узкими окнами под потолок и широкой деревянной лестницей на второй этаж.

Возле одной из боковых дверей на низеньких скамеечках сидели две пожилые монахини и просеивали муку, напевая молитвы. Их взгляды были устремлены на собственные руки, пергаментные лица казались отсутствующими, размеренное мелодичное бормотание волнами поднималось под черную крышу и терялось в мрачных густых тенях стропил.

– Простите, кому мы можем отдать продукты?

Звонкий голосок Веры неприлично вторгся в песнопения, вопрос повис в воздухе. Женщины не подняли глаз, молитвы продолжали литься в гулкую тишину, шорох просеиваемой муки дополнял эту монотонную музыку.

Вера повторила чуть громче:

– Простите, пожа…

Одна из женщин, едва кивнув в сторону выхода, раздраженно прервала ее:

– Направо за углом дверь.

И снова их тягучие голоса заполнили пустое сумрачное пространство.

Вера с мужем испуганно выскочили на свет, будто чудом спаслись из затянувшего их омута, и пошли прочь. Как заведенные, молча повернули за угол: кривая тропинка привела к деревянному крылечку – черному входу в то же здание.

Возле ступенек навалом лежали пустые коробки из-под дешевого турецкого печенья, грязные стеклянные банки, полусгнившие доски, ржавеющий столярный инструмент. Вера осторожно поднялась по некрашеным скрипящим ступенькам и увидела обыкновенную кухню – с газовой плитой, баллоном и самодельным деревянным столом, на котором громоздились вымытые кастрюли, миски и тарелки.

На табуретке сидела опрятная пожилая женщина в обычной одежде и чистила картошку. Увидев мыло и продукты, она обрадовалась Вере и ее мужу, как званым гостям, засуетилась, стала все раскладывать по полкам. Ловко припрятав в карман фартука кусок мыла, виновато улыбнулась и вдруг спохватилась:

– А вы получили благословение у матушки игуменьи?

– Благословение? На что?

Удивление Веры было столь искренним, что женщина сочувствующе покачала головой:

– Ой, деточка, сходи за благословением. У нас все, кто приезжают в монастырь, должны благословение получать. А я пока порядок наведу.

Вера медленно вышла из кухни и, окинув взглядом безлюдный двор, вдохнула полной грудью пахнущий хвоей теплый осенний воздух.

– Ну что, и где твои благодарные монашки? – ее муж едва сдерживался, чтобы не взорваться от возмущения. – Порядки здесь у них, как у советских бюрократов…

Вера ласково погладила его по руке:

– Надо сделать, как они говорят. Сам знаешь, в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Попросив его подождать у церкви, Вера отправилась искать игуменью. Навалилась усталость, ощущение бессмысленности происходящего придавило к земле, ссутулило ее плечи, сделало тяжелой походку. Как-то серо, неуютно стало вокруг. Редкие солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь сосны, неприятно слепили глаза. Ветер в кронах сосен разгулялся и с глухим шумом гнул ветви, птицы умолкли.

Игуменья – сухонькая женщина лет сорока – во время короткого разговора отрешенно смотрела поверх головы просительницы, как будто перед ней была не молодая испуганная женщина, а прокаженная с изуродованным лицом. Она быстро дала благословение и милостиво разрешила посетить церковь. Вера неловко приложилась губами к руке игуменьи, и та, поспешно отдернув кисть, заспешила прочь.

В церкви по-прежнему было пусто, если не считать двух местных женщин в черных платочках, ставивших свечи за упокой. Вера остановилась у иконы Христа Спасителя, и снова серым прилипчивым роем налетели на нее давние мысли, и снова она подумала о том, что не укладываются в ее понимание веры плотские отношения с мужем, желание веселиться, встречаться с друзьями, покупать вещи, наряжаться.

Семейная жизнь молодой женщины без этих маленьких мирских радостей становится добровольной тюрьмой, и душа не находит успокоения, считая себя греховной. «Как примирить веру и любовь к мужчине? Почему женщина считается греховной от рождения? За какие грехи надо отбывать покаяние, если ты любишь жизнь и совесть твоя чиста? И за что так не любят церковники молодых женщин, отвергая их желание единения с Богом как нечто непристойное?.. Где же отец Михаил?»

Вера ждала, пока подойдет кто-то из послушниц, и вдруг увидела на стене белый лист бумаги, на котором под заголовком «Что не должен делать истинный верующий» были перечислены мирские занятия, считавшиеся церковью бесовскими. И среди них – чтение философских книг, занятие психологией, посещение театра и других зрелищ, спорт и другие полезные занятия.

«За что философию-то? Ведь наука наук», – грустно подумала Вера, вспомнив про тщательно собранную домашнюю библиотеку, где книги по философии и психологии занимали далеко не последнее место.

Появилась послушница – высокая красивая девушка с серым безжизненным лицом и потухшими глазами. Вид ее был болезненным.

– Скажите, подойдет ли отец Михаил? – обратилась к ней Вера.

– Не будет отца Михаила, его отослали в дальний приход, он теперь там служит. А у нас батюшка отец Григорий.

Голос послушницы был пустым, бесцветным, не было в нем интонаций, чувств – ничего не было. И оттого казалось, будто говорит не она, а кто-то за ее спиной.

Вера купила у послушницы иконку и книжечку об истории монастыря, окинула взглядом скромное убранство храма и вышла к мужу. «Пожалуй, никто здесь не ответит на мои вопросы, – решила она. – Вот только зачем отца Михаила из монастыря отослали?»

По маленькой аллейке, мимо сосен, шли молча – муж впереди, Вера за ним. Садясь в машину, еще раз увидели игуменью. Она стояла возле черного блестящего автомобиля, на котором, видимо, только что приехали двое упитанных мужчин среднего возраста. В раскрытом вороте рубашки одного из них сверкал внушительных размеров желтый крест.

Количество даров, доставаемых из багажника машины, свидетельствовало о большой любви вновь прибывших к Богу и об их горячем желании спастись. И то уважение, с которым игуменья внимала их просьбам, та готовность, с которой она громко обещала помочь их страждущим душам, дали понять Вере, что приехали действительно важные для женского монастыря люди.

Увлеченные беседой, ни игуменья, ни упитанные паломники даже не заметили, как исчезли с монастырской территории скромные «жигули» с незадачливыми дарителями никому не нужного хозяйственного мыла.

Ехали молча. Мимо плыли черные вспаханные поля, на горизонте застыла синяя гряда гор. Муж Веры примирительно заговорил первым, и оба стали делать вид, будто ничего не произошло. Вера думала о том, что случившееся на такой святой территории – еще одно испытание для ее неопытной души. Но было ужасно неловко перед мужем, который бросил все свои дела ради ее нелепой затеи – увидеть отца Михаила.

Перед въездом в город муж Веры вдруг свернул машину на проселочную дорогу:

– Давай остановимся в лесочке, поговорим.

Вера, кивнула, и, закусив губу, молча отвернулась, стала смотреть в открытое окно машины, пока пробирались по бездорожью в глубь леса. Она знала, чего хочет сидящий рядом с ней мужчина и, вопреки своему состоянию, не стала ему отказывать. Он не был верующим, к Богу не стремился, церковников называл «попами» и посещение монастыря считал блажью – лишней тратой бензина и денег, которых вечно не хватало. И только отец Михаил своим добрым отношением немного смягчил его сердце в прошлый приезд.

Близость вышла сумбурной, удовольствия не доставила, и настроение, в конце концов, стало просто гадким. Пытаясь выехать, надолго застряли в глубокой колее. Толкая машину, Вера разорвала узкий подол юбки и подвернула ногу. От отчаяния хотелось разрыдаться, но она изо всех сил сдерживалась, чувствуя свою вину.

Вечером, собирая нехитрый ужин, в десятый раз ругая себя за злополучную поездку в монастырь, Вера машинально выбросила в бумажный мусор, предназначенный для сжигания, использованный баллончик из-под дезодоранта. Ее сын потащил мешок на улицу, во двор, чтобы сжечь. Боковым зрением она видела в окно кухни, как красное пламя осветило двор, а потом раздался хлопок.

Замерев от ужаса, Вера выскочила на крыльцо и застыла, глядя на своего ребенка, который бежал к ней, оттопыривая торчащий из-под рубашечки локоток. Она уже мысленно представила, как через несколько секунд вздуется багровыми пузырями нежная кожица на теле ее мальчика, как не будет она знать, чем облегчить его страдания.

Эти несколько секунд бесконечно растянулись в пространстве. Ей хотелось завыть, и было страшно это сделать, потому что сын испуганно молчал, и только его неестественно распахнутые глаза кричали от боли и недоумения.

К счастью, все обошлось: в момент взрыва сын наклонился за упавшей палкой, и пламя только слегка лизнуло локоть. Кожа запеклась, быстро приобрела коричневый оттенок. Найденная в аптечке мазь успокоила боль, а материнская любовь изгнала из детского сердца страх. Под колыбельную мальчик уснул у Веры на руках, но лицо его и во сне оставалось напряженным.

Всю ночь Вера нервно перекидывалась с боку на бок и думала, думала… «Что это, жестокость Господа? Предупреждение? Или совпадение? Нет, это я сама виновата, нельзя было заезжать с мужем в лес после монастыря. Как бы там ни сложилось в монастыре, а все же святое место, намоленное. Значит, Господь отомстил? Нет, скорее – предупредил. Но за что он наказал ребенка? Где же твое милосердие, Господи?»


***

Прошло три месяца. Вера изменилась.

