Вы здесь

Одна отдельно счастливая жизнь. Записки художника. Постижение азов. 1946–1955 (В. Е. Вольф, 2017)

Постижение азов

1946–1955

Нехорошая квартира

Первые послевоенные годы – годы расцвета нашей коммунальной кухни. Несмотря на ее большие “дореволюционные” размеры, все-таки шесть-восемь человек, толкущихся одновременно возле газовой плиты, – тяжкое испытание для нервов любой женщины. От скандалов спасало только то, что иерархия очередности давно установилась, причем как-то сама собой. Безусловным преимуществом пользовались две дамы, Прасковья НКВД, у которой муж погиб на фронте, и Юлия Михайловна, желчная и циничная старая интеллектуалка, не боящаяся ни НКВД, ни кого бы то ни было. У нее на фронте погиб единственный сын, красавец и умница Эдик, математик, доброволец. Когда они с полуграмотной Прасковьей оставались вдвоем у плиты – они вдруг как-то теплели друг к другу, осознавая, что они здесь единственные настоящие жертвы войны. И вдвоем незаметно терроризировали тещу нашего бравого смершевца, безропотную добрейшую Халю “с Полтавы”. Она никак не могла взять в толк, за что эти москвички ее теснят, за что “невзначай” занимают ее маленький столик, зажатый между их владениями. “Не отсиживайся в тылу, за спинами наших” – был ясный подтекст этих тычков. Действительно, этот смершевец, майор, сын милейшей пары зубных врачей, вернулся из Германии с целым грузовиком трофейного добра. В ожидании отдельной квартиры он половину своей большой комнаты (родители уже умерли) отвел под склад тюков, чемоданов и ящиков в тщательной немецкой упаковке. Но квартиру они получали так долго, что ковры сгнили, а фарфор под тяжестью потрескался. В семидесятые годы я встретил своего соседа уже совсем седого, на каком-то концерте. Он работал в Вене – и вдруг прослезился, стал вспоминать нашу “юность”, родителей и т. п. Самые благополучные в нашей квартире были сестры Кессины, которые за все годы ни от кого не пострадали и, сколько я их помню, бегали на лыжах и занимались спортом. Они были вежливы, холодны и замкнуты.

Когда мою мать реабилитировали (после XX съезда) и она получила прописку в этой квартире на бывших бабушкиных 10 метрах, она оказалась, как сама рассказывала, в некой изоляции. Причем, как ни странно, ее стали сторониться как раз наши интеллигентные дамы, которые раньше ей сочувствовали. В результате ее новой “подругой” оказалась полтавская теща смершевца, которой были глубоко чужды всякие исторические катаклизмы. Грустно было смотреть, как мать металась между вдруг обретенной возможностью “мещанского быта” – всех этих салфеточек, вазочек, тарелочек – и своей идеологической непримиримостью времен первых пятилеток, когда она работала в газете “Правда”. Она очень стеснялась, что так позорно врастает в быт, но всеобщая оттепельная волна “вещизма” не давала ей пути к отступлению, так много красивых мелочей было вокруг. Она как бы заново полюбила жизнь и в результате дожила до 86 лет. Правда, до последних дней считала себя “счастливым винтиком первой пятилетки”.

Чудеса на экзаменах

По совету знакомых вдруг мама решила, что я должен поступать в МСХШ (Московскую среднюю художественную школу), так как там давали ученикам рабочие карточки. Экзамены через две недели. Но я совсем не умел писать акварелью, никогда не рисовал с натуры. Как же я сдам экзамен? Среди друзей тоже не было ни одного художника, который мог бы хоть что-то посоветовать. Мать со всеми встречными делилась этой проблемой, и однажды в электричке на Петушки какой-то тип сказал, что до войны что-то рисовал. Она его уговорила помочь сыну советом. Он посмотрел мой альбом и пришел в ужас. Я даже не знал, что акварель надо разводить водой, мазал всухую. Он показал мне, как надо делать прозрачность, как набирать тон. Потом пошли в Третьяковку, в которую уже из эвакуации вернулись все картины. Этот дядя (не помню его имени) был поклонник Ф. Васильева и Саврасова. С этим багажом я пошел на приемные экзамены, в Орлово-Давыдовский переулок. Поступающих пришло очень много, многие с родителями.

Мне стало страшно. Я ведь ничего еще не умел, никогда не рисовал с натуры. А здесь – и натюрморт, и композиция. Я и слов таких не знал. Взял тему “Бородино”.