Всё, что случилось в тот вечер после посещения монастыря, напугало ее до такой степени, что она безоговорочно признала себя перед Богом греховной, недостойной и наконец окончательно смирилась и со строгостью правил и обрядов, и с недоступностью священников, и с вредностью церковных старух.

Она всеми способами стала избегать мужа и находила любые предлоги, чтобы отвергнуть его ласки, которые делали ее нечистой в собственных глазах. Близкие отношения с законным супругом потеряли для нее смысл, физиология стала камнем преткновения, любовь к мужу оказалась равнозначна похоти, и только духовная любовь к Богу имела право на существование в этом новом мире.

Отношения с мужем становились все напряженнее, однажды он в сердцах высказал ей всё: и про свои обиды, и про духовное рабство в монастырях и церквях:

– Да из таких дур, как ты, делают послушных зомби, на все готовых ради никому не нужной веры. Вы же фанатики! Ну как можно тратить воскресенье на службу вместо прогулки с детьми? Объясни мне, как?

– Опомнись, – грустно сказала Вера, – у нас ребенок чуть не стал инвалидом, а ты такое говоришь. При чем тут монастырь?

– Лучше бы я тебя не возил туда, – зло ответил он и ушел в другую комнату.

Он совершенно не понимал, что творится с его любимой и такой желанной подругой, куда исчезла ее веселость, почему потухли глаза и откуда в них такой страх. Страх и отвращение.

Всё в жизни Веры вдруг пошло как-то не так, словно выбита была из-под ног опора. Та же привычная суета, те же заботы, но не было в них радости, только вопросы, вопросы, вопросы. Она отстаивала церковные службы, еженедельно ходила на исповедь и каялась во всех грехах – существующих и надуманных – и все время говорила и говорила с Господом:

«Вразуми, Боже, где же Твоя справедливость? Почему так тяжек крест истинно верующего? Как жить в миру и что делать с мужем, который тебя, Господи, не признает? Дай силы стать мне преданной рабой Твоей и отторгнуть соблазны».

Вера читала церковные книги и видела в них столько противоречий, что отыскать какую-либо истину становилось уже невозможно. Разрешалось только одно: любить Бога, бесконечно смиряться и каяться. Но где был предел этого смирения, и что, на самом деле, считалось грехом? Вся окружающая жизнь предстала перед Верой скопищем пороков, которые засасывали ее, словно трясина, и не было уже сил выбраться на твердую почву. Выполнила супружеский долг – греховна, осудила соседку – греховна, рассердилась на ребенка – греховна.

Конечно, покаяние в церкви на какое-то время успокаивало, но мирская жизнь вовлекала в новый водоворот, и все повторялось сначала. И так до бесконечности. Зачем тогда было жить, если человеческое существование становилось одной большой жертвой Господу – такому равнодушному, холодному, ненавидящему человека?

Все теряло смысл, и только строгие постулаты церкви поддерживали иллюзию хоть какого-то направления. Вера держалась за веру, как тонущий – за корягу, и, окончательно потеряв всякую надежду обрести душевное равновесие, обессиленно плыла по течению.

Иногда она пыталась поговорить со священниками, но они туманно отвечали на ее вопросы и отсылали к молитвам и все тем же церковным книгам:

– Как отцы церкви говорят, так и поступай. А своего мнения не имей. Греховна.

И это постоянное «греховна» все больше и больше придавливало ее к земле, старило плоть, умерщвляло душу. Вера попала в ловушку собственной вины перед Богом. Священники, видя предельное отчаяние в ее глазах, даже усомниться не могли в том, что эта молодая женщина совершила нечто преступное и теперь искренне кается в содеянном.


***

Наступил ноябрь, холодные предзимние туманы окутали землю. Вера, окончательно измаявшись, решила во что бы то ни стало снова попасть в монастырь, чтобы замолить вину за всю греховность в мыслях и делах, что совершила она в тот памятный сентябрьский день.

«Как будет, так и будет. Если примут на послушание, останусь совсем, – думала она. – Лучше жить в монастыре, чем в миру и с мученьями. Может, мой муж другую себе найдет и будет счастлив. А так страдаем оба. Сыновьям Господь поможет, я за них молиться буду, авось, не пропадут».

Уверенная, что ей не откажут в послушании, молодая женщина солгала мужу, что едет в монастырь всего на два дня, и рано утром села в автобус.

От трассы долго шла пешком. Моросил мелкий промозглый дождь, лес терялся в густом тумане. Сразу у входа в монастырь Вера встретила игуменью, идущую по своим делам, и, приложившись к ее холодной руке, получила короткое благословение на послушание и вечернюю исповедь.

Все шло хорошо, если не считать сильного холода, который в горах стал просто нестерпимым. Он пронизывал тело до костей, но Вера мужественно терпела, надеясь отогреться в помещении. Матушка игуменья в этот раз была покладистой и мягким голосом направила гостью в трапезную, а потом в зимнюю церковь, где служба начиналась в четыре часа дня и шла до девяти вечера.

Пустая стылая трапезная была мрачной комнатой с грубо сколоченными деревянными столами и такими же скамьями. Сумеречный свет из окон едва рассеивал темноту. Неразговорчивая хозяйка налила Вере жиденьких щей. Предстояла исповедь, надо было поститься.

«Наконец-то, – думала Вера, хлебая алюминиевой ложкой подкрашенную теплую водичку с лопухами почерневшей капусты, – наконец-то никто не помешает мне остаться с Богом наедине. Наконец-то я смогу быть сама собой и молиться, не отвлекаясь на глупую суету».

А где-то в глубине души вдруг зашевелилось смутное гаденькое беспокойство, будто навсегда отрезала себе дорогу домой, предала семью, маленьких детей, доверившегося ей мужчину и собственную жизнь, и впереди – полный лишений и холода путь, ведущий в небытие. Но Вера постаралась отогнать поганые мысли: «Бес путает».

Зимняя церковь находилась в каменном спальном корпусе, с кельями и комнатами для послушниц. Здесь оказалось почти так же холодно, как и на улице. Чуть согревали свечи и беленная известью печь, в которую послушница время от времени подбрасывала труху и угольную пыль из разбитого ведра. Было темно и тесно, лики икон терялись во мраке, и только матово отсвечивали тяжелые старинные оклады.

Бесшумно собрались и расселись по лавкам немногочисленные послушницы, степенно вплыли две древние монахини, похожие на черных нахохлившихся птиц, и устроились у печи. Отец Григорий вошел стремительно, рассекая дородным телом вязкое холодное пространство, и, ни на кого не глядя, засуетился у алтаря. Был он широк в поясе, темноволос, на выступающем животе висел мощный серебряный крест. На вид ему было лет сорок.

Началась служба. Первые два часа Вера с наслаждением вслушивалась в древний язык молитв, крестилась, кланялась, вместе со всеми опускалась на колени и смиренно прижималась лбом к грубой ковровой дорожке. Всю себя она вверила воле Бога, и не было уже стыда, внутреннего сопротивления и смущения. И собственной воли тоже не было.

Постепенно сходила с нее вся мирская шелуха, обнажая незащищенную душу, свободную от забот о сущем. Нехитрые песнопения, которые Вера повторяла за сестрами, завораживали, уводили от реальности, и казалось, что плывет ее успокоенная душа по широкой древней реке, уносимая звуками молитв.

…А где-то в ночном туманном мареве, которое прячет берега этой реки, едва мерцающие огоньки свечей превращаются в горящие злобой глаза диких зверей, готовых растерзать потерявшую направление и нечаянно прибившуюся к берегу заблудшую душу. Еще бы чуть-чуть проплыть, продержаться, не утонуть – и разверзнутся врата Рая, хлынет оттуда ослепительное сияние встречающих Архангелов, исчезнут страдания.

И вот уже видится ей, как в нетопленой тесной церквушке стоит на ее месте седая сгорбившаяся старушонка в монашеской хламиде, ослепшая от ночных бдений над церковными книгами, и молится, молится, заученно выдыхая из впалого сморщенного рта: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери и всех святых помилуй грешную душу рабы твоей неразумной Веры. Аминь».

От усталости темное, едва освещаемое немногочисленными свечами пространство стало расплываться в ее глазах, закружилась голова, нестерпимо захотелось есть. Слова псалмов слились в один непрекращающийся поток, изредка прерываемый громкими восхвалениями Господа. В голосе священника почему-то появились угрожающие, давящие интонации, и Вера стала сопротивляться этому голосу, пытаясь вернуть благостное состояние, испытанное вначале, но тщетно.

Внезапно к ее сердцу подкрался страх, Вере стало плохо, она присела на скамью. Появилось ощущение, что все это происходит во сне, достаточно встряхнуться, сбросить с себя оцепенение, закричать, в конце концов, – и исчезнет монотонный голос священника, заупокойное пение послушниц, одуряющий запах ладана и нестерпимый холод.

Вдруг одна из старых монахинь тяжело поднялась, захлопотала возле подноса, стоящего на боковом столике, и стала разносить по церкви хлеб, смоченный вином. Вера встрепенулась в ожидании: очень хотелось есть. Старуха поднесла хлеб всем, даже местным жителям – мужчине и женщине в теплых фуфайках – всем, кроме Веры, которую не заметила или не захотела заметить. А может, слишком вызывающе белел в сумраке церкви, среди серых одежд и серых лиц послушниц, ее куцый беретик?