Не знаю, как за короткое время экзамена мне удалось заполнить огромный лист ватмана десятками солдат, всадников, лошадей. Никогда ничего подобного я не делал. И главное – русские побеждали, французы убегали. Я гордо оглянулся кругом – ничего даже близкого не было по размерам и патриотичности! Но получил я всего 4 балла. А у кого же 5?! У мальчика, который чуть ли не на тетрадном листке нарисовал рабочего с лопатой, у девочки, которая нарисовала старушку с авоськой, и еще одной девочки, нарисовавшей сельский базар. Было над чем подумать. Оказывается, здесь ценились наблюдения и реальная жизнь. Меня просто пожалели! Так что спасибо и за “4”, могло быть совсем плохо. Итак, я все-таки поступил в МСХШ и получил рабочие карточки.

Наша учительница с “дореволюционной” прической, Антонина Петровна, была ученицей самого Валентина Серова. Ей пришлось много со мной возиться, многое растолковывать, чтобы я, самоучка, начав учиться на двойки, окончил год на “5”. Она приучила меня к тому, что когда садишься за работу, надо забыть обо всем на свете, ибо ничего важнее работы не бывает. Она вспоминала трофейный фильм “Рембрандт”, где он рядом с умирающей Саскией пишет очередную картину, забыв обо всем.

“Ты пойми, Витенька, художник – это не такой человек, как все, у него другие правила жизни, он – голос Природы”. Она же посоветовала мне поближе познакомиться с Колей Дмитриевым, нашим лучшим учеником, сыном художников и вообще мальчиком из очень “хорошей, старинной семьи”. Я впервые услышал это выражение, и оно мне понравилось. Мне очень захотелось увидеть своими глазами, что такое “хорошая семья”. Для меня это был детдом № 16/64.

Поэтому летом, когда мы все выехали на практику, я постарался быть поближе к этому Коле. Он как-то тоже проникся доверием ко мне. Мы часто вместе ходили на этюды и в конце лета стали просто неразлучны. Впоследствии об этом периоде я, по просьбе Льва Кассиля, написал много воспоминаний, которые писатель использовал в своей книге “Ранний восход”. Мы выведены там под своими именами, но романтическая тургеневская сложность наших отношений у него исчезла. Лев Кассиль был слишком советским писателем. Искал пионерские, простые решения.

Приключения на берегах Оки

Деревня Подмоклово на правом берегу Оки, чуть выше Серпухова. Точнее сказать – село (там есть церковь начала XIX века), но убогость кучки серых домов и на деревню не тянет. Зато места вокруг очень живописные. Поэтому художественная школа здесь почти в полном составе на летней практике, в том числе и наш, теперь уже второй класс. Из-за войны у нас разброс по годам: кому-то двенадцать лет, кому-то уже четырнадцать. Живем, конечно, в старой школе, по двенадцать-пятнадцать человек в комнате, ходим с акварелью к Оке на этюды. Главный предмет всех разговоров – соседнее с нами поселение пленных немцев, их конюшни, их сытые, лоснящиеся лошади, каких “сроду на Оке не видывали”, их “старший” по имени Август, всегда вскидывающий руку, входя в конюшню, – “Хайль!”. Правда, никто его не поддерживает. Немцы живут совсем рядом – и совсем неплохо. Часто устраивают для нас концерты, играют на губных гармошках, чем вызывают возмущение нашего педагога Михайлова – своей примитивностью и сытым самодовольством. Всё это очень странно, тем более что у нас настоящая голодуха, из-за чего происходит много смешных историй. Однажды после обеда вынесли котлы из кухни – “облизывать”, т. е. доедать со стен остатки. Голодных оказалось так много, что образовалась целая свалка над котлами, в основном из старшеклассников. Старый пол затрещал, доски разъехались, и все рухнули в подвал, кто-то – головой в котел.

Устраивали даже тайные боксерские поединки (в школе бокс был официально запрещен) – победитель получал обед побежденного. Сережа решил организовать набег на немецкие огороды, которые тянулись по берегам Оки за колючей проволокой. Это было начало августа, созрели огурцы, а охраны не было никакой. Сами немцы жили в землянках, врытых в склоны прибрежных холмов. Ходили слухи, что весь урожай они отправляли прямо в Кремль. Немцы устроили здесь даже плантации помидоров, выращивали их без теплиц, всем на удивление. Так что в одну темную ночь небольшая банда будущих художников проползла под проволокой и набросилась на кремлевские огурцы. Набили полные наволочки и, благополучно вернувшись, раздавали огурцы всем желающим. На следующий день немецкие начальники пришли жаловаться, как-то вычислив нас. Началось следствие. Тем не менее набеги продолжались, особенно когда пошли помидоры. Немцы пытались их охранять, но не помогало.