Сжавшись в комок, чтобы было теплее, Вера с трудом подавила готовые выплеснуться слезы и, прижав руки к солнечному сплетению, попыталась унять бьющую изнутри дрожь. Она старалась вслушиваться в слова священника, чтобы вовремя креститься, но ощущение нереальности происходящего усиливалось. Опять закружилась голова.

«Я должна выдержать все испытания, которые посылает мне Бог, – думала Вера, – ибо на все Его воля. Он не оставит меня».

Неожиданно к ней подошел мужчина в фуфайке. Наклонившись к ее лицу, тихо спросил:

– Вам хлеба не дали? Возьмите мой, – и осторожно вложил в ледяную ладонь суховатый белый кусок.

Она очнулась:

– Спаси вас Господи.

После съеденного хлеба, слегка смоченного вином, головокружение прошло, стало легче, но холод сдавил сильнее. Вере показалось, что наступила беспросветная ночь, и не будет ей конца. Никогда. Завывания ветра за окном, гул сосновых крон стали единственными звуками извне. Время остановилось, и круговорот пространства застыл в центре широкой вздрагивающей спины читающего псалтырь батюшки. Его фигура потеряла свои очертания, расплылась, и слова, словно ледяные иглы, кололи сердце Веры холодом. Уже не верилось, что их произносил живой человек.

И вдруг откуда-то из глубин ее души, где память хранила самое сокровенное, всплыл жаркий месяц май. Как живой, встал перед глазами тот, за кого она тайно готова была молиться и просить милости Божьей. Но был он иноверцем – далекий потомок монгольских князей, наделенный их восточной красотой, силой и отвагой.

Он читал ей стихи Блока. Из каких-то тайных карманов своей необъятной сумки доставал припасенные для нее сладости и угощал, словно ребенка. А вечером они гуляли по городу вдвоем, и майский вечер дарил счастье, почти невозможное в человеческой жизни.

Они были тайно влюблены друг в друга, и эта любовь, светлая, не тронутая плотскими отношениями, опьяняла. Вера вспомнила, как проходили они мимо играющих детей, и маленькая девочка, убегая от подружки, нечаянно прижалась к ее коленям теплым тельцем. Потом, подняв замурзанное личико, вдруг рассмеялась и, разжав грязные ручонки, убежала прочь. Смех ее был похож на звенящие колокольчики. А невдалеке, на площади, в лучах заходящего солнца пылал золотыми куполами собор, и веселый гул большого колокола созывал прихожан на вечерню.

Но был муж, которого Вера тоже любила, и была жена ее избранника, которую она хорошо знала. И двое маленьких детей. Ничего нельзя было изменить, и оба, понимая это, приняли решение расстаться. Вера страдала и металась, пытаясь его забыть, каялась на исповеди, но ничто не приносило облегчения.

В один из воскресных дней, когда Вера горько расплакалась, сидя на церковной скамье у стен собора, пожилая женщина молча отвела ее к старенькому батюшке лет восьмидесяти, который молился возле святынь. И Вера, увидев его добрые глаза, вдруг осознала, что ничего страшного в ее чувствах нет и не было. И мысль о том, что тайное желание соединиться с возлюбленным уже есть смертный грех прелюбодеяния, вдруг отпустила ее уставшее сердце. Всхлипывая, она смогла задать только один вопрос, на разговор сил уже не было:

– Батюшка, могу ли я молиться за иноверца?

Тот понимающе улыбнулся, глядя на ее опухшее от слез лицо, и ласково проговорил:

– Девочка, молитва женщины любого мужчину в рай приведет.

Ушла она тогда успокоенная. И странно: отпустили ее греховные мысли, и думалось только о том, что все пережитое было даровано Богом не как испытание, а как награда.


***

Служба закончилась неожиданно. Послушницы и монахини, бестелесными созданиями бесшумно выплыли за двери. Отец Григорий торопливо сложил церковные книги и собрался уже было покинуть холодное, пропахшее ладаном помещение, но подошла к нему старушка-распорядительница и, указав на застывшую Веру, что-то стала ему втолковывать.

Некоторое время они тихо спорили, и Вера поняла, что священнику хочется поскорее уйти в тепло. Но, видно, чувство долга у батюшки возымело верх, и он кивком головы подозвал ее к себе.

– Говорите, – напористо произнес он.

Но все совершенные грехи, как назло, вылетели из головы, и уставшая от службы и холода молодая женщина растерялась.

– Ну, что вы молчите? Почему я должен вытягивать покаяние из вас клещами? Говорите же! – желая быстрее закончить обряд, стал напирать священник.

– Батюшка, у нас в городе, в соборе, священники ни о чем не спрашивают, мы подаем записки, – пролепетала Вера, низко кланяясь.

– Давайте записку, – отрывисто проговорил батюшка.

– У меня нет записки, – Вера совсем растерялась и с внезапно нахлынувшим облегчением подумала, что покаяние не состоится и в послушницы ее не возьмут.

Отец Григорий раздраженно хмыкнул, некоторое время помолчал, обдумывая, что делать с нерадивой прихожанкой, потом стал задавать положенные вопросы. Обряд исповеди как-то сдвинулся с места, кое-как подошел к своему завершению, и отец Григорий непререкаемым тоном произнес:

– Тебе тридцать? До сорока лет будешь жить с мужем как жена, а после сорока – как сестра. В день по десять поклонов утром и вечером, молиться строго по молитвеннику, к покаянию готовиться по всем правилам, и чтобы такого больше не было. Светских книг не читать, в бесовских собраниях не участвовать.

Он жестко вбивал в ее отупевший от усталости мозг наставления, и каждое слово больно обжигало категоричностью и непримиримостью к жизни. Что-то глубоко внутри нее начало отчаянно сопротивляться, захотелось зажать уши руками, громко расхохотаться священнослужителю в лицо и бежать отсюда как можно дальше. Но ослабевшему от голода и холода телу было уже все безразлично, и она, согнувшись в поклоне, смиренно молчала: рядом с батюшкой было тепло. Хотя и с трудом, но грехи ей отец Григорий отпустил и на дальнейшую жизнь в миру благословил. И значит, можно было идти спать.

Длинный темный коридор, одинаковые двери, дождь, упрямо бьющий в стёкла… Холодная унылая комната с большими арочными окнами освещалась одной тусклой желтой лампочкой, свешивающейся с потолка на длинном перекрученном проводе.

На нескольких железных койках спали одетые женщины, столько же кроватей были пустыми. Одна из молодых послушниц испуганно встрепенулась во сне и отчетливо проговорила: «Спаси и помилуй, Господи». Вере досталась боковая койка у двери. Приветливая пожилая распорядительница постаралась устроить ее поудобнее и принесла два одеяла. Белье было серое, мятое, явно несвежее, но Веру это не беспокоило: все равно не раздеваться.

Впереди послушание: чтение псалтыри с четырех до шести утра, и она мечтала только о том, чтобы перед этим хоть несколько часов поспать. Спросив, где находится туалетная комната, Вера, задвинув под кровать тощую спортивную сумку, пошла мимо одинаковых белых двустворчатых дверей в конец безлюдного коридора. Вода была ледяной и обжигала окоченевшие руки.

Возвращаясь назад, к теплу постели, уверенно толкнула дверь. «Странно, почему свет выключили? Обещали подождать», – и, бесшумно закрыв ее за собой, дотронулась до кровати, ожидая нащупать мягкую поверхность матраца. Вместо этого ее пальцы больно ударились о пустую железную сетку. В углу комнаты что-то происходило: слышалась возня, похожая на борьбу, тяжелое дыхание. Вера испуганно замерла. И тут же резанул слух злой мужской шепот:

– Не противься, Мария, не перечь мне. Всё здесь – по воле Господа, и мои милости тоже, не будь дурой.

Что-то взвизгнуло, будто высвободилось, и в ответ – сдавленный женский голос:

– Да будь ты проклят вместе со своим Господом! Пусти!

Вера выскочила в темный коридор и некоторое время стояла, тяжело дыша, пытаясь унять колотившееся сердце. Невозможно было осмыслить услышанное, но благостный покой здания казался настолько умиротворяющим, что она тряхнула головой, как бы сбрасывая наваждение, и подумала: «Померещилось… Это от усталости».

Потыкавшись, словно слепой котенок, еще в несколько одинаковых закрытых дверей, она, наконец, вошла в освещенную комнату и, скинув куртку, быстро забралась под одеяло. Свет погас.

Вера в который раз пожалела о том, что не набрала побольше теплых вещей. Холодный воздух морозил легкие, начало болеть горло. Она закрывала нос то рукой, то одеялом, но становилось нечем дышать. Мысли приходили самые несуразные. Она думала о монастыре и его порядках… об отце Григории… о том, что никогда ей не вырваться отсюда и что жить ей только до сорока лет. За темными окнами завывал ветер, глухо шумели сосны, и липкая тьма казалась уже единственным состоянием мира, никогда не знавшего солнца… Незаметно навалилось забытье. И в тот же миг пронзительно вспыхнул свет, отозвавшись болью в уставших глазах.

«За мной», – поняла Вера и механически поднялась навстречу распорядительнице.

Они вошли в церковь. В ней было чуть-чуть теплее, возле подставки с книгой горела свеча, по углам плясали тени. Вера осталась одна. Уже после первых абзацев она поняла, что напрасно понадеялась на знание старославянского языка – непонятные сочетания букв и знаков сбивали с толку. Она пыталась вдуматься в текст старинной псалтыри, старательно бормотала древние слова, но выходило плохо.

Ею овладело отчаяние, захотелось позвать на помощь, но жаль было будить заснувших тяжелым сном сестер-послушниц, жаль было тревожить добрую старушку-распорядительницу: у нее, истинно верующей, для всех хватало и любви, и всепрощения, но силы тоже были невелики. И потому Вера собралась с духом и, словно первоклассница, начала читать с самого начала, по слогам, вникая в каждое слово.

Текст тяжело доходил до сознания, и только отблески знакомых смыслов напоминали о том, что это – язык ее предков. И вдруг она ощутила живые, простые слова о красоте звезд на черной глади ночного неба – звезд, дарующих по милости Божьей свет каждой страждущей душе, – и повеяло на нее от древних слов светлой поэзией, которой, оказывается, так много в любви Господа к человеку.

И все встало на свои места, и согрело замерзшую душу восхищение: «Значит, никогда не было в Господе зла? Значит, Его присутствие во всем – это любовь, а не длань карающая? И нет на самом деле никакого первородного греха, если Бог так любит каждое живое существо?»

Зарождающийся ответ – настолько он был простым, неожиданным и радостным – уже пульсировал в ее ослабевшем теле сверкающей точкой, чтобы разгореться потом пламенем истинной веры, свободной от сомнений и условностей. Но таким слабым было это осознавание, таким осторожным, так мало было физических сил для концентрации на одной-единственной мысли, что не сумела Вера удержать эту мысль в своей памяти.

И растаяло светлое озарение, так и не пробившись сквозь барьеры вопросов, сомнений и церковных условностей.

Шло время. Внезапный катарсис не оставил в сознании Веры следов, и только слова о красоте звездного неба навсегда обосновались в ее памяти неким знаком, дарующим потерявшему надежду путнику обещание спасения.

Неожиданно в церковь вошла молодая послушница и, по-хозяйски отодвинув смертельно уставшую женщину, заняла ее место. Вера тяжело опустилась на скамейку.

«Идти спать? Но через час служба. Посижу здесь».

Неслышно вошла распорядительница и позвала ее с собой на крестный ход.

Небо едва серело, и огромные сосны угрожающе шумели спрятавшимися во мгле разлапистыми черными кронами. Небольшое население монастыря, монахини и послушницы – всего десятка полтора – собрались у летней церкви, где Вера единственный раз в своей жизни видела отца Михаила.

Батюшка открыл тяжелый висячий замок и вошел внутрь за святыней – крестом с мощами. Было очень сыро. Совсем низко, над самой землей, клубился туман. Его белые ватные языки медленно ползли из-под кустов, обволакивая землю мокрой непроглядной завесью. Из узкого проема дверей, словно из склепа, появился священник с огромным крестом, за ним – его помощники с хоругвями. Крестный ход начался.

Отец Григорий, словно солдат Господа, воинственно нес тяжелую святыню. Его праздничные голубые одежды развевались, и, казалось, что он, не касаясь земли, плывет с крестом в руках в тумане, увлекая за собой всю процессию. Шагающий рядом служка размахивал кадилом, распластывался вокруг терпкий аромат ладана. Трубный голос батюшки резко бросал в предутренние сумерки слова церковных песнопений. Монахини и послушницы уныло подпевали, их голоса были слабыми, нестройными. Местные жители зевали и крестили открытые рты.

Вера пристроилась в хвосте процессии и тоже, крестясь, подтягивала, как могла: «Го-о-споди, поми-и-луй». Ей казалось, что ее тонкий голосок сильно диссонировал с хором процессии, выделялся, поэтому она старалась тянуть слова молитвы как можно тише.

Монастырь был небольшим, и крестный ход с песнопениями и молитвами за час обошел его три раза.

Рассвело. Моросящая влага, разогнав туман, заполонила пространство легким шуршанием дождя. Одежда Веры отсырела, руки стали бесчувственными. И все же крестный ход поднял ее настроение, прибавил духу, утренний воздух взбодрил. Вера еще не знала, где будет ночевать следующую ночь, поэтому по дороге зашла в келью и забрала сумку с собой.

Вернулись в зимнюю церковь. Отец Григорий, словно герой-победитель, с воодушевлением приступил к службе. Был какой-то очередной церковный праздник, и в маленькую церквушку набилось столько народа, что скоро от человеческого дыхания и запаха пота стало душно. Службу надо было выстоять до конца, чтобы причаститься после исповеди, и Вера ждала тупо, бездумно, крестилась невпопад. На душе снова стало тоскливо.

Происходящее богослужение вдруг потеряло для Веры значимость, и заученные действия участников службы показались ей такими же обыденными, как и все, что каждый день делает земной человек: спит, ест, ходит на работу. Через полтора часа она не выдержала и присела на скамейку. Запах ладана стал нестерпимым, подступила тошнота.

«Что же мне теперь можно? – подумала Вера. – Как дальше жить?»

Откуда-то из толпы возникли и втиснулись в узкое пространство за ее спиной две местные жительницы. От них исходил резкий запах коровьего навоза. Они начали старательно креститься, кланяться и одновременно негромко продолжали им одним известный разговор:

– Врут матушки: сестра Мария не заболела, а сбежала ночью из монастыря. Босиком и без пальто сбежала, – говорила одна.

– Не бреши, – отвечала другая. – Вечно ты выдумываешь всякое.

– Да мне сестра Ксения по секрету пошептала. Говорит, она батюшку нашего соблазнить пыталась, – настаивала первая.

– Ну, тогда туда ей и дорога. Как была до монастыря шлюхой, так и осталась. Горбатого могила исправит.

Женщины продолжали страстно перешептываться, а в уставшем мозгу Веры все увиденное и услышанное мгновенно сложилось в законченную картину и ослепило невероятной догадкой. Она, словно не веря своим глазам, посмотрела на округлую спину осанистого отца Григория, уверенно продолжавшего службу, потом рывком поднялась со скамейки, подхватила свою тощую поклажу и, расталкивая сонных прихожан, стала пробираться к выходу.

Вдруг, откуда ни возьмись, появилась старушка-распорядительница и вопрошающе взглянула в сведенное судорогой лицо Веры. Та умоляюще произнесла:

– Я пойду, плохо мне…

Распорядительница не стала уговаривать остаться, будто все уже знала про Веру наверняка, а вложила в озябшую ладонь маленькую иконку со святым Николаем и тихо сказала:

– На счастье. Благослови тебя Господь, детка. Всему свое время.

С трудом протолкавшись сквозь толпу, Вера выскочила из заполненного людьми храма и, словно тонущий, счастливо выброшенный штормом в полосу прибоя, стала хватать ртом сырой воздух, выдавливая из легких церковные запахи. Она почувствовала себя отравленной и думала теперь только о том, как поскорее отделить то хорошее, во что верила всем сердцем, от всего гадкого, что неминуемо сопровождает и искушает каждого верующего человека.

По церковным законам Вера совершила серьезный грех, не дождавшись причастия после изнурительной службы и ночного послушания, к которому так страстно, искренне стремилась. Но не сдавливало ее железными лапами раскаяние, наоборот: она с облегчением думала о том, что ее сложные отношения с Господом наконец-то прояснились.

Пришло время понять и признать, что надо искать истину в собственной душе, а не в церковных пределах. Каждый человек с Божьей помощью идет к вере сам, и если он не готов, никто не имеет права его судить, никто.

Еще сутки назад она готова была оставить собственных детей ради служения Богу, и что, как не Божий промысел, помогло ей избежать непоправимой ошибки? И нет теперь у нее морального права отказывать себе, а значит, и своим мальчикам, мужу в радостях, дарованных жизнью. Нет никакого права отторгать себя от мира, пока рядом те, кому она нужна и кого любит.

Поэтому пусть будет так, как сложилось. Пусть будет любовь и влечение к мужу, пусть будет все, что каждый день дарит жизнь. И пусть упрекнут ее строгие церковные законники в нарушении правил, она не станет больше оправдываться.

Главное – не предавать себя и не позволять своей совести страдать от надуманных грехов. Лучше честно признать себя грешницей, чем терзаться неразрешимыми вопросами. Кто сможет ее за это осудить? Только люди. Но не любимый ею, всепонимающий и всепрощающий Господь.


***

Вера бежала по аллее, мимо потерявших листву кустарников и деревьев, уснувших под дождем, к выходу из монастыря – скорее, скорее прочь отсюда, домой, – и вдруг будто ударилась в стеклянную стену, не поверила глазам, замедлила шаг. На площадке у ворот одиноко стояла до боли знакомая старенькая машина, а ее муж ходил вокруг и протирал тряпкой забрызганные грязью стекла. Увидев Веру, он кивнул и продолжил тереть лобовое стекло, словно это было самое важное дело в этот момент – навести чистоту. Она подошла, остановилась рядом.

– Ты приехал? Так быстро?

– Да, за тобой. Подумал, что вряд ли останешься на второй день, холодно. Да и как будешь добираться по такой погоде? Решил вот забрать сам. Вчера борща наварил, теща передала пельменей. Мальчики пока у нее.

Он говорил спокойно, деловито, будто встретились они не в горах, посреди тумана и стылого надоевшего дождя, а где-то возле ее работы, в городе, и ничего не случилось за последние сутки, по крайней мере, в его понимании. Вера была ему благодарна за это. Она опустила сумку на мокрый асфальт, подошла, повернула мужа к себе, крепко обняла замерзшими руками и проговорила:

– Поехали домой. Я так соскучилась! Я люблю тебя. Хочу прожить долгую жизнь вместе с тобой, спокойно состариться и умереть в один день. А ты?