Со мной же приключилась история куда более серьезная. Рядом с нами был большой пруд, на котором плавала стайка уток. Старшеклассники в поисках, чего бы поесть, подбили одну утку из рогатки. Хотели зажарить на костре, но не знали, как ее достать с середины пруда, который зарос корягами – не доплывешь. Увидели меня, рисовавшего на берегу, и стали просить, чтобы я доплыл до этой утки на плотике, так как я худой и легкий. Я ничего плохого не подозревал, взял шест и, отталкиваясь от дна, легко привез эту несчастную утку, которую тут же ощипали, зажарили и съели. Но вдруг откуда-то объявился хозяин этих уток, местный мужик, он уже вызвал милицию и показывал пальцем на меня как на преступника. Милиция составила протокол, опросила кучу свидетелей, которые видели, что я был на этом плотике с уткой в руках. Хотели уже забрать в отделение; насилуя смог доказать, что утка была уже подбитая. А кто потом съел – не знаю, я не ел. Потом долго нервно смеялись. Еще однажды залезли мы с Колей Дмитриевым в соседнюю заколоченную церковь и на стене обнаружили фреску с портретом Лермонтова в гусарском мундире, горевшего в аду вместе с грешниками. Это нас очень озадачило, и в Москве специалисты снарядили целую экспедицию, которая подтвердила: это единственное в своем роде изображение Лермонтова.

Другой раз мы с Колей поднялись затемно с навязчивой идеей увидеть восход солнца над Окой. Залезли даже на дерево, чтобы увидеть получше, кажется, на сосну. Потом долго и с трудом слезали. Зато внизу встретили немцев, которые пасли стреноженных своих лошадей и дали нам даже на них покататься – без седла, конечно. Это были, к счастью, не скакуны, а спокойные сельские тяжеловесы. Немцы с интересом разглядывали наши наброски и восторженно поднимали большой палец – дескать, понравилось. Потом пригласили нас к себе в блиндаж на “утренний кофе”. Мы с большим удивлением смотрели, как они у нас в плену обжились: чистота, всё прибрано, солидно устроено, живут по четыре человека, на стенах картинки, фотографии – и русские иконы! Мы не решились сказать им все, что думали о фашистах. Когда вернулись к себе, обнаружили, что до завтрака ждать еще целый час. Все еще спали, а нам казалось, что прошел целый день – так много было впечатлений.

Плотников переулок, дом 10

Весь следующий учебный год я почти каждый день после школы приходил в большую гостеприимную квартиру Дмитриевых в Плотниковом переулке на Старом Арбате. Приходил уже не только к Коле, но и к его замечательным родителям – Наталье Николаевне и Федору Николаевичу. Необыкновенные они были (для меня!) своей доброжелательностью, радушием, открытостью и своей особенной теплотой в отношении ко мне. Кстати, интересно, что они были родственниками С. И. Мамонтова, в роду были известные купцы, художники, ученые, искусствоведы. Но не видел я в них ни высокомерия, ни амбициозности. Много часов проводили той зимой мы с Колькой в его библиотеке в спорах о художниках, о школах, о мастерстве. Для меня это были незаменимые университеты. Колька, воспитанный своим окружением, очень принципиально относился ко всему в искусстве, четко определял свое отношение к любым, даже великим именам. При всей своей “лиричности” как в работах, так и во внешнем облике, он бывал иногда очень жестким. Он твердо охранял свое “Я” (в отличие от меня). Его трагическая смерть в пятнадцать с половиной лет потрясла тогда не только школу, не только его семью, но всю художническую Москву, особенно после посмертной выставки в 1949 году. Все увидели, что ушел гениальный мальчик, огромный талант.

Мистические совпадения

Летом 1948 года Коля Дмитриев жил с сестрой в деревне. Мы ранее договаривались вместе ехать в Абрамцево, я очень ждал этой поездки и как-то вечером позвонил его маме, чтобы она дала ему телеграмму: вернуться в Москву. И в этот самый день, именно и августа, он пишет мне большое письмо, которое не успел отправить. Это письмо нашли на столе уже после его смерти, следующим утром. Телеграмма пришла в деревню, опоздав на те самые два дня, когда он ушел на охоту и погиб.

Вот это письмо.

11 августа 1948 года

Наконец-то, Витька, получил от тебя открытку. Почему ты так долго не писал? Ведь у тебя был мой адрес. Я живу здесь в такой глуши, что любая весточка – праздник. Деревушка, в которой я обитаю, стоит посреди поля, с четырех сторон окруженная лесом. От нас до железной дороги около 20 километров. Вокруг нас довольно живописно.

Лес тут смешанный. В полутора километрах от деревни – река. Правда, нет здесь особенных крутых обрывов или красивых склонов. По берегам, да и вообще по всей местности разбросаны невысокие холмы, курганы. Местные жители говорили, что в эти места приезжала экспедиция и делала раскопки, довольно удачные. Некоторые курганы оказались монгольскими могилами. В этом отношении тут довольно интересно.