Он молчал и гладил ее по спине. Вера чувствовала, как сильно бьется его сердце, словно ему было тесно в грудной клетке. Подняв голову, она заглянула в его глаза, надеясь прочесть ответ, и увидела, что он плачет. Не скрывая слез, ее муж мягко улыбнулся в ответ:

– Я тоже.

Литературная опекунша

Она пришла на встречу с толстой картонной папкой с тесемками, в которой лежали убористо отпечатанные рукописи. Мы расположились за пластмассовым столиком дешевого кафе и заказали кофе. Я ожидала увидеть типичную юную поэтессу – из тех, кому на примитивном уровне удается зарифмовать свои незрелые чувства и ощущения.

Как правило, у этих девочек одинаковые глаза – они распахнуты в ожидании чуда, каковым, по их мнению, обязательно станет признание публики. Равнодушие той же публики к их сочинительству быстро отбивает охоту рифмовать дальше.

И только настоящий поэт отбрасывает сантименты и собственные возрастные проблемы и начинает мучительно долго учиться, умирая в разочарованиях и заново восстанавливаясь в собственном творчестве.

Но в этот раз мне стало не по себе, потому что передо мной сидела истинная творческая личность. Лет ей было не больше двадцати. Неухоженные, с облупившимся коричневым лаком на ногтях, покрытые цыпками пальцы, которые она старательно прятала в рукава черного пальто, мелко дрожали.

Она нервно курила сигарету за сигаретой. Легкомысленные ярко-рыжие кудряшки и жирно обведенные черным карандашом огромные глаза на круглом лице нелепо контрастировали с ускользающим тревожным взглядом.

Я еще не знала, как с ней разговаривать. Обычно в таких случаях я начинала спрашивать о стихах, семье, настроении, желании постигать азы стихосложения. Но здесь этот прием не сработал: она отвечала односложно, плохо шла на контакт и некоторые мои вопросы пропускала мимо ушей.

Я сникла и заглянула в рукопись. Уже первая строфа показалась удачной – мне как состоявшемуся поэту, так не написать. Я неосторожно обмолвилась о возможном сборнике, и она впервые за все время оживилась:

– Да! Я хочу издать книгу!

– Книгу?

Не ожидая такого энтузиазма с ее стороны, я растерялась.

– Зачем вам книга, миленькая? Многие сейчас издаются, и эти книги лежат мертвым грузом, их никто не читает. Время бумажных томов неумолимо уходит в прошлое.

Оседлав своего любимого конька, я начала уверенно отговаривать самонадеянную девочку, мотивируя свои аргументы нежеланием уставшего от проблем народа осваивать серьезную литературу, думать, страдать и сопереживать.

Она меня внимательно выслушала, потом тихо проговорила, будто подвела черту:

– Вы лучше прочитайте стихи… Когда время будет…

Я не нашлась, что ответить. Была во всем происходящем какая-то безысходность, как будто передо мной сидела инопланетная пришелица, заранее знающая не только свое будущее, но и мое, и всех нас. И плевать ей было на меня как на литературного критика.

Моя персона была для нее значима как необходимая часть некоего одного ей известного ритуала, после которого либо творческая смерть, либо, наоборот, – новая яркая жизнь, наполненная особым, еще неосознанным, непостижимым для нее, и оттого захватывающим дух смыслом. Как будто именно я должна была вынести приговор.

Мы выпили по чашке кофе, выкурили полпачки сигарет и разошлись – она с яростной надеждой в глазах, а я с тяжелой душой. Что-то было в этом неправильное.

Дома я лениво открыла объемистую рукопись, надеясь быстро избавиться от ненужной работы. И напрасно. Странное у меня возникло ощущение – будто стихи написаны сложившимся талантливым поэтом, который прожил долгую жизнь и разочаровался в людях.

У этой девочки оказалась взрослая израненная душа. Жесткие образы били в десятку, от них мороз шел по коже. Луна ей виделась оскаленной и смертоносной, персонажи – жалкими и никчемными, любовь – извращенной. И даже Бог отторгал человека садистским равнодушием.

Все было перевернуто с ног на голову. Лирический герой напоминал не просто «героя нашего времени», это был Печорин со всем худшим, что ему мог бы принести двадцать первый век, все равно как если бы Печорина окончательно лишили внутреннего благородства, превратив в законченного циника.

И все же я нашла несколько текстов, которые среди нагромождения душевных вскриков показались чистыми, светлыми, ясными.

Девочка была, несомненно, одаренной, и, если честно, я ей позавидовала. К своему стихотворному мастерству я шла долго, годами нарабатывала образный строй, оттачивала метафорику, работала над рифмами, с которыми у меня постоянно возникали проблемы. Я билась над ними, словно алхимик над философским камнем. У нее же богатство рифм поражало, образы ослепляли новизной, метафоры – необычностью. И мне, состоявшемуся поэту почти сорока лет, было чему позавидовать.

Я, конечно, написала восторженный отзыв о ее стихах. Но, если честно, в тот момент я не смогла отнестись по-настоящему критично к ее рукописи: слишком новым и необычным казался стиль, слишком выделялся среди традиционных поэтических опусов начинающих поэтов – часто безграмотных и не имеющих вообще никакого понятия о стилях.

Она рвала строки, сбивала ритм, и вместе с тем все было досконально просчитано: ударный-безударный, количество слогов, сюжетная линия, первая и последняя строки, акценты, эллипсы, висячие переносы и многое-многое другое.

Как это ей удавалось? Было такое ощущение, что у нее при написании стихов был задействован не мозг, а современный вычислительный центр. Правда, когда я попыталась осторожно намекнуть на обнаруженные мной несоответствия в логике, получила вежливый, но жесткий отпор – мое мнение о недочетах ее уже не интересовало.


***

Я познакомила ее с литераторами.

Впрочем, Рыжая – так я стала про себя ее называть – мало нуждалась в моих рекомендациях и очень быстро обросла всевозможными знакомствами с поэтами, художниками и бардами разных возрастов и художественных течений – от старой доброй классики до авангарда и постмодерна.

Мне было глубоко безразлично, с кем она проводит вечера и кому отдает себя и свое вдохновение, но чувствовалось, что литературная богема ей по душе – это был именно тот новый яркий мир, которого ей до нашего знакомства так не хватало.

Спустя три месяца после первой встречи ее стихи были вынесены на творческий семинар для обсуждения. Думаю, что я сделала тогда большую ошибку – попросила руководителя секции, маститого профессора-литературоведа, быть к ней снисходительным. Слишком уж нервной и незащищенной казалась мне моя протеже. Ту же просьбу я легким намеком высказала и ребятам, которые выступали оппонентами. Почему-то мне за нее было страшновато.

Когда пришла ее очередь, и профессор прочитал подготовленную мной краткую биографию, она вышла перед слушателями – тонкая, словно натянутая струна, в несуразных черных разлетающихся воланах. Огромные, густо подведенные глаза на миловидном лице, пухлые губы, рыжие бестолковые кудряшки придавали ей неправдоподобно кукольный вид. Но манера держаться приковывала взгляд.

Казалось, будто ее тело готово взвиться от малейшего прикосновения. Она была похожа на исхудавшую от болезни породистую кошку, на время спрятавшую стальные когти в обвисшем меху. И взгляд был более чем красноречив: «Собираетесь обидеть? Я буду защищаться!»

Она начала читать свои стихи глухим дрожащим голосом. Слегка сипловатый, этот голос был слишком тихим, но притягивал внимание, заставлял вслушиваться.

Все в ней было необычно. Необычны были и стихи: игра с ритмом завораживала, метафоры удивляли глубиной и какой-то особо тонкой полифоничностью, легкость изложения мыслей потрясала. Это слишком отличалось от привычных традиционных поэтических форм, чтобы быть принятым сразу, и, вместе с тем, не принять ее новый стиль было невозможно.

Даже авангардисты, присутствовавшие на секции, задумались: им не хватало именно вот такой смысловой наполненности, которую они с лихвой подменяли конструированием словоформ. Видимо, каждый участник семинара понял в тот момент, что перед ним – настоящий поэт, обладающий силой убеждения в собственной правоте.

Ее признали безоговорочно. Ее хвалили в лицо. Ее подняли на пьедестал. При наличии явных ошибок, смысловых несоответствий, ритмических диссонансов, ни один из оппонентов не высказал своих замечаний. Все были сражены необъяснимым обаянием ее личности, и я в том числе. После этого было решено готовить сборник.

На тот момент я была одним из руководителей молодежной творческой студии. Мы искали талантливых авторов, и эта странная девочка оказалась к месту. Выступления на творческих вечерах, участие в фестивалях, поездки на семинары – везде, где бы ни появлялась моя протеже, ее признавали лучшей.

Мои собственные стихи – как раз традиционные, мастерски выстроенные по форме и интересные по содержанию, рядом с ней не звучали вообще. О других авторах и говорить было нечего. И я никак не могла понять, что за дьявольская сила заставляла людей, отупевших от обывательского однообразия, замирать и вслушиваться в ее шелестящий голос. Чем брала эта рыжая тонкая девчонка тех, кого уже нечем было удивить?

Я молча завидовала, обожала ее стихи и, как более старшая и умудренная жизнью, признала ее поэтическое превосходство надо мной. В конце концов, на улице двадцать первый век, и на смену старому, привычному всегда должно приходить новое, пусть и пугающее поначалу.

Я решила ей помогать столько, сколько будет необходимо. И, когда ее звезда засияет ярко и высоко, спокойно отойти в сторону и заняться собственными делами. А если это действительно настоящий талант?

Однажды она принесла мне рассказ, написанный раньше, и попросила дать ему оценку. Рассказ был написан сочно. Другого слова и не подберешь. И в нем была она вся – с ее рыжими кудряшками и обгрызенными ногтями на руках.

«Я люблю тебя, но моя любовь безответна, – говорит своему кумиру героиня рассказа. – Сделай так, чтобы я тебя возненавидела». Герой, любимец студенток, по сути своей, совершенно отталкивающий тип. Он приходит к героине в конце рассказа, приносит цветы, спит с ней. И, когда она начинает верить в близкое счастье, сообщает, что исполнил ее просьбу о ненависти: отныне она, как и он, больна СПИДом.

Странная тема, странная любовь, мало человеческого, живого. Присутствует некоторая надуманность и ощущение, будто намеренно обляпали грязью. Я ей сказала, что надо бы изменить конец – слишком много негатива, остается неприятное «послевкусие». Она согласилась. И, как мне показалось, тут же забыла об этом. Больше я этот рассказ не видела.


***

Рыжая легко писала стихи. В основном, о несчастной любви. В них самоуничижение лирической героини доходило до апофеоза. Ее мир был полон зла, беззащитность становилась апокалиптичной. Между героиней и возлюбленным происходила яростная борьба за существование, будто это была единственная доступная ей форма любви.

Моя протеже словно умирала в каждом тексте, чтобы вновь воскреснуть в первой строке следующего. Она и мне посвятила стихи: «Ирина… Арена… Копье возде-то». В тексте я – гладиатор, готовый принять свой последний бой и не пугающийся близкой смерти. Может, и так. В жизни я всегда упрямо шла к цели, но, если честно, умирать не собиралась. Поэтому я снова и снова видела в строчках стихотворения ее, только ее. Это она принимала смертельный бой, а не я – ее литературная «опекунша». А посвящение было данью традиции.

Вообще, это постоянное предсмертное состояние прослеживалось во всем, и особенно в ее отношении к жизни. Поэтический талант моей протеже все больше и больше получал признание, но она чувствовала себя неуютно. Ей мало было обычного признания, и она уничтожала себя в конфликтах с окружающими, в любовных романах с поэтами, стремясь постоянно находиться на острие каждого ощущения.

Ее избранники всегда были намного старше, годились в отцы, юношей она просто не замечала. Сотканная из комплексов, ее неуемная натура, на самом деле, жаждала безоговорочной реализации в личности другого – более сильного и умудренного. Полное подчинение партнера давало ей кратковременное удовлетворение, а потом снова – поиск, охота, новые эмоции.

Она стремилась быть первой во всем – в стихах, в любви, в отношениях. Только таким способом она могла общаться с миром. Мир, в свою очередь, жестоко сопротивлялся, и возникающий диссонанс становился источником ее дьявольского вдохновения.

Не любовь, а ненависть, не просветленное спокойствие, а мутное бурление чувств и эмоций вырастали кульминационными маяками в ее сюжетах. Стихи – сильные, завораживающие, болезненно бьющие по сознанию, словно под дых, – оставляли ощущение неизбывной тоски, и эта тоска перекрывала все – формальные недочеты, обостренную личностность сюжетов, рваную форму.

Говорить о поэзии уже не хотелось. Казалось, будто эти строчки обладают собственной убийственной силой и выпивают душу.

Всё больше и больше в общении с Рыжей мне становилось не по себе. И если при первом знакомстве у меня была твердая уверенность в том, что признание мира даст ей мощный толчок и поднимет на более глубокую и осознанную ступень творчества, то теперь у меня такой уверенности не было: она больше не писала теплых, светлых стихов. Сама она презрительно называла их «белыми и пушистыми».

Скажу честно, именно в этих «пушистых» текстах сразу проявлялась ее слабость как поэта. Почему? Да потому что не было в них той злобствующей стихийной силы, которая забивала восприятие и сражала наповал откровенными отрицательными категориями. Значит, ее поэтическая сила строилась на скользкой игре с темной стороной подсознания?

В какой-то момент я поняла, что ее лирическая героиня – настоящая ведьма с извращенным мироощущением, исходящим из отрицательной шкалы координат, которая расположена далеко «по ту сторону» человеческого бытия.

Совсем не та кокетливая ведьмочка-ведьмушечка, которой прикидываются начинающие поэтессы, нет! Абсолютно безжалостное, мрачное, истерзанное и эгоистичное создание, жаждущее только одного – полной духовной власти.

Смешно? Впрочем, если разобраться, все поэты мечтают о духовной власти. И, если есть талант, получают ее. Но вот откуда, из какого источника?

Она часто говорила о своей любви ко мне, преданности и собственном одиночестве. Ее чувства пугали. И только превосходство в возрасте давало мне возможность ощущать себя с ней более или менее комфортно: я относилась к ней, как нежная мать к своему единственному, пусть и непутевому, ребенку.

Мне было искренне жаль рыжеволосую: внутренние противоречия и внешние конфликты разрушали ее неокрепшую душу. Я чувствовала, что со временем она станет популярной, что за ней пойдет пишущий люд и что у нее будет авторитет. И этот авторитет, который необходимо будет поддерживать ежечасно, растрачивая остатки сил, может принести ей полное разрушение личности.

Ее неординарность, граничащая с полной беззащитностью, была выдающейся, яркой, она притягивала неуравновешенных любителей нетрадиционной поэзии, словно открытое пламя – мотыльков. Обманутые ее печальным тоскующим взглядом, все хотели ей помочь, помогали и подпадали под ее дьявольское обаяние. А она поднимала глаза только на тех, от кого зависела. Остальных просто не видела или, наоборот, боялась и обходила стороной.

Я иногда заходила к ней в гости – в ее неуютную, необжитую комнату в общежитии, где собирались начинающие поэты, барды и неформалы. Было много вина, сигарет, стихов. Она была хозяйкой салона, поэтической королевой, признанным мастером современной поэзии.

И все же я иногда ловила на себе ее мимолетный просящий взгляд и знала его причину: она от меня все еще зависела и словно умоляла освободить. Ей было тесно рядом со мной. Я знала, что скоро, когда будет издан ее первый авторский сборник, эта зависимость рассыплется в прах, и она забудет обо мне.


***

Однажды я вместе с ней и другими авторами отправилась на молодежный поэтический фестиваль. Это было обычное дело, но в таком составе мы ехали впервые: почти вся наша поэтическая секция во главе с профессором литературы, который должен был возглавлять жюри.

Поездка в автобусе оказалась для меня мучительной – моя звезда рядом на сиденье ныла, капризничала и грозилась сразу же уехать обратно. Чтобы отгородиться от ее домогательств, я стала писать. Процесс творчества для нее был свят, она успокоилась, но передышка была временной.

Я на тот момент была одним из руководителей фестиваля, мне оказывали уважение, и я чувствовала, что рядом со мной ее пребывание даже в качестве «восходящей звезды» современной поэзии казалось ей самой каким-то незначительным. Я де-факто была признанным творцом, пройдя собственный многолетний путь литературных неудач, а она постоянно доказывала свою гениальность стихами и все равно оставалась где-то внизу – среди всех остальных. Я понимала, что она злится и пытается это скрыть.

Потом были встречи, регистрация, первые знакомства с приезжими, фотографии возле моря. Вечером с моими «пожилыми» подругами-поэтессами и с ней – «звезда» не захотела оставаться с юными поэтами, они были ей не интересны – мы зашли в кафе на приморском бульваре, заказали сосиски и под нехитрый ужин выпили две бутылки прекрасного хереса.

Закончили посиделки чтением стихов вслух. Даже предложили украсить стены кафе нашими автографами. Официантки, смеясь, отказались. Мы веселились от души, вот только Рыжая как-то сникла. Впрочем, я могла ее понять – нам было всем по сорок лет и больше, а нашей нимфетке – всего ничего. Да и внимание уделяли не ей. Она заскучала.

А мы гуляли по ночному городу, любовались огнями порта, приставали к прохожим, от души смеялись, громко читали стихи на причале, курили, даже прятались в высоких кустах самшита от проходящего мимо патруля милиции. Было по-настоящему здорово, свободно, весело!

И только Рыжая плелась где-то в хвосте с кислым видом, но на нее никто не обращал внимания. Когда разъехались и отправились на ночлег, она сразу легла спать, а мы с хозяйкой еще долго сидели на кухне и болтали о поэзии. Но, когда я нырнула под одеяло, она не спала.

Мы полночи проговорили о её личных проблемах, и они после выпитого хереса показались мне поистине трагичными. Я успокаивала ее, как могла, но заснуть так и не удалось – она хлюпала носом, вертелась, постоянно что-то спрашивала. И только на рассвете я сомкнула опухшие веки, думая, что вряд ли смогу через два часа встать.

Следующий день был посвящен творческим лабораториям, общению с молодыми поэтами, поездкам по городу. В конце фестивального дня мы читали стихи со сцены, и её выход стал, как всегда, триумфом.

Зал гудел от восторга, ей долго и громко аплодировали. Я искренне радовалась за нее, ибо свою долю внимания уже получила сполна. Свои стихи я читала профессионально, хоть и не так нервно и завораживающе, как она.

А вечером был прощальный ужин в баре, коньяк и шоколад. Сидя рядом со мной за шатким пластиковым столиком, она вдруг призналась, что я подавляю ее своим авторитетом, что я – королева, а она – жалкая принцесса, усиленно пытающаяся занять свое место под солнцем. Нонсенс!