Сама деревня очень странная. Здесь совсем не чувствуется двадцатого века. В колхозе ни одной машины. Жнут серпом. Молотят цепами. Почти все население неграмотное. Большая часть жителей – карелы. Кроме меня в деревушке живет еще одна семья дачников. Двое парней-ленинградцев. Ребята довольно скучные, но все же лучше, чем никого. Работаю в последнее время довольно вяло. Все поднадоело. Все хорошие места уже давно нарисованы. Среди населения встречаются типы очень интересные, особенно хороши дети. Просто тургеневские (Федюши и Павлуши). В общем, натуры хватает, только рисуй! Но я, как ни странно, во всей этой зажигающей обстановке работаю с прохладцей. Основной упор делаю на живопись. Пишу пейзажи. Придаю огромное значение небу. Мне кажется, что основное в пейзаже – правильно решить, угадать небо. Внимательно прописать, добиться чистоты и прозрачности. В последнее время я часто вспоминаю Ф. Васильева. В живописи я почти совсем перешел с полуватманской бумаги на тонкую шершавую. Эта шершавая бумага дает возможность лить акварель, делать ее прозрачной и чистой. Заметил на практике, что большое значение в технике имеет бумага. Как ни странно, рисунков у меня значительно меньше, чем живописи. Это меня сильно смущает. Больше тянет к цвету.

Мне бы очень хотелось узнать, как работаешь ты. Ведь ты, Витька, мне так мало написал, всего лишь открыточку. Моя глушь, я думаю, поглуше твоей. Ты жалуешься, что нет электричества, газет и магазинов! Какое там! У нас здесь, кроме своих, деревенских, и люд ей-то больше не встретишь. Живу как в ссылке. Одно утешение – это книги. Сейчас наслаждаюсь Копперфильдом.

Ну, пиши мне больше и чаще, а то я тут совсем зачахну от скуки.

Колька

На следующий день я узнал о смерти Кольки. Было лето, все на дачах, не с кем было поделиться горем. Не в силах оставаться один, я пошел в город, куда глаза глядят. Бродил без цели. Как-то незаметно очутился на Берсеневской набережной, на спуске к Москве-реке, напротив Кремля. Был полдень, жара, солнечный день.

На ступеньках у воды художница с большим холстом писала реку и Кремль. Я сидел рядом и думал о судьбе своего друга. Вдруг у воды появился молодой морячок в бескозырке с надписью “Погранвойска”, грустный, с рюкзаком на плечах. Он постоял немного, взошел на нос лодочки, привязанной тут же, и вдруг, нырнув в воду, мгновенно исчез. Проходит две-три минуты, мы оцепенело смотрим на воду – всплывает бескозырка. И тут художница вскочила и стала кричать: “Утонул, утонул!” Прибежал милиционер, какой-то народ. Кто-то разделся, нырнул. И тут появляется дворник и рассказывает, что этот моряк только что набил рюкзак кирпичами. Дворник еще подумал: зачем? Вызвали катер, водолазов, час искали – не нашли. Я сидел и думал – вот знаки Судьбы: один гений погибает от пули в расцвете таланта, а другой уходит сам, не дорожа своей, видимо пустой, жизнью. Что мне хотела этой смертью сказать Судьба – не знаю. Может быть, что не надо замыкаться в своем горе? Что смерть – банальность?

Ресторан “Кама”

В раннем довоенном детстве я очень любил зеленый и тенистый Сретенский бульвар. Помню шумные оравы детей, игры в прятки, в казаков-разбойников, ряды скамеек, заполненные мамами и бабушками с колясками, длинные клумбы высоких цветов белого табака, который теплыми летними вечерами источал сладкий одуряющий аромат, как бы усыпляющий всех после веселого дня. Вековые липы, главная гордость Бульварного кольца, которые почему-то все были вырублены перед войной. Зимой – ослепительное сияние белого снега, который никогда не таял на горах по левую сторону бульвара, где дети с утра до вечера катались на санках. На углу бульвара и улицы Сретенки находился популярный у местных жителей кинотеатр “Хроника”, где я видел первый в жизни фильм про Иванушку и Бабу-ягу, очень меня напугавшую. В следующий раз я попал туда только после войны. По счастью, был цирк. От Сретенки множество переулков спускается к Трубному бульвару. В послевоенные годы это был очень многолюдный район, сердцем которого был Центральный рынок. Вокруг него было несколько барахолок, самая большая – на Трубном бульваре. Здесь шныряли сотни мелких воришек, жуликов и торгашей всякими трофейными мелочами: предлагали немецкие замки, ножики, фонарики, зажигалки, отмычки и т. п. На углу бульвара и Садового кольца несколько лет продержался небольшой колоритный ресторан “Кама”, пользовавшийся в этих местах дурной славой. И вот, в очень трудные для меня времена, в конце сороковых годов, я стал случайно частым гостем этого заведения.

Конец ознакомительного фрагмента.