Я была навеселе и что-то ей даже самонадеянно доказывала насчет того, что иногда неплохо стремиться стать королевой, только это королевство надо заработать тяжким многолетним трудом. Королевы – как правило, дамы в возрасте, с мудростью и внутренней силой.

Больно вспоминать об этом разговоре, но спустя время я поняла, что она мне тогда яростно завидовала во всем, хотя всего этого имела более чем сполна! Ученица, придумавшая себе учителя и мечтавшая стать выше его!

Бедная девочка! В жизни она бесконечно смирялась передо мной, выказывала восхищение, признавалась в вечной верности, а в душе ненавидела и боялась. Я чувствовала, что она лукавит, но делала вид, что верю словам. Так было проще.


***

Сборник, окончательно отредактированный мной, был готов и отпечатан в типографии. Он был объемный, с качественной графикой на обложке и внутри. Литературная богема, в которой она давно стала своей, просто «стонала» от восторга: неоднозначность образов, явное богоборчество, оригинальность текстов давали пищу для разговоров и статей.

И даже мне, при всей моей склонности к традиционализму, сборник понравился. Удалось, несмотря на все споры с Рыжей, добиться «золотой середины». Почему-то я думала, что этот сборник будет решающим: либо она оттолкнется от своей первой книги и начнет творчески расти, либо уйдет в отрицательные эмоции и постепенно деградирует как человеческая личность, станет «Поэтом Тьмы», если так понятней.

Ее литературное будущее предсказать было невозможно, не хотелось давать какие-либо авансы, поэтому я ответила отказом на ее просьбу написать рецензию, мотивируя это незрелостью сборника. И Рыжей это не понравилось.

На презентацию я не пошла. Впрочем, для нее это уже не имело значения. Рыжая была счастлива, к ней пришел настоящий долгожданный успех.

Многие ей, конечно, прочили большую славу. Но мне было нестерпимо грустно. Почему-то казалось, что это конец ее пути. Может, я слишком идеалистична в понимании поэзии, но для меня Поэт – это тот, кто учит добру, терпимости, любви к миру, чьи стихи в худшем случае вызывают светлую грусть, замешанную на остром желании жить дальше.

Находясь в собственном поэтическом мире, я уже давно поняла одну пронзительную истину: стихи моделируют будущее творца. И если он предсказывает смерть или несчастную любовь, всеобщий мор или вселенскую катастрофу, сумасшествие и ад, – это обязательно произойдет.

Почему? Наверное, потому что стихи, как совершенно особенный вид человеческого творчества, связанный с рифмованным, заговорным словом, обладают магией и притягивают отрицательные события, словно медовая патока – рой мух.

Смерть – не милая подружка поэта, не источник его вдохновения, это – его главный цензор. И, если вплотную подошел к пограничному барьеру, лучше на время оставить стихи вообще и переключиться на прозу, публицистику, критику. Именно это я и советовала своей рыжекудрой поэтической подружке. Но она не могла остановиться.

Став рабой собственной строки, будущая знаменитость жила написанным, словно наркоман – дозой героина. Это было ее единственное спасение от заурядного мира, полного обычных людей. Мой «черноризный ангел» с рыжими кудряшками отторгал всякое знание, кроме своего плачевного опыта.

И единственное, что могло ее успокоить – это сомнительное покорение новых поэтических вершин. Я пыталась говорить о смысле жизни, о красоте, но ответ был один: «А зачем жить, если не стремиться к славе?»

Да, откровенно и обескураживающе…

Прошло время, и вторым нашим совместным проектом с Рыжей стала подготовка сборника молодых поэтов под ее редакцией. Но, когда рукопись попала ко мне на окончательную доработку, мне пришлось заново редактировать композицию и тексты: я давно работала с литературными изданиями и знала, как нужно выстраивать сборник, чтобы он воспринимался с интересом.

Сильно пришлось почистить и ее подборку: самые крайние проявления ее неустойчивой личности были воспеты с прекрасной стилистикой, отработанными рифмами, мощными образами. От текстов уже не просто мороз шел по коже – хотелось кричать, выть и бежать на край света, чтобы спрятаться от кошмаров. В них бился страх: слишком мало осталось человеческого и тем более женского. Оставшиеся после моей правки стихи показались мне не такими извращенно-пронзительными.

К сожалению, как редактор, она оказалась безграмотной, что меня разочаровало и расстроило: иерархия, по которой она выстраивала тексты, опиралась на ту или иную степень участия авторов в жизни литературного объединения. Это создавало сумбур. И, если это коллективный сборник, было непонятно, почему авторы с фамилией на «М» располагались в начале сборника, а с фамилией на «А» – в конце.

Я выстроила подборки стихов в алфавитном порядке и таким образом уравняла авторов. Стихи зазвучали. Многие подборки я почистила и убрала тексты с грубым максимализмом в отношении к жизни. Талантливые и интересные тексты оставила.

А потом был ее звонок и сообщение о том, что она полностью разочарована во мне и не хочет больше меня знать, что я не профессионал и давно живу в замшелом мире ретроградов, цепляясь за старые, никому не нужные традиции. Голос – отрывистый, будто его обладательница задыхалась, и глухой, словно из-под земли.

Я не смогла аргументировать свои доводы и от волнения начала сбиваться, оправдываться. Мне было больно терять ее. Но этот разговор уже ничего не мог изменить: сборник в любом случае будет напечатан, наши пути разойдутся. Я подумала, что навсегда.


***

Презентация эпатажного литературного сборника, который стал между мной и Рыжей яблоком раздора, должна была состояться в понедельник вечером. А утром накануне я, будучи по своей журналистской работе рядом с общежитием, не удержалась и оставила в двери ее комнаты записку: «Мне нужно поговорить с тобой, приходи вечером на презентацию».

На вечер я опоздала, весело и суетно здоровалась со всеми поэтами, отпускала и принимала комплименты, переходила от знакомых к знакомым. Потом внезапно увидела ее: еще более похудевшая, почти воздушная. Даже толстый слой косметики не мог скрыть ее бледность.

«Привет», – сказала мне она и виновато улыбнулась. Мы заговорили прямо на презентации, благо сидели на последних рядах, но разговор вышел неловким, захлебнулся, и тогда я пригласила ее на улицу, где она тут же накинулась на меня с обвинениями.

– …Ты перекроила весь сборник по-своему, ты все переделала, как только ты сама хочешь!

Она кричала шепотом, как всегда, только сильно жестикулировала, и кудряшки ее трогательно подпрыгивали. Я перебила:

– Хочу перед тобой оправдаться – и не могу, не нахожу слов. Но знаю, что поступила правильно: оставшиеся тексты талантливы и интересны.

– Выходит, я сделала черновую работу, а ты меня использовала?

– Мы все делаем черновую работу, нам за это не платят. Если хочешь, ставь меня совместно с тобой редактором, пусть все шишки валятся на меня, плевать, – я начала нервничать, кипятилась, тоже стала махать руками.

– Мне все равно, но ты!.. Ты меня предала! И вообще, поэт С. и его ребята сказали, что ты пишешь «белую и пушистую» фигню, и если ты тронешь хоть одну мою строку, они заставят тебя съесть твой собственный сборник!

– Зубы обломают!

И тут я, представив, как «ребята» вкупе с поэтом С. едят мой сборник стихов, начала смеяться, мое напряжение в один миг рассеялось. А она, заводясь еще больше, продолжала:

– Я не собираюсь, не собираюсь писать твои «белые и пушистые» стихи! Все поэты прославились отрицательными эмоциями и эпатажем!

– И как они закончили? Кто в тюрьме, кто в морге! А ты попробуй написать «белое и пушистое» так, чтобы его было интересно читать, да чтобы без соплей. А знаешь, почему ты на меня так сильно злишься? Да потому что зло легче выплеснуть в стихах, чем радость. Радость тебе не по силам, в ней ты не поэт.

Наконец я высказала в лицо Рыжей ту главную мысль, которую так долго обдумывала, из-за которой проговорила так много внутренних диалогов с ней, доказывая и убеждая.

Эта мысль была для нее убийственна, потому что четко определяла несовершенство «звезды», разбивая в прах с таким трудом созданный образ поэтического демона. А собственного несовершенства она не терпела.

– Я поэт! Я пишу о том, что интересно другим, – она слабеет и, кажется, вот-вот заплачет.

– А интересно ли это всем? Нет, ты еще не поэт, ты только учишься.

Услышав напряженный спор, к нам подошли несколько постоянных тусовочных личностей, стали угощать сигаретами. И я, чтобы не обрывать разговор, прочитала ей свое последнее стихотворение, посвященное дочери. В нем я попросила Бога быть милостивым к ней, потому что ей всего семнадцать лет.

Тусовочники заскучали и один за другим отошли в сторону, а она вдруг расслабилась, подобрела, стала мягкой, нежной, женственной и тихо сказала, улыбнувшись мне:

– За рифмы я тебя убью!

– Плевать на рифмы! Главное – это смысл, «белый и пушистый», и он действует на тебя эмоционально! Я же вижу это по тебе! Ты женщина, тебе это близко!

– Какая же ты счастливая! Я тоже хочу иметь дочь…

Ну что же, на тот момент состоялся «хэппи энд». Рыжая признала мою правоту. Надолго ли? Захочет она идти своей дорогой или станет одной из наложниц гарема поэта С.? Найдет ли она силы бороться с собственным бессилием и побеждать его, шаг за шагом? Не знаю.

Но я ее еще долго не выпущу из своего сердца – пусть постоянно помнит обо мне, жалуется на меня поэтам С., Г., М. и прочим богемным мерзавцам, пусть тихо ненавидит и ругает меня последними словами. Возможно, наступит время, когда она захочет опереться на эту ненависть и на свою память обо мне – и разорвет черные покрывала собственной печали.

Я буду ее ждать, как учитель своего ученика. Всегда.

Алабай

Меня зовут Айдер, я служитель в мечети. У меня два старших брата, они большие и сильные, овощами на рынке торгуют. Энвер, например, один может два мешка картошки на плечи закинуть и клиенту в машину отнести, а Мурат так умеет поговорить с клиентом, что он еще не один раз за овощами приедет и родственников с собой привезет.

Еще у меня есть сестренка Зульфие, она жена нашего муллы, у которого я служу. По возрасту она мне в матери годится. Так уж вышло, она самая старшая, всё время нянчилась со мной. Умная, статная и красивая, Зульфие – хозяйка крымско-татарского ресторана «Ак-Кая» в нашем маленьком городке.

«Ак-Кая» в переводе означает «белая скала», и действительно с верхней площадки ресторана хорошо видно знаменитую Белую Скалу – величественную, словно имя нашего Аллаха.

Все, кто едут мимо нашего городка, стараются заехать к ней и угоститься сочным кубэте, чебуреком или янтыком, заказать лагман и шашлыки. Блюда из баранины с овощами – димляма, башлама – давно стали визитной карточкой ресторана, а тыквенный пирог фулто всегда уходит горячим, как только его достают из печи.

Зульфие – чудесная повариха, постоянно ищет старинные национальные рецепты, предлагает попробовать новые блюда, и слава о ее кулинарном мастерстве пошла далеко за пределы нашего городка.

Я родился слабым, всегда болел, зато читал много, стал грамотным. А вот написать решил впервые. О своем дяде Мустафе. Может, плохо напишу, нескладно, да вертится эта история в голове, не могу забыть.

Мулла у нас очень грамотный, уважаемый человек. Я с ним посоветовался, и он сказал: «Не можешь забыть – пиши. Кому надо, прочитают, услышат тебя. Всё в воле Аллаха».

Пишу я нескладно, но послушаюсь его, попробую. «Если Бог откроет одну дверь, то откроет и тысячи», – так сказал мне мулла.


***

Мы вместе вернулись из Узбекистана на родину, в Крым, – наша семья и брат моего отца дядя Мустафа с молодой женой Заремой и двумя дочерьми. Участки у нас рядом оказались. Выделенных денег хватило на то, чтобы поднять бетонные коробки домов и накрыть их крышами.

Строились вместе, помогали во всём друг другу. Потом, когда заехали в пустые дома, стали обживаться по отдельности, кто как мог. Наша семья занималась сельским хозяйством, на привезенные с собой деньги купили отару овец.

А Мустафа без денег приехал. Всегда бедным был, но ученым. Наверное, за эту ученость и полюбила его красавица Зарема. Разница в годах у них была большая – двадцать с лишним лет. Но красивый был мой дядя и сильный – сильнее многих молодых. Всегда побеждал в борьбе на поясах куреш на праздниках, был знаменитым. Его даже по телевизору показывали. Какие песни пел, сколько историй знал, как танцевал!

Наши красавицы не выходили танцевать хайтарму без моего дяди, а круговой танец хоран, где все мужчины держали друг друга за плечи, становился необыкновенно зажигательным, потому что дядя всех заводил. Мустафу очень любили, на свадьбы звали. Родни-то много у нас.

Прошло время, я вырос, окончил школу, в мечети стал служить. Работник из меня плохой – сетку лука не подниму. Но мы в своей семье всегда трудились дружно, никто не ленился. Я вот овец пас и от нечего делать книжки читал, даже два иностранных языка выучил – арабский и английский. Потому меня и в мечеть взяли.

Отец с матерью огородом занимались, птицу разводили, дом обустраивали. Старшие братья женились, уже теперь сами строятся, живут отдельно. Зульфие с мужем живут хорошо, двор у них большой, сад, виноградник. Мои две племяшки – сестры-погодки, танцами занимаются, хорошо рисуют.

А у Мустафы жизнь как-то не заладилась. Невезучий он оказался, несчастливый какой-то. Зарабатывал легко и много, с любым мог договориться, всё ему было по плечу. Но Зарема требовала то новую машину, то мебель дорогую, то поездку на заграничный курорт, то золото с бриллиантами. Что заработает Мустафа, всё Зарема отбирает.

А скандалить стала, словно шайтан в нее вселился! Дерево опирается на корни, а человек на родственников. Бедный дядя, чтобы не слышать ее брани, к нам в батраки стал наниматься по выходным, да возился весь день на огороде или в теплицах.

Не знаю, сколько мои родители ему денег давали, но, видно, что-то он откладывал в заначку без ведома Заремы. Как-то раз поехал Мустафа воскресным днем в большой город на хозяйственный рынок электропилу починить и привез Алабая.


***

Помню тот день очень хорошо. Весна оказалась теплая, деревья стояли белые от цветов, дружно жужжали пчелы. Ароматы тюльпанов, нарциссов смешивались с привычным запахом навоза. День плыл своим чередом, сонно клонился к вечеру. Тихо и спокойно было на нашей улице, только вдалеке на пастбище иногда блеяли овцы и лаяли собаки.

Мне показалось, что счастье пришло в этот мягкий ласковый день на нашу землю, и сама природа как будто говорила каждому: «Селям алейкум, мир вашим домам».

Вдруг раздался истошный крик Заремы:

– Ублюдок недоделанный, что ты привез, куда деньги потратил?

Мать манты лепила, а я ей помогал, но бросили мы тесто, выскочили на улицу. Соседи прибежали, интересно всем стало. А Мустафа стоит спокойно возле машины и держит в руках большой серый шерстяной ком из старого одеяла. И жену успокаивает:

– Тише, Зарема, я подарок тебе и дочкам привез.

Разворачивает он сверток, а из него четыре широкие белые лапы в стороны торчат, нос пуговкой и две черные бусинки вместо глаз. И гордый такой Мустафа, довольный, будто светится весь. Поглаживает пальцами мохнатую мордочку, криков Заремы не слышит:

– Дом охранять будет! Я его назвал Алабаем.

Вечером дядя пришел к нам кофе пить и рассказал, что на городском центральном рынке города в тот день как раз породистыми собаками и кошками торговали.

Увидел Мустафа огромного рыжего флегматичного пса с крупной головой, похожей на бычью. Подошел, спросил, что за собака. Хозяйка ответила, что порода называется «московская сторожевая». В манеже рядом с великаном копошились шерстяные серые клубки, попискивали, мяли друг друга широкими белыми лапами.

Спросил Мустафа цену, но такая цена оказалась высокая, что у него глаза на лоб полезли. Долго ходил он вокруг. Все уйти хотел, да ноги сами к щенячьему манежу несли. Придет, встанет рядом, на рыжего пса смотрит. Так два часа рядом и проходил. За это время почти всех щенков купили. Порода хорошая, редкая. А один остался. Подозвала его хозяйка и тихо говорит: «Щенок бракованный, никто покупать не хочет. Возьмешь недорого?».

Как рассказал дядя, у породистых щенков «москвичей» в середине морды должна белая полоса проходить, сама морда белая, и только глаза черными кругами чтобы закрыты были. Это называется «маска».

Последний щенок мало того, что слишком мелкий и шустрый оказался, но еще и без «маски». И пятно белое только на лбу было в виде звездочки, как у нашего бычка. А на черных свисающих губах-брылях – светлые веснушки вместо положенной белизны. И нос черный, с каким-то бесформенным пятном вокруг. Его никто покупать не захотел.

Но Мустафа его сразу присмотрел – самый подвижный в манеже был. Остальные лежали и спали, словно набитые ватой игрушки, а этот, с черной мордой, никому спать не давал, тыкался в сетку, всех тормошил, даже тявкал. А когда щенки начинали ползать, недовольно скулили, забивался в уголок и засыпал. Будто понимал что-то.

Конечно, дядя мой щенка тут же забрал, хозяйку о прививках расспросил и еще в клинику заехал, вакцину купил. Я спросил дядю, а почему он назвал его Алабаем, ведь это порода такая. Тоже из сторожевых, волкодавы. На это дядя ответил, что слово понравилось. Хозяйка ему сказала, что есть в нем кровь знаменитых алабаев, которые овец в горах пасут.


***

Пришла осень. Дядя мой стал спокойным и счастливым, возился со своим Алабаем, воспитывал. Да и Зарема меньше ругалась. Видно, пришелся этот пёс их семье по нраву. Вырос он и взаправду огромным. Рыжая широкая спина, серые подпалины по бокам, а лапы, брюхо и пушистый хвост веером – белоснежные, чистые. И грудь белая. А морда черная, страшная, с отвисшими брылями. И слюна течет, и глаза красные.

Сначала думали, что болеет Алабай глазами, но ветеринар объяснил, что у этих собак экстерьер такой: нижние веки отвисают, видны кровеносные сосуды.

Забыл сказать, что мой дядя Мустафа тоже рыжий. В веснушках весь, волосы светлые. И профиль у него не восточный – больше на европейца похож. Бывают среди нас такие. В общем, они оба с Алабаем как-то подошли друг другу. Оба большие, необычные. И слушался пёс его безоговорочно, будто по глазам понимал.

Конец ознакомительного фрагмента.